Он остановился, посмотрел кругом. Синие горы с снежными вершинами расселись по всему горизонту толстыми алтайскими баями в белых бараньих островерхих шапках. Он раскинул руки, набрал полную грудь воздуха и закричал:
   – Гоп-гоп-гоп-гооп!
   Благостный голубой Алтай раскрывал перед ним свои широкие, твердые ладони.
   Небольшой холм около дороги шуршал серым быльем прошлогоднего бурьяна. Безуглый узнал братскую могилу красноармейцев своего отряда. В двадцать первом году он стоял здесь с непокрытой головой и звал бойцов отомстить за убитых. На ближнем перевале стрекотали пулеметы, и высоко над долиной свистели свинцовые птички.
   Безуглый неожиданно услышал знакомую трескотню перестрелки. Он поднял голову. Губы у него растянула радостная улыбка. В долину в пыли и дыме сползала черная колонна тракторов.
   Ямщик догнал Безуглого с оседланными лошадьми. Колесная дорога кончилась.
* * *
   Лошадь беспокойно перебирала ногами, пятилась назад, сворачивала в сторону. Безуглый одной рукой тянул повод, другой держал бинокль. Перед глазами качались дома с высокими крышами, с резными раскрашенными наличниками и воротами. Улицы сходились и расходились косыми углами. Люди двигались скачками. Безуглый слез с коня, отдал повод ямщику. Бинокль дрожал по-прежнему. Безуглый махнул рукой, сунул его в футляр.
   В село приехали по-темному. Безуглый без труда нашел дом Анны, быстро взбежал на крыльцо, широко распахнул дверь. Анна цедила молоко. Безуглый увидел, что она покраснела и брови у нее дрогнули, как в первую их встречу на пасеке. Анна перелила кринку. Белые теплые струйки брызнули на стол, на пол, на босые ноги хозяйки и на пыльные сапоги Безуглого. Женщина отдернула подойник и опрокинула глиняную пузатую посудину. Оба бросились ее ловить, больно стукнулись лбами. Кринка кувыркнулась мимо четырех растопыренных рук, рассыпалась на мелкие черепки. Молоко обелило весь пол. У Безуглого и у Анны перед глазами летали огненные мухи, окна и печь лезли на потолок. Он вообразил, что Анна падает. Он схватил ее за плечи. Они оба дрожали от смеха и никак не могли поцеловаться. Безуглый натыкался губами на ее нос и подбородок.
   За ужином Безуглый смотрел на Анну и не узнавал. Он помнил ее или, вернее, выдумывал совсем другой. Ему представлялось, что нос у нее был прямее, тоньше, глаза темнее и больше. Губы только остались прежними – яркие, полные. Анна широко раскрывала рот. Ложку тщательно облизывала. Кожа на руках у нее была в мелких темных трещинах.
   Анна знала Безуглого бородатым, в зеленой военной форме. Теперь он сидел перед ней бритый, в белой чесучовой рубашке. Может быть, поэтому оба они не находили нужных слов.
   Анна убрала со стола.
   – Постель вам, Иван Федорович, постлана в горнице.
   Анна прятала глаза. Безуглый смотрел на нее не отрываясь.
   Она побледнела, стремительно подошла к нему, взяла за голову. Ее руки сплелись у него на шее.
   – Беленький ты мой!
   Безуглый почувствовал, что под ним зыбко качнулись половицы. Лампа огненной дугой метнулась от стола к двери и потухла. Ветер захлопал окнами. Лунные зайчики заиграли на стеклах.
   Над селом качался золотой ковш Большой Медведицы, расплескивая по небу искристое молоко. Молоко стыло длинными белыми дорогами.
   В минуты тишины Безуглый слышал, как шумит у Анны кровь и колотится сердце. Сын сопел на полатях. За печкой шелестели тараканы. На стене тикали ходики. Ветерок шевелил в переднем углу бумажные цветы и дешевые портреты вождей.
   Безуглый лежал на полу и смотрел через окно на небо. Голова у него была легкая, пустая, в ушах звенело. Он убеждал себя, что, наверное, звонят в кержацком скиту на Девичьем Плесе или кто-нибудь перекладывает в горах серебряные камни, или, может быть, золотой ковш задевает за звезды.
* * *
   Безуглого разбудил стук в окно и окрик исполнителя.
   – Антоновна, на сборню!
   Он медленно вспомнил, что Анну по отчеству зовут Антоновной.
   С крыльца прозвенел детский голос:
   – Матери нету. Отес дома.
   – Отес?..
   Безуглый не расслышал всех слов удивленного исполнителя. Ребенок говорил громко, очень серьезно, даже с долей важности.
   – Отес у меня – птиса большая…
   Безуглый кое-как оделся и вышел. Исполнитель кричал под окном у соседей. На крыльце сидел белоголовый мальчик, большим ножом резал палку. Несколько мгновений Безуглый молчал. Он увидел себя семилетним ребенком.
   – Здравствуй, птиса маленькая.
   Безуглый взял ребенка на руки, поцеловал. Мальчик не улыбнулся.
   – Меня Никитой кличут.
   Отец, смеясь, поставил сына на землю. Сын вытер рукавом губы и снова принялся за палочку.
   – Видишь, бичик лажу.
   Никита готовился к бороньбе. Мать еще зимой сказала ему, что весной он будет бороноволоком.
   Безуглый вернулся в дом и вышел оттуда с букварем и коробкой конфет в руках. Никита уронил нож и палочку. Цепкой белкой он вскарабкался на крышу, вложил два пальца в рот. Безуглый услышал резкий свист и радостные крики сына:
   – Семша, Митьша, Петьша, отес конфетки привес, картинки…
   Никита поскользнулся, уцепился свободной рукой за трубу и закричал во все горло:
   – Многа-а-а!
   Безуглого окликнул Помольцев:
   – Здорово, командир!
   Он подошел к крыльцу, усмехаясь, дергая огненный кустик своей бороденки.
   Безуглый отвел глаза в сторону. Щеки у него побелели. Гневная дрожь тронула ноздри и губы.
   – Я иду и думаю, с чего бы это у Антоновны изба колышется.
   Помольцев не договорил. Он увидел лицо Безуглого. Они сели рядом. Помольцев переменил разговор.
   – Слухом пользовался, что на работу к нам и что, пока в отпуску, хотишь на зверя сходить.
   Охотники долго говорили о медведях. По селу второй раз побежал исполнитель. Теперь он не подходил к окнам, а кричал с середины улицы:
   – Гражданы, на собранию!
   На собрании к Безуглову подсел пасечник Андрона Морева старик-бобыль Лопатин.
   – Рядом с Антоновной живу, худо не могу сказать. Старый мужик сколь разов лез к ей, в потребность хотел входить. Не допустила. У меня, говорит, новый есть, коммунист бесподдельный.
   Буро-зеленые волосы старика топорщились, как заплесневевшее сено на ветру. Веки у него были вывернутые, красные, как надбровные дуги у тетерева, глаза слезились. Он тер их толстыми, корявыми пальцами.
   – Доброй бабой, Федорыч, дорожиться надо. Баба – второй бог: захочет – веку прибавит, захочет – убавит.
   Помольцев подтвердил:
   – Женщина правильная. По первости мы, правда, смеялись над ей. Шибко она круто бралась за грамоту. С книжкой ела и спала. Однако ныне голой рукой ее не достанешь.
   Безуглый взглянул на Анну. Она сидела недалеко, почти спиной к нему. Он увидел ее белую кофточку, красный платок и темный загар щеки. Безуглый вспомнил Сухорослову. Анне не хватало только ее кожаной куртки.
   Анна прошла свой путь вверх без него. Ее жизнь вставала перед ним сухой схемой – батрачка, роман с красным командиром, вступление в партию. Красный платочек, или Анна-делегатка. Он давно читал о ней в женотдельских журналах. Она же – странное дело – его жена и мать Никиты.
   Сзади подкрался Андрон, схватил Безуглого за руки. Борода его выцветшим лисьим хвостом завертелась на плече коммуниста.
   – Иван Федорыч, дружок!
   Андрон поднял Безуглого на ноги, крутил его перед собранием, громко кричал:
   – Дружок! Радость ты наша небесная!
   Спереди набежал Фис Канатич Чащегоров. Он наступал на Безуглого своим тугим брюхом, жирной блинообразной безволосой рожей, ловил его за пальцы.
   – Да, слава тебе, Всевышнему! Жив, здоров, приехал, судья ты наш справедливый!
   Безуглому руки Чащегорова показались быстрыми холодными змеями. Он молчал, темнел и вырывался.
* * *
   Секретарь сельсовета Гаврила Подопригора, тучный рыжий человек в черной рубахе без пояса, постучал карандашом по столу, попросил выбрать председателя собрания. Несколько десятков людей в один голос назвали Безуглого. Крестьяне его помнили по двадцать первому году. Его отряд был самым дисциплинированным в то время.
   Собрание обсуждало предложение райисполкома об увеличении посевной площади. Первым говорил председатель сельсовета Леонтий Леонтьевич Желаев. Его настоящую фамилию в селе забыли. Он после царской военной службы при встречах со знакомыми пучил глаза и орал: «Здравия желаю!». Он с тех пор и стал Желаемым. Безуглову не понравилось его лицо, серое, рябое, с красным носом и бесцветной щетиной на верхней губе. Говорил он, высоко задирая голову. На шее у него голубиным яйцом перекатывался кадык. Жилистая рука теребила низкий ворот холщовой рубахи.
   – Свободы мы действительно такой добились, чтобы никого не бояться, на налог не обижены, но хлебозаготовки для крестьянина есть метла. Власть у нас пишется крестьянская и рабочая, но почему же тогда добытчики одне крестьяне? В городу работают восемь часов, а мы от темна до темна. Достижения высших органов мы признаем, но против прежнего много не видим. Опеть же дароговизня. Отчего не надбавить площадь. Крестьянину вовсе руки, ноги отшиби, он на брюхе пашню выползат.
   Собрание пестрым зверем, многоголовым, многобородым, зашевелилось, зафыркало. Безуглый перевернул несколько страниц в своем дневнике, записал:
   «Поставить на первом собрании ячейки вопрос о перевыборе сельсовета».
   Желаев покосился на карандаш Безуглого.
   – Обществом принимать твердые задания мы опасаимся. Кажный за себя думает, а о другом как скажешь. Мы – не земнамеры. Пашня нонче не шибко манит, таиться нечего, но ввиду поступившей просьбы райисполкома, я думаю, кажный посеет по силе возможности, потому мы для власти завсегда с полным жаланием.
   Из дальних рядов кто-то крикнул:
   – Сколь сила возьмет!
   Собрание молча подняло свои головы на старика Бидарева. Он стал к столу на место Желаева. Большая борода у него белой пеной свисала на грудь. Намасленная голова отливала на солнце серебром. На нем был длиннополый узкорукавный черный кафтан. Бидарев обеими руками опирался на высокий посох. Безуглый посмотрел на розового, синеглазого старика и подумал, что его портрет сошел бы за икону.
   – Сеял я, граждане, никогда не ленился и опять посею. Пятьдесят годов писал я вельможам и простым людям, всех звал пахать и ни одной черты ни от кого не получал в ответ, ровно в мертвые руки подавал, в глухие уши говорил. Двадцать пять годов страдал я при царе в ссылке за то, что нашел правду, открыл средствие всем избавиться от нищеты и стать счастливыми. Не любил царь правды.
   Старик стукнул посохом.
   – Средствие мое не тяжелое, а легонькое, не завитое, а простое и для всякого человека доступное. В короткое время избавились бы люди от нужды и от постыдного убожества и зажили бы на свете фертом, припеваючи. Доискался я, граждане, что хлебопашество сделает всех людей равными и пресечет крылья роскоши и вожделениям. Когда каждый сядет на землю, и у каждого родится свой хлеб, и никто не станет продавать его и покупать, тогда не надо будет прибегать к ласкательству лукавому и к насилию.
   Старик повернулся к Безуглому.
   – Старой власти не страшился, в глаза говорил и попу, и становому, что белыми руками царь ест не заработанное им, значит, ворованное.
   Он поднял руку.
   – Вам говорю прямо, учение ваше о разделении труда суть измышление диавольского ума. От него и неравенство, и зависть, и обман. Истинно сказано: «В поте лица твоего снеси хлеб свой». Сейте, граждане, сами, все сейте, тогда царство божие будет на земле.
   Бидарев закрыл глаза. Голова его, как отрубленная, повисла на конце толстого посоха.
   «Семен Калистратович Бидарев. Маломощное середняцкое хозяйство. Ореол мученика за правду. Философ-самоучка. Переписка с Л. Толстым. Будет с ним канитель…»
   Безуглый почувствовал, что все смотрят на него. Он положил карандаш, встал.
   Собрание шло около сельсовета. Люди устроились на бревнах, заготовленных для нового здания школы. Бородатые старожилы-кержаки в домотканых белых вышитых рубахах и в кошемных[4] шляпах пирогами сидели широко, по-хозяйски. Новоселы кучкой жались в стороне. Над их картузами колыхались сизые табачные тучи. Вокруг всей площади около ворот цвели праздничные бабьи сарафаны. На собрании их было мало. Парни и девки с гармошками и балалайками ходили из одного конца села в другой, пели. Несколько девок, одетых по-городскому, в кофтах и коротких юбках, прошли мимо сельсовета. Головы в картузах и шляпах повернулись в их сторону. Девки выкрикивали нараспев:
 
Кержаки, вы, стары черти,
Нераскурливый народ,
Православны помирают,
Кержаков черт не берет.
 
   Картузы затряслись, загоготали. Шляпы опустились на носы. Андрон огрызнулся:
   – Дуры христовы, кержаков сменяли на лешаков.
   Долина, в которой стояло село, была похожа на глубокую яйцевидную чашу. Безуглый смотрел со дна, заваленного разноцветными кучами домов. Выше лежал черный крупитчатый жир пашен. За ним – светлая зелень пастбищ и темные полосы пихтачей. Зубчатые края чаши были вытесаны из глыб мерзлого молока.
   Безуглый минуту стоял молча. Он искал нужные слова. Безуглый знал, что жизнь первых человеческих скоплений зарождалась здесь, в яйцевидных чашах-долинах. Отсюда людские множества начинали свое победное наступление. Человеческое море растекалось по поверхности земли, заливало все впадины, поднималось к вершинам. На дне долин оседали пестрые полосы поселений. Море росло непрерывно. На боках чаши это было видно, как на водомерной шкале. Черный пашенный пояс ширился, зеленый лесной суживался. Человеческие дома отвердевали панцирями моллюсков. Их многочисленные колонии пожирали все, что росло на горах, и все, что было в недрах. Горы пережили рождение и гибель тьмы живых существ, и теперь мягкотелые моллюски-люди точили их самих. Один вид моллюсков теснил другой. Звероловы и скотоводы с круглыми, мягкими панцирями юрт откочевывали выше. Землевладельцы с твердыми, четырехугольными панцирями домов прочно присасывались к земле. Медведей, маралов и козлов вытесняли алтайцы, алтайцев – русские, русских старожилов – новоселы. Тридцать лет назад около Белых Ключей в двадцати долинах жили звери, в одной – люди. Теперь: в двадцати – люди, в одной – звери.
   Безуглый нашел нужное слово. Он сказал, что теснота заставит людей объединиться. Он говорил о новом человеческом обществе, о плане великих работ в стране.
   Вдруг он увидел, что его почти не слушают. Собрание замахивалось на него черными камнями зевков. Оно пока прятало их в широкие ладони. Оно скучливо скребло затылки, чтобы скрыть ножевой блеск глаз. Над собранием пучками соломы горели рыжие бороды рослых родственников Андрона.
   Андрон западал за спины, шептал:
   – Я советской властью много доволен. Она меня человеком сделала. Бывало, сеял я сто десятин, пасеку имел триста ульев, маралов, коней, скотины сколь держал. Лонись[5] пасеку нарушил, конишек лишних размотал, скотинишку поприрезал, пашню сократил.
   Андрон дурашливо вздыхал.
   – Жизня теперь у меня стала, покойник родитель сказал бы, не дай бог как хороша.
   Андрон заводил глаза под лоб.
   – Бывало, я ночи не спал, поисть, рожу водой ополоснуть время не было. Шибко я убивался над хозяйством. Нонче я сплю, сколь душа просит. Ем, что мне желательно. Ране дурак был, все на базар вез. В избу читательную стал ходить, три газеты выписываю, руки с мылом мою, гражданы.
   Кержаки заминали в бородах огоньки улыбок.
   Безуглый перед собранием посмотрел в сельсовете налоговые списки. Он знал село в двадцать первом году. Некоторые середняки стали кулаками, несколько бедняков перелезли в середняки. Места богатеев, убитых и бежавших с белыми в Китай, были заняты новыми людьми, которые ничем не отличались от прежних.
   Бурьян братских могил заскрипел под ногами. Федя и тысячи без имен – напрасные жертвы? Деревня вырастила для себя нестрашных председателей Желаевых?
   Собрание колыхалось, как безветренное озеро. Головы листьями лежали на воде. Безуглый вглядывался, словно искал брод. Берег трибуны казался ему слишком удаленным. Он в своих высоких сапогах вошел в первые ряды. Над безликой гладью поднялись плечи, глаза своих – Помольцева, Рукобилова, Игонина, Анны. Вылезли морды врагов – Моревых, Мамонтовых, Чащегоровых. Он говорил, топал ногой. Берег, на котором он стоял, опускался. Вода пошла на него, зашумела. Дальние ряды пересели ближе. Передние уплотнились. Многие встали, обступили докладчика. Горы сдвинулись к самому селу. Ущелья оскалили каменные зубы. Над собранием завыл снег, смешанный с пулями. Все было только вчера. Кровь убитых пачкала ноги живым. Свои теребили поясные ремни, точно на них еще висели подсумки с патронами. Разве деревня была когда-нибудь единой? Теперь он всех хорошо видел. Враги раками отползали назад, уходили с собрания.
   Ничего нового он им не сказал. Они сами читали все это в газетах, слышали в избе-читальне из глотки громкоговорителя. Тогда они не кричали и не плескали ладонями. Теперь Безуглый замолчал, оглушенный. Помольцев был громче всех:
   – Правильно, командир!
   Безуглый настаивал, чтобы собрание приняло твердый план посева. Большинство было на его стороне. Он отошел, сел.
   К столу вышел кривоногий Кадытка. Он ранил и взял в плен Федю.
   – Наша слова мошна?
   Безуглый вздрогнул.
   – Мы советский власть на тесять лет отна курочка тавал. Газета нас писал – харошай чаловек педняк.
   Кадытка показал на Андрона.
   – Прат Сютка тватсать тестин сеял, пятьсот пут хлеп тавал. Газета писал – хутой человек, тюрьма ево сатил. Отнако не сеем – тюрьма не ситим. Зачем сеем?
   Кадытка развел руками, воткнул в рот трубку. Кержаки закрывали шляпами хихикающие рожи. Цигарки дымились из-под картузов, как белые клыки. Безуглый поставил вопрос на голосование. Некоторые не голосовали ни за, ни против и не поднимали рук, когда он спрашивал, кто воздержался. Собрание выбрало комиссию, которой поручило сделать подворный учет семян и тягловой силы.
   С собрания Безуглый шел, не замечая дороги. Помольцев взял его за локоть. Он не сразу понял, о чем тот говорит.
   – Федорыч, покудова комиссия по дворам ходит, слетаем на белки. Снег одеялом плывет. Прозеленки большие стают. Зверю самый разгул.
   Безуглый долго молчал, потом торопливо ответил, точно проснулся:
   – Завтра едем.
   Помольцев отошел. Безуглый догнал Анну.

2

   Анна гладила Безуглого по голове, говорила:
   – Поедешь мимо пасеки, вспомнишь… Я каждый раз, как бываю, все вспоминаю.
   Она прижалась к нему.
   – Бывало, рассказываешь ты мне, ровно ведешь меня на высокую, высокую гору, и вся земля с нее – вот она на ладонке подана.
   Безуглый поцеловал Анну, ласково отстранил. Он снял со стены винтовку, подошел с ней к окну, вынул затвор. Стальные спирали нарезов заблестели на солнце. Безуглый не нашел ни одного пятнышка ржавчины. Он почувствовал упругий прилив крови в руках, когда представил себе, как его пуля свистнет над безмолвием каменных россыпей и повалит тяжелого зверя.
   К окну верхом подъехал Мартемьян. В поводу он вел оседланную лошадь. Безуглый подтянул ремни у сапог, надел патронташ. Анна вынесла большую корзину шанег и калачей, сунула в сумины мешок с сухарями. Никита подал отцу плеть.
   – Возьми, сгодится, поди, конишку понужать. Сам изладил, бичик-то добрый.
   Безуглый схватил сына под мышки, поднял его несколько раз над головой.
   – Хозяин ты мой, заботливый.
   Никита поправил смятую отцом рубашку.
   – Мидвиденка мне привези.
   Безуглый поцеловал его в лоб.
   – Двух, сынок, привезу.
   Мартемьян передал Безуглому повод.
   – Тятя с Нефед Никифорычем ждут вас у поскотины.
   Безуглый неловко сел в седло. Он подумал, что ехать с Андроном на охоту накануне хлебозаготовок неудобно. Он рассеянно простился с Анной. На краю села только поднял голову и сам себя успокоил:
   «Лучше Андрона никто не знает зверя. Лошадь для охоты в горах надо выносливую. В пахоту такую ни у кого, кроме него, не найдешь…»
   Безуглый махнул плетью, усмехнулся:
   «Неужели я его на хлебозаготовках помилую?»
   Небольшую остановку сделали на Баданной сопке. Помольцев поправил седло. Андрон взнуздал своего гнедого. Безуглый посмотрел вниз, на Белые Ключи. Село разлеглось на берегу Талицы. В Талицу около села впадали две реки – Погорелка и Банная. За поскотиной белели ключи – Крутой, Медвежий и Девичий. Долину обступали со всех сторон горы – Чупрачиха, Шебнюха, Воструха и Оградная. На вершине Оградной острые черные камни стояли плотным частоколом. Гора одним крутым боком повисла над Талицей, другая упиралась в Чупрачиху. Безуглый подумал, что кержаки недаром так ее назвали. Она действительно надежной оградой отделяла их от всего мира.
   На Погорелке у кержаков был бой с войсками Екатерины. Во время сражения деревня и лес на реке выгорели. С тех пор реку и стали звать Погорелкой. На ней загустели малинники и кипрей. В цветочных зарослях обосновались пасеки. Безуглый увидел спичечные коробочки ульев и крыши игрушечных избенок.
   Долина Банной была мокрая, в мочагах, в ключах. По ключам вытянулись высокие, крепкие изгороди. В них паслись стада маралов.
   На Талице работала водяная мельница. Около нее стояли подводы с зерном. За ней блестели новые крыши бараков. На работах звонили в рельсу. Стряпки суетились около котлов. Рабочие шли с реки. От бараков через село и Оградную гору новенькими вешалками торчали телефонные столбы.
   Андрон сказал Безуглому:
   – Англичаны-арендатели удумали Талицу на горы здымать. Тюрбину ставить хочют.
   Безуглый пробовал прочность патфеи[6] и нагрудника.
   – Где же рыбачить будете, Андрон Агатимыч, если они рыбе дорогу перегородят?
   Андрон пренебрежительно шмыгнул носом.
   – Захлебнутся, не дастся им река. Ране их, при царской власти, французишки тут хозяйствовали. Денег закопали большие тыщи, машин навезли, и все уплыло. Талица всю ихнюю хитрую механику в одночасье разбуравила.
   Андрон засмеялся.
   – Мусье главный бегат по берегу и ревет дурноматом: «Мюжики, мюжики, мюжики». Ну, мужики ково сделают, когда вода чертомелит – берега дрожат. Смеху было…
   Охотники стали спускаться с сопки. Безуглый оглянулся и увидел в скиту за селом крышу звонницы с колоколами и крестом и длинный палец радиомачты над Белыми Ключами.
   На северных склонах лошади шли по колено в мокром, скользком снегу, иногда проваливались по брюхо, опасливо всхрапывали, косились на седоков. Проталины на солнечных спусках цвели кандыком[7] и подснежниками. Лошади топтали розовые и лиловые головки цветов. Деревья, подмытые водой и поваленные ветром, часто преграждали дорогу. Андрон с седла взмахивал топором, и сучья падали обрубленными лапами зверя.
   Проехали полусгнившую охотничью избушку. Она косо вспучилась, осела набок большим старым грибом. Андрон махнул в ее сторону.
   – Ране здесь ясашные шибко соболя промышляли. Нонче зверь отшатился.
   Помольцев дернул плечами:
   – Многолюдство.
   Андрон вздохнул:
   – Отаптываться стали места наши.
   Светлые теплые пальцы солнца шевелились в зеленых сучьях, пробегали по спинам всадников. Безуглов ехал с беспечностью кочевника. Он радовался всему, что видел. Если бы он был один, то, наверное, пел бы и скакал за солнцем. Солнце быстро уходило из долин на далекие вершины. Безуглый низко нагибался над седлом, теребил гриву коня и смеялся. Душистые ветки пихт хлестали его по лицу.
   На закате они расседлали лошадей. Багровые палы пылали в долинах, как жертвенные костры предков. Безуглый думал, что могучие, волосатые охотники недавно покинули свое стойбище и обильные огни еще не успели потухнуть около земляных жилищ. Они скоро вернутся, сгибаясь под тяжестью теплых кусков сладкого мяса. Может быть, и он пойдет с ними на охоту…
   Земля задела за край солнца, загорелась. Облака повисли над ней большими клочьями дыма. От земли вспыхнул воздух и темные волосы лесов. Из скал вылились малинные реки расплавленных металлов. Крутые лбы гор покрылись лиловыми морщинами ущелий. На горизонте бесшумно обрушивались и исчезали высокие хребты.
   Безуглый почувствовал, что почва под ним колеблется, посмотрел себе под ноги. Андрон заметил его удивленные глаза, объяснил:
   – Вода горы колыбает.
   Они остановились недалеко от большого водопада. Шум его был ясно слышен. Тяжелые стремительные струи сотрясали землю.
   Безуглый проснулся среди ночи. Его спутники спали. Лошади лежали недалеко от огня. Земля погасла, почернела. В темноте остатками пожарищ тлели полосы палов. Кучи гор остывали, потрескивали. Несколько камней прошуршали по сухой траве вниз мимо Безуглого. Холодный ветерок ударил ему в ухо и щеку. Он отодвинулся, приподнялся на локте. Помольцев закашлялся: