Страница:
— Дядюшка, — сказал он, — пригрей ребенка.
Но сторож, чухонец, не понимал слов его и только качал головою. Ваня сказал ему то же по-немецки. Маймист опять его не понял. Ваня не знал, что делать; он видел, что минуты были дороги, что одна скорая помощь могла спасти оледенелого ребенка. В это время из дома вышел какой-то господин и, увидев Ваню, спросил его:
— Чего ты хочешь, мальчик?
— Я прошу, — отвечал Ваня, — чтоб взяли и согрели этого ребенка, пока я сбегаю за батюшкой.
— Да где ты взял этого ребенка? — спросил незнакомец.
— Здесь на тротуаре, — отвечал Ваня.
Господин взял ребенка на руки и дал знак Ване, чтоб он за ним следовал. Они вошли в дом. Незнакомец спросил у Вани:
— Для чего ты хочешь идти за своим отцом?
— Для того, — отвечал Ваня, — что мне одному не донести до дому этого ребенка.
— Да кто ты?
— Я сын органного музыканта.
— Так твой отец должен быть очень беден?
— Да, — отвечал Ваня, — мы очень бедны. Батюшка ходит по городу с органом, матушка учит собачек плясать; тем мы и кормимся.
— Ну, так где же ему содержать еще ребенка! Оставь его здесь. — Ваня был в недоумении. Незнакомец, заметив это, сказал: — Говорю тебе, оставь его здесь: ему здесь будет хорошо.
Между тем, как они говорили, вошедшая в комнату женщина раздела ребенка, вытерла его сукном и начала кормить грудью. Ваня видел, как заботились о его найденыше; он понимал, что незнакомец говорил ему правду и что отцу его невозможно будет содержать нового питомца; но все ему жаль было с ним расстаться.
— Позвольте мне, — сказал он сквозь слезы, — хоть иногда навещать его?
— С радостью, — отвечал ему незнакомец, — и я тебе дам средство узнавать его между другими.
— Как между другими? — спросил Ваня.
— Да, — отвечал незнакомец, — таких детей здесь много; пойдем, я тебе их покажу.
Незнакомец отворил дверь, и Ваня с чрезвычайным удивлением увидел пред собою ряд больших комнат, где множество кормилиц носились с младенцами: иные кормили их грудью, другие завертывали в пеленки, третьи укладывали в постельку. Это был Воспитательный дом — благодетельное заведение, основанное императрицею Екатериною II. Я называю ее, любезные дети, чтоб это имя врезалось в сердце вашем. Впоследствии, учась истории, вы узнаете много славных дел в ее жизни, но ни одно из них не может сравниться с тем высоким христианским чувством, которое внушило ей быть матерью сирот беспомощных. До нее несчастные дети, брошенные бедными или жестокосердыми родителями, погибали без призрения. Она призрела их и назвала себя их матерью.
Когда Ваня с незнакомцем возвратились снова в прежнюю комнату, Ваня увидел, что его найденыш был уже и обмыт, и обвит чистыми пеленками.
— Что? Найдено ли что в лохмотьях? — сказал незнакомец кормилице.
— Ничего, — отвечала кормилица.
Тогда незнакомец велел принести крест с номером и написал на особенном листке: «№ 2332 младенца, принесенного 7 ноября 18.. года сыном органного музыканта, Карла Лихтенштейна, Иваном, в С.-Петербургский Воспитательный дом» и проч.
И долго еще после того Ваня навещал своего найденыша, которому дали имя Алексей.
Алексей скоро привык узнавать Ваню и, когда Ваня входил, протягивал к нему свои ручонки.
Много лет протекло с тех пор. Надобно вам сказать, что отец Вани в молодости был музыкальным учителем; он давал уроки на фортепиано и на скрипке и тем добывал для себя и для семейства безнуждное содержание. Продолжительная болезнь лишила его учеников; когда он несколько выздоровел, место его во всех домах было уже занято другими учителями; новых учеников он не находил, а если и находил, то ненадолго, ибо возобновлявшиеся припадки принуждали его опаздывать, а часто и совсем не приходить к урокам. Мало-помалу Лихтенштейн впадал в нищету, мало-помалу все его небольшое имущество распродано было для того, чтобы достать денег на хлеб, и, наконец, он принужден был приняться за ремесло уличного музыканта. Года четыре спустя после рассказанного нами происшествия с Ваней отец его, думая больше выручить денег по разным городам, нежели в Петербурге, отправился в путь вместе с своею женою и Ванею. Они ездили по ярмаркам; отец с сыном показывали марионетки, мать вертела орган. Иногда же на долю Вани доставалось вертеть орган; тогда мать играла на арфе, а отец на скрипке. Переход от безнужного состояния к крайней нищете вконец расстроил здоровье стариков.
Впоследствии, от трудов ли, от того ли, что часто принужден был отказывать себе во всем нужном, от недостатка ли в пище, в одежде, — отец Вани так занемог, что не был более в состоянии даже вертеть орган. Ваня с матерью на последние деньги купили лошадь с телегою и на ней перевозили из города в город больного Лихтенштейна, ибо когда они долго оставались в одном городе, то скоро сбор их прекращался, и они принуждены были выезжать в другое место; что они получали, то употребляли себе на пищу. Как часто Ваня, оставляя отца своего без куска хлеба, сам голодный, дрожа от стужи, промоченный до костей, сквозь слезы заставлял кукол своих хохотать или, показывая китайские тени, рассказывал забавные истории и тешил ими своих маленьких зрителей; а часто случалось, что зрители были недовольны им, находили картинки стертыми, стекло не довольно светлым. Смерть была на душе у Вани, а он принужден был выдумывать остроумные ответы, смешные анекдоты, чтобы как-нибудь укротить гнев маленьких настойчивых судей своих, от которых зависела жизнь его отца, его матери, его самого.
Любезные дети! Вы не знаете, что такое смеяться сквозь слезы, и вы, может быть, не поймете, как у Вани было тяжело на сердце.
Бедное семейство наконец решилось возвратиться в Петербург, где, по старой привычке, они снова надеялись получить больше пособия. Отец Вани не доехал до Петербурга; он умер на дороге. Похоронив его, как могли, поплакав, погрустив, Ваня с матерью продолжали свой путь и наконец дотащились до Петербурга. По счастью, нашли они на старой своей квартире некоторых из прежних своих товарищей, которые с радостью приняли их в свою артель. Ваня от природы был слаб здоровьем; ему было уж лет двадцать восемь, но, смотря на него, можно было его принять за старика: так беспрестанная нужда и горесть изнурили его; часто и сам он не мог выходить, часто не мог и оставить мать свою. Товарищи на них роптали, упрекая Ваню в лености, и когда он с матерью садился за скудный обед, почти каждый кусок хлеба дорого им доставался.
Однажды после долговременной ее болезни, которая требовала беспрестанного присутствия Вани, сотоварищи его объявили ему, что ежели он в этот день не заработает сколько-нибудь денег, то они не дадут ни крохи хлеба ни ему, ни его матери, а на другой день сгонят их с квартиры. Скрепя сердце, полубольной, Ваня с трудом взвалил на плечи тяжелый орган и вышел из дому на шумные петербургские улицы. Кто бы из проходящих подумал, слушая веселую песню, которую он наигрывал на органе, что в этом человеке жизнь боролась со смертью и что самые черные мысли проходили в его голове и сердце. В этот день Ваня был особенно несчастлив: тщетно проходил он мимо домов, показывая сидевшим у окна детям свои прыгающие куколки; тщетно входил во дворы и до изнеможения сил вертел рукоятку своего осиплого инструмента, — никуда его не позвали, ни гроша денег ему не было брошено! Уже поздно к вечеру Ваня, с отчаянием в сердце, возвращался домой; ужасная участь его ожидала: оставалось ему заложить свой орган, единственное средство к пропитанию, потом проесть вырученные за то деньги, потом умереть с голоду. Когда Иван проходил чрез перекресток многолюдной улицы сквозь толпы народа, проскакали сани и зашибли женщину, шедшую подле Вани. Женщина упала без памяти. Ваня, движимый чувством сострадания, бросился к ней на помощь. Столпился народ, явились полицейские служители; сани были уже далеко. Одни в толпе кричали, что сани задели женщину, другие толковали, что органщик, попятившись, зашиб ее своим органом; сама женщина была без языка. Ваня найден наклонившимся над нею; к тому же он, как ближайший свидетель, мог точнее рассказать, как было дело, и полицейские служители рассудили взять вместе с зашибленною женщиною и органщика. Ваня знал свою невинность и был уверен, что его продержат недолго, но это «недолго» могло быть дня два или три, а в продолжение этого времени что могло случиться с его матерью? В этот день и так уже у нее не было ни куска хлеба, а назавтра жестокосердые товарищи могли вытолкнуть на мороз больную, едва дышащую мать его. Тщетно он уверял в своей невинности, тщетно упрашивал — полицейский служитель готов уже был связать ему руки назад, когда его остановил человек, хорошо одетый, который давно уже наблюдал эту сцену и приблизился в ту минуту, когда для органщика не было уже спасения. Он остановил полицейского служителя, сказал ему свое имя и квартиру, прибавил, что он был свидетелем не только невиновности, но даже великодушного поступка органщика, и, после долгих переговоров, убедил блюстителя благочиния отдать ему Лихтенштейна на поруки. Убежденный ли его словами или потому, что он знал в лицо незнакомца, полицейский служитель согласился на его предложение. Когда бедный Ваня избавился от рук своего страшного неприятеля, тогда незнакомец сказал ему:
— Ну, теперь ступай своей дорогой, да скорее.
Ваня, поблагодарив незнакомца за его участие, сказал ему:
— Милостивый государь! Вы мне сделали благодеяние большее, нежели вы думаете, но оно будет для меня ничем, если вы мне еще не поможете.
— Что тебе надобно? — спросил незнакомец.
— Вы, я вижу, человек добрый, — продолжал Ваня. — Дайте мне денег.
— Не стыдно ли тебе, молодому человеку, просить милостыню? Ты можешь работать.
— Если б мог, то не просил бы у вас! Сегодня уже поздно работать, а мне деньги нужны сегодня! — отвечал Ваня отчаянным голосом.
Этот голос поразил незнакомца.
— Где ты живешь? — спросил он.
— В Чекушах, в доме мещанки Р***.
— Как спросить тебя?
— Спросите органщика Лихтенштейна.
— Лихтенштейна? — вскричал незнакомец, положил руку на голову и задумался. Пристально посмотрел он на Ваню и сказал: — Вот тебе пять рублей; постарайся завтра поутру быть дома, я приду к тебе.
— Ко мне? — вскричал в изумлении Ваня; так удивило его столь небывалое участие в судьбе его.
Они расстались.
На другой день Ваня печально сидел у постели своей больной матери. Вчерашняя его ходьба, случившееся с ним происшествие, все это так расстроило его, что он едва держался на полуразвалившейся скамье. Пять рублей были отданы в общую артель: они едва уплачивали то, что следовало за прожитое матерью и сыном. Не надеялся он на посещение незнакомца; не раз уже с ним бывали подобные случаи; часто люди, тронутые его выразительною физиономиею, также расспрашивали о его житье-бытье, его квартире — и забывали; ибо много людей на свете, которые и способны пожалеть о судьбе несчастного, но много ли таких, которые будут помнить о ней и возьмут на себя труд докончить доброе дело?
Но на этот раз Ваня обманулся. Еще не благовестили к обедне, когда вчерашний незнакомец вошел в темную каморку Вани. Ваня как будто оторопел: ему было стыдно своей бедности; он хотел и не смел предложить гостю единственный изломанный стул, стоявший в комнате, но гость скоро прекратил его недоумение.
— Скажи мне, — сказал он трепещущим голосом, — сколько тебе лет?
— Тридцать, — отвечал Ваня.
— О, так это не то, — сказал с горестию незнакомец, — скажи мне, не было ли у тебя отца или какого родственника, который когда-нибудь жил на этой квартире?
— Отец мой жил здесь, — отвечал Ваня, — но он уже умер.
— Не его ли звали Иван Лихтенштейном? — спросил незнакомец.
— Нет, — отвечал Иван, — но так меня зовут.
— Знаешь ли ты, — продолжал незнакомец с ежеминутно возраставшим волнением, — номер две тысячи триста тридцать два Воспитательного дома?
Дрожа сам не зная отчего, Ваня в истертом книжнике отыскал записку, более двадцати лет тому назад полученную им из Воспитательного дома, и показал незнакомцу.
Едва молодой человек взглянул на нее, как бросился в объятия Вани:
— Спаситель мой!.. Отец.
— Как!.. Неужели? — говорил Ваня прерывающимся голосом. — Вы… Ты!.. Алеша!
И оба они плакали, и оба долго не могли выговорить ни слова.
Для объяснения сей истории нужно прибавить, что Алеша, найденный Ванею и воспитанный в Воспитательном доме, показал необыкновенные дарования к живописи. Из Воспитательного дома он поступил в академию и скоро сделался известным живописцем. Нажив достаточное состояние своим искусством, он вспомнил о том, кому должен был жизнию. По журналу Воспитательного дома, в котором записываются все обстоятельства, случившиеся при поступлении в оный младенцев, ему легко было узнать и имя Лихтенштейна, и его квартиру; но когда он наведывался о нем, тогда Лихтенштейнов не было уж в Петербурге, и никто не мог дать ему ни малейшего о них известия, пока случай не свел его с своим избавителем.
Ваня вместе с матерью переселился к своему Алеше. Спокойная жизнь и довольство возвратили здоровье несчастным, и они до сих пор живут вместе. Иван, вспомнив некоторые уроки музыки, переданные ему отцом, посвятил себя сему искусству и достиг до того, что теперь сам может давать в ней уроки и тем увеличивать общие доходы.
Разбитый кувшин
Жили-были на сем свете две сестрицы, обе вдовы, и у каждой было по дочери. Одна из сестер умерла и дочь свою оставила сестре на попечение; но эта сестра была нехорошая женщина: с дочерью своей она была добра, а с племянницею зла. Бедная Маша! — так называли племянницу — горькое было ее житье: доставалось ей и от тетушки, и от сестрицы; словно раба она была у них в доме. Вот однажды, на беду, Маша разбила кувшин. Как узнает об этом тетка — вон из дому, да и только, пока не сыщет другого кувшина! А где сыскать? Вот Маша идет да плачет; вот дошла она до хлопчатого дерева[5], а под деревом сидит старуха, да еще какая! — без головы! Без головы — не шутка сказать! Я думаю, Маша порядочно удивилась, а особливо когда старуха ей сказала:
— Ну, что ж ты видишь, девочка?
— Да я, матушка, — отвечала Маша, — ничего не вижу.
— Вот добрая девушка, — сказала старуха, — ступай своей дорогой.
И вот опять Маша идет путем-дорогою; вот дошла она до кокосового дерева[6], а под деревом сидит также старуха и также без головы; то же спросила она у Маши, то же отвечала ей Маша, и того же старуха ей пожелала.
И опять идет Маша да плачет; долго идет она, и уж голод ее мучит. Вот дошла она до красного дерева[7], и под деревом сидит третья старуха, но уж с головой на плечах. Маша остановилась, поклонилась и сказала:
— По добру ли, поздорову, матушка, поживаешь?
— Здорово, дитятко, — отвечала старуха, — да что с тобой? Тебе будто не по себе.
— Матушка, есть хочется.
— Войди, дитятко, в избушку; там есть пшено в горшке; поешь его, дитятко, да смотри, черного кота не забудь.
Маша послушалась, взошла в избушку, взялась за горшок с пшеном, смотрит, а черный кот шасть к ней навстречу. Маша с ним честно поделилась пшеном; кот покушал и пошел своей дорогой. Не успела Маша оглянуться, как перед ней очутилась хозяйка дома в красной юбке.
— Хорошо, дитятко, — сказала она, — я тобою довольна; поди же ты в курятник и возьми там три яичка; но тех, которые говорят человечьим голосом, тех отнюдь не бери.
Пошла Маша в курятник. Не успела она войти в него, как поднялся шум и крик. Из всех лукошек яйца закричали: «Возьми меня, возьми меня!» Но Маша не забыла приказания старухи, и хоть яйца-болтуны были и больше и лучше других, она их не взяла; искала, искала и, наконец, нашла три яичка, маленькие, черненькие, но которые зато ни слова не говорили.
Вот старуха с Машей распрощалась.
— Ступай же, дитятко, — сказала она, — ничего не бойся, только не забудь под каждым деревом разбить по яичку.
Маша послушалась. Пришла к первому дереву, разбила яичко, и из яичка выскочил кувшин, ни дать ни взять такой, какой она поутру разбила. Она разбила второе яичко, и из яичка выскочил прекрасный дом со светлыми окошками и большое, большое поле, все усеянное сахарным тростником. Разбила третье яичко, и из яичка выскочила блестящая коляска. Маша села в коляску, приехала к тетке, рассказала ей, каким образом старуха в красной юбке сделала ее большою госпожою, рассказала и возвратилась в свой прекрасный дом со светлыми окошками и к своим сахарным тростникам.
Когда тетка узнала все это, зависть ее взяла, и она, не мешкая ни минуты, отправила свою дочку по той же дороге, по которой Маша ходила. Дочка также дошла до хлопчатого дерева и также увидела под ним старуху без головы, которая то же спросила у нее, что и у Маши: что она видит?
— Вот еще! Что я вижу! — отвечала тетушкина дочка. — Я вижу безголовую старуху.
Надобно заметить, что в этом ответе была двойная обида: во-первых, было невежливо напоминать женщине о ее телесном недостатке, а во-вторых, неблагоразумно: ибо могли бы это услыхать белые люди и принять женщину без головы за колдунью.
— Злая ты девочка, — сказала старуха, — злая ты девочка, и дорога тебе клином сойдется.
Не лучше случилось и под кокосовым деревом, и под красным. Увидевши старуху в красной юбке, тетушкина дочка мимоходом сказала ей:
— Здравствуй! — и даже не прибавила: бабушка[8].
Несмотря на то, старуха ее также пригласила покушать пшена в избушке и также заметила ей не забыть черного кота. Но тетушкина дочка забыла накормить его, а когда старуха вошла, то не посовестилась уверять ее, что она накормила кота досыта. Старуха в красной юбке показала вид, будто далась в обман, и также послала маленькую лгунью в курятник за яйцами. Хоть старуха и два раза ей повторяла не брать яиц, которые говорят человечьим голосом, но упрямица не послушалась и выбрала из лукошек именно те яйца, которые болтали больше других; она думала, что они-то и самые драгоценные. Она взяла их и, чтоб скрыть их от старухи, не пошла больше в хижину, а воротилась прямо домой. Не успела она дойти до красного дерева, как любопытство ее взяло: не утерпела она и разбила яичко.
Что же? Смотрит, ан яичко пусто. Хорошо, если б этим и кончилось! Едва она разбила другое яичко, как из него выскочила большая змея, встала на хвост и зашипела так страшно, что бедная девочка пустилась бежать опрометью, запнулась на дороге о бамбуковое дерево[9], упала и разбила третье яичко; а из него показалась старуха без головы и сердито проговорила:
— Если б ты была со мною вежлива, не обманула бы меня, то я бы тебе дала то же, что и твоей сестрице; но ты девочка непочтительная, да и притом обманщица, а потому будет с тебя и яичных скорлупок.
С сими словами старуха села на змея, быстро помчалась, и с тех пор на том острове больше не видали ни старухи, ни ее красной юбки.
Городок в табакерке
Папенька поставил на стол табакерку.
— Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка, — сказал он.
Миша был послушный мальчик, тотчас оставил игрушки и подошел к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пестренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвертый, и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встает солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу.
— Что это за городок? — спросил Миша.
— Это городок Динь-динь, — отвечал папенька и тронул пружинку…
И что же? вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять; он ходил и к дверям, — не из другой ли комнаты? И к часам — не в часах ли? И к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол… Наконец Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошел к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадется тихонько по небу, а небо и городок все светлее и светлее; окошки горят ярким огнем, и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, все ниже да ниже, и, наконец, за пригорком совсем скрылось, и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только ненадолго. Вот затеплилась звездочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городе стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи.
— Папенька! Папенька, нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось!
— Мудрено, мой друг. Этот городок тебе не по росту.
— Ничего, папенька, я такой маленький. Только пустите меня туда, мне так бы хотелось узнать, что там делается…
— Право, мой друг, там и без тебя тесно.
— Да кто же там живет?
— Кто там живет? Там живут колокольчики.
С сими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колеса. Миша удивился.
— Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? — спрашивал Миша у папеньки.
А папенька отвечал:
— Не скажу тебе, Миша. Сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе все изломается.
Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел над нею, смотрел, смотрел, думал, думал: отчего звенят колокольчики.
Между тем музыка играет да играет; вот все тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца, и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкой и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу.
Да отчего же, подумал Миша, папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нем живут добрые люди; видите, зовут меня в гости.
— Извольте, с величайшей радостью.
С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почел долгом прежде всего обратиться к своему провожатому.
— Позвольте узнать, — сказал Миша, — с кем я имею честь говорить?
— Динь, динь, динь, — отвечал незнакомец. — Я — мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь, динь, динь, динь, динь, динь.
Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пестрой тисненой бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, еще меньше; четвертый, еще меньше, и так все другие своды, чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого.
— Я вам очень благодарен за ваше приглашение, — сказал ему Миша, — но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды; там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите…
— Динь, динь, динь, — отвечал мальчик, — пройдем, не беспокойтесь, ступайте только за мною.
Миша послушался. В самом деле, с каждым шагом, казалось, своды поднимались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся, и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошел, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлен.
— Отчего это? — спросил он своего проводника.
— Динь, динь, динь, — отвечал проводник смеясь, — издали всегда так кажется; видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели: вдали все кажется маленьким, а подойдешь — большое.
— Да, это правда, — отвечал Миша, — я до сих пор не подумал об этом, и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька, на другом конце комнаты, читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать! Тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а все на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит; а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня у окошка, а папенька сидит на другом конце у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше ее ростом; но теперь вижу, что маменька правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке; очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен.
Но сторож, чухонец, не понимал слов его и только качал головою. Ваня сказал ему то же по-немецки. Маймист опять его не понял. Ваня не знал, что делать; он видел, что минуты были дороги, что одна скорая помощь могла спасти оледенелого ребенка. В это время из дома вышел какой-то господин и, увидев Ваню, спросил его:
— Чего ты хочешь, мальчик?
— Я прошу, — отвечал Ваня, — чтоб взяли и согрели этого ребенка, пока я сбегаю за батюшкой.
— Да где ты взял этого ребенка? — спросил незнакомец.
— Здесь на тротуаре, — отвечал Ваня.
Господин взял ребенка на руки и дал знак Ване, чтоб он за ним следовал. Они вошли в дом. Незнакомец спросил у Вани:
— Для чего ты хочешь идти за своим отцом?
— Для того, — отвечал Ваня, — что мне одному не донести до дому этого ребенка.
— Да кто ты?
— Я сын органного музыканта.
— Так твой отец должен быть очень беден?
— Да, — отвечал Ваня, — мы очень бедны. Батюшка ходит по городу с органом, матушка учит собачек плясать; тем мы и кормимся.
— Ну, так где же ему содержать еще ребенка! Оставь его здесь. — Ваня был в недоумении. Незнакомец, заметив это, сказал: — Говорю тебе, оставь его здесь: ему здесь будет хорошо.
Между тем, как они говорили, вошедшая в комнату женщина раздела ребенка, вытерла его сукном и начала кормить грудью. Ваня видел, как заботились о его найденыше; он понимал, что незнакомец говорил ему правду и что отцу его невозможно будет содержать нового питомца; но все ему жаль было с ним расстаться.
— Позвольте мне, — сказал он сквозь слезы, — хоть иногда навещать его?
— С радостью, — отвечал ему незнакомец, — и я тебе дам средство узнавать его между другими.
— Как между другими? — спросил Ваня.
— Да, — отвечал незнакомец, — таких детей здесь много; пойдем, я тебе их покажу.
Незнакомец отворил дверь, и Ваня с чрезвычайным удивлением увидел пред собою ряд больших комнат, где множество кормилиц носились с младенцами: иные кормили их грудью, другие завертывали в пеленки, третьи укладывали в постельку. Это был Воспитательный дом — благодетельное заведение, основанное императрицею Екатериною II. Я называю ее, любезные дети, чтоб это имя врезалось в сердце вашем. Впоследствии, учась истории, вы узнаете много славных дел в ее жизни, но ни одно из них не может сравниться с тем высоким христианским чувством, которое внушило ей быть матерью сирот беспомощных. До нее несчастные дети, брошенные бедными или жестокосердыми родителями, погибали без призрения. Она призрела их и назвала себя их матерью.
Когда Ваня с незнакомцем возвратились снова в прежнюю комнату, Ваня увидел, что его найденыш был уже и обмыт, и обвит чистыми пеленками.
— Что? Найдено ли что в лохмотьях? — сказал незнакомец кормилице.
— Ничего, — отвечала кормилица.
Тогда незнакомец велел принести крест с номером и написал на особенном листке: «№ 2332 младенца, принесенного 7 ноября 18.. года сыном органного музыканта, Карла Лихтенштейна, Иваном, в С.-Петербургский Воспитательный дом» и проч.
И долго еще после того Ваня навещал своего найденыша, которому дали имя Алексей.
Алексей скоро привык узнавать Ваню и, когда Ваня входил, протягивал к нему свои ручонки.
Много лет протекло с тех пор. Надобно вам сказать, что отец Вани в молодости был музыкальным учителем; он давал уроки на фортепиано и на скрипке и тем добывал для себя и для семейства безнуждное содержание. Продолжительная болезнь лишила его учеников; когда он несколько выздоровел, место его во всех домах было уже занято другими учителями; новых учеников он не находил, а если и находил, то ненадолго, ибо возобновлявшиеся припадки принуждали его опаздывать, а часто и совсем не приходить к урокам. Мало-помалу Лихтенштейн впадал в нищету, мало-помалу все его небольшое имущество распродано было для того, чтобы достать денег на хлеб, и, наконец, он принужден был приняться за ремесло уличного музыканта. Года четыре спустя после рассказанного нами происшествия с Ваней отец его, думая больше выручить денег по разным городам, нежели в Петербурге, отправился в путь вместе с своею женою и Ванею. Они ездили по ярмаркам; отец с сыном показывали марионетки, мать вертела орган. Иногда же на долю Вани доставалось вертеть орган; тогда мать играла на арфе, а отец на скрипке. Переход от безнужного состояния к крайней нищете вконец расстроил здоровье стариков.
Впоследствии, от трудов ли, от того ли, что часто принужден был отказывать себе во всем нужном, от недостатка ли в пище, в одежде, — отец Вани так занемог, что не был более в состоянии даже вертеть орган. Ваня с матерью на последние деньги купили лошадь с телегою и на ней перевозили из города в город больного Лихтенштейна, ибо когда они долго оставались в одном городе, то скоро сбор их прекращался, и они принуждены были выезжать в другое место; что они получали, то употребляли себе на пищу. Как часто Ваня, оставляя отца своего без куска хлеба, сам голодный, дрожа от стужи, промоченный до костей, сквозь слезы заставлял кукол своих хохотать или, показывая китайские тени, рассказывал забавные истории и тешил ими своих маленьких зрителей; а часто случалось, что зрители были недовольны им, находили картинки стертыми, стекло не довольно светлым. Смерть была на душе у Вани, а он принужден был выдумывать остроумные ответы, смешные анекдоты, чтобы как-нибудь укротить гнев маленьких настойчивых судей своих, от которых зависела жизнь его отца, его матери, его самого.
Любезные дети! Вы не знаете, что такое смеяться сквозь слезы, и вы, может быть, не поймете, как у Вани было тяжело на сердце.
Бедное семейство наконец решилось возвратиться в Петербург, где, по старой привычке, они снова надеялись получить больше пособия. Отец Вани не доехал до Петербурга; он умер на дороге. Похоронив его, как могли, поплакав, погрустив, Ваня с матерью продолжали свой путь и наконец дотащились до Петербурга. По счастью, нашли они на старой своей квартире некоторых из прежних своих товарищей, которые с радостью приняли их в свою артель. Ваня от природы был слаб здоровьем; ему было уж лет двадцать восемь, но, смотря на него, можно было его принять за старика: так беспрестанная нужда и горесть изнурили его; часто и сам он не мог выходить, часто не мог и оставить мать свою. Товарищи на них роптали, упрекая Ваню в лености, и когда он с матерью садился за скудный обед, почти каждый кусок хлеба дорого им доставался.
Однажды после долговременной ее болезни, которая требовала беспрестанного присутствия Вани, сотоварищи его объявили ему, что ежели он в этот день не заработает сколько-нибудь денег, то они не дадут ни крохи хлеба ни ему, ни его матери, а на другой день сгонят их с квартиры. Скрепя сердце, полубольной, Ваня с трудом взвалил на плечи тяжелый орган и вышел из дому на шумные петербургские улицы. Кто бы из проходящих подумал, слушая веселую песню, которую он наигрывал на органе, что в этом человеке жизнь боролась со смертью и что самые черные мысли проходили в его голове и сердце. В этот день Ваня был особенно несчастлив: тщетно проходил он мимо домов, показывая сидевшим у окна детям свои прыгающие куколки; тщетно входил во дворы и до изнеможения сил вертел рукоятку своего осиплого инструмента, — никуда его не позвали, ни гроша денег ему не было брошено! Уже поздно к вечеру Ваня, с отчаянием в сердце, возвращался домой; ужасная участь его ожидала: оставалось ему заложить свой орган, единственное средство к пропитанию, потом проесть вырученные за то деньги, потом умереть с голоду. Когда Иван проходил чрез перекресток многолюдной улицы сквозь толпы народа, проскакали сани и зашибли женщину, шедшую подле Вани. Женщина упала без памяти. Ваня, движимый чувством сострадания, бросился к ней на помощь. Столпился народ, явились полицейские служители; сани были уже далеко. Одни в толпе кричали, что сани задели женщину, другие толковали, что органщик, попятившись, зашиб ее своим органом; сама женщина была без языка. Ваня найден наклонившимся над нею; к тому же он, как ближайший свидетель, мог точнее рассказать, как было дело, и полицейские служители рассудили взять вместе с зашибленною женщиною и органщика. Ваня знал свою невинность и был уверен, что его продержат недолго, но это «недолго» могло быть дня два или три, а в продолжение этого времени что могло случиться с его матерью? В этот день и так уже у нее не было ни куска хлеба, а назавтра жестокосердые товарищи могли вытолкнуть на мороз больную, едва дышащую мать его. Тщетно он уверял в своей невинности, тщетно упрашивал — полицейский служитель готов уже был связать ему руки назад, когда его остановил человек, хорошо одетый, который давно уже наблюдал эту сцену и приблизился в ту минуту, когда для органщика не было уже спасения. Он остановил полицейского служителя, сказал ему свое имя и квартиру, прибавил, что он был свидетелем не только невиновности, но даже великодушного поступка органщика, и, после долгих переговоров, убедил блюстителя благочиния отдать ему Лихтенштейна на поруки. Убежденный ли его словами или потому, что он знал в лицо незнакомца, полицейский служитель согласился на его предложение. Когда бедный Ваня избавился от рук своего страшного неприятеля, тогда незнакомец сказал ему:
— Ну, теперь ступай своей дорогой, да скорее.
Ваня, поблагодарив незнакомца за его участие, сказал ему:
— Милостивый государь! Вы мне сделали благодеяние большее, нежели вы думаете, но оно будет для меня ничем, если вы мне еще не поможете.
— Что тебе надобно? — спросил незнакомец.
— Вы, я вижу, человек добрый, — продолжал Ваня. — Дайте мне денег.
— Не стыдно ли тебе, молодому человеку, просить милостыню? Ты можешь работать.
— Если б мог, то не просил бы у вас! Сегодня уже поздно работать, а мне деньги нужны сегодня! — отвечал Ваня отчаянным голосом.
Этот голос поразил незнакомца.
— Где ты живешь? — спросил он.
— В Чекушах, в доме мещанки Р***.
— Как спросить тебя?
— Спросите органщика Лихтенштейна.
— Лихтенштейна? — вскричал незнакомец, положил руку на голову и задумался. Пристально посмотрел он на Ваню и сказал: — Вот тебе пять рублей; постарайся завтра поутру быть дома, я приду к тебе.
— Ко мне? — вскричал в изумлении Ваня; так удивило его столь небывалое участие в судьбе его.
Они расстались.
На другой день Ваня печально сидел у постели своей больной матери. Вчерашняя его ходьба, случившееся с ним происшествие, все это так расстроило его, что он едва держался на полуразвалившейся скамье. Пять рублей были отданы в общую артель: они едва уплачивали то, что следовало за прожитое матерью и сыном. Не надеялся он на посещение незнакомца; не раз уже с ним бывали подобные случаи; часто люди, тронутые его выразительною физиономиею, также расспрашивали о его житье-бытье, его квартире — и забывали; ибо много людей на свете, которые и способны пожалеть о судьбе несчастного, но много ли таких, которые будут помнить о ней и возьмут на себя труд докончить доброе дело?
Но на этот раз Ваня обманулся. Еще не благовестили к обедне, когда вчерашний незнакомец вошел в темную каморку Вани. Ваня как будто оторопел: ему было стыдно своей бедности; он хотел и не смел предложить гостю единственный изломанный стул, стоявший в комнате, но гость скоро прекратил его недоумение.
— Скажи мне, — сказал он трепещущим голосом, — сколько тебе лет?
— Тридцать, — отвечал Ваня.
— О, так это не то, — сказал с горестию незнакомец, — скажи мне, не было ли у тебя отца или какого родственника, который когда-нибудь жил на этой квартире?
— Отец мой жил здесь, — отвечал Ваня, — но он уже умер.
— Не его ли звали Иван Лихтенштейном? — спросил незнакомец.
— Нет, — отвечал Иван, — но так меня зовут.
— Знаешь ли ты, — продолжал незнакомец с ежеминутно возраставшим волнением, — номер две тысячи триста тридцать два Воспитательного дома?
Дрожа сам не зная отчего, Ваня в истертом книжнике отыскал записку, более двадцати лет тому назад полученную им из Воспитательного дома, и показал незнакомцу.
Едва молодой человек взглянул на нее, как бросился в объятия Вани:
— Спаситель мой!.. Отец.
— Как!.. Неужели? — говорил Ваня прерывающимся голосом. — Вы… Ты!.. Алеша!
И оба они плакали, и оба долго не могли выговорить ни слова.
Для объяснения сей истории нужно прибавить, что Алеша, найденный Ванею и воспитанный в Воспитательном доме, показал необыкновенные дарования к живописи. Из Воспитательного дома он поступил в академию и скоро сделался известным живописцем. Нажив достаточное состояние своим искусством, он вспомнил о том, кому должен был жизнию. По журналу Воспитательного дома, в котором записываются все обстоятельства, случившиеся при поступлении в оный младенцев, ему легко было узнать и имя Лихтенштейна, и его квартиру; но когда он наведывался о нем, тогда Лихтенштейнов не было уж в Петербурге, и никто не мог дать ему ни малейшего о них известия, пока случай не свел его с своим избавителем.
Ваня вместе с матерью переселился к своему Алеше. Спокойная жизнь и довольство возвратили здоровье несчастным, и они до сих пор живут вместе. Иван, вспомнив некоторые уроки музыки, переданные ему отцом, посвятил себя сему искусству и достиг до того, что теперь сам может давать в ней уроки и тем увеличивать общие доходы.
Разбитый кувшин
Ямайская сказка[4]
Жили-были на сем свете две сестрицы, обе вдовы, и у каждой было по дочери. Одна из сестер умерла и дочь свою оставила сестре на попечение; но эта сестра была нехорошая женщина: с дочерью своей она была добра, а с племянницею зла. Бедная Маша! — так называли племянницу — горькое было ее житье: доставалось ей и от тетушки, и от сестрицы; словно раба она была у них в доме. Вот однажды, на беду, Маша разбила кувшин. Как узнает об этом тетка — вон из дому, да и только, пока не сыщет другого кувшина! А где сыскать? Вот Маша идет да плачет; вот дошла она до хлопчатого дерева[5], а под деревом сидит старуха, да еще какая! — без головы! Без головы — не шутка сказать! Я думаю, Маша порядочно удивилась, а особливо когда старуха ей сказала:
— Ну, что ж ты видишь, девочка?
— Да я, матушка, — отвечала Маша, — ничего не вижу.
— Вот добрая девушка, — сказала старуха, — ступай своей дорогой.
И вот опять Маша идет путем-дорогою; вот дошла она до кокосового дерева[6], а под деревом сидит также старуха и также без головы; то же спросила она у Маши, то же отвечала ей Маша, и того же старуха ей пожелала.
И опять идет Маша да плачет; долго идет она, и уж голод ее мучит. Вот дошла она до красного дерева[7], и под деревом сидит третья старуха, но уж с головой на плечах. Маша остановилась, поклонилась и сказала:
— По добру ли, поздорову, матушка, поживаешь?
— Здорово, дитятко, — отвечала старуха, — да что с тобой? Тебе будто не по себе.
— Матушка, есть хочется.
— Войди, дитятко, в избушку; там есть пшено в горшке; поешь его, дитятко, да смотри, черного кота не забудь.
Маша послушалась, взошла в избушку, взялась за горшок с пшеном, смотрит, а черный кот шасть к ней навстречу. Маша с ним честно поделилась пшеном; кот покушал и пошел своей дорогой. Не успела Маша оглянуться, как перед ней очутилась хозяйка дома в красной юбке.
— Хорошо, дитятко, — сказала она, — я тобою довольна; поди же ты в курятник и возьми там три яичка; но тех, которые говорят человечьим голосом, тех отнюдь не бери.
Пошла Маша в курятник. Не успела она войти в него, как поднялся шум и крик. Из всех лукошек яйца закричали: «Возьми меня, возьми меня!» Но Маша не забыла приказания старухи, и хоть яйца-болтуны были и больше и лучше других, она их не взяла; искала, искала и, наконец, нашла три яичка, маленькие, черненькие, но которые зато ни слова не говорили.
Вот старуха с Машей распрощалась.
— Ступай же, дитятко, — сказала она, — ничего не бойся, только не забудь под каждым деревом разбить по яичку.
Маша послушалась. Пришла к первому дереву, разбила яичко, и из яичка выскочил кувшин, ни дать ни взять такой, какой она поутру разбила. Она разбила второе яичко, и из яичка выскочил прекрасный дом со светлыми окошками и большое, большое поле, все усеянное сахарным тростником. Разбила третье яичко, и из яичка выскочила блестящая коляска. Маша села в коляску, приехала к тетке, рассказала ей, каким образом старуха в красной юбке сделала ее большою госпожою, рассказала и возвратилась в свой прекрасный дом со светлыми окошками и к своим сахарным тростникам.
Когда тетка узнала все это, зависть ее взяла, и она, не мешкая ни минуты, отправила свою дочку по той же дороге, по которой Маша ходила. Дочка также дошла до хлопчатого дерева и также увидела под ним старуху без головы, которая то же спросила у нее, что и у Маши: что она видит?
— Вот еще! Что я вижу! — отвечала тетушкина дочка. — Я вижу безголовую старуху.
Надобно заметить, что в этом ответе была двойная обида: во-первых, было невежливо напоминать женщине о ее телесном недостатке, а во-вторых, неблагоразумно: ибо могли бы это услыхать белые люди и принять женщину без головы за колдунью.
— Злая ты девочка, — сказала старуха, — злая ты девочка, и дорога тебе клином сойдется.
Не лучше случилось и под кокосовым деревом, и под красным. Увидевши старуху в красной юбке, тетушкина дочка мимоходом сказала ей:
— Здравствуй! — и даже не прибавила: бабушка[8].
Несмотря на то, старуха ее также пригласила покушать пшена в избушке и также заметила ей не забыть черного кота. Но тетушкина дочка забыла накормить его, а когда старуха вошла, то не посовестилась уверять ее, что она накормила кота досыта. Старуха в красной юбке показала вид, будто далась в обман, и также послала маленькую лгунью в курятник за яйцами. Хоть старуха и два раза ей повторяла не брать яиц, которые говорят человечьим голосом, но упрямица не послушалась и выбрала из лукошек именно те яйца, которые болтали больше других; она думала, что они-то и самые драгоценные. Она взяла их и, чтоб скрыть их от старухи, не пошла больше в хижину, а воротилась прямо домой. Не успела она дойти до красного дерева, как любопытство ее взяло: не утерпела она и разбила яичко.
Что же? Смотрит, ан яичко пусто. Хорошо, если б этим и кончилось! Едва она разбила другое яичко, как из него выскочила большая змея, встала на хвост и зашипела так страшно, что бедная девочка пустилась бежать опрометью, запнулась на дороге о бамбуковое дерево[9], упала и разбила третье яичко; а из него показалась старуха без головы и сердито проговорила:
— Если б ты была со мною вежлива, не обманула бы меня, то я бы тебе дала то же, что и твоей сестрице; но ты девочка непочтительная, да и притом обманщица, а потому будет с тебя и яичных скорлупок.
С сими словами старуха села на змея, быстро помчалась, и с тех пор на том острове больше не видали ни старухи, ни ее красной юбки.
Городок в табакерке
Папенька поставил на стол табакерку.
— Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка, — сказал он.
Миша был послушный мальчик, тотчас оставил игрушки и подошел к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пестренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвертый, и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встает солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу.
— Что это за городок? — спросил Миша.
— Это городок Динь-динь, — отвечал папенька и тронул пружинку…
И что же? вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять; он ходил и к дверям, — не из другой ли комнаты? И к часам — не в часах ли? И к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол… Наконец Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошел к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадется тихонько по небу, а небо и городок все светлее и светлее; окошки горят ярким огнем, и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, все ниже да ниже, и, наконец, за пригорком совсем скрылось, и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только ненадолго. Вот затеплилась звездочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городе стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи.
— Папенька! Папенька, нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось!
— Мудрено, мой друг. Этот городок тебе не по росту.
— Ничего, папенька, я такой маленький. Только пустите меня туда, мне так бы хотелось узнать, что там делается…
— Право, мой друг, там и без тебя тесно.
— Да кто же там живет?
— Кто там живет? Там живут колокольчики.
С сими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колеса. Миша удивился.
— Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? — спрашивал Миша у папеньки.
А папенька отвечал:
— Не скажу тебе, Миша. Сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе все изломается.
Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел над нею, смотрел, смотрел, думал, думал: отчего звенят колокольчики.
Между тем музыка играет да играет; вот все тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца, и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкой и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу.
Да отчего же, подумал Миша, папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нем живут добрые люди; видите, зовут меня в гости.
— Извольте, с величайшей радостью.
С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почел долгом прежде всего обратиться к своему провожатому.
— Позвольте узнать, — сказал Миша, — с кем я имею честь говорить?
— Динь, динь, динь, — отвечал незнакомец. — Я — мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь, динь, динь, динь, динь, динь.
Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пестрой тисненой бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, еще меньше; четвертый, еще меньше, и так все другие своды, чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого.
— Я вам очень благодарен за ваше приглашение, — сказал ему Миша, — но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды; там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите…
— Динь, динь, динь, — отвечал мальчик, — пройдем, не беспокойтесь, ступайте только за мною.
Миша послушался. В самом деле, с каждым шагом, казалось, своды поднимались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся, и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошел, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлен.
— Отчего это? — спросил он своего проводника.
— Динь, динь, динь, — отвечал проводник смеясь, — издали всегда так кажется; видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели: вдали все кажется маленьким, а подойдешь — большое.
— Да, это правда, — отвечал Миша, — я до сих пор не подумал об этом, и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька, на другом конце комнаты, читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать! Тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а все на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит; а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня у окошка, а папенька сидит на другом конце у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше ее ростом; но теперь вижу, что маменька правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке; очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента