Страница:
Чтобы дополнить эту картину радости от осуществленной любви и внутреннего обновления, приведем еще несколько выдержек из дневника. Записи сделаны в разное время: в ноябре и в январе.
«Еще месяц счастья… Теперь период спокойствия в отношении моего чувства к ней… Черты теперешней жизни – полнота, отсутствие мечтаний, надежд, самосознания, зато страх, раскаяние в эгоизме».
«Часто мне приходит в голову, что счастье и все особенные черты его уходят, а никто его не знает и не будет знать, а такого не было и не будет ни у кого, и я сознаю его… Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу: она смотрит на меня и любит. И никто, – главное, я не мешаю ей любить, как она знает, по-своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем, и она скажет: «Левочка», и остановится – «отчего трубы в камине проведены прямо?», или: «лошади не умирают долго?» и т. п. Люблю, когда мы долго одни и я говорю: «что нам делать? Соня, что н[ам] д[елать]?». Она смеется. Люблю, когда она рассердится на меня, и вдруг, в мгновенье ока у ней и мысль и слово иногда резкое: «оставь, скучно». Через минуту она уже робко улыбается мне. Люблю я, когда она меня не видит и не знает, и я ее люблю по-своему. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык. Люблю, когда я вижу ее голову, закинутую назад, и серьезное, и испуганное, и детское, и страстное лицо. Люблю, когда…»
Но все это только фон, на котором развертывается совместная жизнь Толстых в первые месяцы. В действительности она не всегда так радостна и бодра: случайные недомолвки, серьезные несогласия, разочарования, мучительная ревность врезываются в нее.
Для иллюстрации воспользуемся материалом из художественного творчества Толстого. Как известно, в характере Левина много автобиографического. А Левин «был счастлив, но совсем не так, как ожидал. На каждом шагу он находил разочарование в прежних мечтах и новое неожиданное очарование. Он был счастлив, но, вступив в семейную жизнь, на каждом шагу видел, что это было совсем не то, что он воображал… Бывало холостым, глядя на чужую супружескую жизнь, на мелочные заботы, ссоры, ревность, он только презрительно улыбался в душе. В его будущей супружеской жизни не только не могло быть, по его убеждению, ничего подобного, но даже все внешние формы, казалось ему, должны были быть во всем совершенно не похожи на жизнь других. И вдруг вместо этого жизнь его с женой не только не сложилась особенно, а, напротив, вся сложилась из тех самых ничтожных мелочей, которые он так презирал прежде, но которые теперь, против его воли, получали необыкновенную и неопровержимую значительность. И Левин видел, что устройство всех этих мелочей совсем не так легко было, как ему казалось прежде. Несмотря на то, что Левин полагал, что он имеет самые точные понятия о семейной жизни, он, как и все мужчины, представлял себе невольно семейную жизнь только как наслаждение любви, которой ничто не должно было препятствовать и от которой не должны были отвлекать мелкие заботы… [Он] никогда не мог себе представить, чтобы между ним и женой могли быть другие отношения, кроме нежных, уважительных, любовных, и вдруг с первых же дней они поссорились, так, что она сказала ему, что он не любит ее, любит себя одного, заплакала и замахала руками»[55].
Эта первая ссора, ярко описанная в романе, видимо, взята из жизни. В дневнике Толстого есть запись, сделанная через неделю после свадьбы: «Я себя не узнаю. Все мои ошибки мне ясны. Ее люблю все так же, ежели не больше. Работать не могу. Нынче была сцена. Мне грустно было, что у нас все, как у других. Сказал ей, она оскорбила меня в моем чувстве к ней. Я заплакал. Она еще нежнее. Прелесть. Я люблю ее еще больше. Но нет ли фальши?»
Впечатление от первой размолвки подробно изложено в «Анне Карениной»: «Тут только в первый раз он ясно понял то, чего он не понимал, когда после венца повел ее из церкви. Он понял, что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он. Он понял это по тому мучительному чувству раздвоения, которое он испытывал в эту минуту. Он оскорбился в первую минуту, но в ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам. Он испытал в первую минуту чувство, подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя, что сердиться не на кого и надо перенести и утешить боль. Никогда он с такою силой после уже не чувствовал этого, но в этот, первый раз он долго не мог опомниться… Они помирились. Она, сознав свою вину, но не высказав ее, стала нежнее к нему, и они испытали новое удвоенное счастие любви».
В самом деле, легко представить себе удивление и испуг Толстого. В течение многих лет мечтал он о совершенной супружеской жизни, об ее идеальных формах, которые не вкладываются в шаблонные рамки, и вдруг – в ближайшие же дни – жизнь вносит свой жестокий корректив. Неожиданное открытие порождает сомнение, и Толстой спрашивает себя, несмотря на всю трогательность примирения: «нет ли фальши?».
Документы не дают прямого ответа на этот вопрос, но фон, который мы осветили выше, и сделанный автором анализ переживаний Левина позволяют утверждать, что это – одно из временных, преходящих настроений и что из него нельзя делать обобщающих заключений.
«Сцена» эта – не последняя. Их было много, особенно в первое время. Записи дневника говорят о них: «Было у нас еще два столкновенья: 1) за то, что я был груб, и 2) за ее в[?]. Я еще больше и больше люблю, хотя другой любовью. Были тяжелые минуты. Нынче пишу от того, что дух захватывает, как счастлив».
«Мы в Москве. Как всегда, я отдал дань нездоровьем и дурным расположением. Я очень был недоволен ей, сравнивал ее с другими, чуть не раскаивался, но знал, что это временно, и выжидал, и прошло».
Дневник Софьи Андреевны, который она возобновила вскоре после замужества, также освещает многие, скрытые от постороннего взгляда переживания супругов, только что вступивших в новую жизнь. Если судить только по письмам Льва Николаевича и Софьи Андреевны, то можно подумать, что безоблачное, спокойное счастье воцарилось в Ясной Поляне. Но было далеко не так. В письмах подводились итоги, а в самом процессе жизни настроения были переменчивы, появлялись шероховатости, рождались недоумения, и жизнь шла с перебоями.
Дневник Софьи Андреевны, подчас детски-наивный (ей в то время было 18 лет), все же дает богатый биографический материал и своими подробными записями дополняет краткие заметки Льва Николаевича.
В этом дневнике также видны постоянные переходы от одного настроения к другому, ему противоположному, душевная неуравновешенность, наивность, порою и ребячество молодой женщины. Мы не стесняемся давать обширные выписки, так как записи Софьи Андреевны полны интересных подробностей, вводящих нас в живой круг ее печалей и радостей.
«Ужасно, ужасно грустно. Все более и более в себя ухожу. Муж болен, не в духе, меня не любит. Ждала и этого, да не думала, что так ужасно. Кто это думает о моем огромном счастии. Никто не знает, что я его не умею создавать ни для себя, ни для него. Бывало, когда очень грустно, думаешь: так зачем жить, когда самой дурно и другим нехорошо. И теперь страшно: все приходит мне эта мысль. С каждым днем он делается холоднее, холоднее, а я, напротив, все больше и больше люблю его. Скоро мне станет невыносимо, если он будет так холоден. А он честный, обманывать не станет. Не любит, так притворяться не станет, а любит, так в каждом движении видно. И все меня волнует… А Левочка отличный какой, я чувствую, что я во всем кругом виновата, и я боюсь показать ему, что я грустная, знаю я, как это глупой тоскою мужьям надоедают. Бывало утешаешься, все пройдет, обойдется, а теперь нет, ничего не обойдется, а будет хуже. Папа пишет: муж тебя страстно любит. – Да, правда, любил, страстно, да страсть-то проходит, этого никто не рассудил, только я поняла, что увлекся он, а не любил. Как я не рассудила, что за это увлечение он же поплатится, потому что каково жить долго, всю жизнь, с женою, которую не любишь. За что я его, милого, которого все так любят, погубила; эгоистически поступила я на этот раз, что вышла за него замуж. Смотрю я на него и думаю то, что он про меня думал: хотел бы я ее любить, да не могу больше.
Вот уже прошло как сон это все время. Подразнили меня, сказали: видишь, как бывает хорошо, да и не думай об этом. И все, что сначала было у меня энергии на занятия, жизнь, хозяйство, – все пропало. Сидела бы себе целый день, сложа руки, молчала бы, да думала горькие думы. Работать хотела, да не могла, ну что рядиться в глупый чепчик, который только давит меня. Ужасно хочется поиграть, да тут так неудобно, наверху со всех сторон слышно, а внизу фортепьяно плохо. Сегодня предложил остаться, а он в Никольское поедет. Надо бы было согласиться, избавить его от своей особы, а у меня не хватило сил. Он, кажется, наверху играет с Ольгой[56] в 4 руки. Бедный, везде ищет развлечения, чтобы как-нибудь от меня избавиться. Зачем я только на свете живу».
Эта запись сделана спустя несколько недель после свадьбы. А вот запись совсем иного характера, через три месяца: «Никогда в жизни я не была так несчастлива сознанием своей вины. Никогда не воображала, что могу быть виновата до такой степени. Мне так тяжело, что целый день слезы меня душат. Я боюсь говорить с ним, боюсь глядеть на него. Никогда он не был мне так мил и дорог, и никогда я не казалась себе так ничтожна и гадка. И он не сердится, он все любит меня, и такой у него кроткий, святой взгляд. Можно умереть от счастия и от унижения с таким человеком. Мне очень дурно. От причины нравственной я больна физически… Я стала как сумасшедшая. Я целый день молюсь, как будто от этого легче будет моя вина и как будто этим я могу возвратить то, что я сделала. Мне легче, когда его нет. Я могу и плакать и любить его, а когда он тут, меня мучает совесть, мучает его милый взгляд и лицо его, на которое я уже не смотрела со вчерашнего вечера и которое так мне мило. И как я могу только делать ему что-нибудь неприятное. Все думала я, как бы мне загладить, или не загладить, это глупое слово, и как бы мне сделаться лучше для него. Любить его я не могу больше, потому что люблю его до последней крайности, всеми силами, так что нет ни одной мысли другой, нет никаких желаний, ничего нет во мне, кроме любви к нему. И в нем ничего нет дурного, ничего, в чем я хоть подумать бы могла упрекнуть его. Он мне все не верит, думает, что мне нужны развлечения, а мне ничего не нужно, кроме его. Если б он только знал, как я радостно думаю о будущности, не с развлечениями, а с ним и со всем тем, что он любит. Я так стараюсь полюбить даже все то, что мне и не нравилось, как Ауэрбах[57]. А вчера я была в ударе капризничать, прежде этого не было до такой степени. Неужели у меня такой отвратительный характер, или это пошлые нервы и беременность? Пускай так лучше будет, потому что я знаю, что теперь буду беречь наше счастье, если я еще не очень испортила его. Это ужасно, могло бы быть так весело и хорошо. Он теперь здоров; что я наделала… Как я жду его. Господи, если он ко мне охладеет? Ну все, решительно, теперь держится на нем. А я какая ничтожная, как тяжело это нравственное ничтожество. Он спохватится, наверное, какая я перед ним жалкая и гадкая».
Новая ссора. Записи Софьи Андреевны и Льва Николаевича.
«Я опять одна, и скучно опять. Но между нами все опять уладилось. Не знаю, на чем он помирился и на чем – я. Устроилось само собой. Только я одно знаю, что счастие опять воротилось ко мне. Мне хочется домой. У меня такие планы иногда, мечты, как я буду жить в Ясной с ним…[58] Живу вся в нем и для него, а часто тяжело, когда чувствуешь, что я-то не все для него, и что, если теперь меня не стало бы, он утешился бы чем-нибудь, потому что в нем самом много ressources[59], а я очень бедная натура: отдалась одному чему-нибудь и никогда бы не сумела найти себе, помимо этого, другой мир».
Запись Льва Николаевича: «Мы дружны. Последний раздор оставил маленькие следы (незаметные) или, может быть, – время. Каждый такой раздор, как ни ничтожен, есть надрез любви. Минутное чувство увлеченья, досады, самолюбия, гордости – пройдет, а хоть маленький надрез останется навсегда и в лучшем, что есть на свете, – в любви».
Но и надрез забывается: 8 февраля Лев Николаевич отмечает в дневнике: «Мне так хорошо, так хорошо, я так ее люблю…»
Чтобы дополнить картину этой интересной страницы жизни Толстого, позволяем себе еще раз сослаться на роман Левина. Анализируя семейные неурядицы, автор дает объяснения их причин:
«[Первое примирение] не помешало тому, чтобы столкновения эти не повторялись, и даже особенно часто, по самым неожиданным и ничтожным поводам. Столкновения эти происходили часто и от того, что они не знали еще, что друг для друга важно, и от того, что все это первое время они оба часто бывали в дурном расположении духа. Когда один был в хорошем, а другой в дурном, то мир не нарушался, но когда оба случались в дурном расположении, то столкновения происходили из таких непонятных, по ничтожности причин, что они потом никак не могли вспомнить, о чем они ссорились. Правда, когда они оба были в хорошем расположении духа, радость жизни их удвоялась. Но все-таки это первое время было тяжелое для них время.
Во все первое время особенно живо чувствовалась натянутость, как бы подергиванье в ту и другую сторону той цепи, которою они были связаны. Вообще тот медовый месяц, т. е. месяц после свадьбы, от которого, по преданию, ждал Левин столь многого, был не только не медовым, но остался в воспоминании их обоих самым тяжелым и унизительным временем их жизни. Они оба одинаково старались в последующей жизни вычеркнуть из своей памяти все уродливые, постыдные обстоятельства этого нездорового времени, когда оба они редко бывали в нормальном настроении духа, редко бывали сами собой.
Только на третий месяц супружества… жизнь их стала ровнее»[60].
Насколько можно судить по документам, особенно по дневникам, Толстой, при описании первых месяцев супружеской жизни Левиных, широко пользовался своим личным опытом. Но рамки художественного произведения заставляли автора давать лишь общие определения, ограничиться несколькими деталями и опустить остальные, не менее существенные, но которые не соответствовали бы общему ходу развития романа, загромождали бы его построение или, наконец, составляли семейную тайну.
И мы, обращаясь с литературным материалом, всегда должны помнить об этом и пользоваться им лишь при помощи исправлений и дополнений по «личным» документам.
II
«Еще месяц счастья… Теперь период спокойствия в отношении моего чувства к ней… Черты теперешней жизни – полнота, отсутствие мечтаний, надежд, самосознания, зато страх, раскаяние в эгоизме».
«Часто мне приходит в голову, что счастье и все особенные черты его уходят, а никто его не знает и не будет знать, а такого не было и не будет ни у кого, и я сознаю его… Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу: она смотрит на меня и любит. И никто, – главное, я не мешаю ей любить, как она знает, по-своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем, и она скажет: «Левочка», и остановится – «отчего трубы в камине проведены прямо?», или: «лошади не умирают долго?» и т. п. Люблю, когда мы долго одни и я говорю: «что нам делать? Соня, что н[ам] д[елать]?». Она смеется. Люблю, когда она рассердится на меня, и вдруг, в мгновенье ока у ней и мысль и слово иногда резкое: «оставь, скучно». Через минуту она уже робко улыбается мне. Люблю я, когда она меня не видит и не знает, и я ее люблю по-своему. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык. Люблю, когда я вижу ее голову, закинутую назад, и серьезное, и испуганное, и детское, и страстное лицо. Люблю, когда…»
Но все это только фон, на котором развертывается совместная жизнь Толстых в первые месяцы. В действительности она не всегда так радостна и бодра: случайные недомолвки, серьезные несогласия, разочарования, мучительная ревность врезываются в нее.
Для иллюстрации воспользуемся материалом из художественного творчества Толстого. Как известно, в характере Левина много автобиографического. А Левин «был счастлив, но совсем не так, как ожидал. На каждом шагу он находил разочарование в прежних мечтах и новое неожиданное очарование. Он был счастлив, но, вступив в семейную жизнь, на каждом шагу видел, что это было совсем не то, что он воображал… Бывало холостым, глядя на чужую супружескую жизнь, на мелочные заботы, ссоры, ревность, он только презрительно улыбался в душе. В его будущей супружеской жизни не только не могло быть, по его убеждению, ничего подобного, но даже все внешние формы, казалось ему, должны были быть во всем совершенно не похожи на жизнь других. И вдруг вместо этого жизнь его с женой не только не сложилась особенно, а, напротив, вся сложилась из тех самых ничтожных мелочей, которые он так презирал прежде, но которые теперь, против его воли, получали необыкновенную и неопровержимую значительность. И Левин видел, что устройство всех этих мелочей совсем не так легко было, как ему казалось прежде. Несмотря на то, что Левин полагал, что он имеет самые точные понятия о семейной жизни, он, как и все мужчины, представлял себе невольно семейную жизнь только как наслаждение любви, которой ничто не должно было препятствовать и от которой не должны были отвлекать мелкие заботы… [Он] никогда не мог себе представить, чтобы между ним и женой могли быть другие отношения, кроме нежных, уважительных, любовных, и вдруг с первых же дней они поссорились, так, что она сказала ему, что он не любит ее, любит себя одного, заплакала и замахала руками»[55].
Эта первая ссора, ярко описанная в романе, видимо, взята из жизни. В дневнике Толстого есть запись, сделанная через неделю после свадьбы: «Я себя не узнаю. Все мои ошибки мне ясны. Ее люблю все так же, ежели не больше. Работать не могу. Нынче была сцена. Мне грустно было, что у нас все, как у других. Сказал ей, она оскорбила меня в моем чувстве к ней. Я заплакал. Она еще нежнее. Прелесть. Я люблю ее еще больше. Но нет ли фальши?»
Впечатление от первой размолвки подробно изложено в «Анне Карениной»: «Тут только в первый раз он ясно понял то, чего он не понимал, когда после венца повел ее из церкви. Он понял, что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он. Он понял это по тому мучительному чувству раздвоения, которое он испытывал в эту минуту. Он оскорбился в первую минуту, но в ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам. Он испытал в первую минуту чувство, подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя, что сердиться не на кого и надо перенести и утешить боль. Никогда он с такою силой после уже не чувствовал этого, но в этот, первый раз он долго не мог опомниться… Они помирились. Она, сознав свою вину, но не высказав ее, стала нежнее к нему, и они испытали новое удвоенное счастие любви».
В самом деле, легко представить себе удивление и испуг Толстого. В течение многих лет мечтал он о совершенной супружеской жизни, об ее идеальных формах, которые не вкладываются в шаблонные рамки, и вдруг – в ближайшие же дни – жизнь вносит свой жестокий корректив. Неожиданное открытие порождает сомнение, и Толстой спрашивает себя, несмотря на всю трогательность примирения: «нет ли фальши?».
Документы не дают прямого ответа на этот вопрос, но фон, который мы осветили выше, и сделанный автором анализ переживаний Левина позволяют утверждать, что это – одно из временных, преходящих настроений и что из него нельзя делать обобщающих заключений.
«Сцена» эта – не последняя. Их было много, особенно в первое время. Записи дневника говорят о них: «Было у нас еще два столкновенья: 1) за то, что я был груб, и 2) за ее в[?]. Я еще больше и больше люблю, хотя другой любовью. Были тяжелые минуты. Нынче пишу от того, что дух захватывает, как счастлив».
«Мы в Москве. Как всегда, я отдал дань нездоровьем и дурным расположением. Я очень был недоволен ей, сравнивал ее с другими, чуть не раскаивался, но знал, что это временно, и выжидал, и прошло».
Дневник Софьи Андреевны, который она возобновила вскоре после замужества, также освещает многие, скрытые от постороннего взгляда переживания супругов, только что вступивших в новую жизнь. Если судить только по письмам Льва Николаевича и Софьи Андреевны, то можно подумать, что безоблачное, спокойное счастье воцарилось в Ясной Поляне. Но было далеко не так. В письмах подводились итоги, а в самом процессе жизни настроения были переменчивы, появлялись шероховатости, рождались недоумения, и жизнь шла с перебоями.
Дневник Софьи Андреевны, подчас детски-наивный (ей в то время было 18 лет), все же дает богатый биографический материал и своими подробными записями дополняет краткие заметки Льва Николаевича.
В этом дневнике также видны постоянные переходы от одного настроения к другому, ему противоположному, душевная неуравновешенность, наивность, порою и ребячество молодой женщины. Мы не стесняемся давать обширные выписки, так как записи Софьи Андреевны полны интересных подробностей, вводящих нас в живой круг ее печалей и радостей.
«Ужасно, ужасно грустно. Все более и более в себя ухожу. Муж болен, не в духе, меня не любит. Ждала и этого, да не думала, что так ужасно. Кто это думает о моем огромном счастии. Никто не знает, что я его не умею создавать ни для себя, ни для него. Бывало, когда очень грустно, думаешь: так зачем жить, когда самой дурно и другим нехорошо. И теперь страшно: все приходит мне эта мысль. С каждым днем он делается холоднее, холоднее, а я, напротив, все больше и больше люблю его. Скоро мне станет невыносимо, если он будет так холоден. А он честный, обманывать не станет. Не любит, так притворяться не станет, а любит, так в каждом движении видно. И все меня волнует… А Левочка отличный какой, я чувствую, что я во всем кругом виновата, и я боюсь показать ему, что я грустная, знаю я, как это глупой тоскою мужьям надоедают. Бывало утешаешься, все пройдет, обойдется, а теперь нет, ничего не обойдется, а будет хуже. Папа пишет: муж тебя страстно любит. – Да, правда, любил, страстно, да страсть-то проходит, этого никто не рассудил, только я поняла, что увлекся он, а не любил. Как я не рассудила, что за это увлечение он же поплатится, потому что каково жить долго, всю жизнь, с женою, которую не любишь. За что я его, милого, которого все так любят, погубила; эгоистически поступила я на этот раз, что вышла за него замуж. Смотрю я на него и думаю то, что он про меня думал: хотел бы я ее любить, да не могу больше.
Вот уже прошло как сон это все время. Подразнили меня, сказали: видишь, как бывает хорошо, да и не думай об этом. И все, что сначала было у меня энергии на занятия, жизнь, хозяйство, – все пропало. Сидела бы себе целый день, сложа руки, молчала бы, да думала горькие думы. Работать хотела, да не могла, ну что рядиться в глупый чепчик, который только давит меня. Ужасно хочется поиграть, да тут так неудобно, наверху со всех сторон слышно, а внизу фортепьяно плохо. Сегодня предложил остаться, а он в Никольское поедет. Надо бы было согласиться, избавить его от своей особы, а у меня не хватило сил. Он, кажется, наверху играет с Ольгой[56] в 4 руки. Бедный, везде ищет развлечения, чтобы как-нибудь от меня избавиться. Зачем я только на свете живу».
Эта запись сделана спустя несколько недель после свадьбы. А вот запись совсем иного характера, через три месяца: «Никогда в жизни я не была так несчастлива сознанием своей вины. Никогда не воображала, что могу быть виновата до такой степени. Мне так тяжело, что целый день слезы меня душат. Я боюсь говорить с ним, боюсь глядеть на него. Никогда он не был мне так мил и дорог, и никогда я не казалась себе так ничтожна и гадка. И он не сердится, он все любит меня, и такой у него кроткий, святой взгляд. Можно умереть от счастия и от унижения с таким человеком. Мне очень дурно. От причины нравственной я больна физически… Я стала как сумасшедшая. Я целый день молюсь, как будто от этого легче будет моя вина и как будто этим я могу возвратить то, что я сделала. Мне легче, когда его нет. Я могу и плакать и любить его, а когда он тут, меня мучает совесть, мучает его милый взгляд и лицо его, на которое я уже не смотрела со вчерашнего вечера и которое так мне мило. И как я могу только делать ему что-нибудь неприятное. Все думала я, как бы мне загладить, или не загладить, это глупое слово, и как бы мне сделаться лучше для него. Любить его я не могу больше, потому что люблю его до последней крайности, всеми силами, так что нет ни одной мысли другой, нет никаких желаний, ничего нет во мне, кроме любви к нему. И в нем ничего нет дурного, ничего, в чем я хоть подумать бы могла упрекнуть его. Он мне все не верит, думает, что мне нужны развлечения, а мне ничего не нужно, кроме его. Если б он только знал, как я радостно думаю о будущности, не с развлечениями, а с ним и со всем тем, что он любит. Я так стараюсь полюбить даже все то, что мне и не нравилось, как Ауэрбах[57]. А вчера я была в ударе капризничать, прежде этого не было до такой степени. Неужели у меня такой отвратительный характер, или это пошлые нервы и беременность? Пускай так лучше будет, потому что я знаю, что теперь буду беречь наше счастье, если я еще не очень испортила его. Это ужасно, могло бы быть так весело и хорошо. Он теперь здоров; что я наделала… Как я жду его. Господи, если он ко мне охладеет? Ну все, решительно, теперь держится на нем. А я какая ничтожная, как тяжело это нравственное ничтожество. Он спохватится, наверное, какая я перед ним жалкая и гадкая».
Новая ссора. Записи Софьи Андреевны и Льва Николаевича.
«Я опять одна, и скучно опять. Но между нами все опять уладилось. Не знаю, на чем он помирился и на чем – я. Устроилось само собой. Только я одно знаю, что счастие опять воротилось ко мне. Мне хочется домой. У меня такие планы иногда, мечты, как я буду жить в Ясной с ним…[58] Живу вся в нем и для него, а часто тяжело, когда чувствуешь, что я-то не все для него, и что, если теперь меня не стало бы, он утешился бы чем-нибудь, потому что в нем самом много ressources[59], а я очень бедная натура: отдалась одному чему-нибудь и никогда бы не сумела найти себе, помимо этого, другой мир».
Запись Льва Николаевича: «Мы дружны. Последний раздор оставил маленькие следы (незаметные) или, может быть, – время. Каждый такой раздор, как ни ничтожен, есть надрез любви. Минутное чувство увлеченья, досады, самолюбия, гордости – пройдет, а хоть маленький надрез останется навсегда и в лучшем, что есть на свете, – в любви».
Но и надрез забывается: 8 февраля Лев Николаевич отмечает в дневнике: «Мне так хорошо, так хорошо, я так ее люблю…»
Чтобы дополнить картину этой интересной страницы жизни Толстого, позволяем себе еще раз сослаться на роман Левина. Анализируя семейные неурядицы, автор дает объяснения их причин:
«[Первое примирение] не помешало тому, чтобы столкновения эти не повторялись, и даже особенно часто, по самым неожиданным и ничтожным поводам. Столкновения эти происходили часто и от того, что они не знали еще, что друг для друга важно, и от того, что все это первое время они оба часто бывали в дурном расположении духа. Когда один был в хорошем, а другой в дурном, то мир не нарушался, но когда оба случались в дурном расположении, то столкновения происходили из таких непонятных, по ничтожности причин, что они потом никак не могли вспомнить, о чем они ссорились. Правда, когда они оба были в хорошем расположении духа, радость жизни их удвоялась. Но все-таки это первое время было тяжелое для них время.
Во все первое время особенно живо чувствовалась натянутость, как бы подергиванье в ту и другую сторону той цепи, которою они были связаны. Вообще тот медовый месяц, т. е. месяц после свадьбы, от которого, по преданию, ждал Левин столь многого, был не только не медовым, но остался в воспоминании их обоих самым тяжелым и унизительным временем их жизни. Они оба одинаково старались в последующей жизни вычеркнуть из своей памяти все уродливые, постыдные обстоятельства этого нездорового времени, когда оба они редко бывали в нормальном настроении духа, редко бывали сами собой.
Только на третий месяц супружества… жизнь их стала ровнее»[60].
Насколько можно судить по документам, особенно по дневникам, Толстой, при описании первых месяцев супружеской жизни Левиных, широко пользовался своим личным опытом. Но рамки художественного произведения заставляли автора давать лишь общие определения, ограничиться несколькими деталями и опустить остальные, не менее существенные, но которые не соответствовали бы общему ходу развития романа, загромождали бы его построение или, наконец, составляли семейную тайну.
И мы, обращаясь с литературным материалом, всегда должны помнить об этом и пользоваться им лишь при помощи исправлений и дополнений по «личным» документам.
II
«Личные» документы дополняют страницы, посвященные в «Анне Карениной» описанию переживаний Левина и его молодой жены.
Были особые причины, вызывавшие грустные перебои в настроениях Льва Николаевича и Софьи Андреевны. Мы их рассмотрим, продолжая опираться на свидетельства самих действующих лиц.
Софья Андреевна вышла замуж 18 лет. Юность свою она провела в родительском доме, в интеллигентной хорошей семье. Сестра ее, Т. А. Кузминская, – в воспоминаниях – светлыми, радостными красками описывает эту среду. Беспечное веселье царствует среди детей Берс, все низкое, режущее глаз, устранено от них, «проклятые вопросы» не доходят, интересы сосредоточены в личной, сердечной области, дом полон любовью, мечтой о ней. Эти мечты создают в воображении девушки представление о грядущем безоблачном счастье, о женихе идеально чистом. Действительность больно поразила ее.
Перед свадьбой Софья Андреевна ознакомилась с дневником своего будущего мужа. В нем он добросовестно записывал свои интимные переживания, свою борьбу и падения. И неожиданное открытие произвело на Софью Андреевну угнетающее впечатление.
Вспомним Левина и Кити. «Левин не без внутренней борьбы передал ей свой дневник. Он знал, что между ним и ею не может и не должно быть тайн, и потому он решил, что так должно; но он не дал себе отчета о том, как это может подействовать, он не перенесся в нее. Только когда в этот вечер он приехал к ним перед театром, вошел в ее комнату и увидел заплаканное, несчастное от непоправимого, им произведенного горя жалкое и милое лицо, он понял ту пучину, которая отделяла его позорное прошедшее от ее голубиной чистоты, и ужаснулся тому, что он сделал».
Софья Андреевна, как и Кити, старалась простить и принять прошлое мужа, но не могла сразу пережить его, острота боли не заглушалась любовью. Сам Лев Николаевич вполне сознавал свою вину и ответственность перед юною женой за свою холостую жизнь. Порою он отказывался верить, что она может теперь любить его. «С тех пор он еще более считал себя недостойным ее, еще ниже нравственно склонялся перед нею и еще выше ценил свое незаслуженное счастие».
В одну из тяжелых минут, когда прошлое затемняло настоящее, Софья Андреевна возобновила дневник – на 16-й день после свадьбы. Он с точностью передает ее настроение и отражает настроение Льва Николаевича.
«Эти две недели я с ним, мужем, мне так казалось, была в простых отношениях, по крайней мере, мне легко было, он был мой дневник, мне нечего было скрывать от него. А со вчерашнего дня, с тех пор, как сказал, что не верит любви моей, мне стало серьезно страшно. Но я знаю, отчего он не верит. Мне кажется, я не сумею ни рассказать, ни написать, что я думаю. Всегда, с давних пор, я мечтала о человеке, которого я буду любить, как о совершенно целом, новом, чистом человеке. Я воображала себе, это были детские мечты, с которыми до сих пор трудно расстаться, что этот человек будет всегда у меня на глазах, что я буду знать малейшую его мысль, чувство, что он будет во всю жизнь любить меня одну, что, не в пример прочим, мы оба, и он и я, не будем перебешиваться, как все перебесятся и делаются солидными людьми. Мне так милы были все эти мечты… Теперь, когда я вышла замуж, я должна была все свои прежние мечты признать глупыми, отречься от них, а я не могу. Все его (мужа) прошедшее так ужасно для меня, что я, кажется, никогда не помирюсь с ним. Разве когда будут другие цели в жизни, дети, которых я так желаю, чтоб у меня было целое будущее, чтоб я в детях своих могла видеть эту чистоту, без прошедшего, без гадостей, без всего, что теперь так горько видеть в муже. Он не понимает, что его прошедшее – целая жизнь с тысячами разных чувств, хороших и дурных, которые мне уж принадлежать не могут, точно так же, как не будет мне принадлежать его молодость, потраченная Бог знает на кого и на что. И не понимает он еще того, что я ему отдаю все, что во мне ничего не потрачено, что ему не принадлежало только детство. Но и то принадлежало ему. Лучшие воспоминания, мое детское, но первое чувство к нему, которое я не виновата, что уничтожили; за что? Разве оно дурно было? Он протратил свою жизнь, свои силы и дошел до этого чувства, пройдя столько дурного; оно ему кажется так сильно, так хорошо, потому что давно, давно прошла та пора, когда он сразу мог стать на это хорошее, как стала я теперь. И у меня в прошлом есть дурное, но не столько.
Ему весело мучить меня, видеть, как я плачу оттого, что он мне не верит. Ему бы хотелось, чтоб и я прошла такую жизнь и испытала столько же дурного, сколько он, для того, чтоб и я поняла лучше хорошее. Ему инстинктивно досадно, что мне счастие легко далось, что я взяла его, не подумав, не прострадав. А я не буду плакать из самолюбия. Не хочу, чтоб он видел, как я мучаюсь, пусть думает, что мне всегда легко. Вчера, у дедушки[61] я пришла сверху нарочно, чтоб его увидать, и, когда я увидала его, меня обхватило какое-то особенное чувство силы и любви. Я так любила его в ту минуту, хотела подойти к нему, но мне показалось, что если до него дотронусь, то мне уж так хорошо не будет, что это будет святотатство. Но я никогда не покажу и не могу показать, что во мне делается. У меня столько глупого самолюбия, что если я увижу малейшее недоверие или непонимание меня, то все пропало. Я злюсь. И что он делает со мной; мало-помалу я вся уйду в себя и ему же буду отравлять жизнь. И как жаль мне его в те минуты, когда он не верит мне, и слезы на глазах и такой кроткий, но грустный взгляд. Я бы его задушила от любви в ту минуту, а так и преследует мысль: не верит, не верит. И стала я сегодня вдруг чувствовать, что он и я делаемся как-то больше и больше сами по себе, что я начну создавать себе свой печальный мир, а он свой – недоверчивый, деловой. И в самом деле показались мне пошлы наши отношения. И я стала не верить в его любовь. Он целует меня, а я думаю: «не в первый раз ему увлекаться». И так оскорбительно, больно станет за свое чувство, которым он не довольствуется, а которое так мне дорого, потому что оно последнее и первое. Я тоже увлекалась, но воображением, а он – женщинами, живыми, хорошенькими, с чертами характера, лица и души, которые он любил, которыми он любовался, как и мной пока любуется. Пошло, правда, но не от меня, а от его прошедшего. Что же мне делать, а я не могу простить Богу, что он так устроил, что все должны прежде, чем сделаться порядочными людьми, перебеситься. И что же мне делать; когда мне горько, больно, что мой муж попал под эту общую категорию. А он еще думает, что я не люблю его; так что же бы мне за дело было, если бы я не любила его, кто и что занимало его прежде, теперь, или будет занимать когда-нибудь потом. Дурно, безвыходное положение; как доказать любовь человеку, который с тем женился, что я иначе не могу, а она меня не любит. А есть ли минутка в моей жизни теперь, где бы я вызвала что-нибудь из прошедшего, чтоб я пожалела о чем-нибудь, или есть ли минутка, когда бы я не только не любила его, но могла бы подумать о возможности разлюбить его? И неужели, в самом деле, хорошо ему, когда я плачу и начинаю чувствовать сильнее, что у нас есть что-то очень не простое в отношениях, – которое нас постепенно совсем разлучит в нравственном отношении? Вот, кошке – игрушки, а мышке – слезки. Да игрушка-то эта не прочна, сломает, сам будет плакать. А я не могу выносить того, что он меня будет понемножку пилить, пилить. А он славный, милый. Его самого возмущает все дурное, и он не может переносить его. Я, бывало, как любила все хорошее, всей душой восхищалась, а теперь все как-то замерло; только что станет весело, пристукнет он меня».
На другой день Софья Андреевна продолжает писать на ту же тему:
«Вчера объяснились, легче стало, совсем даже весело… Муж, кажется, покоен, верит, дай Бог. Я вижу, это правда, что я ему даю мало счастия. Я вся как-то сплю, и не могу проснуться. Если б я проснулась, я стала бы другим человеком. А что надо для этого, не знаю. Тогда бы он видел, как я люблю его, тогда я могла бы говорить, рассказывать ему, как я его люблю, увидела бы, как бывало, ясно, что у него на душе, и знала бы, как сделать его совсем счастливым. Надо, надо скорее проснуться».
Помимо призраков прошлого, омрачавших жизнь Софьи Андреевны, ее сильно мучило чувство ревности. В автобиографическом «Дьяволе», касаясь семейной жизни героя, Толстой говорит, что «одно, что не то, что отравляло, но угрожало их счастью, была ее ревность, – ревность, которую она сдерживала, не показывала, но от которой она часто страдала».
Софья Андреевна ревновала Льва Николаевича ко всему окружающему. Она вся была полна своею любовью к мужу и его отношением к ней. Как увидим ниже, она не допускала в Льве Николаевиче никаких интересов, кроме тех, которые непосредственно и явно служили во благо этой любви. Она ревновала его даже к духовной работе, боясь, что в ней он почерпнет силы прожить без ее любви.
Софья Андреевна ревновала мужа ко всем женщинам и к своей любимой младшей сестре. Эту ревность к сестре она старательно скрывала, но иногда проговаривалась[62].
Были особые причины, вызывавшие грустные перебои в настроениях Льва Николаевича и Софьи Андреевны. Мы их рассмотрим, продолжая опираться на свидетельства самих действующих лиц.
Софья Андреевна вышла замуж 18 лет. Юность свою она провела в родительском доме, в интеллигентной хорошей семье. Сестра ее, Т. А. Кузминская, – в воспоминаниях – светлыми, радостными красками описывает эту среду. Беспечное веселье царствует среди детей Берс, все низкое, режущее глаз, устранено от них, «проклятые вопросы» не доходят, интересы сосредоточены в личной, сердечной области, дом полон любовью, мечтой о ней. Эти мечты создают в воображении девушки представление о грядущем безоблачном счастье, о женихе идеально чистом. Действительность больно поразила ее.
Перед свадьбой Софья Андреевна ознакомилась с дневником своего будущего мужа. В нем он добросовестно записывал свои интимные переживания, свою борьбу и падения. И неожиданное открытие произвело на Софью Андреевну угнетающее впечатление.
Вспомним Левина и Кити. «Левин не без внутренней борьбы передал ей свой дневник. Он знал, что между ним и ею не может и не должно быть тайн, и потому он решил, что так должно; но он не дал себе отчета о том, как это может подействовать, он не перенесся в нее. Только когда в этот вечер он приехал к ним перед театром, вошел в ее комнату и увидел заплаканное, несчастное от непоправимого, им произведенного горя жалкое и милое лицо, он понял ту пучину, которая отделяла его позорное прошедшее от ее голубиной чистоты, и ужаснулся тому, что он сделал».
Софья Андреевна, как и Кити, старалась простить и принять прошлое мужа, но не могла сразу пережить его, острота боли не заглушалась любовью. Сам Лев Николаевич вполне сознавал свою вину и ответственность перед юною женой за свою холостую жизнь. Порою он отказывался верить, что она может теперь любить его. «С тех пор он еще более считал себя недостойным ее, еще ниже нравственно склонялся перед нею и еще выше ценил свое незаслуженное счастие».
В одну из тяжелых минут, когда прошлое затемняло настоящее, Софья Андреевна возобновила дневник – на 16-й день после свадьбы. Он с точностью передает ее настроение и отражает настроение Льва Николаевича.
«Эти две недели я с ним, мужем, мне так казалось, была в простых отношениях, по крайней мере, мне легко было, он был мой дневник, мне нечего было скрывать от него. А со вчерашнего дня, с тех пор, как сказал, что не верит любви моей, мне стало серьезно страшно. Но я знаю, отчего он не верит. Мне кажется, я не сумею ни рассказать, ни написать, что я думаю. Всегда, с давних пор, я мечтала о человеке, которого я буду любить, как о совершенно целом, новом, чистом человеке. Я воображала себе, это были детские мечты, с которыми до сих пор трудно расстаться, что этот человек будет всегда у меня на глазах, что я буду знать малейшую его мысль, чувство, что он будет во всю жизнь любить меня одну, что, не в пример прочим, мы оба, и он и я, не будем перебешиваться, как все перебесятся и делаются солидными людьми. Мне так милы были все эти мечты… Теперь, когда я вышла замуж, я должна была все свои прежние мечты признать глупыми, отречься от них, а я не могу. Все его (мужа) прошедшее так ужасно для меня, что я, кажется, никогда не помирюсь с ним. Разве когда будут другие цели в жизни, дети, которых я так желаю, чтоб у меня было целое будущее, чтоб я в детях своих могла видеть эту чистоту, без прошедшего, без гадостей, без всего, что теперь так горько видеть в муже. Он не понимает, что его прошедшее – целая жизнь с тысячами разных чувств, хороших и дурных, которые мне уж принадлежать не могут, точно так же, как не будет мне принадлежать его молодость, потраченная Бог знает на кого и на что. И не понимает он еще того, что я ему отдаю все, что во мне ничего не потрачено, что ему не принадлежало только детство. Но и то принадлежало ему. Лучшие воспоминания, мое детское, но первое чувство к нему, которое я не виновата, что уничтожили; за что? Разве оно дурно было? Он протратил свою жизнь, свои силы и дошел до этого чувства, пройдя столько дурного; оно ему кажется так сильно, так хорошо, потому что давно, давно прошла та пора, когда он сразу мог стать на это хорошее, как стала я теперь. И у меня в прошлом есть дурное, но не столько.
Ему весело мучить меня, видеть, как я плачу оттого, что он мне не верит. Ему бы хотелось, чтоб и я прошла такую жизнь и испытала столько же дурного, сколько он, для того, чтоб и я поняла лучше хорошее. Ему инстинктивно досадно, что мне счастие легко далось, что я взяла его, не подумав, не прострадав. А я не буду плакать из самолюбия. Не хочу, чтоб он видел, как я мучаюсь, пусть думает, что мне всегда легко. Вчера, у дедушки[61] я пришла сверху нарочно, чтоб его увидать, и, когда я увидала его, меня обхватило какое-то особенное чувство силы и любви. Я так любила его в ту минуту, хотела подойти к нему, но мне показалось, что если до него дотронусь, то мне уж так хорошо не будет, что это будет святотатство. Но я никогда не покажу и не могу показать, что во мне делается. У меня столько глупого самолюбия, что если я увижу малейшее недоверие или непонимание меня, то все пропало. Я злюсь. И что он делает со мной; мало-помалу я вся уйду в себя и ему же буду отравлять жизнь. И как жаль мне его в те минуты, когда он не верит мне, и слезы на глазах и такой кроткий, но грустный взгляд. Я бы его задушила от любви в ту минуту, а так и преследует мысль: не верит, не верит. И стала я сегодня вдруг чувствовать, что он и я делаемся как-то больше и больше сами по себе, что я начну создавать себе свой печальный мир, а он свой – недоверчивый, деловой. И в самом деле показались мне пошлы наши отношения. И я стала не верить в его любовь. Он целует меня, а я думаю: «не в первый раз ему увлекаться». И так оскорбительно, больно станет за свое чувство, которым он не довольствуется, а которое так мне дорого, потому что оно последнее и первое. Я тоже увлекалась, но воображением, а он – женщинами, живыми, хорошенькими, с чертами характера, лица и души, которые он любил, которыми он любовался, как и мной пока любуется. Пошло, правда, но не от меня, а от его прошедшего. Что же мне делать, а я не могу простить Богу, что он так устроил, что все должны прежде, чем сделаться порядочными людьми, перебеситься. И что же мне делать; когда мне горько, больно, что мой муж попал под эту общую категорию. А он еще думает, что я не люблю его; так что же бы мне за дело было, если бы я не любила его, кто и что занимало его прежде, теперь, или будет занимать когда-нибудь потом. Дурно, безвыходное положение; как доказать любовь человеку, который с тем женился, что я иначе не могу, а она меня не любит. А есть ли минутка в моей жизни теперь, где бы я вызвала что-нибудь из прошедшего, чтоб я пожалела о чем-нибудь, или есть ли минутка, когда бы я не только не любила его, но могла бы подумать о возможности разлюбить его? И неужели, в самом деле, хорошо ему, когда я плачу и начинаю чувствовать сильнее, что у нас есть что-то очень не простое в отношениях, – которое нас постепенно совсем разлучит в нравственном отношении? Вот, кошке – игрушки, а мышке – слезки. Да игрушка-то эта не прочна, сломает, сам будет плакать. А я не могу выносить того, что он меня будет понемножку пилить, пилить. А он славный, милый. Его самого возмущает все дурное, и он не может переносить его. Я, бывало, как любила все хорошее, всей душой восхищалась, а теперь все как-то замерло; только что станет весело, пристукнет он меня».
На другой день Софья Андреевна продолжает писать на ту же тему:
«Вчера объяснились, легче стало, совсем даже весело… Муж, кажется, покоен, верит, дай Бог. Я вижу, это правда, что я ему даю мало счастия. Я вся как-то сплю, и не могу проснуться. Если б я проснулась, я стала бы другим человеком. А что надо для этого, не знаю. Тогда бы он видел, как я люблю его, тогда я могла бы говорить, рассказывать ему, как я его люблю, увидела бы, как бывало, ясно, что у него на душе, и знала бы, как сделать его совсем счастливым. Надо, надо скорее проснуться».
Помимо призраков прошлого, омрачавших жизнь Софьи Андреевны, ее сильно мучило чувство ревности. В автобиографическом «Дьяволе», касаясь семейной жизни героя, Толстой говорит, что «одно, что не то, что отравляло, но угрожало их счастью, была ее ревность, – ревность, которую она сдерживала, не показывала, но от которой она часто страдала».
Софья Андреевна ревновала Льва Николаевича ко всему окружающему. Она вся была полна своею любовью к мужу и его отношением к ней. Как увидим ниже, она не допускала в Льве Николаевиче никаких интересов, кроме тех, которые непосредственно и явно служили во благо этой любви. Она ревновала его даже к духовной работе, боясь, что в ней он почерпнет силы прожить без ее любви.
Софья Андреевна ревновала мужа ко всем женщинам и к своей любимой младшей сестре. Эту ревность к сестре она старательно скрывала, но иногда проговаривалась[62].