Страница:
И легенды, легенды о Лентовском!
Каждый день новая легенда.
Алкивиад должен заполнять собой жизнь Москвы, тогда скучающую и праздную.
«Он» живет в юрте, на берегу пруда, в своем «Эрмитаже».
– Как дикий! Ушел от мира.
И там, в тишине, в зеленой тени старых, развесистых деревьев, «выдумывает свои фантазии».
Он появляется на сцене, в жизни, только в шумной, эффектной роли. Вся Москва говорит:
– Слышали: скандал который сделал Лентовский! Грандиозный скандал.
– Избил князя X.
Скандал! Что, казалось бы, хорошего? Но и скандал у него благороден.
Какой-то князь, очень богатый и очень знатный, не давал своими ухаживаниями проходу артистке Б.[46]
Молодой и очень красивой. Опереточной примадонне. Тогдашнему кумиру Москвы.
Не успевала выйти г-жа Б. из летнего театра по окончании спектакля, как перед ней в аллее вырастал поджидавший князь, с предложениями, наглый, самоуверенный и дерзкий.
Ничто, ни резкие ответы, ни просьбы, ни даже слезы не помогали.
– Оставьте в покое!
– Едем ужинать!
Артистка пожаловалась Лентовскому.
И вот, однажды, после спектакля, около театра, в аллее, пред дожидавшимся, посвистывая, князем, вместо примадонны, вырос Лентовский.
– Вы позволяете себе оскорблять у меня в саду артистку? Артистку! У меня!
Вся публика сбежалась на «львиный рык» и отчаянные вопли.
Бедный князь валялся на дорожке весь в крови.
Лентовский избил его палкою так, что переломил ему даже палец.
И Москва, – демократический город, – не нашла ничего другого сказать своему любимцу:
– Поучил князя? Ай да Лентовский! Так и следовало.
А через какую-нибудь неделю Москва говорила о новом:
– Слышали? Лентовский в клетке у льва завтракал!
– Как не слыхать!
Как всегда со «свитой», Лентовский в отдельном, заказанном вагоне выехал в Петербург.
По приезде завтракали.
Вивёр[47] и москвич, Лентовский умел есть и пить. «Сочинял» ботвиньи[48], как феерии, и выдумывал крюшоны.
– Симфония, а не крюшоны! – говорили в Москве.
После завтрака Лентовский предложил:
– Едем в Зоологический сад!
Тогда Зоологический сад в Петербурге держал знаменитый Рост[49], бывший укротитель зверей и мужчина сажени ростом.
– Здравствуй, Рост! Хочу в клетке льва за его здоровье шампанского выпить. Идем!
Рост в это время сам уже успел выпить за завтраком достаточное количество пива.
Он меланхолически ответил:
– Идем.
В пустой клетке поставили стол, стулья, бутылку шампанского, стаканы.
«Свита» остановилась на пороге.
Только один кто-то вошел за Лентовским и Ростом, пошатываясь, в клетку.
Втроем сели за стол.
Рост приказал своим рабочим, – и решетка, отделявшая эту клетку от другой, где был лев, поднялась.
Две клетки соединились в одну.
Лев лежал в углу.
Он не шевельнулся, когда поднялась решетка.
Все время пролежал в углу, – только пристально, не сводя глаз, глядя на людей, пивших шампанское.
Бутылка была допита до дна.
– Я вошел в клетку совершенно пьяный. Вышел из нее, как будто никогда ничего не пил! – рассказывал третий собеседник.
– Все! – сказал Лентовский, допивая последнюю каплю из стакана.
Они поднялись.
С ревом поднялся и лев.
Но в эту минуту с грохотом упала решетка и разделила две клетки.
Яростный прыжок льва приняла на себя решетка.
– Черт знает что! – конечно, и тогда говорили в Москве, когда эта история распространилась.
С быстротой молнии, как все, что касалось Лентовского. Но добавляли:
– А все-таки… Поди-ка, сделай! А Лентовский, – он может!
Это только факты. А сколько небылиц!
Человек тем знаменитее, чем больше о нем рассказывают небылиц.
Человек, про которого не ходит ни одной небылицы? Это еще не слава.
Возьмите юмористические журналы, газеты того времени. Найдите номер, где бы не было о Лентовском!
Провинциал, приезжая в Москву и осмотрев все достопримечательности, говорил:
– Ну, ну, – а покажите-ка мне Лентовского!
Быть в Москве и не видать Лентовского было – быть в Риме и не видать папы.
Вас. И. Немирович-Данченко в одном из своих романов[50], описывая того времени Москву, не мог не вывести Лентовского.
Москвы того времени нельзя было представить себе без этой легендарной фигуры.
И характерно, что роман, в котором появляется Лентовский, носит название:
– Семья богатырей.
Красивый человек, он подходил к произведениям с красивым названием.
Но вот Лентовский попадает в положение, казалось бы, самое будничное. В самое мещанское положение.
В котором красивого-то уже ничего нет.
За «благородное» избиение князя X. Лентовского посадили в арестный дом.
Человек «сел в Титы».[51]
Москва подсмеивается над своим любимцем.
Сидя в Титах, он:
– Занимается переплетным делом. Книжки переплетает!
Артист Императорских театров, знаменитость на всю Россию, он не был «лицом привилегированного сословия».
И должен был работать в мастерской арестного дома.
Мизерия![52]
И вдруг это мещанское, будничное «сиденье в Титах» окрашивается в красивый, поэтический свет.
Примадонна М.; тогда знаменитость, – ее роман с Лентовским был в то время «злобой дня» в Москве, – артист Л., старый друг Лентовского, переодеваются.
Л. – шарманщиком, М. – уличной певицей.
Каждый день они направляются на Калужскую улицу, к «Титам».
Блестящая примадонна, кумир публики, поет на мостовой арии из оперетки и захватывающие дух цыганские романсы.
Любимец и баловень публики, талантливый артист обходит публику со шляпой и отдает деньги бедным.
Через забор летит чудное пение в титовский сад, врывается в открытое окно «арестной мастерской».
С изумлением слушают арестованные:
– Что такое?
И довольной, счастливой улыбкой улыбается Лентовский.
Знакомый голос!
Эта милая шалость, полная поэзии, делается притчей всей Москвы.
О ней рассказывают со смехом и с восторгом.
«Серенада заключенному» – злобы дня.
Это превращает прозаическое «сидение в Титах» в какое-то романтическое приключение.
Это красиво. Не мещански.
Не буднично. Это романтично.
Романтична была тогдашняя Москва!
Романтичен был Лентовский.
В ответ на ежедневные сказки о крахе, крахе, крахе он строит новый театр и называет его:
– Антей.
Богатырь, который, падая, каждый раз поднимается еще с большими силами.
Не романтично?
В достоинствах и недостатках, делах и кутежах, тратах и долгах, в самых скандалах, – везде он был «неизменен и велик».
Романтичный герой романтичной Москвы.
Ее Алкивиад.
И вся Москва напевала про своего Алкивиада песенку, сочиненную, кажется, популярным тогда поэтом, г. Марком Яроном:[53]
V
VI
Каждый день новая легенда.
Алкивиад должен заполнять собой жизнь Москвы, тогда скучающую и праздную.
«Он» живет в юрте, на берегу пруда, в своем «Эрмитаже».
– Как дикий! Ушел от мира.
И там, в тишине, в зеленой тени старых, развесистых деревьев, «выдумывает свои фантазии».
Он появляется на сцене, в жизни, только в шумной, эффектной роли. Вся Москва говорит:
– Слышали: скандал который сделал Лентовский! Грандиозный скандал.
– Избил князя X.
Скандал! Что, казалось бы, хорошего? Но и скандал у него благороден.
Какой-то князь, очень богатый и очень знатный, не давал своими ухаживаниями проходу артистке Б.[46]
Молодой и очень красивой. Опереточной примадонне. Тогдашнему кумиру Москвы.
Не успевала выйти г-жа Б. из летнего театра по окончании спектакля, как перед ней в аллее вырастал поджидавший князь, с предложениями, наглый, самоуверенный и дерзкий.
Ничто, ни резкие ответы, ни просьбы, ни даже слезы не помогали.
– Оставьте в покое!
– Едем ужинать!
Артистка пожаловалась Лентовскому.
И вот, однажды, после спектакля, около театра, в аллее, пред дожидавшимся, посвистывая, князем, вместо примадонны, вырос Лентовский.
– Вы позволяете себе оскорблять у меня в саду артистку? Артистку! У меня!
Вся публика сбежалась на «львиный рык» и отчаянные вопли.
Бедный князь валялся на дорожке весь в крови.
Лентовский избил его палкою так, что переломил ему даже палец.
И Москва, – демократический город, – не нашла ничего другого сказать своему любимцу:
– Поучил князя? Ай да Лентовский! Так и следовало.
А через какую-нибудь неделю Москва говорила о новом:
– Слышали? Лентовский в клетке у льва завтракал!
– Как не слыхать!
Как всегда со «свитой», Лентовский в отдельном, заказанном вагоне выехал в Петербург.
По приезде завтракали.
Вивёр[47] и москвич, Лентовский умел есть и пить. «Сочинял» ботвиньи[48], как феерии, и выдумывал крюшоны.
– Симфония, а не крюшоны! – говорили в Москве.
После завтрака Лентовский предложил:
– Едем в Зоологический сад!
Тогда Зоологический сад в Петербурге держал знаменитый Рост[49], бывший укротитель зверей и мужчина сажени ростом.
– Здравствуй, Рост! Хочу в клетке льва за его здоровье шампанского выпить. Идем!
Рост в это время сам уже успел выпить за завтраком достаточное количество пива.
Он меланхолически ответил:
– Идем.
В пустой клетке поставили стол, стулья, бутылку шампанского, стаканы.
«Свита» остановилась на пороге.
Только один кто-то вошел за Лентовским и Ростом, пошатываясь, в клетку.
Втроем сели за стол.
Рост приказал своим рабочим, – и решетка, отделявшая эту клетку от другой, где был лев, поднялась.
Две клетки соединились в одну.
Лев лежал в углу.
Он не шевельнулся, когда поднялась решетка.
Все время пролежал в углу, – только пристально, не сводя глаз, глядя на людей, пивших шампанское.
Бутылка была допита до дна.
– Я вошел в клетку совершенно пьяный. Вышел из нее, как будто никогда ничего не пил! – рассказывал третий собеседник.
– Все! – сказал Лентовский, допивая последнюю каплю из стакана.
Они поднялись.
С ревом поднялся и лев.
Но в эту минуту с грохотом упала решетка и разделила две клетки.
Яростный прыжок льва приняла на себя решетка.
– Черт знает что! – конечно, и тогда говорили в Москве, когда эта история распространилась.
С быстротой молнии, как все, что касалось Лентовского. Но добавляли:
– А все-таки… Поди-ка, сделай! А Лентовский, – он может!
Это только факты. А сколько небылиц!
Человек тем знаменитее, чем больше о нем рассказывают небылиц.
Человек, про которого не ходит ни одной небылицы? Это еще не слава.
Возьмите юмористические журналы, газеты того времени. Найдите номер, где бы не было о Лентовском!
Провинциал, приезжая в Москву и осмотрев все достопримечательности, говорил:
– Ну, ну, – а покажите-ка мне Лентовского!
Быть в Москве и не видать Лентовского было – быть в Риме и не видать папы.
Вас. И. Немирович-Данченко в одном из своих романов[50], описывая того времени Москву, не мог не вывести Лентовского.
Москвы того времени нельзя было представить себе без этой легендарной фигуры.
И характерно, что роман, в котором появляется Лентовский, носит название:
– Семья богатырей.
Красивый человек, он подходил к произведениям с красивым названием.
Но вот Лентовский попадает в положение, казалось бы, самое будничное. В самое мещанское положение.
В котором красивого-то уже ничего нет.
За «благородное» избиение князя X. Лентовского посадили в арестный дом.
Человек «сел в Титы».[51]
Москва подсмеивается над своим любимцем.
Сидя в Титах, он:
– Занимается переплетным делом. Книжки переплетает!
Артист Императорских театров, знаменитость на всю Россию, он не был «лицом привилегированного сословия».
И должен был работать в мастерской арестного дома.
Мизерия![52]
И вдруг это мещанское, будничное «сиденье в Титах» окрашивается в красивый, поэтический свет.
Примадонна М.; тогда знаменитость, – ее роман с Лентовским был в то время «злобой дня» в Москве, – артист Л., старый друг Лентовского, переодеваются.
Л. – шарманщиком, М. – уличной певицей.
Каждый день они направляются на Калужскую улицу, к «Титам».
Блестящая примадонна, кумир публики, поет на мостовой арии из оперетки и захватывающие дух цыганские романсы.
Любимец и баловень публики, талантливый артист обходит публику со шляпой и отдает деньги бедным.
Через забор летит чудное пение в титовский сад, врывается в открытое окно «арестной мастерской».
С изумлением слушают арестованные:
– Что такое?
И довольной, счастливой улыбкой улыбается Лентовский.
Знакомый голос!
Эта милая шалость, полная поэзии, делается притчей всей Москвы.
О ней рассказывают со смехом и с восторгом.
«Серенада заключенному» – злобы дня.
Это превращает прозаическое «сидение в Титах» в какое-то романтическое приключение.
Это красиво. Не мещански.
Не буднично. Это романтично.
Романтична была тогдашняя Москва!
Романтичен был Лентовский.
В ответ на ежедневные сказки о крахе, крахе, крахе он строит новый театр и называет его:
– Антей.
Богатырь, который, падая, каждый раз поднимается еще с большими силами.
Не романтично?
В достоинствах и недостатках, делах и кутежах, тратах и долгах, в самых скандалах, – везде он был «неизменен и велик».
Романтичный герой романтичной Москвы.
Ее Алкивиад.
И вся Москва напевала про своего Алкивиада песенку, сочиненную, кажется, популярным тогда поэтом, г. Марком Яроном:[53]
Энергичен, честен,
Строг, умен, остер
И весьма известен
Как антрепренер.
Держит себя строго,
Странно так одет,
Кто он, ради Бога,
Дайте мне ответ!..
V
Это была не жизнь, а фейерверк. И вот, однажды…
Ослепительный фейерверк погас, и от него остался только запах гари. В маленькой комнате домика Лентовского в «Эрмитаже» мы сидели, печальные, несколько старых друзей.
Несколько москвичей, в несчастье еще нежнее полюбившие нашего Алкивиада. Была зима.
За окнами бушевала метель.
И на душе было тоскливо и печально, как в каменной трубе, в которой плачет вьюга.
Мы знали, что в кухне сидит и сторожит городовой. Несостоятельный должник, Лентовский был поддомашним арестом. Кто-то сказал с сочувствием, со вздохом:
– Сколько вы потеряли! Сколько потеряли, Михаил Валентинович!
– Я?
Он взял со стола пожелтевшую старую фотографию.
На фотографии был очень молодой человек, бритый, с цилиндром, который казался прямо грандиозным, потому что был помещен на первом плане, на колене.
Лентовский посмотрел на этот портрет, и, кажется, тогда в первый раз под его красивыми усами мелькнула та грустная и добродушная ироническая улыбка, с которой мы привыкли его видеть в последние годы.
– Вот это мой портрет. Я снялся в тот самый день, когда сделался антрепренером. В этот же день я купил себе цилиндр. Первый цилиндр в своей жизни! Все в один день: сделался антрепренером, снялся и надел цилиндр. Особенно я гордился цилиндром. Вот! Вы видите: как мастеровые на фотографии большую гармонику, я держу его на первом плане, чтобы лучше вышел. С этим я вошел в антрепризу. А вот…
Он указал на полку:
– В этой картонке тоже цилиндр. Я имею на случай, когда езжу за границу. Как видите, я ничего не потерял. Дела жаль. А я? С чем пришел, с тем и ушел. Пошел в антрепризу с одним цилиндром и выхожу из нее с одним цилиндром. Зато прожито было…
Он замолчал.
Кто-то из артистов замурлыкал себе под нос.
Лентовский поднял голову.
И улыбнулся той же печальной и добродушно-иронической улыбкой.
– В_е_р_н_о!
Артист сконфузился.
– Верно! Я узнал! Из «Фауста наизнанку»? Выходная ария второго действия?
Артист, смешавшись, пробормотал:
– Машинально!
– Но верно!
И, проведя рукою по глазам, словно отгоняя сон, Лентовский сказал:
– Курочкина перевод[54]. Отличный.
И продекламировал «выходную арию второго акта маленького Фауста»:
Ослепительный фейерверк погас, и от него остался только запах гари. В маленькой комнате домика Лентовского в «Эрмитаже» мы сидели, печальные, несколько старых друзей.
Несколько москвичей, в несчастье еще нежнее полюбившие нашего Алкивиада. Была зима.
За окнами бушевала метель.
И на душе было тоскливо и печально, как в каменной трубе, в которой плачет вьюга.
Мы знали, что в кухне сидит и сторожит городовой. Несостоятельный должник, Лентовский был поддомашним арестом. Кто-то сказал с сочувствием, со вздохом:
– Сколько вы потеряли! Сколько потеряли, Михаил Валентинович!
– Я?
Он взял со стола пожелтевшую старую фотографию.
На фотографии был очень молодой человек, бритый, с цилиндром, который казался прямо грандиозным, потому что был помещен на первом плане, на колене.
Лентовский посмотрел на этот портрет, и, кажется, тогда в первый раз под его красивыми усами мелькнула та грустная и добродушная ироническая улыбка, с которой мы привыкли его видеть в последние годы.
– Вот это мой портрет. Я снялся в тот самый день, когда сделался антрепренером. В этот же день я купил себе цилиндр. Первый цилиндр в своей жизни! Все в один день: сделался антрепренером, снялся и надел цилиндр. Особенно я гордился цилиндром. Вот! Вы видите: как мастеровые на фотографии большую гармонику, я держу его на первом плане, чтобы лучше вышел. С этим я вошел в антрепризу. А вот…
Он указал на полку:
– В этой картонке тоже цилиндр. Я имею на случай, когда езжу за границу. Как видите, я ничего не потерял. Дела жаль. А я? С чем пришел, с тем и ушел. Пошел в антрепризу с одним цилиндром и выхожу из нее с одним цилиндром. Зато прожито было…
Он замолчал.
Кто-то из артистов замурлыкал себе под нос.
Лентовский поднял голову.
И улыбнулся той же печальной и добродушно-иронической улыбкой.
– В_е_р_н_о!
Артист сконфузился.
– Верно! Я узнал! Из «Фауста наизнанку»? Выходная ария второго действия?
Артист, смешавшись, пробормотал:
– Машинально!
– Но верно!
И, проведя рукою по глазам, словно отгоняя сон, Лентовский сказал:
– Курочкина перевод[54]. Отличный.
И продекламировал «выходную арию второго акта маленького Фауста»:
О, как я жил, как шибко жил,
Могу сказать, две жизни прожил,
Жизнь, так сказать, на жизнь помножил
И ноль в итоге получил…
VI
Легендарная Москва
Это была легендарная Москва.
Москва – скупости Солодовникова[55], кутежей Каншина, речей Плевако, острот Родона, строительства Пороховщикова, дел Губонина.
В литературе – Островский. В университете – Никита Крылов[56], Лешков, молодой Ковалевский. В медицине – Захарьин. В публицистике – Аксаков. В консерватории – Николай Рубинштейн.
В Малом театре:
– Самарин, Решимов[57], Медведева, Акимова.
В частных:
– Писарев, Бурлак, Свободин, Киреев, Стрепетова, Глама.
В оперетке:
– Вельская, Родон, Зорина, Давыдов, Тартаков, Светина-Марусина, Вальяно, Завадский, Леонидов, Чернов, Чекалова.
В делах – Губонин, Мекк[58], Дервиз.
В передовой журналистике – молодой Гольцев[59]. Пламенный, смелый, дерзкий. С огненным словом. Обличающий…
Редактор «Русского Курьера», где что ни номер, – словно взрыв бомбы, взрыв общественного негодования.
В юмористике – Чехов.
Тогда еще Пороховщиков, старый, опустившийся, не канючил подаяний:
– На построение несгораемых изб.
А без гроша в кармане воздвигал «Славянский базар», грандиозный дом на Тверской[60], который бегал смотреть.
«Хватал широко».
Тогда все хватали широко!
П.И. Губонин покупал историческое имение Фундуклея «Гурзуф», чтобы воздать себе:
– Резиденцию никак не ниже «Ливадии».[61]
Тогда Плевако в ресторане «Эрмитажа» 12 января, в Татьянин день, забравшись на стол, говорил речи разгоряченной молодежи.
Совсем не речи «17-го октября».[62]
И не ездил за Гучковым[63], а бегал за ним.
И в «Московских Ведомостях» не Иеронимус-Амалия…[64]
И хоть клеветал, но клеветал на Тургенева, на Щедрина.[66]
Все было большего масштаба.
Теперешняя Москва тогда еще «под стол пешком ходила».
Теперешний Златоуст Маклаков тогда еще только учился говорить.
И 12-го января первокурсником-студентом в «Стрельне» на столе говорил свою первую речь, в то время, как его отец, знаменитый тогда окулист, профессор Маклаков[67], тоже на столе, тоже говорил речь.
И кто из них был моложе?
Прекрасно было это состязание отца и сына в молодости перед молодою толпой.
Привет тебе, старая Москва!
В тогдашней Москве теперешний «спасатель отечества» С.Ф. Шарапов служил по полиции.
Был квартальным надзирателем.
Столпом «правых» не состоял, «Русских Дел» не издавал[68], субсидий на плужки не выпрашивал.
А на дежурстве на Тверском бульваре браво покрикивал:
– Держи правей!
Вот и все было его дело.
Вы, теперешние москвичи, можете улыбнуться над этой Москвой…
Над этой старой Москвой, которая начала грозно:
– Выше стройте монастырские стены, чтобы ни один звук из-за них…[69][70]
Москва – скупости Солодовникова[55], кутежей Каншина, речей Плевако, острот Родона, строительства Пороховщикова, дел Губонина.
В литературе – Островский. В университете – Никита Крылов[56], Лешков, молодой Ковалевский. В медицине – Захарьин. В публицистике – Аксаков. В консерватории – Николай Рубинштейн.
В Малом театре:
– Самарин, Решимов[57], Медведева, Акимова.
В частных:
– Писарев, Бурлак, Свободин, Киреев, Стрепетова, Глама.
В оперетке:
– Вельская, Родон, Зорина, Давыдов, Тартаков, Светина-Марусина, Вальяно, Завадский, Леонидов, Чернов, Чекалова.
В делах – Губонин, Мекк[58], Дервиз.
В передовой журналистике – молодой Гольцев[59]. Пламенный, смелый, дерзкий. С огненным словом. Обличающий…
Редактор «Русского Курьера», где что ни номер, – словно взрыв бомбы, взрыв общественного негодования.
В юмористике – Чехов.
Тогда еще Пороховщиков, старый, опустившийся, не канючил подаяний:
– На построение несгораемых изб.
А без гроша в кармане воздвигал «Славянский базар», грандиозный дом на Тверской[60], который бегал смотреть.
«Хватал широко».
Тогда все хватали широко!
П.И. Губонин покупал историческое имение Фундуклея «Гурзуф», чтобы воздать себе:
– Резиденцию никак не ниже «Ливадии».[61]
Тогда Плевако в ресторане «Эрмитажа» 12 января, в Татьянин день, забравшись на стол, говорил речи разгоряченной молодежи.
Совсем не речи «17-го октября».[62]
И не ездил за Гучковым[63], а бегал за ним.
И в «Московских Ведомостях» не Иеронимус-Амалия…[64]
В «Московских Ведомостях» гремел Катков.
Иеронимус-Амалия
Вильгельм Грингмут,
Что просит подаяния,[65]
С Хитровки словно плут.
И хоть клеветал, но клеветал на Тургенева, на Щедрина.[66]
Все было большего масштаба.
Теперешняя Москва тогда еще «под стол пешком ходила».
Теперешний Златоуст Маклаков тогда еще только учился говорить.
И 12-го января первокурсником-студентом в «Стрельне» на столе говорил свою первую речь, в то время, как его отец, знаменитый тогда окулист, профессор Маклаков[67], тоже на столе, тоже говорил речь.
И кто из них был моложе?
Прекрасно было это состязание отца и сына в молодости перед молодою толпой.
Привет тебе, старая Москва!
В тогдашней Москве теперешний «спасатель отечества» С.Ф. Шарапов служил по полиции.
Был квартальным надзирателем.
Столпом «правых» не состоял, «Русских Дел» не издавал[68], субсидий на плужки не выпрашивал.
А на дежурстве на Тверском бульваре браво покрикивал:
– Держи правей!
Вот и все было его дело.
Вы, теперешние москвичи, можете улыбнуться над этой Москвой…
Над этой старой Москвой, которая начала грозно:
– Выше стройте монастырские стены, чтобы ни один звук из-за них…[69][70]