– Командир, а где здесь это?
– Туалет, что ли? – спросил я рассеянно и не подумав.
– Да нет, не туалет. А это… Что с утра…
Я вынужден был взглянуть на вопрошавших.
– Вы, похоже, заблудились, – сказал я. – Вы приезжие?
– Гусь-хрустальные.
В глазах у мужиков была тоска, утреннее желание выжить и непротивление злу насилием. Кроме них, ни один посетитель в зоопарк не забрел. «Неужели в Гусь-Хрустальном, – подумал я в смятении, – отменили субботники?»
– На Шмитовской улице есть пивная, – сказал я, – и у Ваганьковского рынка.
– Все закрыто. До после обеда…
– А тут этого и не было никогда.
Из сострадания я чуть было не подозвал в полезные советники Красса Захаровича Болотина, но испугался, как бы он, натура романтическая, не увлекся и не утек с беднягами в Гусь-Хрустальный. А мужики с тоской в глазах побрели в невинные дебри зоологического сада. Болотину же я строго указал места сбора камней и всех призвал к усердиям. Усердствовать, правда, приходилось не спеша, чтобы все камни и обломки сразу не перетаскать. По списку в бригаде числилось сорок три человека, шестнадцать из них (и Петечка Пыльников!), записавшись, тут же и рассеялись по неотложным заботам; но и двадцать семь были силой. Поначалу я, по дурости, не сдерживался, проявлял бестактность и укорял казавшихся мне нерадивыми. Скажем, увидел, как две барышни из аппарата, кряхтя и постанывая, подняли по камню с огурец-корнишон и понесли их, надрываясь, губя здоровье, и осерчал на них вслух. Они удивились, свободными пальцами повертели у висков. Я растерялся. Я-то полагал, что если ты явился к делу, то и надо исполнять его по доброй совести. Таким вырос. Впрочем, тут же я и опомнился. Руководитель работ обязан быть стратегом и соображать, что и когда будет исполнено. А очень скоро мы собрали все камни, хлам и возвели субботнюю горку. Был призван один из ответственных хозяев, он, постояв минут пять в смущении и раздумьях, сказал:
– А может, этой горке-то удобнее возвышаться в другом месте, вон там, у обезьянника?
– Конечно, – обрадовался я. – И удобнее, и красивее. А если и там выйдет нехорошо, мы подыщем и третье место.
– Без всяких сомнений! – согласился со мной советчик.
Краем своим пустырь утыкался в бетонную стену, за ней скучно стоял дом с явно учрежденческими занавесками в окнах. За стеной происходило вялое тормошение, нас не раздражавшее, порой с перебранками – их дело. Всюду, как известно, жизнь. Но вдруг там то ли кого-то огрели кнутом, то ли пообещали немедленный отдых на Сейшельских островах, только за стеной засвистало, задергалось, загрохотало, а в суверенные пределы нашего зоопарка стали перелетать неправильных форм деревянные ящики канцелярских столов, связки бумаг и конторских журналов, чертежи какие-то и даже черные измызганные халаты. Оставив попечителем перемещения камней бывшего моряка Шелушного, я бросился к забору:
– Что вы делаете! Прекратите сейчас же!
– Замолкни, дядя! У нас субботник! Нам нужно очистить государственную территорию от лишних вещей и людей!
– Зверей-то хоть пожалейте! – совсем уж растерянно ляпнул я.
– А чего жалеть твоих лимитчиков-то!
– Каких лимитчиков?
– А кто же у тебя сидит в клетках? Одни лимитчики. Понаехали в Москву, отхватили жилплощадь в центре города, живут на всем готовом. Оккупанты! Сукины дети! Зверье! И ты небось такой же лимита!
И на голову мне опустился тюк с паленым тряпьем.
– Мы вам сейчас не такое перекидаем! – разозлился я. – Мы вас сейчас навозом забросаем из-под мускусных крыс, аллигаторы нынче поносят, и это сейчас на вас польется. Есть у вас начальник штаба? Давайте сюда начальника!
– Ну есть начальник, – услышал я. – Ну я начальник. Насчет навоза вы всерьез, что ли?
– А то не всерьез!
– Сейчас. Ставлю ящики. Поднимаюсь на переговоры.
Через минуту сверху глядел на меня губастый Герман Стрепухов, листригон и торопыга, в мятой, надвинутой на брови зеленой колониальной панаме.
– Ну и где ваш навоз?
– Трепыхай! – закричал я. – Герка!
– Елки-палки! Это ты, что ли? – И Герман Стрепухов чуть было не обрушился в зоопарк в порыве нежных чувств к однокласснику.
Мне тут же перебросили три ящика, сбитых из мелких досок, я влез на них, мы с Германом обнялись. Я не видел его лет пятнадцать, что не редкость в Москве, слышал только, что он защитил докторскую, работает в каком-то НИИ, а по вечерам играет на банджо. Перебросы предметов на время переговоров прекратились, Герман пригласил меня на свою территорию отметить день, снабженцы уже вернулись, с сосудами, но я, памятуя о человекочасах, отказался. «А что касается наших посылок, – сказал Герман, – то вы дуетесь зря. Мы всегда перекидываем – какой же без этого субботник, здесь уж привыкли и понимают. У вас вон какие просторы, а у нас ущелья во дворе и сжечь негде. Вы костерок с шашлычком из какого-нибудь тапира устройте, топором и пилой раскурочьте стенки шкафов, пилу-то вам небось выдали, вон у вас у камней костер уже затевают; зря, конечно, я дряхлый сейф для взносов велел вам направить, он-то не сгорит, кабы я знал, что ты тут, ну да ладно, они сами куда-нибудь его пристроят». Расстались мы с Германом Стрепуховым хорошо, договорились созвониться и посидеть. Уже собравшись спуститься с ящиков, он вдруг вспомнил: «Погоди, а из-за чего я сюда полез-то? У меня и времени не было. А-а! Из-за навоза! Где навоз-то? Ты шутил, что ли?» «Не шутил, – сказал я, – а стращал». «Нашел, чем стращать. Мы давно все перепуганные, однако живем. А навоз мне вот так нужен. Жена элеутерококк на даче затеяла разводить, к нему бы навозу… Эка ты меня расстроил. Я ведь человек доверчивый, вот и полез. Ну ладно, посмотрим. Подумаем. Салют. Созвонимся!»
Действительно, возле переехавшей ближе к обезьяннику альпийской горы умельцы устраивали костер. Институтские бумаги и деревяшки пошли в дело, огонь брал их сразу. В азарте, как всегда радостно удивленный, Шелушной готов был приволочь к костру и сейф для взносов, но я приостановил его предприятие. Устройство костра в зоопарке вообще казалось мне затеей сомнительной. Тем временем на горку полезли поэты. Сухонькая малознакомая женщина лет сорока и мрачно-торжественный Красс Захарович Болотин, в руке у него синел вышедший месяц назад сборник стихотворений и поэм «Очки». Женщина, оглаживая ладонью воздушное пространство перед собой, сообщала нечто о Копернике и его системе. Возможно, она была сама по себе благородная, возможно, ее побудило к тому сопение ставшего сзади коллеги, но так или иначе через пять минут она представила слушателям Красса Захаровича Болотина. А слушатели объявились, ими стали мужики из Гусь-Хрустального, по всему видно восстановившие подорванное здоровье. Порой Красс Захарович делал паузы, и они аплодировали. Приостановить чтение Болотина я не мог. Да и кто мне давал право душить творческие стихии? К тому же до двух оставался час с двадцатью минутами, а перетаскивать камни в третье место обитания было бы скучно. Тут ко мне подошли два милиционера, лейтенант и сержант.
– Вы, говорят, старшой? – спросил лейтенант и отчего-то приблизил ко рту рацию.
– Я.
Лейтенант помялся. Мероприятие проводилось сегодня особенного воздушного свойства, и с этими особенностями приходилось считаться. Все же лейтенант, деликатно указав в сторону Болотина и костра, произнес:
– Это как? Порядок или непорядок?
– Культурная программа, – твердо сказал я. – Входит в план проведения. Народ слушает.
– Вы отвечаете? – по-отечески заглянул мне в глаза лейтенант.
– Конечно. Текст канонизированный. Сборник «Очки». Разрешено цензурой.
Сам себе удивляясь, я был готов расхваливать сочинения Болотина.
– Ну ладно, – сказал лейтенант. – С этим ладно. А вот…
– Обезьяны волнуются, товарищ старшой, – покачал головой сержант. – Плохо с ними.
– Как это? – удивился я.
– Под потолки клеток аж все залезли, прутья трясут, ревут, а ведь здоровые обезьяны, шимпанзе, орангутаны, эдак и клетки разнесут, такого с ними не случалось. Беда будет.
– Отчего же это?
– Может, из-за костра? – неуверенно предположил лейтенант. – Дым, может, на них идет? Конечно, субботник, но…
– Если из-за костра, мы его сейчас прекратим. Бумаги, возможно, нам пришлось жечь глупые или бестолковые.
Однако и после закрытия костра обезьяны не успокоились. Сержант то и дело ходил в обезьянник и возвращался к нам с донесениями печальный. Похоже, надвигалась драма. Послали за великим звероводом. Или дрессировщиком. Сержант опять пошел в обезьянник укорять животных. Уставший Болотин закрыл сборник, пробормотал: «Все. Закончил. Спасибо», вызвав шумные восторги слушателей из Гусь-Хрустального. Сержант выскочил из обезьянника, взбудораженный, несся к нам, восклицая:
– Отбой! Успокоились! В один миг все успокоились! Будто чудо какое! На полы слезли, урчат, чешутся. Что случилось-то? А? В один миг.
Я поглядел на Красса Захаровича Болотина, сказал:
– Возможно, в атмосфере протекало явление…
– Возможно, – не сразу и со значением кивнул лейтенант.
В третьем часу я направился в дирекцию за ценной бумагой. Проходил мимо знакомых мне клеток хищников. Как и два года назад, Сенатор дремал. Открыл свой желток, не обнаружил на мне фиолетовой крыши из мохера и зевнул. Но, может, это был и не Сенатор. Принял меня заместитель директора. Принял доброжелательно, но отчасти и холодно. Или – служебно. На вид он был старомоден и, по моим понятиям, походил на лейбориста первой трети столетия. Или даже не на лейбориста, а на угрожавшего республике ультиматумами. Во всяком случае, такие типы встречались в лентах британского кинематографа, и ничего хорошего ждать от них не приходилось. Ироничные жесткие усы, темно-синяя тройка, из жилетного кармана дужкой свисала золотая цепочка часов. После волнений в обезьяннике я ощущал робость мелкого просителя в учреждении. Неизвестно зачем, может полагая, что сделаю приятное хозяину кабинета, я спросил, указав на одно из чучел:
– Иван Алексеевич, это альбатрос?
– Баклан, – сказал Иван Алексеевич. И душевнее не стал. Провел пальцами по чемберленовым или керзоновым усам. – На сколько рублей, на ваш взгляд, вы произвели сегодня работ?
Я вспомнил, как барышни из аппарата поднимали и носили камушки, прикинул, сколько бы я заплатил приглашенному труженику за очищение пустыря, и понял, что более пол-литры он не стоил. Ну еще следовало добавить банку килек и бутерброд с сыром.
– На четыре рубля, – сказал я.
– Это каждый?
– Нет, все.
– Вы шутите! – нервно рассмеялся Иван Алексеевич.
Тут я ощутил, что я не сам по себе, что за мной народ, шелест знамен, ветры, дующие в лицо и спину, гвардия рабочих и крестьян, мечта прекрасная, пока неясная, и обезьяны пускай заткнутся, им еще шагать и шагать за нами, а возможно, они волновались от радости, от приобщения к верхним слоям культуры. И я согласился:
– Да, шучу, каждый на четыре рубля… И потом, просили про человеко-часы… и если можно – слова благодарности… Не обязательно, конечно, но…
– Отчего же не обязательно? Вы, видно, начинающий бригадир… И с чего вы взяли эти четыре рубля? Ну не четыре же! Ну хотя бы пять! Раз уж вы такой несговорчивый. А человеко-часы… Вас было сорок три, работали вы с восьми до двух, даже до полтретьего… Так что набирается немало. И к тому же на этот раз вы сумели провести культурную программу… Очень будет хорошая сводка. И для вас. И для нас.
Я вдруг почувствовал, что Иван Алексеевич готов подарить мне чучело баклана, а куда бы мне было девать его? Я заторопился. Несся потом к нашему цеховому клубу ветреным, веселым Эротом, устроившим судьбу влюбленных, с намерением передать бумагу начальнику штаба, дело свалить и пойти по книжным магазинам. По моим наблюдениям, в дни субботников в созвучие к маршам и биениям сердец выбрасывали редкие товары и книги. Нынче я приберег рублей сорок в надежде приобрести мерцающие в фантазиях книги, может и из серии «Музеи мира».
Начальнику штаба Мысловатому бумага пришлась по душе. Он шевелил губами и будто языком желал осознать сумму вклада в районную и городскую казну. «Ничего, ничего. Молодцы. Это же почти полторы тысячи рублей. И культурная программа…» «Откуда полторы тысячи?» – удивился я. «Ну на пять-то рублей каждый из вас наработал не в день, а в человеко-час…» Я начал что-то мямлить. «Нет, нет, не спорьте. Вы человек непрактичный, что, как и почем, вы не знаете, а мы знаем». «За что от зверей-то отбирать такие рубли? Или от нас?» – я все пребывал в удивлении. «Это не от зверей. И не от нас. И это не совсем рубли. Это цифры. Но политические. И они дороже рублей. Это настрой и общее движение. Кстати, кому была адресована культурная программа?» Я назвал слушателей Болотина. «Так, так, запишем, – торопился Мысловатый, – трудящиеся Гусь-Хрустальненского района Владимирской области, работники и обитатели зоопарка, персонал московской милиции. Нет, не зря, не зря вы попали нынче в бригадиры…»
Совсем было утек я из здания, однако у самого выхода меня изловил и задержал Красс Захарович Болотин. Оказывается, пока я добывал бумагу, заслуженная наша бригада никуда не разбрелась, а осела в буфете и закусывает.
– В какие еще книжные магазины! – заревел Болотин. – Старшой всегда ставит бригаде. Но коли хочешь, чтоб тебя занесли в выскочки, подпевалы и надзиратели, тогда катись в свои магазины!
И меня сопроводили к столу.
– Вынимай из штанов все содержимое, – приказал Болотин. – И выкладывай. Оставь три копейки на трамвай.
Я вынул и выложил.
За столом, вернее, за несколькими столами, сдвинутыми в один, сидели и люди, ушедшие из зоопарка рано поутру по неотложным заботам (Петечка Пыльников, пострел и оптимист, тут как тут), и люди, мне совершенно неизвестные. Мужики из Гусь-Хрустального показались мне в их компании чуть ли не родственниками. «Гуси вы мои хрустальные! – обнимал их Болотин. – Бесценные мои!» Мужики были разной масти, и теперь их за столом называли Гусь Белый и Гусь Рыжий. «Сила человек! – сказал мне доверительно Гусь Рыжий. – И имя редкое. Героя гражданской войны. Маршала, что ли?» «Скорее, генерала», – подумал я. «Говорят, против Деникина ходил, а потом был репрессированный…» «Против Деникина вряд ли. Он с другой гражданской войны, – сказал я. – Вы устройте поход в Большой театр, там этого Красса танцует Марис Лиепа». Порывы мои тихим образом покинуть застолье тут же пресекались, люди ехидные и вольнодумцы грозили и впрямь произвести меня в карьеристы и надзиратели, люди мягконравные и без затей просто недоумевали, как я могу прекратить наслаждение. Да еще и в такой день. Пили стремительно, закусывали домашними бутербродами и сигаретным дымом. Гусь Белый теребил Болотина и требовал, чтобы тот спел «Броня крепка, и танки наши быстры…». «Это вы к Петечке обращайтесь, к Пыльникову, – мрачнел Красс Захарович, – это ему в ресторанах отстегивают». Я без горячих закусок и в чехарде тостов был уже нетверд в мыслях и нравственных решениях. Радостный галдеж вызвало явление светской дамы Берсеньевой с кастрюлей вареной картошки в руках, кастрюля курилась долиной гейзеров и благоухала. «Из дома, с пылу с жару! – рекомендовала Берсеньева (уже в красной косынке и джинсовом комбинезоне). – К вашим жарким сердцам!» Сейчас же возник начальник штаба Мысловатый. Ему существенное наливали и протягивали, но куда важнее был ему я. «Я опросил участников бригады, – быстро заговорил Мысловатый, – и в зоопарк звонил. Все говорят: вы скромничаете. Не на пять рублей в человеко-час. А на десять! Вы там горы своротили!» «Ну уж на десять», – поморщился я. «Что вы такой скупой? Конечно, на десять! И еще, говорят, вы вступали в соревнование и сотрудничество с трудовым коллективом соседнего НИИ». «Ну вступали», – сказал я. «Что же вы раньше-то молчали! Это же обязательно надо отметить. Кстати, и тут, наверное, есть человеко-часы? Итого на две с половиной тысячи рублей выйдет, а то и на все три!» Тремя тысячами Мысловатый меня так ошарашил, что язык мой не смог протестовать. Берсеньева подскочила к Мысловатому: ее, а не хама Жухарева снимало телевидение на «Серпе», и все мы были обязаны смотреть нынче последние известия. Но Мысловатый отстранил ее и улетел к телефонным аппаратам с исправленными и дополненными донесениями. Дальнейшее воспринималось мной смутно, но празднично. Помню, что мы действительно ходили к телевизору и видели, как Берсеньева вместо сталевара направляла куда-то струю расплавленного металла и говорила потом в микрофон о женщине вчера и теперь, о том, что нынче мы нарастили интеллектуальный потенциал и как важно всюду подставлять безвозмездное плечо. Потом один из Гусей – кастрюля Берсеньевой накрыла его голову, – а с ним и барышни из аппарата плясали на столе, и порожние бутылки покачивались и подпрыгивали. Потом, кажется, приносили вечернюю газету с боем медных тарелок в честь нашей бригады. И меня персонально. Болотин совсем помрачнел, и, чтоб возродить в нем торжественный звон души, Гусь Рыжий стал показывать, как обезьяны, взволнованные мощью слова, трясли прутья клетки. Иные, в их числе Петечка Пыльников, нелестно для Красса Захаровича захихикали.
– Идиоты! Чему радуетесь?! – вскричал Красс Захарович. – Мразь и убожество! Те-то хоть отважились трясти прутья клетки! А вы хоть бы раз смогли сделать это? Никогда! А ведь все мы сидим в клетках!
– Опомнись! Что ты несешь? – перепугался Шелушной. – Мы этого не слышим. Имя у тебя такое, а ты…
– Имя мне дали полуграмотные родители. А ты и полуграмотным никогда не был. Игуана, и конец свой найдешь на вертеле карибских индейцев! – Болотин стоял, голову вскинув, гремел пророком. – Да, мы все сидим в клетках, каждый, и не в одной, а в двух, трех или семи сразу, да еще и всеобщие прутья с невидимой сеткой выставлены для нас. Мы и так игрушки в чьих-то развлечениях, а нас еще и держат взаперти. А ключи от замков – главный у этого, – и палец Болотина указал в небо, – а еще один, поменьше, у того, кто обнаружил в депо великий почин. Мы же, их создания, убоги и трусливы, однако каковы же тогда создатели?
– Категорически и всегда! Этого-то, который на небесах, брани, сколько хочешь, а другого-то не трожь! – урезонивал Шелушной.
– А коли их мир несовершенен и несправедлив? Мне никто не страшен! – снова гремел Болотин. – Я буду глаголить истину! Потом, кажется, началась свалка. Кого-то успокаивали, кого-то разводили. Гуси-хрустальные братались с барышнями из аппарата, светская дама Берсеньева размахивала косынкой и то призывала патронирующего ее духа незамедлительно спуститься к нам, то брезгливо указывала на Болотина и заявляла: «Прошлого не отдадим». Болотин же повторял: «Они хоть трясли прутья!» Шелушной хныкал. Что-то и еще происходило…
Как я добрался до Останкина, да еще имея три копейки, дарованные мне Крассом Захаровичем, я не помню. Благодетели мои, незримые и невидимые, как и стражи порядка, были в ту пору благосклонны к неуверенным путникам, понимая, что и у придремавших в трамваях горожан были основания утомиться в субботний день.
По истечении же дня указанная благосклонность и снисходительность были сразу упразднены, свидетельством чему – история Красса Захаровича Болотина. Если верить устным московским хроникерам, Красс Захарович, проснувшись утром, что-то вспомнил, уточнил подробности у смущенного Шелушного, ужаснулся, не смог ни пить, ни есть, в чем был отправился на улицу Неждановой в храм Воскресения Словущего, что на Успенском вражке, и там, рухнув на колени, долго шептал что-то перед образом Воскресшего. Далее улицей Герцена он последовал на Красную площадь и здесь, опять же рухнув на колени, уперся лбом в историческую брусчатку напротив Мавзолея. Милиционеры наблюдали за ним минут пятнадцать, потом взялись поднимать его, и, не принимая во внимание слова Болотина о необходимости раскаяния нера зумному за напраслину, возведенную в кураже и в гордыне, его при лучах солнца совершенно несправедливо отвезли в вытрезвитель.
6
7
8
– Туалет, что ли? – спросил я рассеянно и не подумав.
– Да нет, не туалет. А это… Что с утра…
Я вынужден был взглянуть на вопрошавших.
– Вы, похоже, заблудились, – сказал я. – Вы приезжие?
– Гусь-хрустальные.
В глазах у мужиков была тоска, утреннее желание выжить и непротивление злу насилием. Кроме них, ни один посетитель в зоопарк не забрел. «Неужели в Гусь-Хрустальном, – подумал я в смятении, – отменили субботники?»
– На Шмитовской улице есть пивная, – сказал я, – и у Ваганьковского рынка.
– Все закрыто. До после обеда…
– А тут этого и не было никогда.
Из сострадания я чуть было не подозвал в полезные советники Красса Захаровича Болотина, но испугался, как бы он, натура романтическая, не увлекся и не утек с беднягами в Гусь-Хрустальный. А мужики с тоской в глазах побрели в невинные дебри зоологического сада. Болотину же я строго указал места сбора камней и всех призвал к усердиям. Усердствовать, правда, приходилось не спеша, чтобы все камни и обломки сразу не перетаскать. По списку в бригаде числилось сорок три человека, шестнадцать из них (и Петечка Пыльников!), записавшись, тут же и рассеялись по неотложным заботам; но и двадцать семь были силой. Поначалу я, по дурости, не сдерживался, проявлял бестактность и укорял казавшихся мне нерадивыми. Скажем, увидел, как две барышни из аппарата, кряхтя и постанывая, подняли по камню с огурец-корнишон и понесли их, надрываясь, губя здоровье, и осерчал на них вслух. Они удивились, свободными пальцами повертели у висков. Я растерялся. Я-то полагал, что если ты явился к делу, то и надо исполнять его по доброй совести. Таким вырос. Впрочем, тут же я и опомнился. Руководитель работ обязан быть стратегом и соображать, что и когда будет исполнено. А очень скоро мы собрали все камни, хлам и возвели субботнюю горку. Был призван один из ответственных хозяев, он, постояв минут пять в смущении и раздумьях, сказал:
– А может, этой горке-то удобнее возвышаться в другом месте, вон там, у обезьянника?
– Конечно, – обрадовался я. – И удобнее, и красивее. А если и там выйдет нехорошо, мы подыщем и третье место.
– Без всяких сомнений! – согласился со мной советчик.
Краем своим пустырь утыкался в бетонную стену, за ней скучно стоял дом с явно учрежденческими занавесками в окнах. За стеной происходило вялое тормошение, нас не раздражавшее, порой с перебранками – их дело. Всюду, как известно, жизнь. Но вдруг там то ли кого-то огрели кнутом, то ли пообещали немедленный отдых на Сейшельских островах, только за стеной засвистало, задергалось, загрохотало, а в суверенные пределы нашего зоопарка стали перелетать неправильных форм деревянные ящики канцелярских столов, связки бумаг и конторских журналов, чертежи какие-то и даже черные измызганные халаты. Оставив попечителем перемещения камней бывшего моряка Шелушного, я бросился к забору:
– Что вы делаете! Прекратите сейчас же!
– Замолкни, дядя! У нас субботник! Нам нужно очистить государственную территорию от лишних вещей и людей!
– Зверей-то хоть пожалейте! – совсем уж растерянно ляпнул я.
– А чего жалеть твоих лимитчиков-то!
– Каких лимитчиков?
– А кто же у тебя сидит в клетках? Одни лимитчики. Понаехали в Москву, отхватили жилплощадь в центре города, живут на всем готовом. Оккупанты! Сукины дети! Зверье! И ты небось такой же лимита!
И на голову мне опустился тюк с паленым тряпьем.
– Мы вам сейчас не такое перекидаем! – разозлился я. – Мы вас сейчас навозом забросаем из-под мускусных крыс, аллигаторы нынче поносят, и это сейчас на вас польется. Есть у вас начальник штаба? Давайте сюда начальника!
– Ну есть начальник, – услышал я. – Ну я начальник. Насчет навоза вы всерьез, что ли?
– А то не всерьез!
– Сейчас. Ставлю ящики. Поднимаюсь на переговоры.
Через минуту сверху глядел на меня губастый Герман Стрепухов, листригон и торопыга, в мятой, надвинутой на брови зеленой колониальной панаме.
– Ну и где ваш навоз?
– Трепыхай! – закричал я. – Герка!
– Елки-палки! Это ты, что ли? – И Герман Стрепухов чуть было не обрушился в зоопарк в порыве нежных чувств к однокласснику.
Мне тут же перебросили три ящика, сбитых из мелких досок, я влез на них, мы с Германом обнялись. Я не видел его лет пятнадцать, что не редкость в Москве, слышал только, что он защитил докторскую, работает в каком-то НИИ, а по вечерам играет на банджо. Перебросы предметов на время переговоров прекратились, Герман пригласил меня на свою территорию отметить день, снабженцы уже вернулись, с сосудами, но я, памятуя о человекочасах, отказался. «А что касается наших посылок, – сказал Герман, – то вы дуетесь зря. Мы всегда перекидываем – какой же без этого субботник, здесь уж привыкли и понимают. У вас вон какие просторы, а у нас ущелья во дворе и сжечь негде. Вы костерок с шашлычком из какого-нибудь тапира устройте, топором и пилой раскурочьте стенки шкафов, пилу-то вам небось выдали, вон у вас у камней костер уже затевают; зря, конечно, я дряхлый сейф для взносов велел вам направить, он-то не сгорит, кабы я знал, что ты тут, ну да ладно, они сами куда-нибудь его пристроят». Расстались мы с Германом Стрепуховым хорошо, договорились созвониться и посидеть. Уже собравшись спуститься с ящиков, он вдруг вспомнил: «Погоди, а из-за чего я сюда полез-то? У меня и времени не было. А-а! Из-за навоза! Где навоз-то? Ты шутил, что ли?» «Не шутил, – сказал я, – а стращал». «Нашел, чем стращать. Мы давно все перепуганные, однако живем. А навоз мне вот так нужен. Жена элеутерококк на даче затеяла разводить, к нему бы навозу… Эка ты меня расстроил. Я ведь человек доверчивый, вот и полез. Ну ладно, посмотрим. Подумаем. Салют. Созвонимся!»
Действительно, возле переехавшей ближе к обезьяннику альпийской горы умельцы устраивали костер. Институтские бумаги и деревяшки пошли в дело, огонь брал их сразу. В азарте, как всегда радостно удивленный, Шелушной готов был приволочь к костру и сейф для взносов, но я приостановил его предприятие. Устройство костра в зоопарке вообще казалось мне затеей сомнительной. Тем временем на горку полезли поэты. Сухонькая малознакомая женщина лет сорока и мрачно-торжественный Красс Захарович Болотин, в руке у него синел вышедший месяц назад сборник стихотворений и поэм «Очки». Женщина, оглаживая ладонью воздушное пространство перед собой, сообщала нечто о Копернике и его системе. Возможно, она была сама по себе благородная, возможно, ее побудило к тому сопение ставшего сзади коллеги, но так или иначе через пять минут она представила слушателям Красса Захаровича Болотина. А слушатели объявились, ими стали мужики из Гусь-Хрустального, по всему видно восстановившие подорванное здоровье. Порой Красс Захарович делал паузы, и они аплодировали. Приостановить чтение Болотина я не мог. Да и кто мне давал право душить творческие стихии? К тому же до двух оставался час с двадцатью минутами, а перетаскивать камни в третье место обитания было бы скучно. Тут ко мне подошли два милиционера, лейтенант и сержант.
– Вы, говорят, старшой? – спросил лейтенант и отчего-то приблизил ко рту рацию.
– Я.
Лейтенант помялся. Мероприятие проводилось сегодня особенного воздушного свойства, и с этими особенностями приходилось считаться. Все же лейтенант, деликатно указав в сторону Болотина и костра, произнес:
– Это как? Порядок или непорядок?
– Культурная программа, – твердо сказал я. – Входит в план проведения. Народ слушает.
– Вы отвечаете? – по-отечески заглянул мне в глаза лейтенант.
– Конечно. Текст канонизированный. Сборник «Очки». Разрешено цензурой.
Сам себе удивляясь, я был готов расхваливать сочинения Болотина.
– Ну ладно, – сказал лейтенант. – С этим ладно. А вот…
– Обезьяны волнуются, товарищ старшой, – покачал головой сержант. – Плохо с ними.
– Как это? – удивился я.
– Под потолки клеток аж все залезли, прутья трясут, ревут, а ведь здоровые обезьяны, шимпанзе, орангутаны, эдак и клетки разнесут, такого с ними не случалось. Беда будет.
– Отчего же это?
– Может, из-за костра? – неуверенно предположил лейтенант. – Дым, может, на них идет? Конечно, субботник, но…
– Если из-за костра, мы его сейчас прекратим. Бумаги, возможно, нам пришлось жечь глупые или бестолковые.
Однако и после закрытия костра обезьяны не успокоились. Сержант то и дело ходил в обезьянник и возвращался к нам с донесениями печальный. Похоже, надвигалась драма. Послали за великим звероводом. Или дрессировщиком. Сержант опять пошел в обезьянник укорять животных. Уставший Болотин закрыл сборник, пробормотал: «Все. Закончил. Спасибо», вызвав шумные восторги слушателей из Гусь-Хрустального. Сержант выскочил из обезьянника, взбудораженный, несся к нам, восклицая:
– Отбой! Успокоились! В один миг все успокоились! Будто чудо какое! На полы слезли, урчат, чешутся. Что случилось-то? А? В один миг.
Я поглядел на Красса Захаровича Болотина, сказал:
– Возможно, в атмосфере протекало явление…
– Возможно, – не сразу и со значением кивнул лейтенант.
В третьем часу я направился в дирекцию за ценной бумагой. Проходил мимо знакомых мне клеток хищников. Как и два года назад, Сенатор дремал. Открыл свой желток, не обнаружил на мне фиолетовой крыши из мохера и зевнул. Но, может, это был и не Сенатор. Принял меня заместитель директора. Принял доброжелательно, но отчасти и холодно. Или – служебно. На вид он был старомоден и, по моим понятиям, походил на лейбориста первой трети столетия. Или даже не на лейбориста, а на угрожавшего республике ультиматумами. Во всяком случае, такие типы встречались в лентах британского кинематографа, и ничего хорошего ждать от них не приходилось. Ироничные жесткие усы, темно-синяя тройка, из жилетного кармана дужкой свисала золотая цепочка часов. После волнений в обезьяннике я ощущал робость мелкого просителя в учреждении. Неизвестно зачем, может полагая, что сделаю приятное хозяину кабинета, я спросил, указав на одно из чучел:
– Иван Алексеевич, это альбатрос?
– Баклан, – сказал Иван Алексеевич. И душевнее не стал. Провел пальцами по чемберленовым или керзоновым усам. – На сколько рублей, на ваш взгляд, вы произвели сегодня работ?
Я вспомнил, как барышни из аппарата поднимали и носили камушки, прикинул, сколько бы я заплатил приглашенному труженику за очищение пустыря, и понял, что более пол-литры он не стоил. Ну еще следовало добавить банку килек и бутерброд с сыром.
– На четыре рубля, – сказал я.
– Это каждый?
– Нет, все.
– Вы шутите! – нервно рассмеялся Иван Алексеевич.
Тут я ощутил, что я не сам по себе, что за мной народ, шелест знамен, ветры, дующие в лицо и спину, гвардия рабочих и крестьян, мечта прекрасная, пока неясная, и обезьяны пускай заткнутся, им еще шагать и шагать за нами, а возможно, они волновались от радости, от приобщения к верхним слоям культуры. И я согласился:
– Да, шучу, каждый на четыре рубля… И потом, просили про человеко-часы… и если можно – слова благодарности… Не обязательно, конечно, но…
– Отчего же не обязательно? Вы, видно, начинающий бригадир… И с чего вы взяли эти четыре рубля? Ну не четыре же! Ну хотя бы пять! Раз уж вы такой несговорчивый. А человеко-часы… Вас было сорок три, работали вы с восьми до двух, даже до полтретьего… Так что набирается немало. И к тому же на этот раз вы сумели провести культурную программу… Очень будет хорошая сводка. И для вас. И для нас.
Я вдруг почувствовал, что Иван Алексеевич готов подарить мне чучело баклана, а куда бы мне было девать его? Я заторопился. Несся потом к нашему цеховому клубу ветреным, веселым Эротом, устроившим судьбу влюбленных, с намерением передать бумагу начальнику штаба, дело свалить и пойти по книжным магазинам. По моим наблюдениям, в дни субботников в созвучие к маршам и биениям сердец выбрасывали редкие товары и книги. Нынче я приберег рублей сорок в надежде приобрести мерцающие в фантазиях книги, может и из серии «Музеи мира».
Начальнику штаба Мысловатому бумага пришлась по душе. Он шевелил губами и будто языком желал осознать сумму вклада в районную и городскую казну. «Ничего, ничего. Молодцы. Это же почти полторы тысячи рублей. И культурная программа…» «Откуда полторы тысячи?» – удивился я. «Ну на пять-то рублей каждый из вас наработал не в день, а в человеко-час…» Я начал что-то мямлить. «Нет, нет, не спорьте. Вы человек непрактичный, что, как и почем, вы не знаете, а мы знаем». «За что от зверей-то отбирать такие рубли? Или от нас?» – я все пребывал в удивлении. «Это не от зверей. И не от нас. И это не совсем рубли. Это цифры. Но политические. И они дороже рублей. Это настрой и общее движение. Кстати, кому была адресована культурная программа?» Я назвал слушателей Болотина. «Так, так, запишем, – торопился Мысловатый, – трудящиеся Гусь-Хрустальненского района Владимирской области, работники и обитатели зоопарка, персонал московской милиции. Нет, не зря, не зря вы попали нынче в бригадиры…»
Совсем было утек я из здания, однако у самого выхода меня изловил и задержал Красс Захарович Болотин. Оказывается, пока я добывал бумагу, заслуженная наша бригада никуда не разбрелась, а осела в буфете и закусывает.
– В какие еще книжные магазины! – заревел Болотин. – Старшой всегда ставит бригаде. Но коли хочешь, чтоб тебя занесли в выскочки, подпевалы и надзиратели, тогда катись в свои магазины!
И меня сопроводили к столу.
– Вынимай из штанов все содержимое, – приказал Болотин. – И выкладывай. Оставь три копейки на трамвай.
Я вынул и выложил.
За столом, вернее, за несколькими столами, сдвинутыми в один, сидели и люди, ушедшие из зоопарка рано поутру по неотложным заботам (Петечка Пыльников, пострел и оптимист, тут как тут), и люди, мне совершенно неизвестные. Мужики из Гусь-Хрустального показались мне в их компании чуть ли не родственниками. «Гуси вы мои хрустальные! – обнимал их Болотин. – Бесценные мои!» Мужики были разной масти, и теперь их за столом называли Гусь Белый и Гусь Рыжий. «Сила человек! – сказал мне доверительно Гусь Рыжий. – И имя редкое. Героя гражданской войны. Маршала, что ли?» «Скорее, генерала», – подумал я. «Говорят, против Деникина ходил, а потом был репрессированный…» «Против Деникина вряд ли. Он с другой гражданской войны, – сказал я. – Вы устройте поход в Большой театр, там этого Красса танцует Марис Лиепа». Порывы мои тихим образом покинуть застолье тут же пресекались, люди ехидные и вольнодумцы грозили и впрямь произвести меня в карьеристы и надзиратели, люди мягконравные и без затей просто недоумевали, как я могу прекратить наслаждение. Да еще и в такой день. Пили стремительно, закусывали домашними бутербродами и сигаретным дымом. Гусь Белый теребил Болотина и требовал, чтобы тот спел «Броня крепка, и танки наши быстры…». «Это вы к Петечке обращайтесь, к Пыльникову, – мрачнел Красс Захарович, – это ему в ресторанах отстегивают». Я без горячих закусок и в чехарде тостов был уже нетверд в мыслях и нравственных решениях. Радостный галдеж вызвало явление светской дамы Берсеньевой с кастрюлей вареной картошки в руках, кастрюля курилась долиной гейзеров и благоухала. «Из дома, с пылу с жару! – рекомендовала Берсеньева (уже в красной косынке и джинсовом комбинезоне). – К вашим жарким сердцам!» Сейчас же возник начальник штаба Мысловатый. Ему существенное наливали и протягивали, но куда важнее был ему я. «Я опросил участников бригады, – быстро заговорил Мысловатый, – и в зоопарк звонил. Все говорят: вы скромничаете. Не на пять рублей в человеко-час. А на десять! Вы там горы своротили!» «Ну уж на десять», – поморщился я. «Что вы такой скупой? Конечно, на десять! И еще, говорят, вы вступали в соревнование и сотрудничество с трудовым коллективом соседнего НИИ». «Ну вступали», – сказал я. «Что же вы раньше-то молчали! Это же обязательно надо отметить. Кстати, и тут, наверное, есть человеко-часы? Итого на две с половиной тысячи рублей выйдет, а то и на все три!» Тремя тысячами Мысловатый меня так ошарашил, что язык мой не смог протестовать. Берсеньева подскочила к Мысловатому: ее, а не хама Жухарева снимало телевидение на «Серпе», и все мы были обязаны смотреть нынче последние известия. Но Мысловатый отстранил ее и улетел к телефонным аппаратам с исправленными и дополненными донесениями. Дальнейшее воспринималось мной смутно, но празднично. Помню, что мы действительно ходили к телевизору и видели, как Берсеньева вместо сталевара направляла куда-то струю расплавленного металла и говорила потом в микрофон о женщине вчера и теперь, о том, что нынче мы нарастили интеллектуальный потенциал и как важно всюду подставлять безвозмездное плечо. Потом один из Гусей – кастрюля Берсеньевой накрыла его голову, – а с ним и барышни из аппарата плясали на столе, и порожние бутылки покачивались и подпрыгивали. Потом, кажется, приносили вечернюю газету с боем медных тарелок в честь нашей бригады. И меня персонально. Болотин совсем помрачнел, и, чтоб возродить в нем торжественный звон души, Гусь Рыжий стал показывать, как обезьяны, взволнованные мощью слова, трясли прутья клетки. Иные, в их числе Петечка Пыльников, нелестно для Красса Захаровича захихикали.
– Идиоты! Чему радуетесь?! – вскричал Красс Захарович. – Мразь и убожество! Те-то хоть отважились трясти прутья клетки! А вы хоть бы раз смогли сделать это? Никогда! А ведь все мы сидим в клетках!
– Опомнись! Что ты несешь? – перепугался Шелушной. – Мы этого не слышим. Имя у тебя такое, а ты…
– Имя мне дали полуграмотные родители. А ты и полуграмотным никогда не был. Игуана, и конец свой найдешь на вертеле карибских индейцев! – Болотин стоял, голову вскинув, гремел пророком. – Да, мы все сидим в клетках, каждый, и не в одной, а в двух, трех или семи сразу, да еще и всеобщие прутья с невидимой сеткой выставлены для нас. Мы и так игрушки в чьих-то развлечениях, а нас еще и держат взаперти. А ключи от замков – главный у этого, – и палец Болотина указал в небо, – а еще один, поменьше, у того, кто обнаружил в депо великий почин. Мы же, их создания, убоги и трусливы, однако каковы же тогда создатели?
– Категорически и всегда! Этого-то, который на небесах, брани, сколько хочешь, а другого-то не трожь! – урезонивал Шелушной.
– А коли их мир несовершенен и несправедлив? Мне никто не страшен! – снова гремел Болотин. – Я буду глаголить истину! Потом, кажется, началась свалка. Кого-то успокаивали, кого-то разводили. Гуси-хрустальные братались с барышнями из аппарата, светская дама Берсеньева размахивала косынкой и то призывала патронирующего ее духа незамедлительно спуститься к нам, то брезгливо указывала на Болотина и заявляла: «Прошлого не отдадим». Болотин же повторял: «Они хоть трясли прутья!» Шелушной хныкал. Что-то и еще происходило…
Как я добрался до Останкина, да еще имея три копейки, дарованные мне Крассом Захаровичем, я не помню. Благодетели мои, незримые и невидимые, как и стражи порядка, были в ту пору благосклонны к неуверенным путникам, понимая, что и у придремавших в трамваях горожан были основания утомиться в субботний день.
По истечении же дня указанная благосклонность и снисходительность были сразу упразднены, свидетельством чему – история Красса Захаровича Болотина. Если верить устным московским хроникерам, Красс Захарович, проснувшись утром, что-то вспомнил, уточнил подробности у смущенного Шелушного, ужаснулся, не смог ни пить, ни есть, в чем был отправился на улицу Неждановой в храм Воскресения Словущего, что на Успенском вражке, и там, рухнув на колени, долго шептал что-то перед образом Воскресшего. Далее улицей Герцена он последовал на Красную площадь и здесь, опять же рухнув на колени, уперся лбом в историческую брусчатку напротив Мавзолея. Милиционеры наблюдали за ним минут пятнадцать, потом взялись поднимать его, и, не принимая во внимание слова Болотина о необходимости раскаяния нера зумному за напраслину, возведенную в кураже и в гордыне, его при лучах солнца совершенно несправедливо отвезли в вытрезвитель.
6
А время катилось. Однажды я глянул в телефонную тетрадь и увидел: Герман Стрепухов. Набрал служебный номер. «А, это ты! – сказал Трепыхай. – Как раз кстати. У тебя нет самосвала?» «Самосвала? – растерялся я. – Нет». «Как же это у тебя нет самосвала, когда ты меня навел на мысль о навозе. Моя баба с тестем дуреют от опытов в огороде. Я уже договорился с зоопарком. Мы им – кое-что, а они нам – навоз. Сегодня как раз есть от слонов и от хищных. А самосвалов нет. Будем добывать. А ты не пропадай. Надо, надо повстречаться, посидеть. Созвонимся». «Созвонимся», – согласился я.
7
Мимолетное мое бригадирство привело к неожиданному последствию. В майский день я сидел за столом над раскрытой тетрадью, и мне позвонили. Звонившего я знал смутно, но все же знал.
– Читали, читали в «Вечерке» о ваших успехах, – сказал, между прочим, звонивший. – Кстати, что вы делаете во второй половине июня? Не могли бы вы выехать с делегацией – недели на две?
– А куда?
– Да в три страны.
Произнесено это было небрежно, человек владел миром и мог подарить мне на две недели любые три страны.
– А в какие?
– В хорошие три страны. В очень живописные три страны.
Тут будто бы и небрежность пропала, человек желал подарить мне, видно, на самом деле три великолепные страны и боялся, что я не смогу оценить его преподношение.
– Конечно, – заспешил я. – Спасибо. С превеликим удовольствием. Оформлением займусь сегодня же.
– Ну вот и замечательно. А про оформление я скажу потом…
Последовала пауза.
– Ну а как вы вообще-то? – прозвучал вопрос. В нем угадывалось предложение оставить всякую деловую ерунду вроде оформлений и делегаций и обратиться к материям высоким и вдохновенным. И, действительно, пошел разговор о выставке на Волхонке приехавших из Лондона полотен Тернера, о его пожарах Вестминстера, крушениях кораблей, о «Дожде, паре и скорости», о его световидении, живописных пророчествах, потом вспомнились нам приятные люди, оказавшиеся общими знакомыми, мы были довольны друг другом, добром, исходившим от нас, разговор мог быть вечным. Однако нельзя было отягощать телефонную сеть. Мой собеседник сказал: – Да, чуть было не забыл спросить… Мелочь… Пустяк… Но чтобы не возникло осложнений с оформлением… Вы член партии?
– Нет, – сказал я.
– Но… – И собеседник замолк навсегда.
– Вы извините, я забыл, – пришел я ему на помощь. – Я вспомнил. В июне я буду занят. Обязательства перед издателями…
– Это жаль… жаль… – пробормотал собеседник, отлетая от меня в ледяные выси межпланетий. – Может, в другой раз…
– Конечно, конечно, – успокоил я его. Но не выдержал: – А хоть в какие страны-то?
– Да в дрянные страны! Не стоит о них и сожалеть.
– Но все-таки?
– Перу, Бразилия, Аргентина… Безобразные страны. Грязь на улицах, фазенды нищие, немолотое кофе, стрельба на карнавалах… Бывал там неоднократно и всегда мучился… Вы уж мне поверьте…
– Я вам верю, верю…
Я тогда схватил атлас мира, водил пальцем от верховий Амазонки до Огненной Земли. Не я ли мальчишкой с детьми капитана Гранта и странствующим рыцарем Паганелем одолевал Кордильеры и влюбленными глазами смотрел на гордого индейца Талькава, не я ли бродил в пампасах, не я ли во влажных джунглях Мату-Гроссу охотился на неполнозубых броненосцев, не я ли в пироге из пальмовою дерева проносился мимо стай пираний? Ах как хорошо там было! Теперь, спустя годы, я уже и не знаю точно, ездил ли я после звонка в Перу, Бразилию, Аргентину на две недели или не ездил. Столь ли это важно? Я там был! Я закрываю глаза и вижу: пальмы на Жемчужном берегу, зелено-серые пространства Патагонии, расплескивающиеся юбки танцующих самбу, набережные Рио-де-Жанейро и себя в Рио-де-Жанейро, пусть и не в белых штанах. Колумб отправлялся в плавание с желанием достичь страны Сипанго (от нее до Индии – рукой подать!), страны, называемой нами Японией, в коей воображение хитроумного венецианца Марко разместило приманные дворцы из золота и женщин, чье умение любить было совершенным, но приплыл он совсем в иную страну и до конца своей жизни не узнал, что это была Америка. В какие страны приплываем мы, не ведая о том?
– Читали, читали в «Вечерке» о ваших успехах, – сказал, между прочим, звонивший. – Кстати, что вы делаете во второй половине июня? Не могли бы вы выехать с делегацией – недели на две?
– А куда?
– Да в три страны.
Произнесено это было небрежно, человек владел миром и мог подарить мне на две недели любые три страны.
– А в какие?
– В хорошие три страны. В очень живописные три страны.
Тут будто бы и небрежность пропала, человек желал подарить мне, видно, на самом деле три великолепные страны и боялся, что я не смогу оценить его преподношение.
– Конечно, – заспешил я. – Спасибо. С превеликим удовольствием. Оформлением займусь сегодня же.
– Ну вот и замечательно. А про оформление я скажу потом…
Последовала пауза.
– Ну а как вы вообще-то? – прозвучал вопрос. В нем угадывалось предложение оставить всякую деловую ерунду вроде оформлений и делегаций и обратиться к материям высоким и вдохновенным. И, действительно, пошел разговор о выставке на Волхонке приехавших из Лондона полотен Тернера, о его пожарах Вестминстера, крушениях кораблей, о «Дожде, паре и скорости», о его световидении, живописных пророчествах, потом вспомнились нам приятные люди, оказавшиеся общими знакомыми, мы были довольны друг другом, добром, исходившим от нас, разговор мог быть вечным. Однако нельзя было отягощать телефонную сеть. Мой собеседник сказал: – Да, чуть было не забыл спросить… Мелочь… Пустяк… Но чтобы не возникло осложнений с оформлением… Вы член партии?
– Нет, – сказал я.
– Но… – И собеседник замолк навсегда.
– Вы извините, я забыл, – пришел я ему на помощь. – Я вспомнил. В июне я буду занят. Обязательства перед издателями…
– Это жаль… жаль… – пробормотал собеседник, отлетая от меня в ледяные выси межпланетий. – Может, в другой раз…
– Конечно, конечно, – успокоил я его. Но не выдержал: – А хоть в какие страны-то?
– Да в дрянные страны! Не стоит о них и сожалеть.
– Но все-таки?
– Перу, Бразилия, Аргентина… Безобразные страны. Грязь на улицах, фазенды нищие, немолотое кофе, стрельба на карнавалах… Бывал там неоднократно и всегда мучился… Вы уж мне поверьте…
– Я вам верю, верю…
Я тогда схватил атлас мира, водил пальцем от верховий Амазонки до Огненной Земли. Не я ли мальчишкой с детьми капитана Гранта и странствующим рыцарем Паганелем одолевал Кордильеры и влюбленными глазами смотрел на гордого индейца Талькава, не я ли бродил в пампасах, не я ли во влажных джунглях Мату-Гроссу охотился на неполнозубых броненосцев, не я ли в пироге из пальмовою дерева проносился мимо стай пираний? Ах как хорошо там было! Теперь, спустя годы, я уже и не знаю точно, ездил ли я после звонка в Перу, Бразилию, Аргентину на две недели или не ездил. Столь ли это важно? Я там был! Я закрываю глаза и вижу: пальмы на Жемчужном берегу, зелено-серые пространства Патагонии, расплескивающиеся юбки танцующих самбу, набережные Рио-де-Жанейро и себя в Рио-де-Жанейро, пусть и не в белых штанах. Колумб отправлялся в плавание с желанием достичь страны Сипанго (от нее до Индии – рукой подать!), страны, называемой нами Японией, в коей воображение хитроумного венецианца Марко разместило приманные дворцы из золота и женщин, чье умение любить было совершенным, но приплыл он совсем в иную страну и до конца своей жизни не узнал, что это была Америка. В какие страны приплываем мы, не ведая о том?
8
Потом нечто произошло в расположении звезд, посвященных в судьбу нашей семьи. Над нами просветлело. Как-то с женой мы направились в путешествие в Берлин. Мы были индивидуалами («один плюс один») и могли чуть ли не вольно шестнадцать дней раскатывать по стране. Я был увлечен тогда Бахом, Гёте, Лукасом Кранахом, немецкими романтиками, в частности живописцами дрезденской школы, и прежде всего Каспаром Давидом Фридрихом. В их следы я стремился ступить, их тени, звуки желал я увидеть и услышать. Бродил берегом тихоструйного Ильма, сидел на репетициях мотетов Баха в соборе Эрфурта, искал на берегу Эльбы место, где лежавшему в траве под бузиной студенту Ансельму явились три змейки, в серо-синих сумерках стоял высоко над озером Мюгельзее, ощущая, что туманы мироздания не придуманы К. Д. Фридрихом. И, естественно, с помощью сравнительного метода исследовал свойства бранденбургского, берлинского и апольдского пива. Новые мои знакомые с пониманием относились к моим интересам. Но все они спрашивали: «А зоо вы посетили?» Жалкие мои бормотания о том, что в одном зоопарке я уже бывал, ничего объяснить не могли. Каждый немец – в душе Брэм. Человек, не желающий первым делом поспешить в зоо, мог показаться странным. Или нравственно убогим. В воскрес ный день в Лейпциге мы с женой пошли в зоо. Весь Лейпциг прогуливался аллеями парка. Парка ли? Заповедной звериной страны. Долго рассказывать не буду. Да и не помню я многие лейпцигские подробности. Но и нынче в памяти тигриные фермы. Чуть ли не дачи с усадьбами для семей уссурийских кошек. Чистые, здоровые, будто бы довольные существованием, они плодились и размножались, растили сто пятьдесят тигрят для золотой торговли. На обширных пространствах с камнями, водами и деревьями проживали стада обезьян, средних и мелких. Часами глядели на обезьянью жизнь зрители, тут были представления на любой вкус, все обезьянье и все людское: и борьба за власть, и помыкание слабыми, и интриги, и любовь, и добронравие, и подлость… Публика прогуливалась в зоо степенно, и дети, казалось, вели себя степенно, хотя иные озорничали и капризничали. Но к обеденному времени началось некое брожение, все готовы были куда-то устремиться. «Что-то случилось?» – обеспокоились мы. «Львов и тигров будут кормить», – объяснил мальчишка с мороженым. Вот-вот должно было начаться великое ежедневное действо – кормление владетельных хищников, царей природы, ее курфюрстов и маркграфов. Толпа в волнении, но все же опять степенно, без московских напряжений, перебежек и толкотни, двинулась к старому и, по здешним понятиям, тесному строению. Внутренний двор его – зрительный зал – окружали клетки с оголодавшими к обеду хищниками. Действо вышло из трех актов. В первом было много драмы, движения и звуков. Звери, каждый обнаруживая характер, а кто-то и производя впечатление на публику, ожидали и требовали мяса. Они будто бы и собраны были в тесном павильоне ради этих ожиданий и требований. Нервно ходили из угла в угол клеток – кто в свирепом молчании, кто рыча и предъявляя клыки убийц. Мавр Отелло, якобы доверчивый, на самом же деле очень расположенный выслушивать подлые наветы, вполне мог бы получить уроки страстей у лейпцигских трагиков. Но вот начался акт второй. Явились служители, привезли мясо на площадках автокаров. Животные при этом совершенно озверели. Служители с пластикой герольдов саксонского двора пиками подавали куски мяса в межпрутья решеток. Какие это были куски! С обилием мякоти и с мозговыми костями для неспешных удовольствий. Прозаизм человека, выросшего в очередях Мещанских улиц, заставлял меня прикидывать, сколько в обеденных парных кусках было килограммов. Я отругал себя. Стыд какой! Разве можно думать здесь так? Я уговорил себя увидеть в происходящем ритуал с жертвоприношением и с признанием людской вины перед существами менее хитрыми, нежели мы. А существа эти урчали, грызли, жевали, рвали сочно-красную плоть существ еще более слабых. Впрочем, скоро наступил акт третий. Лев зевнул и, положив голову на лапы, придремал. И прочие звери успокоились, прилегли, вступили в благодушие послеобеденного сна. Один леопард не притронулся к мясу: как бродил до обеда по клетке в тоске и злобе, так и теперь бродил; возможно, был подан пикой ему недостойный кусок мяса, возможно, и не мысли о трапезе терзали его душу. Страдания леопарда уже не трогали публику, она потянулась в павильон с бегемотом – уроженцу Танзании должны были привезти зеленые угощения. А я пошел исследовать свойства лейпцигского пива в сочетании с горячими боквурстами.