Страница:
Бывают мягкие,
Международные.
Вагон опрятненький,
В нем нету потненьких,
В нем всё – десятники
И даже сотники.
Ох, степь колышется!
На ней – вагончики.
Из окон слышится:
«Мои лимончики!..»
Лежат на полочке
Мешки-баллончики.
У каждой сволочи
Свои вагончики.
Порвешь животики
На аккуратненьких!
Вон едут сотники
Да на десятниках!
Многосемейные
И просто всякие
Войдут в купейные
И даже в мягкие.
А кто с мешком – иди
По шпалам в ватнике.
Как хошь – пешком иди,
А хошь – в телятнике.
На двери нулики —
Смердят вагончики.
В них едут жулики
И самогонщики.
А вот теплушка та —
Прекрасно, душно в ней, —
На сорок туш скота
И на сто душ людей.
Да в чем загвоздка-то?
Бей их дубиною!
За одного скота —
Двух с половиною.
А ну-ка, кончи-ка,
Гармонь хрипатая!
Вон в тех вагончиках —
Голь перекатная…
Вестимо, тесно тут,
Из пор – сукровица…
Вагоны с рельс сойдут
И остановятся!
Международные.
Вагон опрятненький,
В нем нету потненьких,
В нем всё – десятники
И даже сотники.
Ох, степь колышется!
На ней – вагончики.
Из окон слышится:
«Мои лимончики!..»
Лежат на полочке
Мешки-баллончики.
У каждой сволочи
Свои вагончики.
Порвешь животики
На аккуратненьких!
Вон едут сотники
Да на десятниках!
Многосемейные
И просто всякие
Войдут в купейные
И даже в мягкие.
А кто с мешком – иди
По шпалам в ватнике.
Как хошь – пешком иди,
А хошь – в телятнике.
На двери нулики —
Смердят вагончики.
В них едут жулики
И самогонщики.
А вот теплушка та —
Прекрасно, душно в ней, —
На сорок туш скота
И на сто душ людей.
Да в чем загвоздка-то?
Бей их дубиною!
За одного скота —
Двух с половиною.
А ну-ка, кончи-ка,
Гармонь хрипатая!
Вон в тех вагончиках —
Голь перекатная…
Вестимо, тесно тут,
Из пор – сукровица…
Вагоны с рельс сойдут
И остановятся!
‹1970›
* * *
В тайгу
На санях на развалюхах,
В соболях или в треухах —
И богатый, и солидный, и убогий —
Бегут
В неизведанные чащи, —
Кто-то реже, кто-то чаще, —
В волчьи логова, в медвежие берлоги.
Стоят,
Как усталые боксеры,
Вековые гренадеры
В два обхвата, в три обхвата и поболе.
И я
Воздух ем, жую, глотаю, —
Да я только здесь бываю
За решеткой из деревьев – но на воле!
1970
* * *
Нараспашку – при любой погоде,
Босиком хожу по лужам и росе…
Даже конь мой иноходью ходит,
Это значит – úначе, чем все.
Я иду в строю всегда не в ногу,
Столько раз уже обруган старшиной!
Шаг я прибавляю понемногу —
И весь строй сбивается на мой.
Мой кумир – на рынке зазывалы:
Каждый хвалит только свой товар вразвес.
Из меня не выйдет запевалы —
Я пою с мелодией вразрез.
Знаю, мне когда-то будет лихо;
Мне б заранее могильную плиту,
На табличке: «Говорите тихо!»
Я второго слова не прочту.
Из двух зол – из темноты и света —
Люди часто выбирают темноту.
Мне с любимой наплевать на это —
Мы гуляем только на свету!
‹1970›
* * *
Я тут подвиг совершил —
Два пожара потушил, —
Про меня в газете напечатали.
И вчера ко мне припер
Вдруг японский репортер —
Обещает кучу всякой всячины.
«Мы, – говорит, – организм ваш
Изучим до йот,
Мы запишем баш на баш
Наследственный ваш код».
Но ни за какие иены
Я не продам свои гены,
Ни за какие хоромы
Не уступлю хромосомы!
Он мне «Сони» предлагал,
Джиу-джитсою стращал,
Диапозитивы мне прокручивал, —
Думал, он пробьет мне брешь —
Чайный домик, полный гейш, —
Ничего не выдумали лучшего!
Досидел до ужина —
Бросает его в пот.
«Очень, – говорит, – он нужен нам —
Наследственный ваш код».
Но ни за какие иены
Я не продам свои гены,
Ни за какие хоромы
Не уступлю хромосомы!
Хоть японец желтолиц —
У него шикарный блиц:
«Дай хоть фотографией порадую!»
Я не дал: а вдруг он врет? —
Вон с газеты пусть берет —
Там я схожий с ихнею микадою.
Я спросил его в упор:
«А ну, – говорю, – ответь,
Код мой нужен, репортер,
Не для забавы ведь?…»
Но ни за какие иены
Я не продам свои гены,
Ни за какие хоромы
Не уступлю хромосомы!
Он решил, что победил, —
Сразу карты мне открыл, —
Разговор пошел без накомарников:
«Код ваш нужен сей же час —
Будем мы учить по вас
Всех японских нашенских пожарников».
Эх, неопытный народ!
Где до наших вам!
Лучше этот самый код
Я своим отдам!
‹Между 1966 и 1971›
* * *
Приехал в Монако
какой-то вояка,
Зашел в казино и спустил капитал, —
И внутренний голос
воскликнул, расстроясь:
«Эх, елки-моталки, – опять проиграл!»
Банкрот заорал: «Кто это сказал?!»
Крупье безучастно плечами пожал,
Швейцар ему выход в момент указал,
Тот в глаз ему дал, – ну, в общем, скандал.
А он все кричал: «Кто ‹это› сказал?!
Мне этот же голос число подсказал!..» —
Стрельнул себе в рот – и тотчас замолчал.
Не стало бедняги, и жаль капитал.
‹Между 1966 и 1971›
* * *
Вот я выпиваю,
потом засыпаю,
Потом просыпаюсь попить натощак, —
И вот замечаю:
не хочется чаю,
А в крайнем случáе – желаю коньяк.
Всегда по субботам
мне в баню охота,
Но нет – я иду соображать на троих…
Тут врали ребяты,
что – есть телепаты.
И даже читали в газете про их.
А я их рассказу
поверил не сразу, —
Сперва я женился – и вспомнил, ей-ей:
Чтоб как у людей я
желаю жить с нею, —
Ан нет – все выходит не как у людей!
У них есть агенты
и порпациенты —
Агенты не знаю державы какой, —
У них инструменты —
магнитные ленты,
И нас они делают левой ногой.
Обидно, однако, —
вчера была драка:
Подрались – обнялись, – гляжу, пронесло.
А áгент внушает:
«Добей – разрешаю!»
Добил… Вот уже восемь суток прошло.
Мне эта забава
совсем не по нраву:
Пусть гнусности мне перестанут внушать!
Кончайте калечить
людям кажный вечер
И дайте возможность самим поступать!
‹Между 1966 и 1971›
* * *
Сколько великих выбыло!
Их выбивали нож и отрава…
Что же, на право выбора
Каждый имеет право.
‹1971›
* * *
В восторге я! Душа поет!
Противоборцы перемерли,
И подсознанье выдает
Общеприемлемые перлы.
А наша первая пластинка —
Неужто ли заезжена?
Ну что мы делаем, Маринка!
Ведь жизнь – одна, одна, одна!
Мне тридцать три – висят на шее.
Пластинка Дэвиса снята.
Хочу в тебе, в бою, в траншее —
Погибнуть в возрасте Христа.
А ты – одна ты виновата
В рожденье собственных детей!
Люблю тебя любовью брата,
А может быть – еще сильней!
‹1971›
* * *
Отпишите мне в Сибирь, я в Сибири!
Лоб стеною прошиби в этом мире!
Отпишите мне письмо до зарплаты,
Чтоб прочесть его я смог до питья-то.
У меня теперь режим номер первый —
Хоть убей, хоть завяжи! – очень скверный.
У меня теперь дела ох в упадке,
То ли пепел, то ль зола, всё в порядке.
Не ходите вы ко мне, это мало,
Мне достаточно вполне персонала.
Напишите мне письмо поправдивей,
Чтоб я снова стал с умом, нерадивый.
Мне дают с утра яйцо, даже всмятку,
Не поят меня винцом за десятку,
Есть дают одно дерьмо – для диеты…
Напишите ж мне письмо не про это.
‹1971›
* * *
Ядовит и зол, ну словно кобра, я —
У меня больничнейший режим.
Сделай-ка такое дело доброе —
Нервы мне мои перевяжи.
У меня ужасная компания —
Кресло, телефон и туалет…
Это же такое испытание,
Мука и… другого слова нет.
Загнан я, как кабаны, как гончей лось,
И терплю, и мучаюсь во сне.
У меня похмелие не кончилось —
У меня похмелие вдвойне.
У меня похмелье от сознания,
Будто я так много пропустил…
Это же моральное страдание!
Вынести его не хватит сил.
Так что ты уж сделай дело доброе,
Так что ты уж сделай что-нибудь.
А не то – воткну себе под ребра я
Нож. И всё, и будет кончен путь!
‹1971›
* * *
«Я б тоже согласился на полет,
Чтоб приобресть благá по возвращенье! —
Так кто-то говорил. – Да, им везет!..»
Так что ж он скажет о таком везенье?
Корабль «Союз» и станция «Салют»,
И Смерть – в конце, и Реквием – в итоге…
«СССР» – да, так передают
Четыре буквы – смысл их дороги.
И если Он живет на небеси,
И кто-то вдруг поднял у входа полог
Его шатра. Быть может, он взбесил Всевышнего.
Кто б ни был – космонавт или астролог…
Для скорби в этом мире нет границ,
Ах, если б им не быть для ликованья!
И безгранична скорбь всех стран и лиц,
И это – дань всемирного признанья…
‹1971›
* * *
Жизнь оборвет мою водитель-ротозей.
Мой труп из морга не востребует никто.
Возьмут мой череп в краеведческий музей,
Скелет пойдет на домино или в лото.
Ну всё, решил – попью чайку да и помру:
Невмоготу свою никчемность превозмочь.
Нет, лучше пусть все это будет поутру,
А то – лежи, пока не хватятся, всю ночь.
В музее будут объегоривать народ,
Хотя народу это, в общем, все равно.
Мне глаз указкою проткнет экскурсовод
И скажет: «Вот недостающее звено».
Иль в виде фишек принесут меня на сквер,
Перетряхнут, перевернут наоборот,
И, сделав «рыбу», может быть, пенсионер
Меня впервые добрым словом помянет.
Я шел по жизни, как обычный пешеход,
Я, чтоб успеть, всегда вставал в такую рань…
Кто говорит, что уважал меня, – тот врет.
Одна… себя не уважающая пьянь.
‹1971›
* * *
В голове моей тучи безумных идей —
Нет на свете преград для талантов!
Я под брюхом привыкших теснить лошадей
Миновал верховых лейтенантов.
… Разъярялась толпа, напрягалась толпа,
Нарывалась толпа на заслоны —
И тогда становилась толпа на попа,
Извергая проклятья и стоны.
Дома я раздражителен, резок и груб, —
Домочадцы б мои поразились,
Увидав, как я плакал, взобравшись на круп, —
Контролеры – и те прослезились.
Столько было в тот миг в моем взгляде на мир
Безотчетной отчаянной прыти,
Что, гарцуя на сером коне, командир
Удивленно сказал: «Пропустите!»
Он, растрогавшись, поднял коня на дыбы —
Аж нога ускользнула из стремя.
Я пожал ему ногу, как руку судьбы, —
Ах, живем мы в прекрасное время!
Серый конь мне прощально хвостом помахал,
Я пошел – предо мной расступились;
Ну а мой командир – на концерт поскакал
Музыканта с фамилией Гилельс.
Я свободное место легко разыскал
После вялой незлой перебранки, —
Всё не сгонят – не то что когда посещал
Пресловутый Театр на Таганке.
Тесно здесь, но тепло – вряд ли я простужусь,
Здесь единство рядов – в полной мере!
Вот уже я за термосом чьим-то тянусь —
В нем напиток «кровавая Мэри».
Вот сплоченность-то где, вот уж где коллектив,
Вот отдача где и напряженье!
Все болеют за нас – никого супротив, —
Монолит – без симптомов броженья!
Меня можно спокойно от дел отстранить —
Робок я перед сильными, каюсь, —
Но нельзя меня силою остановить,
Если я на футбол прорываюсь!
1971
* * *
Может быть, моряком по призванию
Был поэт Руставели Шота…
По швартовому расписанию
Занимает команда места.
Кто-то подал строителям мудрый совет —
Создавать поэтический флот.
И теперь Руставели – не просто поэт,
«Руставели» – большой теплоход.
А поэта бы уболтало бы,
И в три бала бы он померк,
А теперь гляди с верхней палубы
Черный корпус его, белый верх.
Непохожих поэтов сравнить нелегко,
В разный срок отдавали концы
Руставели с Шевченко и Пушкин с Франко…
А на море они – близнецы.
О далеких странах мечтали и
Вот не дожили – очень жаль!..
И «Шевченко» теперь – близ Италии,
А «Франко» идет в Монреаль.
‹1971›
* * *
С общей суммой шестьсот пятьдесят килограмм
Я недавно вернулся из Штатов,
Но проблемы бежали за мной по пятам,
Вслед за ростом моих результатов.
Пытаются противники
Рекорды повторить…
Ах! Я такой спортивненький,
Что страшно говорить.
Но супруга, с мамашей своею впотьмах
Пошептавшись, сказала, белея:
«Ты отъелся на американских харчах
И на вид стал еще тяжелее!
Мне с соседями стало невмочь говорить,
Вот на кухне натерпишься сраму!
Ты же можешь меня невзначай придавить
И мою престарелую маму».
Как же это попроще сказать им двоим,
Чтоб дошло до жены и до мамы, —
Что пропорционально рекордам моим
Вырастают мои килограммы?
Может, грубо сказал (так бывает со мной,
Когда я чрезвычайно отчаюсь):
«Я тебя как-нибудь обойду стороной,
Но за мамину жизнь не ручаюсь».
И шныряют по рынку супруга и мать,
И корзины в руках – словно гири…
Ох, боюсь, что придется мне дни коротать
С самой сильною женщиной в мире.
«Хорошо, – говорю, – прекращаю разбег,
Начинаю сидеть на диете».
Но супруге приятно, что я – человек
Самый сильный на нашей планете.
Мне полтонны – не вес, я уже к семистам
Подбираюсь и требую пищи,
А она говорит: «Что ты возишься там?!
Через год, – говорит, – чтоб до тыщи!»
Тут опять парадокс, план жены моей смел,
Ультиматум поставлен мне твердый —
Чтоб свой собственный вес подымать я не смел,
Но еще – чтобы я бил рекорды.
И с мамашей они мне устроили пост,
И моя худоба процветала,
Штангу я в трех попытках ронял на помост.
Проиграл я, но этого мало.
Я с позором едва притащился домой,
И жена из-за двери сказала,
Что ей муторно жить с проигравшим со мной,
И мамаша ее поддержала.
Бил, но дверь не сломалась, сломалась семья.
Я полночи стоял у порога
И ушел. Да, тяжелая доля моя,
Тяжелее, чем штанга – намного!
‹1971›
* * *
Свечи потушите, вырубите звук,
Дайте темноты и тишины глоток,
Или отыщите понадежней сук,
Иль поглубже вбейте под карниз гвоздок.
Билеты лишние стреляйте на ходу:
Я на публичное повешенье иду,
Иду не зрителем и не помешанным —
Иду действительно, чтоб быть повешенным,
Без палача (палач освистан) —
Иду кончать самоубийством.
‹1972›
* * *
По воде, на колесах, в седле, меж горбов и в вагоне,
Утром, днем, по ночам, вечерами, в погоду и без
Кто за делом большим, кто за крупной добычей – в погони
Отправляемся мы ‹судьбам наперекор›, всем советам вразрез.
И наши щеки жгут пощечинами ветры,
Горбы на спины нам наваливает снег…
‹Но впереди – рубли длиною в километры
И крупные дела величиною в век›.
За окном и за нашими душами света не стало,
И вне наших касаний повсюду исчезло тепло.
На земле дуют ветры, за окнами похолодало,
Всё, что грело, светило, теперь в темноту утекло.
И вот нас бьют в лицо пощечинами ветры
И жены от обид не поднимают век!
Но впереди – рубли длиною в километры
И крупные дела величиною в век.
Как чужую гримасу надел и чужую одежду,
Или в шкуру чужую на время я вдруг перелез?
До и после, в течение, вместо, во время и между —
Поступаю с тех пор просьбам наперекор и советам вразрез.
Мне щеки обожгли пощечины и ветры,
Я взламываю лед, плыву в пролив Певек!
Ах, где же вы, рубли длиною в километры?…
Всё вместо них дела величиною в век.
‹1972›
ЕНГИБАРОВУ – ОТ ЗРИТЕЛЕЙ
Шут был вор: он воровал минуты —
Грустные минуты, тут и там, —
Грим, парик, другие атрибуты
Этот шут дарил другим шутам.
В светлом цирке между номерами
Незаметно, тихо, налегке
Появлялся клоун между нами.
В иногда дурацком колпаке.
Зритель наш шутами избалован —
Жаждет смеха он, тряхнув мошной,
И кричит: «Да разве это клоун!
Если клоун – должен быть смешной!»
Вот и мы… Пока мы вслух ворчали:
«Вышел на арену – так смеши!» —
Он у нас тем временем печали
Вынимал тихонько из души.
Мы опять в сомненье – век двадцатый:
Цирк у нас, конечно, мировой, —
Клоун, правда, слишком мрачноватый —
Невеселый клоун, не живой.
Ну а он, как будто в воду канув,
Вдруг при свете, нагло, в две руки
Крал тоску из внутренних карманов
Наших душ, одетых в пиджаки.
Мы потом смеялись обалдело,
Хлопали, ладони раздробя.
Он смешного ничего не делал, —
Горе наше брал он на себя.
Только – балагуря, тараторя —
Все грустнее становился мим:
Потому что груз чужого горя
По привычке он считал своим.
Тяжелы печали, ощутимы —
Шут сгибался в световом кольце, —
Делались всё горше пантомимы,
И морщины – глубже на лице.
Но тревоги наши и невзгоды
Он горстями выгребал из нас —
Будто обезболивал нам роды, —
А себе – защиты не припас.
Мы теперь без боли хохотали,
Весело по нашим временам:
Ах, как нас приятно обокрали —
Взяли то, что так мешало нам!
Время! И, разбив себе колени,
Уходил он, думая свое.
Рыжий воцарился на арене,
Да и за пределами ее.
Злое наше вынес добрый гений
За кулисы – вот нам и смешно.
Вдруг – весь рой украденных мгновений
В нем сосредоточился в одно.
В сотнях тысяч ламп погасли свечи.
Барабана дробь – и тишина…
Слишком много он взвалил на плечи
Нашего – и сломана спина.
Зрители – и люди между ними —
Думали: вот пьяница упал…
Шут в своей последней пантомиме
Заигрался – и переиграл.
Он застыл – не где-то, не за морем —
Возле нас, как бы прилег, устав, —
Первый клоун захлебнулся горем,
Просто сил своих не рассчитав.
Я шагал вперед неутомимо,
Но успев склониться перед ним.
Этот трюк – уже не пантомима:
Смерть была – царица пантомим!
Этот вор, с коленей срезав путы,
По ночам не угонял коней.
Умер шут. Он воровал минуты —
Грустные минуты у людей.
Многие из нас бахвальства ради
Не давались: проживем и так!
Шут тогда подкрадывался сзади
Тихо и бесшумно – на руках…
Сгинул, канул он – как ветер сдунул!
Или это шутка чудака?…
Только я колпак ему – придумал, —
Этот клоун был без колпака.
1972
* * *
Он вышел – зал взбесился на мгновенье.
Пришла в согласье инструментов рать,
Пал пианист на стул и мановенья
Волшебной трости начал ожидать.
Два первых ряда отделяли ленты —
Для свиты, для вельмож и короля.
Лениво пререкались инструменты,
За первой скрипкой повторяя: «ля».
Настраивались нехотя и хитро,
Друг друга зная издавна до йот.
Поскрипывали старые пюпитры,
На плечи принимая груды нот.
Стоял рояль на возвышенье в центре,
Как черный раб, покорный злой судьбе.
Он знал, что будет главным на концерте,
Он взгляды всех приковывал к себе.
И, смутно отражаясь в черном теле,
Как два соглядатая, изнутри,
Из черной лакированной панели
Следили за маэстро фонари.
В холодном чреве вены струн набухли —
В них звук томился, пауза долга…
И взмыла вверх рояля крышка – будто
Танцовщица разделась донага.
Рука маэстро над землей застыла,
И пианист подавленно притих,
Клавиатура пальцы ощутила
И поддалась настойчивости их.
Минор мажору портил настроенье,
А тот его упрямо повышал,
Басовый ключ, спасая положенье,
Гармониями ссору заглушал,
У нот шел спор о смысле интервала,
И вот одноголосия жрецы
Кричали: «В унисоне – все начала!
В октаве – все начала и концы!»
И возмущались грубые бемоли,
Негодовал изломанный диез:
Зачем, зачем вульгарные триоли
Врываются в изящный экосез?
Низы стремились выбиться в икары,
В верха – их вечно манит высота,
Но мудрые и трезвые бекары
Всех возвращали на свои места.
Склоняясь к пульту, как к военным картам,
Войсками дирижер повелевал,
Своим резервам – терциям и квартам —
Смертельные приказы отдавал.
И черный лак потрескался от боли,
Взвились смычки штыками над толпой
И, не жалея сил и канифоли,
Осуществили смычку со струной.
Тонули мягко клавиши вселенной,
Решив, что их ласкают, а не бьют.
Подумать только: для ленивой левой
Шопен писал Двенадцатый этюд!
Тончали струны под смычком, дымились,
Медь плавилась на сомкнутых губах,
Ударные на мир ожесточились —
У них в руках звучал жестоко Бах.
Уже над грифом пальцы коченели,
На чьей-то деке трещина, как нить:
Так много звука из виолончели
Отверстия не в силах пропустить.
Как кулаки в сумбурной дикой драке,
Взлетали вверх манжеты в темноте,
Какие-то таинственные знаки
Концы смычков чертили в пустоте.
И, зубы клавиш обнажив в улыбке,
Рояль смотрел, как он его терзал,
И слезы пролились из первой скрипки
И незаметно затопили зал.
Рояль терпел побои, лез из кожи,
Звучала в нем, дрожала в нем мольба,
Но господин, не замечая дрожи,
Красиво мучал черного раба.
Вот разошлись смычковые, картинно
Виновников маэстро наказал
И с пятой вольты слил всех воедино.
Он продолжал нашествие на зал.
‹1972›
МОЙ ГАМЛЕТ
Я только малость объясню в стихе —
На все я не имею полномочий…
Я был зачат как нужно, во грехе —
В поту и в нервах первой брачной ночи.
Я знал, что, отрываясь от земли, —
Чем выше мы, тем жестче и суровей;
Я шел спокойно прямо в короли
И вел себя наследным принцем крови.
Я знал – все будет так, как я хочу,
Я не бывал внакладе и в уроне,
Мои друзья по школе и мечу
Служили мне, как их отцы – короне.
Не думал я над тем, что говорю,
И с легкостью слова бросал на ветер, —
Мне верили и так как главарю
Все высокопоставленные дети.
Пугались нас ночные сторожа,
Как оспою, болело время нами.
Я спал на кожах, мясо ел с ножа
И злую лошадь мучил стременами.
Я знал – мне будет сказано: «Царуй!» —
Клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег.
И я пьянел среди чеканных сбруй,
Был терпелив к насилью слов и книжек.
Я улыбаться мог одним лишь ртом,
А тайный взгляд, когда он зол и горек,
Умел скрывать, воспитанный шутом, —
Шут мертв теперь: «Аминь!» Бедняга Йорик!..
Но отказался я от дележа
Наград, добычи, славы, привилегий:
Вдруг стало жаль мне мертвого пажа,
Я объезжал зеленые побеги…
Я позабыл охотничий азарт,
Возненавидел и борзых, и гончих,
Я от подранка гнал коня назад
И плетью бил загонщиков и ловчих.
Я видел – наши игры с каждым днем
Всё больше походили на бесчинства, —
В проточных водах по ночам, тайком
Я отмывался от дневного свинства.
Я прозревал, глупея с каждым днем,
Я прозевал домашние интриги.
Не нравился мне век, и люди в нем
Не нравились, – и я зарылся в книги.
Мой мозг, до знаний жадный как паук,
Все постигал: недвижность и движенье, —
Но толка нет от мыслей и наук,
Когда повсюду – им опроверженье.
С друзьями детства перетерлась нить,
Нить Ариадны оказалась схемой.
Я бился над словами «быть, не быть»,
Как над неразрешимою дилеммой.
Но вечно, вечно плещет море бед, —
В него мы стрелы мечем – в сито просо,
Отсеивая призрачный ответ
От вычурного этого вопроса.
Зов предков слыша сквозь затихший гул.
Пошел на зов, – сомненья крались с тылу,
Груз тяжких дум наверх меня тянул,
А крылья плоти вниз влекли, в могилу.
В непрочный сплав меня спаяли дни —
Едва застыв, он начал расползаться.
Я пролил кровь, как все – и, как они,
Я не сумел от мести отказаться.
А мой подъем пред смертью – есть провал.
Офелия! Я тленья не приемлю.
Но я себя убийством уравнял
С тем, с кем я лег в одну и ту же землю.
Я Гамлет, я насилье презирал,
Я наплевал на датскую корону, —
Но в их глазах – за трон я глотку рвал
И убивал соперника по трону.
Но гениальный всплеск похож на бред,
В рожденье смерть проглядывает косо.
А мы всё ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.
1972
РЕВОЛЮЦИЯ В ТЮМЕНИ
В нас вера есть, и не в одних богов!..
Нам нефть из недр не поднесут на блюдце.
Освобожденье от земных оков
Есть цель несоциальных революций.
В болото входит бур, как в масло нож.
Владыка тьмы, мы примем отреченье!
Земле мы кровь пускаем – ну и что ж, —
А это ей приносит облегченье.
Под визг лебедок и под вой сирен
Мы ждем – мы не созрели для оваций, —
Но близок час великих перемен
И революционных ситуаций!
В борьбе у нас нет классовых врагов —
Лишь гул подземных нефтяных течений, —
Но есть сопротивление пластов,
И есть, есть ломка старых представлений.
Пока здесь вышки как бамбук росли,
Мы вдруг познали истину простую:
Что мы нашли не нефть – а соль земли,
И раскусили эту соль земную.
Болит кора Земли, и пульс возрос,
Боль нестерпима, силы на исходе, —
И нефть в утробе призывает – «SOS»,
Вся исходя тоскою по свободе.
Мы разглядели, различили боль
Сквозь меди блеск и через запах розы, —
Ведь это не поваренная соль,
А это – человечьи пот и слезы.
Пробились буры, бездну вскрыл алмаз —
И нефть из скважин бьет фонтаном мысли, —
Становится энергиею масс —
В прямом и тоже в переносном смысле.
Угар победы, пламя не угробь,
И ритма не глуши, копытный дробот!..
Излишки нефти стравливали в Обь,
Пока не проложили нефтепровод.
Но что поделать, если льет из жерл
Мощнее всех источников овечьих,
И что за революция – без жертв,
К тому же здесь еще – без человечьих?
Пусть скажут, что сужу я с кондачка,
Но мысль меня такая поразила:
Теория «великого скачка»
В Тюмени подтвержденье получила.
И пусть мои стихи верны на треть,
Пусть уличен я в слабом разуменье,