Страница:
Глубоким приятным тоном, совершенно не похожим на нынешний унылый акцент века, она произнесла:
– Прошу понять, я не хочу, чтобы со мной что-то делали. Я согласилась прийти сюда. Директор Драмы и Директор Здравоохранения были так патетичны по поводу всего этого; и я подумала, что это наименьшее, что я смогу сделать. Я сказала, что очень хотела услышать о вашей службе, но я не хочу ничего предпринимать.
– Лучше ему самому скажите, – ответил Майлз и провел ее в кабинет д-ра Бимиша.
– Великое Государство! – сказал д-р Бимиш, вперившись глазами в бороду.
– Да, – ответила она– Шокирует, правда? Я к ней уже привыкла, но могу понять чувства тех кто видит ее впервые.
– Она настоящая?
– Потяните.
– Крепкая. Неужели ничего нельзя сделать?
– О, уже все перепробовано.
Д– р Бимиш настолько заинтересовался, что забыл о присутствии Майлза.
– Наверно, операция Клюгмана?
– Да.
– То и дело от нее что-нибудь случается. В Кембридже было два или три случая.
– Я не хотела ее. Я была против. Это все Руководитель Балета. Он настаивает, чтобы все девушки стерилизовались. Вероятно, после появления ребенка нельзя хорошо танцевать, и вот что вышло.
– Да, – сказал д-р Бимиш. – Да. Несутся, очертя голову. Тех девушек из Кембриджа пришлось убрать. Это было неизлечимо. Нужно ли вам что-либо уладить, или убрать вас сразу?
– Но я не хочу, чтобы меня убирали. Я тут говорила вашему ассистенту, что я просто вообще согласилась прийти, потому что Директор Драмы так изводился, а он довольно мил. У меня нет ни малейшего желания дать вам убить себя.
Пока она говорила, радушие д-ра Бимиша исчезало. Молча, с ненавистью он смотрел на нее. Потом взял розовый талон.
– Значит это более не нужно?
– Нет.
– Тогда, Государства ради, – сказал д-р Бимиш, весьма разозлившись, – зачем вы отнимаете мое время? У меня более сотни срочных пациентов ждут снаружи, а вы являетесь, чтобы доложить, что Директор Драмы очень мил. Знаю я Директора Драмы. Мы живем бок о бок в одном и том же мерзком общежитии. Он навроде чумы. Я напишу докладную об этом фарсе в Министерство, после которой он и тот лунатик, воображающий, что умеет делать операции Клюгмана, придут ко мне и станут умолять уничтожить их. А я поставлю их в хвост очереди. Уведите ее отсюда, Пластик, и впустите нормальных людей.
Майлз отвел ее в общую приемную.
– Каков старый скот, – сказала она. – Самый настоящий скот. Раньше со мной никогда так не говорили, даже в балетной школе. А сначала он казался таким приятным.
– Это все его профессиональное чувство, – сказал Майлз. – Он, естественно, обозлился, теряя такую привлекательную пациентку.
Она улыбнулась. Ее борода была не настолько густой, чтобы скрывать мягкий овал щек и подбородка.
Она как будто подглядывала за ним из-за спелых колосьев ячменя.
Улыбка перешла на ее широкие серые глаза. Ее губы под золотистыми усиками не были накрашены и казались осязаемыми. Из-под них выбивалась полоска бледного пушка и сбегала через середину подбородка, расширяясь, густея и набирая цвет, пока не встречалась с полноводьем бакенбард, оставляя, однако, по обе стороны две чистые от волос и нежные симметричные зоны, нагие и зовущие. Так улыбался бы какой-нибудь беззаботный дьякон в колоннаде Александрийской школы V века, поражая своих ересиархов.
– Я думаю, у вас прекрасная борода.
– Правда? Мне она тоже нравится. Мне вообще все мое нравится, а вам?
– Да, о, да.
– Это неестественно.
Крики за наружной дверью прервали беседу. Нетерпеливые, как чайки вокруг маяка, пациенты все хлопали и стучали в панели.
– Мы все готовы, Пластик, – сказал старший служащий. – Что ожидается нынче утром?
Что ожидается? Майлз не мог ответить. Казалось, мятущиеся морские птицы ринулись на свет в его сердце.
– Не уходите, – сказал он девушке. – Пожалуйста. Я на полминуты.
– А мне незачем уходить. В моем отделе все думают, что сейчас я уже наполовину мертва.
Майлз открыл дверь и впустил первую возмущенную шестерку. Он направил их к регистратуре, а затем вернулся к девушке, которая слегка отвернулась от толпы и по-крестьянски повязала голову шарфом, пряча свою бороду.
– Мне все еще не по себе, когда люди глазеют, – сказала она.
– Наши пациенты слишком заняты своими личными делами и не замечают никого, – сказал Майлз. – Кроме того, на вас все равно глазели бы, если б вы остались в балете.
Майлз включил телевизор, но мало кто в приемной смотрел на него; все взоры остановились на столе регистратора и двери за ним.
– Подумать только, все идут сюда, – сказала бородатая девушка.
– Мы обслуживаем их по возможности лучше, – ответил Майлз.
– Конечно, я знаю это. Пожалуйста, не думайте, что я придираюсь. Я только думаю, что это забавно – хотеть умереть.
– У одного-двух есть веские причины.
– Вы бы сказали, что и у меня тоже. После этой операции каждый старается убедить меня в этом. Медицинские служащие были хуже всех. Они боятся, что у них будут неприятности из-за плохого исхода. А в балете люди почти такие же гадкие. Они настолько увлечены Искусством, что сказали: «Ты была лучшей в своем классе. Ты больше никогда не сможешь танцевать. Так стоит ли жить?» А я стараюсь пояснить, что именно благодаря уменью танцевать я знаю, что жить стоит. Вот что Искусство значит для меня. Глупо звучит?
– Это звучит неортодоксально.
– Да, но ведь вы не человек Искусства.
– О, я неплохо танцевал. Дважды в неделю, пока жил в Приюте.
– Терапевтические танцы?
– Именно так их называли.
– Ну, знаете ли, это совсем не Искусство.
– Почему?
– О, – сказала она как-то внезапно интимно и нежно. – О, как много вы еще не знаете.
Танцовщицу звали Клара.
Ухаживали в эту эпоху свободно и легко, но Майлз был первым возлюбленным Клары. Напряженные занятия, строгие правила кордебалета и ее привязанность к своему искусству сохранили ее тело и душу нетронутыми.
Для Майлза, детища Государства, Секс был частью программы на каждой ступени воспитания; сперва по диаграммам, потом по демонстрациям, затем личным опытом осваивал он все ужимки воспроизводства. Любовь была словом, которым редко пользовались, разве что политики, да и то в момент самодовольного фатовства. Ничто, чему он учился, не подготовило его для Клары.
Попав в театр, в театре останешься. Теперь Клара проводила весь день, починяя балетные туфельки и помогая новичкам у станка. Жила она в отгороженном уголке женского общежития; там-то и проводили они с Майлзом большей частью свои вечера. Эта клетушка не походила ни на одну квартиру в Городе Спутник.
На стене висели две маленькие картины, отличавшиеся от тех, что Майлз видел раньше, непохожие на все, что одобрялось Министерством Искусства. Одна изображала нагую и розовую богиню древности, которая ласкала павлина на ковре из цветов; на другой было огромное озеро, окруженное деревьями, и компания в просторных шелковых одеждах, которая входила на прогулочное судно под разрушенной аркой. Позолота рам сильно облупилась, но на ее остатках виднелся изысканный орнамент из листьев.
– Они французские, – сказала Клара. – Им более двухсот лет. Мне их оставила мама.
Все ее вещи перешли к ней от матери. Их почти хватало для меблировки комнатки; зеркало, обрамленное фарфоровыми цветами, позолоченные, не показывающие точного времени часы. Они с Майлзом пили ужасную казенную кофейную смесь из блестящих, притягивавших взор чашечек.
– Это напоминает мне тюрьму, – сказал Майлз, когда впервые вошел сюда.
Для него это было наивысшей похвалой.
В первый же вечер среди этих чудесных старинных вещичек его губы нашли не заросшие участки-близнецы на ее подбородке.
– Я знала, что ошибкой будет позволить скотине-доктору отравить меня, – сказала Клара с удовлетворением в голосе.
Пришло настоящее лето. Вторая луна росла над этими странными любовниками. Иногда они искали прохлады и уединения среди высокого укропа и кипрея на огромных строительных площадках. В сиянии полуночи борода Клары серебрилась как у патриарха.
– Такой же ночью, как эта, – сказал Майлз, лежа навзничь и глядя в лицо луны, – я спалил базу ВВС и половину находившихся в ней.
Клара села и стала лениво расчесывать бакенбарды, затем более резко провела гребнем по густым спутанным волосам, убирая их со лба, оправила одежду, раскрывшуюся во время их объятий. Она была полна женского удовлетворения и готова идти домой. Но Майлз, как любая особь мужского пола в посткоитальном утомлении, был поражен холодным чувством утраты. Никакие демонстрации и упражнения не подготовили его к этому незнакомому, новому ощущению одиночества, которое следует за апогеем любви.
По дороге домой они говорили небрежно и довольно раздраженно.
– Ты теперь совсем не ходишь на балет.
– Нет.
– Разве тебе не дадут места?
– Думаю, что дадут.
– Тогда почему бы не пойти?
– Не думаю, что мне понравится. Я часто вижу репетиции. Мне это не нравится.
– Но ты жила этим.
– Теперь другие интересы.
– Я?
– Конечно.
– Ты любишь меня больше, чем балет?
– Я очень счастлива.
– Счастливее, чем если бы ты танцевала?
– Не знаю, как сказать. Ты – это все, что у меня сейчас есть.
– А если ты изменишься?
– Нет.
– А если…
– Никаких «если».
– Проклятье!
– Не сердись, милый. Это все луна.
И они расстались в тишине.
Пришел ноябрь, пора забастовок; отдых для Майлза, нежданный и ненужный; периоды одиночества, когда балетная школа продолжала работать, а дом смерти стоял холодным и пустым.
Клара стала жаловаться на здоровье. Она полнела.
– Переедаю лишнего, – говорила она поначалу, но перемена обеспокоила ее. – Может из-за этой гнусной операции? – спросила она. – Я слыхала, одну девушку из Кембриджа умертвили потому, что она все толстела и толстела.
– Она весила 209 фунтов, – сказал Майлз. – Д-р Бимиш упоминал об этом. У него сильные профессиональные возражения против операции Клюгмана.
– Я собираюсь повидаться с Директором Терапии. Сейчас у них новый.
Когда она вернулась после приема, Майлз, все еще без дела из-за забастовки, ждал ее среди картин и фарфора. Она села на кровать рядом.
– Давай выпьем, – сказала она.
Они полюбили пить вино, что, впрочем, случалось редко из-за его дороговизны. Государство выбирало сорт и название. В этом месяце выпустили портвейн «Прогресс». Клара держала его в алом с белым горлышком богемском графине. Стаканы были современные, небьющиеся и невзрачные.
– Что сказал доктор?
– Он был очень мил.
– Ну?
– Гораздо умнее прежнего.
– Он сказал, что это связано с той операцией?
– О, да. Все от нее.
– Он сможет тебя вылечить?
– Да, он так думает.
– Хорошо.
Они выпили вино.
– Тот первый врач здорово испортил операцию?
– Еще как. Новый доктор говорит, что я – уникальный случай. Видишь ли, я беременна.
– Клара…
– Да, удивительно, правда?
Он подумал.
Он вновь наполнил стаканы.
Он сказал:
– Плохо, бедняжка будет не Сиротой. Возможностей маловато. Если это мальчик, постараемся зарегистрировать его как рабочего. Конечно, может быть и девочка. Тогда, – просветлев, – мы могли бы сделать ее танцовщицей.
– О, не говори мне о танцах, – крикнула Клара и вдруг заплакала. – Не надо о танцах.
Ее слезы капали все быстрее. Это была не вспышка раздражения, а глубокая, необоримая, неутешная скорбь.
А на следующий день она исчезла.
Приближалась пора Санта Клауса. Магазины были полны тряпичных куколок. В школах дети распевали старые песенки о мире и доброй воле. Забастовщики вернулись на работу, чтобы угодить к квартальной премии. На елках развешивали лампочки, а топки Купола Спасения гудели вновь. Майлза повысили. Теперь он сидел возле помощника регистратора и помогал штемпелевать и подшивать документы мертвых. Эта работа была труднее прежней, к которой он привык, а кроме того Майлз жаждал общества Клары. В Куполе и на елке, что в автопарке, гасли огни. Он прошел полмили мимо бараков до жилья Клары. Другие девушки ждали своих мужчин, либо отправлялись искать их в Рекреаториуме, но дверь Клары была замкнута. К ней была приколота записка: «Майлз, ненадолго уезжаю. К.» Сердитый и заинтригованный, он вернулся в свое общежитие.
В отличие от него, у Клары были дяди и кузены, разбросанные по стране. После операции она стеснялась навещать их. Теперь, как предполагал Майлз, она скрывалась у них. Именно манера ее бегства, такая непохожая на ее мягкие привычки, мучила его. Всю неделю он не думал ни о чем другом. В голове его подголосками всей дневной деятельности звучали упреки, а ночью он лежал без сна, мысленно повторяя каждое слово, сказанное ими друг другу, и каждую минуту близости.
Через неделю мысли о ней стали спазматическими и регулярными. Думы нестерпимо угнетали его. Он силился не думать об этом, как силятся сдержать приступ икоты, но безуспешно. Спазматически, механически он думал о возвращении Клары. Он проверил по времени и обнаружил, что это происходило каждые семь с половиной минут. Он засыпал, думая о ней, и просыпался, думая о ней. Но все же временами он спал. Он сходил к психиатру отдела, который сказал ему, что он мучается родительской ответственностью. Но не Клара-мать преследовала его, а Клара-предательница.
На следующей неделе он думал о ней каждые двадцать минут. Еще через неделю он думал о ней нерегулярно, хотя часто; только когда что-либо извне напоминало о ней. Он стал смотреть на других девушек и решил, что излечился.
Он вовсю заглядывался на девушек, проходя по темным коридорам Купола, а они смело оглядывались на него. Потом одна остановила его и сказала:
– Я раньше видела вас с Кларой, – и при упоминании ее имени боль вытеснила весь его интерес к другое девушке. – Вчера я навестила ее.
– Где?
– Конечно же, в больнице. Вы что, не знали?
– Что с ней?
– Она не говорит, никто в больнице не говорит. Это сверхсекретно. Я так думаю, что она попала в аварию, и там замешан какой-то политик. Я не вижу другой причины всей этой возни. Она вся в повязках и весела, как жаворонок.
Назавтра, 25-го декабря, был День Санта Клауса, рабочий день в отделе Эвтаназии, который был весьма важной службой. В сумерках Майлз шагал к больнице, одному из недостроенных зданий с фасадом из бетона, стали и стекла и мешаниной бараков за ним. Швейцар не отрывался от телевизора, показывавшего старую непонятную народную игру, в которую прошлые поколения играли в День Санта Клауса, и которую возродили и переработали, как предмет исторического интереса.
Швейцар интересовался ею профессионально, ибо она затрагивала службу материнства до начала дней Благоденствия. Он назвал номер палаты, где лежала Клара, не отрываясь от странного зрелища из быка и осла, старика с фонарем и молодой матери.
– Тут все жалуются, – сказал он. – Им надо осознать, что творилось до Прогресса.
В коридорах громко транслировалась музыка. Майлз нашел искомый отдел. Тот был обозначен «Экспериментальная Хирургия. Вход только для Служащих Здравоохранения». Он нашел каморку. Клара спала, простыня скрывала ее до глаз, а волосы разметались по подушке. Она прихватила сюда кое-что из своих вещей. Старая шаль лежала на столике у койки. К телевизору был прислонен расписной веер. Она проснулась, глаза ее были полны искреннего радушия. Подтянув простыню еще выше, она заговорила через нее.
– Милый, тебе не надо было приходить. Я готовила сюрприз.
Майлз сел у койки и ничего не придумал сказать, кроме:
– Ну, как ты?
– Чудесно. Сегодня сняли повязки. Мне еще не дают зеркала, но говорят, что все прошло чрезвычайно успешно. Я теперь важная персона, Майлз, – новая глава в прогрессе хирургии.
– Но что с тобой случилось? Что-нибудь из-за ребенка?
– О, нет. Вообще-то да. Это была первая операция. А теперь уже все.
– Ты имеешь в виду нашего ребенка?
– Да, так было надо. Я никогда не смогла бы танцевать впоследствии. Я говорила тебе об этом. Потому-то я и перенесла операцию Клюгмана, помнишь?
– Но ты бросила танцы.
– Вот тут-то и фокус. Я разве не говорила тебе о милом, умном, новом докторе? Он все вылечил.
– Твоя милая борода…
– Исчезла совсем. Операцию разработал сам новый директор. Ее назовут его, а может быть, моим именем. Он не эгоист и хочет назвать ее Операция Клары. Он удалил всю кожу и заменил ее чудесным новым веществом вроде синтетической резины, на которое отлично ложится грим. Он говорит, что цвет не тот, но на сцене не будет заметно. Погляди, потрогай.
Она села на постели, веселая и гордая.
От любимого лица остались только ее глаза и брови. Ниже было что-то совершенно нечеловеческое, тугая скользкая маска, розовая, как лососина.
Майлз смотрел. На экране телевизора, стоявшего у кровати, появились следующие персонажи – Рабочие Пищевой Промышленности. Казалось, что они объявили внезапную забастовку, бросили своих овец и бежали от каких-то просьб продавца в фантастическом одеянии. Аппарат разразился старой забытой песенкой: «О, радость уюта и счастья, радость уюта и счастья, радость уюта и счастья.»
Майлз незаметно икнул. Страшное лицо смотрело на него с любовью и гордостью. Наконец, он нашел нужные слова; банальная, традиционная сентенция, слетавшая с губ поколений сбитых с толку и пылких британцев:
– Я, пожалуй, прогуляюсь немного.
Но сначала он дошел только до своего общежития. Там он и лежал навзничь, пока луна не заглянула в его окно и не уронила свет на его бессонное лицо. Тогда он вышел и за два часа, когда луна уже почти закатилась, забрался далеко в поля, потеряв Купол Безопасности из виду.
Он двигался наобум, но вот белые лучи упали на дорожный знак, и он прочел: «Маунтджой, 3/4 мили». Он зашагал дальше, и звезды освещали его путь к воротам Замка.
Они стояли, как всегда, открытыми, добрый символ новой пенологии. Он проследовал по подъездной аллее. Все темное лицо старого дома смотрело на него молча, без упрека. Он знал, что требовалось. В кармане он носил зажигалку, которая часто работала. Она сработала для него и на сей раз.
Тут бензин не нужен. Сухой старый шелк штор в гостиной зажегся, как бумага. Краска и панели, лепные украшения, гобелены и позолота покорялись объятию прыгавшего пламени. Он вышел наружу. Вскоре на террасе стало жарко, и он отошел дальше, к мраморной часовне в конце длинной аллеи. Убийцы прыгали из окон второго этажа, а замкнутые наверху половые преступники вопили от ужаса. Он слышал, как падали люстры и видел, как кипящий свинец низвергался с крыши. Это было получше, чем удавить несколько павлинов. Ликуя, он смотрел, как сцена поминутно раскрывала свежие чудеса.
Внутри рушились большие стропила; снаружи в пруду с лилиями шипели падающие головни; огромный потолок из дыма заслонил звезды, и языки пламени уплывали под ним в верхушки деревьев.
Когда спустя два часа приехала первая пожарная машина, сила огненной бури уже ослабла. Майлз поднялся со своего мраморного трона и пошел домой. Он уже не был утомленным. Он бодро шагал за своей тенью от затухавшего пожара, протянувшейся перед ним на лужайке.
На главной дороге какой-то шофер притормозил рядом и спросил:
– Что это там? Дом горит?
– Горел, – сказал Майлз. – Сейчас почти все кончено.
– Наверное большой. Я надеюсь, это собственность только Правительства?
– Полная, – сказал Майлз.
– Ну, садись, подвезу.
– Спасибо, – сказал Майлз, – я гуляю ради удовольствия.
Майлз поднялся, проведя два часа в постели. Общежитие жило обычной утренней жизнью. Играло радио, младшие служащие прокашливались над умывальниками, запах Государственной колбасы, которую жарили в Государственном жире, заполнял асбестовый закуток. После долгой ходьбы он слегка одеревенел, и у него слегка болели ноги, но разум был спокоен и пуст, как и сон, от которого он очнулся. Политика выжженной земли возобладала. В своем воображении он создал пустыню, которую мог назвать покоем. Когда-то он спалил свое детство, теперь его короткая жизнь взрослого лежала в прахе; чары, окружавшие Клару, соединились с величием Маунтджоя; ее большая золотистая борода слилась воедино с языками пламени, которые метались и гасли среди звезд; ее веера, картины и старые вышивки совместились с позолоченными карнизами и шелковыми шторами, черными, холодными и мокрыми. С большим аппетитом он съел колбасу пошел на работу.
В отделе Эвтаназии было тихо.
В утренних новостях первым было объявление о бедствии в Маунтджое. Близость к Городу Спутник придавало ему особую пикантность.
– Замечательное явление, – сказал д-р Бимиш. – Любые плохие известия немедленно отражаются на нашей службе. Каждый раз во время международных кризисов наблюдаешь это. Иногда я думаю, что люди приходят к нам, только когда им не о чем поговорить. Вы видели сегодняшнюю очередь?
Майлз повернулся к перископу. Снаружи ждал только один человек, старый Парснип, поэт 30-х годов, который приходил ежедневно, но его обычно оттесняли назад. Этот поэт-ветеран был комическим персонажем отделения. Дважды за недолгий срок работы Майлза он сумел войти, но оба раза внезапно пугался и удирал.
– Удачный денек для Парснипа, – сказал Майлз.
– Да, надо, чтобы и ему повезло немного. Когда-то я его хорошо знал, его и его друга Пимпернелла. Альманах «Новое Писание», «Клуб Левой Книги» – они были тогда криком моды. Пимпернелл был одним из моих первых пациентов. Заводи Парснипа, и мы прикончим его.
Итак, старика Парснипа вызвали, и в этот день нервы не изменили ему. Он совершенно спокойно прошел через газовую камеру, чтобы встретиться с Пимпернеллом.
– Сегодня мы могли бы и не работать, – сказал д-р Бимиш. – Скоро опять поработаем, когда возбуждение стихнет.
Но казалось, что политики намеревались поддерживать возбуждение. Все телевизионные передачи прерывались и урезались ради Маунтджоя. На экране появлялись уцелевшие, среди них Мыло, который рассказывал, как долгая практика взломщика-домушника помогла ему бежать. М-р Потный, заметил он с уважением, влип начисто. Аппараты обозревали руины. Сексуальный маньяк со сломанными ногами давал интервью с больничной койки. Было объявлено, что министр Благоденствия специально выступит этим вечером, чтобы прокомментировать бедствие.
Майлз безразлично похрапывал возле телевизора в общежитии и проснулся в сумерках, настолько спокойным и свободным от эмоций, что снова пошел в больницу проведать Клару.
Она провела полдня с зеркалом и коробкой грима. Новое вещество ее лица исполнило все обещания хирурга. Краска ложилась превосходно. Клара сделала себе полную маску, как для сцены; ровная жирная белизна с резкими высокими пятнами румянца на скулах, огромные темно-малиновые губы, брови, вытянутые и загнутые вверх как у кошки, глаза, оттененные вокруг ультрамарином с алыми слезниками в уголках.
– Ты первый видишь меня, – сказала она. – Я немного боялась, что ты не придешь. Вчера ты выглядел сердитым.
– Я хотел посмотреть телевизор, – сказал Майлз. – В общежитии так много народу.
– Сегодня ерунда. Только про сгоревшую тюрьму.
– Я сам был там. Помнишь? Я часто говорил об этом.
– Правда, Майлз? Наверно, да. Я так плохо запоминаю вещи, которые меня не касаются. Ты вправду хочешь слушать министра? Лучше бы поговорили.
– Я пришел сюда из-за него.
И вскоре появился Министр, как всегда с расстегнутым воротничком, но без своей обычной улыбки, печальный, чуть ли не до слез. Он говорил двадцать минут: «…Великий эксперимент должен продолжаться… нельзя, чтобы жертвы плохой приспособляемости погибли зря… Больший новый Маунтджой восстанет из пепла старого…» Наконец, появились слезы – настоящие слезы, ибо он держал невидимую для телекамер луковицу – и покатились по его щекам. Так окончилась речь.
– Вот и все, за чем я приходил, – сказал Майлз и оставил Клару с ее кокосовым маслом и лигнином.
На другой день все органы общественной информации еще перемалывали тему Маунтджоя. Два или три пациента, уже пресыщенные развлечением, явились на предмет уничтожения и были благополучно убиты. Затем от Регионального Директора, главного служащего Города Спутник, пришла записка. Он требовал, чтобы Майлз немедленно явился к нему.
– У меня есть приказ отвезти вас, мистер Пластик; вам предстоит отчитываться перед Министрами Благоденствия и Отдыха и Культуры. Вам выдадут шляпу Сорта «А», зонтик и портфель. Мои поздравления.
Вооруженный этими знаками внезапного головокружительного повышения, Майлз ехал в столицу, оставив за собой целый Купол завистливо болтавших младших служащих.
На станции его встретил чиновник. В казенной машине они вместе поехали в Уайтхолл.
– Позвольте, я понесу ваш портфель, мистер Пластик.
– Он пустой.
Сопровождавший Майлза подобострастно рассмеялся этой рискованной шутке.
В Министерстве работали лифты. Это было новым и тревожным ощущением – войти в маленькую клетку и взлететь на самый верх огромного здания.
– Они всегда работают?
– Не всегда, но очень часто.
Майлз осознал, что он и впрямь был у самой сути вещей.
– Подождите здесь. Я позову вас, когда Министры будут готовы.
Майлз смотрел из окна приемной на медленные потоки транспорта. Как раз под ним стояло странное, ненужное каменное заграждение. Проходивший мимо дряхлый старик снял шляпу, как бы приветствуя знакомого. Для чего? Майлз удивился. Затем его вызвали к политикам.
Они были одни в кабинете, не считая противной молодой женщины. Министр Отдыха и Культуры сказал:
– Садись, парень, – и показал на большое дерматиновое кресло.
– Увы, повод не столь счастливый, как на нашей последней встрече? – сказал Министр Благоденствия.
– О, я не знаю, – сказал Майлз Он наслаждался поездкой.
– Трагедия Замка Маунтджой была тяжелой утратой для дела пенологии.
– Но великое дело Реабилитации будет продолжаться, – сказала отвратительная особа.
– Больший Маунтджой восстанет из его пепла, – сказал Министр.
– Жизни тех благородных преступников не пропали даром.
– Память о них будет вдохновлять нас.
– Да, – сказал Майлз. – Я слышал передачу.
– Точно, – сказал Министр. – Именно так. Тогда ты, вероятно, оценишь, какую перемену этот случай делает в твоем положении. Вместо первого, как мы надеялись, успеха из длинной серии, ты – наш единственный. Не преувеличивая, можно сказать, что будущее пенологии в твоих руках. Само разрушение Замка Маунтджой было просто задержкой. Конечно печально, но это можно выставить как родовые муки великого движения. Но есть и темные стороны. Кажется, я говорил тебе, что наш великий эксперимент проводился при внушительной оппозиции. Теперь – это конфиденциально – оппозиция стала болтливой и неразборчивой в средствах. Конечно, шушукаются, что пожар был не случайностью, а делом тех самых людей, которых мы стараемся обслуживать. Эту кампанию надо подавить.
– Они не справятся с нами так легко, как им кажется, – сказал Министр Отдыха и Культуры. – Мы, старые псы, знаем пару-тройку трюков.
– Именно. Контрпропаганда. Ты – наш Экспонат «А». Неоспоримое доказательство триумфа нашей системы, мои коллеги уже написали твою речь. Тебя будет сопровождать мисс Флауэр, она покажет и пояснит макет нового Маунтджоя. Пожалуйста, мисс Флауэр, макет.
Пока они говорили, Майлз все время видел неуклюжий покрытый предмет на столе у окна. Теперь, когда мисс Флауэр открыла его, Майлз глянул с испугом. Предмет оказался знакомым стандартным ящиком, поставленным на-попа.
– Спешная работа, – сказал Министр Благоденствия. – Для турне вам дадут что-нибудь поизящнее.
Майлз глазел на ящик.
Ящик вписывался. Он точно вставал на место в пустоте его разума, удовлетворяя все потребности, к которым он был подготовлен своим воспитанием. Кондиционная личность признала свое настоящее предопределенное окружение; сады Маунтджоя, потрескавшиеся фарфоровые безделушки Клары и окутывающая ее борода были трофеями уходящего сна.
Современный Человек был в своей стихии.
– Есть еще один вопрос, – продолжал Министр Благоденствия. – Личный, но не такой неуместный, как может показаться. У тебя есть привязанность в Городе Спутник? Твое досье подтверждает это.
– Какие-нибудь проблемы из-за женщины, – объяснил Министр Отдыха и Культуры.
– О, да, – сказал Майлз. – Много проблем. Но все уже кончено.
– Видишь ли, совершенная реабилитация, полное гражданство должны включать в себя брачный союз.
– Этого не было, – сказал Майлз.
– Это надо исправить.
– Народу нравится, когда парень женат, – сказал Министр Отдыха и Культуры. – С парой детишек.
– Сейчас не до них, – сказал министр Благоденствия. – Но мы думаем, что психологически ты будешь более привлекательным, стоя рядом с женой. Мисс Флауэр вполне подходит.
– Внешность обманчива, – сказал Министр Отдыха и Культуры.
– Итак, если у тебя нет другого варианта…
– Никого, – сказал Майлз.
– Сказано Сиротой. Я предвижу чудесную карьеру для вас обоих.
– Когда мы сможем развестись?
– Ну-ну, Пластик. Не надо заглядывать так далеко вперед. Не спешите. Вы уже получили необходимый отпуск у своего директора мисс Флауэр?
– Да, Министр.
– Тогда идите оба, и да будет Государство с вами.
В совершенном душевном покое Майлз проследовал за мисс Флауэр в кабинет Регистратора.
Потом настроение изменилось.
Во время церемонии Майлзу было не по себе, и он нервно играл чем-то маленьким и тяжелым в своем кармане. Это была его зажигалка, весьма ненадежный прибор. Он нажал на спуск, и вдруг мгновенно вырвался огонек – желанный, любящий, добрый.
– Прошу понять, я не хочу, чтобы со мной что-то делали. Я согласилась прийти сюда. Директор Драмы и Директор Здравоохранения были так патетичны по поводу всего этого; и я подумала, что это наименьшее, что я смогу сделать. Я сказала, что очень хотела услышать о вашей службе, но я не хочу ничего предпринимать.
– Лучше ему самому скажите, – ответил Майлз и провел ее в кабинет д-ра Бимиша.
– Великое Государство! – сказал д-р Бимиш, вперившись глазами в бороду.
– Да, – ответила она– Шокирует, правда? Я к ней уже привыкла, но могу понять чувства тех кто видит ее впервые.
– Она настоящая?
– Потяните.
– Крепкая. Неужели ничего нельзя сделать?
– О, уже все перепробовано.
Д– р Бимиш настолько заинтересовался, что забыл о присутствии Майлза.
– Наверно, операция Клюгмана?
– Да.
– То и дело от нее что-нибудь случается. В Кембридже было два или три случая.
– Я не хотела ее. Я была против. Это все Руководитель Балета. Он настаивает, чтобы все девушки стерилизовались. Вероятно, после появления ребенка нельзя хорошо танцевать, и вот что вышло.
– Да, – сказал д-р Бимиш. – Да. Несутся, очертя голову. Тех девушек из Кембриджа пришлось убрать. Это было неизлечимо. Нужно ли вам что-либо уладить, или убрать вас сразу?
– Но я не хочу, чтобы меня убирали. Я тут говорила вашему ассистенту, что я просто вообще согласилась прийти, потому что Директор Драмы так изводился, а он довольно мил. У меня нет ни малейшего желания дать вам убить себя.
Пока она говорила, радушие д-ра Бимиша исчезало. Молча, с ненавистью он смотрел на нее. Потом взял розовый талон.
– Значит это более не нужно?
– Нет.
– Тогда, Государства ради, – сказал д-р Бимиш, весьма разозлившись, – зачем вы отнимаете мое время? У меня более сотни срочных пациентов ждут снаружи, а вы являетесь, чтобы доложить, что Директор Драмы очень мил. Знаю я Директора Драмы. Мы живем бок о бок в одном и том же мерзком общежитии. Он навроде чумы. Я напишу докладную об этом фарсе в Министерство, после которой он и тот лунатик, воображающий, что умеет делать операции Клюгмана, придут ко мне и станут умолять уничтожить их. А я поставлю их в хвост очереди. Уведите ее отсюда, Пластик, и впустите нормальных людей.
Майлз отвел ее в общую приемную.
– Каков старый скот, – сказала она. – Самый настоящий скот. Раньше со мной никогда так не говорили, даже в балетной школе. А сначала он казался таким приятным.
– Это все его профессиональное чувство, – сказал Майлз. – Он, естественно, обозлился, теряя такую привлекательную пациентку.
Она улыбнулась. Ее борода была не настолько густой, чтобы скрывать мягкий овал щек и подбородка.
Она как будто подглядывала за ним из-за спелых колосьев ячменя.
Улыбка перешла на ее широкие серые глаза. Ее губы под золотистыми усиками не были накрашены и казались осязаемыми. Из-под них выбивалась полоска бледного пушка и сбегала через середину подбородка, расширяясь, густея и набирая цвет, пока не встречалась с полноводьем бакенбард, оставляя, однако, по обе стороны две чистые от волос и нежные симметричные зоны, нагие и зовущие. Так улыбался бы какой-нибудь беззаботный дьякон в колоннаде Александрийской школы V века, поражая своих ересиархов.
– Я думаю, у вас прекрасная борода.
– Правда? Мне она тоже нравится. Мне вообще все мое нравится, а вам?
– Да, о, да.
– Это неестественно.
Крики за наружной дверью прервали беседу. Нетерпеливые, как чайки вокруг маяка, пациенты все хлопали и стучали в панели.
– Мы все готовы, Пластик, – сказал старший служащий. – Что ожидается нынче утром?
Что ожидается? Майлз не мог ответить. Казалось, мятущиеся морские птицы ринулись на свет в его сердце.
– Не уходите, – сказал он девушке. – Пожалуйста. Я на полминуты.
– А мне незачем уходить. В моем отделе все думают, что сейчас я уже наполовину мертва.
Майлз открыл дверь и впустил первую возмущенную шестерку. Он направил их к регистратуре, а затем вернулся к девушке, которая слегка отвернулась от толпы и по-крестьянски повязала голову шарфом, пряча свою бороду.
– Мне все еще не по себе, когда люди глазеют, – сказала она.
– Наши пациенты слишком заняты своими личными делами и не замечают никого, – сказал Майлз. – Кроме того, на вас все равно глазели бы, если б вы остались в балете.
Майлз включил телевизор, но мало кто в приемной смотрел на него; все взоры остановились на столе регистратора и двери за ним.
– Подумать только, все идут сюда, – сказала бородатая девушка.
– Мы обслуживаем их по возможности лучше, – ответил Майлз.
– Конечно, я знаю это. Пожалуйста, не думайте, что я придираюсь. Я только думаю, что это забавно – хотеть умереть.
– У одного-двух есть веские причины.
– Вы бы сказали, что и у меня тоже. После этой операции каждый старается убедить меня в этом. Медицинские служащие были хуже всех. Они боятся, что у них будут неприятности из-за плохого исхода. А в балете люди почти такие же гадкие. Они настолько увлечены Искусством, что сказали: «Ты была лучшей в своем классе. Ты больше никогда не сможешь танцевать. Так стоит ли жить?» А я стараюсь пояснить, что именно благодаря уменью танцевать я знаю, что жить стоит. Вот что Искусство значит для меня. Глупо звучит?
– Это звучит неортодоксально.
– Да, но ведь вы не человек Искусства.
– О, я неплохо танцевал. Дважды в неделю, пока жил в Приюте.
– Терапевтические танцы?
– Именно так их называли.
– Ну, знаете ли, это совсем не Искусство.
– Почему?
– О, – сказала она как-то внезапно интимно и нежно. – О, как много вы еще не знаете.
Танцовщицу звали Клара.
III
Ухаживали в эту эпоху свободно и легко, но Майлз был первым возлюбленным Клары. Напряженные занятия, строгие правила кордебалета и ее привязанность к своему искусству сохранили ее тело и душу нетронутыми.
Для Майлза, детища Государства, Секс был частью программы на каждой ступени воспитания; сперва по диаграммам, потом по демонстрациям, затем личным опытом осваивал он все ужимки воспроизводства. Любовь была словом, которым редко пользовались, разве что политики, да и то в момент самодовольного фатовства. Ничто, чему он учился, не подготовило его для Клары.
Попав в театр, в театре останешься. Теперь Клара проводила весь день, починяя балетные туфельки и помогая новичкам у станка. Жила она в отгороженном уголке женского общежития; там-то и проводили они с Майлзом большей частью свои вечера. Эта клетушка не походила ни на одну квартиру в Городе Спутник.
На стене висели две маленькие картины, отличавшиеся от тех, что Майлз видел раньше, непохожие на все, что одобрялось Министерством Искусства. Одна изображала нагую и розовую богиню древности, которая ласкала павлина на ковре из цветов; на другой было огромное озеро, окруженное деревьями, и компания в просторных шелковых одеждах, которая входила на прогулочное судно под разрушенной аркой. Позолота рам сильно облупилась, но на ее остатках виднелся изысканный орнамент из листьев.
– Они французские, – сказала Клара. – Им более двухсот лет. Мне их оставила мама.
Все ее вещи перешли к ней от матери. Их почти хватало для меблировки комнатки; зеркало, обрамленное фарфоровыми цветами, позолоченные, не показывающие точного времени часы. Они с Майлзом пили ужасную казенную кофейную смесь из блестящих, притягивавших взор чашечек.
– Это напоминает мне тюрьму, – сказал Майлз, когда впервые вошел сюда.
Для него это было наивысшей похвалой.
В первый же вечер среди этих чудесных старинных вещичек его губы нашли не заросшие участки-близнецы на ее подбородке.
– Я знала, что ошибкой будет позволить скотине-доктору отравить меня, – сказала Клара с удовлетворением в голосе.
Пришло настоящее лето. Вторая луна росла над этими странными любовниками. Иногда они искали прохлады и уединения среди высокого укропа и кипрея на огромных строительных площадках. В сиянии полуночи борода Клары серебрилась как у патриарха.
– Такой же ночью, как эта, – сказал Майлз, лежа навзничь и глядя в лицо луны, – я спалил базу ВВС и половину находившихся в ней.
Клара села и стала лениво расчесывать бакенбарды, затем более резко провела гребнем по густым спутанным волосам, убирая их со лба, оправила одежду, раскрывшуюся во время их объятий. Она была полна женского удовлетворения и готова идти домой. Но Майлз, как любая особь мужского пола в посткоитальном утомлении, был поражен холодным чувством утраты. Никакие демонстрации и упражнения не подготовили его к этому незнакомому, новому ощущению одиночества, которое следует за апогеем любви.
По дороге домой они говорили небрежно и довольно раздраженно.
– Ты теперь совсем не ходишь на балет.
– Нет.
– Разве тебе не дадут места?
– Думаю, что дадут.
– Тогда почему бы не пойти?
– Не думаю, что мне понравится. Я часто вижу репетиции. Мне это не нравится.
– Но ты жила этим.
– Теперь другие интересы.
– Я?
– Конечно.
– Ты любишь меня больше, чем балет?
– Я очень счастлива.
– Счастливее, чем если бы ты танцевала?
– Не знаю, как сказать. Ты – это все, что у меня сейчас есть.
– А если ты изменишься?
– Нет.
– А если…
– Никаких «если».
– Проклятье!
– Не сердись, милый. Это все луна.
И они расстались в тишине.
Пришел ноябрь, пора забастовок; отдых для Майлза, нежданный и ненужный; периоды одиночества, когда балетная школа продолжала работать, а дом смерти стоял холодным и пустым.
Клара стала жаловаться на здоровье. Она полнела.
– Переедаю лишнего, – говорила она поначалу, но перемена обеспокоила ее. – Может из-за этой гнусной операции? – спросила она. – Я слыхала, одну девушку из Кембриджа умертвили потому, что она все толстела и толстела.
– Она весила 209 фунтов, – сказал Майлз. – Д-р Бимиш упоминал об этом. У него сильные профессиональные возражения против операции Клюгмана.
– Я собираюсь повидаться с Директором Терапии. Сейчас у них новый.
Когда она вернулась после приема, Майлз, все еще без дела из-за забастовки, ждал ее среди картин и фарфора. Она села на кровать рядом.
– Давай выпьем, – сказала она.
Они полюбили пить вино, что, впрочем, случалось редко из-за его дороговизны. Государство выбирало сорт и название. В этом месяце выпустили портвейн «Прогресс». Клара держала его в алом с белым горлышком богемском графине. Стаканы были современные, небьющиеся и невзрачные.
– Что сказал доктор?
– Он был очень мил.
– Ну?
– Гораздо умнее прежнего.
– Он сказал, что это связано с той операцией?
– О, да. Все от нее.
– Он сможет тебя вылечить?
– Да, он так думает.
– Хорошо.
Они выпили вино.
– Тот первый врач здорово испортил операцию?
– Еще как. Новый доктор говорит, что я – уникальный случай. Видишь ли, я беременна.
– Клара…
– Да, удивительно, правда?
Он подумал.
Он вновь наполнил стаканы.
Он сказал:
– Плохо, бедняжка будет не Сиротой. Возможностей маловато. Если это мальчик, постараемся зарегистрировать его как рабочего. Конечно, может быть и девочка. Тогда, – просветлев, – мы могли бы сделать ее танцовщицей.
– О, не говори мне о танцах, – крикнула Клара и вдруг заплакала. – Не надо о танцах.
Ее слезы капали все быстрее. Это была не вспышка раздражения, а глубокая, необоримая, неутешная скорбь.
А на следующий день она исчезла.
IV
Приближалась пора Санта Клауса. Магазины были полны тряпичных куколок. В школах дети распевали старые песенки о мире и доброй воле. Забастовщики вернулись на работу, чтобы угодить к квартальной премии. На елках развешивали лампочки, а топки Купола Спасения гудели вновь. Майлза повысили. Теперь он сидел возле помощника регистратора и помогал штемпелевать и подшивать документы мертвых. Эта работа была труднее прежней, к которой он привык, а кроме того Майлз жаждал общества Клары. В Куполе и на елке, что в автопарке, гасли огни. Он прошел полмили мимо бараков до жилья Клары. Другие девушки ждали своих мужчин, либо отправлялись искать их в Рекреаториуме, но дверь Клары была замкнута. К ней была приколота записка: «Майлз, ненадолго уезжаю. К.» Сердитый и заинтригованный, он вернулся в свое общежитие.
В отличие от него, у Клары были дяди и кузены, разбросанные по стране. После операции она стеснялась навещать их. Теперь, как предполагал Майлз, она скрывалась у них. Именно манера ее бегства, такая непохожая на ее мягкие привычки, мучила его. Всю неделю он не думал ни о чем другом. В голове его подголосками всей дневной деятельности звучали упреки, а ночью он лежал без сна, мысленно повторяя каждое слово, сказанное ими друг другу, и каждую минуту близости.
Через неделю мысли о ней стали спазматическими и регулярными. Думы нестерпимо угнетали его. Он силился не думать об этом, как силятся сдержать приступ икоты, но безуспешно. Спазматически, механически он думал о возвращении Клары. Он проверил по времени и обнаружил, что это происходило каждые семь с половиной минут. Он засыпал, думая о ней, и просыпался, думая о ней. Но все же временами он спал. Он сходил к психиатру отдела, который сказал ему, что он мучается родительской ответственностью. Но не Клара-мать преследовала его, а Клара-предательница.
На следующей неделе он думал о ней каждые двадцать минут. Еще через неделю он думал о ней нерегулярно, хотя часто; только когда что-либо извне напоминало о ней. Он стал смотреть на других девушек и решил, что излечился.
Он вовсю заглядывался на девушек, проходя по темным коридорам Купола, а они смело оглядывались на него. Потом одна остановила его и сказала:
– Я раньше видела вас с Кларой, – и при упоминании ее имени боль вытеснила весь его интерес к другое девушке. – Вчера я навестила ее.
– Где?
– Конечно же, в больнице. Вы что, не знали?
– Что с ней?
– Она не говорит, никто в больнице не говорит. Это сверхсекретно. Я так думаю, что она попала в аварию, и там замешан какой-то политик. Я не вижу другой причины всей этой возни. Она вся в повязках и весела, как жаворонок.
Назавтра, 25-го декабря, был День Санта Клауса, рабочий день в отделе Эвтаназии, который был весьма важной службой. В сумерках Майлз шагал к больнице, одному из недостроенных зданий с фасадом из бетона, стали и стекла и мешаниной бараков за ним. Швейцар не отрывался от телевизора, показывавшего старую непонятную народную игру, в которую прошлые поколения играли в День Санта Клауса, и которую возродили и переработали, как предмет исторического интереса.
Швейцар интересовался ею профессионально, ибо она затрагивала службу материнства до начала дней Благоденствия. Он назвал номер палаты, где лежала Клара, не отрываясь от странного зрелища из быка и осла, старика с фонарем и молодой матери.
– Тут все жалуются, – сказал он. – Им надо осознать, что творилось до Прогресса.
В коридорах громко транслировалась музыка. Майлз нашел искомый отдел. Тот был обозначен «Экспериментальная Хирургия. Вход только для Служащих Здравоохранения». Он нашел каморку. Клара спала, простыня скрывала ее до глаз, а волосы разметались по подушке. Она прихватила сюда кое-что из своих вещей. Старая шаль лежала на столике у койки. К телевизору был прислонен расписной веер. Она проснулась, глаза ее были полны искреннего радушия. Подтянув простыню еще выше, она заговорила через нее.
– Милый, тебе не надо было приходить. Я готовила сюрприз.
Майлз сел у койки и ничего не придумал сказать, кроме:
– Ну, как ты?
– Чудесно. Сегодня сняли повязки. Мне еще не дают зеркала, но говорят, что все прошло чрезвычайно успешно. Я теперь важная персона, Майлз, – новая глава в прогрессе хирургии.
– Но что с тобой случилось? Что-нибудь из-за ребенка?
– О, нет. Вообще-то да. Это была первая операция. А теперь уже все.
– Ты имеешь в виду нашего ребенка?
– Да, так было надо. Я никогда не смогла бы танцевать впоследствии. Я говорила тебе об этом. Потому-то я и перенесла операцию Клюгмана, помнишь?
– Но ты бросила танцы.
– Вот тут-то и фокус. Я разве не говорила тебе о милом, умном, новом докторе? Он все вылечил.
– Твоя милая борода…
– Исчезла совсем. Операцию разработал сам новый директор. Ее назовут его, а может быть, моим именем. Он не эгоист и хочет назвать ее Операция Клары. Он удалил всю кожу и заменил ее чудесным новым веществом вроде синтетической резины, на которое отлично ложится грим. Он говорит, что цвет не тот, но на сцене не будет заметно. Погляди, потрогай.
Она села на постели, веселая и гордая.
От любимого лица остались только ее глаза и брови. Ниже было что-то совершенно нечеловеческое, тугая скользкая маска, розовая, как лососина.
Майлз смотрел. На экране телевизора, стоявшего у кровати, появились следующие персонажи – Рабочие Пищевой Промышленности. Казалось, что они объявили внезапную забастовку, бросили своих овец и бежали от каких-то просьб продавца в фантастическом одеянии. Аппарат разразился старой забытой песенкой: «О, радость уюта и счастья, радость уюта и счастья, радость уюта и счастья.»
Майлз незаметно икнул. Страшное лицо смотрело на него с любовью и гордостью. Наконец, он нашел нужные слова; банальная, традиционная сентенция, слетавшая с губ поколений сбитых с толку и пылких британцев:
– Я, пожалуй, прогуляюсь немного.
Но сначала он дошел только до своего общежития. Там он и лежал навзничь, пока луна не заглянула в его окно и не уронила свет на его бессонное лицо. Тогда он вышел и за два часа, когда луна уже почти закатилась, забрался далеко в поля, потеряв Купол Безопасности из виду.
Он двигался наобум, но вот белые лучи упали на дорожный знак, и он прочел: «Маунтджой, 3/4 мили». Он зашагал дальше, и звезды освещали его путь к воротам Замка.
Они стояли, как всегда, открытыми, добрый символ новой пенологии. Он проследовал по подъездной аллее. Все темное лицо старого дома смотрело на него молча, без упрека. Он знал, что требовалось. В кармане он носил зажигалку, которая часто работала. Она сработала для него и на сей раз.
Тут бензин не нужен. Сухой старый шелк штор в гостиной зажегся, как бумага. Краска и панели, лепные украшения, гобелены и позолота покорялись объятию прыгавшего пламени. Он вышел наружу. Вскоре на террасе стало жарко, и он отошел дальше, к мраморной часовне в конце длинной аллеи. Убийцы прыгали из окон второго этажа, а замкнутые наверху половые преступники вопили от ужаса. Он слышал, как падали люстры и видел, как кипящий свинец низвергался с крыши. Это было получше, чем удавить несколько павлинов. Ликуя, он смотрел, как сцена поминутно раскрывала свежие чудеса.
Внутри рушились большие стропила; снаружи в пруду с лилиями шипели падающие головни; огромный потолок из дыма заслонил звезды, и языки пламени уплывали под ним в верхушки деревьев.
Когда спустя два часа приехала первая пожарная машина, сила огненной бури уже ослабла. Майлз поднялся со своего мраморного трона и пошел домой. Он уже не был утомленным. Он бодро шагал за своей тенью от затухавшего пожара, протянувшейся перед ним на лужайке.
На главной дороге какой-то шофер притормозил рядом и спросил:
– Что это там? Дом горит?
– Горел, – сказал Майлз. – Сейчас почти все кончено.
– Наверное большой. Я надеюсь, это собственность только Правительства?
– Полная, – сказал Майлз.
– Ну, садись, подвезу.
– Спасибо, – сказал Майлз, – я гуляю ради удовольствия.
V
Майлз поднялся, проведя два часа в постели. Общежитие жило обычной утренней жизнью. Играло радио, младшие служащие прокашливались над умывальниками, запах Государственной колбасы, которую жарили в Государственном жире, заполнял асбестовый закуток. После долгой ходьбы он слегка одеревенел, и у него слегка болели ноги, но разум был спокоен и пуст, как и сон, от которого он очнулся. Политика выжженной земли возобладала. В своем воображении он создал пустыню, которую мог назвать покоем. Когда-то он спалил свое детство, теперь его короткая жизнь взрослого лежала в прахе; чары, окружавшие Клару, соединились с величием Маунтджоя; ее большая золотистая борода слилась воедино с языками пламени, которые метались и гасли среди звезд; ее веера, картины и старые вышивки совместились с позолоченными карнизами и шелковыми шторами, черными, холодными и мокрыми. С большим аппетитом он съел колбасу пошел на работу.
В отделе Эвтаназии было тихо.
В утренних новостях первым было объявление о бедствии в Маунтджое. Близость к Городу Спутник придавало ему особую пикантность.
– Замечательное явление, – сказал д-р Бимиш. – Любые плохие известия немедленно отражаются на нашей службе. Каждый раз во время международных кризисов наблюдаешь это. Иногда я думаю, что люди приходят к нам, только когда им не о чем поговорить. Вы видели сегодняшнюю очередь?
Майлз повернулся к перископу. Снаружи ждал только один человек, старый Парснип, поэт 30-х годов, который приходил ежедневно, но его обычно оттесняли назад. Этот поэт-ветеран был комическим персонажем отделения. Дважды за недолгий срок работы Майлза он сумел войти, но оба раза внезапно пугался и удирал.
– Удачный денек для Парснипа, – сказал Майлз.
– Да, надо, чтобы и ему повезло немного. Когда-то я его хорошо знал, его и его друга Пимпернелла. Альманах «Новое Писание», «Клуб Левой Книги» – они были тогда криком моды. Пимпернелл был одним из моих первых пациентов. Заводи Парснипа, и мы прикончим его.
Итак, старика Парснипа вызвали, и в этот день нервы не изменили ему. Он совершенно спокойно прошел через газовую камеру, чтобы встретиться с Пимпернеллом.
– Сегодня мы могли бы и не работать, – сказал д-р Бимиш. – Скоро опять поработаем, когда возбуждение стихнет.
Но казалось, что политики намеревались поддерживать возбуждение. Все телевизионные передачи прерывались и урезались ради Маунтджоя. На экране появлялись уцелевшие, среди них Мыло, который рассказывал, как долгая практика взломщика-домушника помогла ему бежать. М-р Потный, заметил он с уважением, влип начисто. Аппараты обозревали руины. Сексуальный маньяк со сломанными ногами давал интервью с больничной койки. Было объявлено, что министр Благоденствия специально выступит этим вечером, чтобы прокомментировать бедствие.
Майлз безразлично похрапывал возле телевизора в общежитии и проснулся в сумерках, настолько спокойным и свободным от эмоций, что снова пошел в больницу проведать Клару.
Она провела полдня с зеркалом и коробкой грима. Новое вещество ее лица исполнило все обещания хирурга. Краска ложилась превосходно. Клара сделала себе полную маску, как для сцены; ровная жирная белизна с резкими высокими пятнами румянца на скулах, огромные темно-малиновые губы, брови, вытянутые и загнутые вверх как у кошки, глаза, оттененные вокруг ультрамарином с алыми слезниками в уголках.
– Ты первый видишь меня, – сказала она. – Я немного боялась, что ты не придешь. Вчера ты выглядел сердитым.
– Я хотел посмотреть телевизор, – сказал Майлз. – В общежитии так много народу.
– Сегодня ерунда. Только про сгоревшую тюрьму.
– Я сам был там. Помнишь? Я часто говорил об этом.
– Правда, Майлз? Наверно, да. Я так плохо запоминаю вещи, которые меня не касаются. Ты вправду хочешь слушать министра? Лучше бы поговорили.
– Я пришел сюда из-за него.
И вскоре появился Министр, как всегда с расстегнутым воротничком, но без своей обычной улыбки, печальный, чуть ли не до слез. Он говорил двадцать минут: «…Великий эксперимент должен продолжаться… нельзя, чтобы жертвы плохой приспособляемости погибли зря… Больший новый Маунтджой восстанет из пепла старого…» Наконец, появились слезы – настоящие слезы, ибо он держал невидимую для телекамер луковицу – и покатились по его щекам. Так окончилась речь.
– Вот и все, за чем я приходил, – сказал Майлз и оставил Клару с ее кокосовым маслом и лигнином.
На другой день все органы общественной информации еще перемалывали тему Маунтджоя. Два или три пациента, уже пресыщенные развлечением, явились на предмет уничтожения и были благополучно убиты. Затем от Регионального Директора, главного служащего Города Спутник, пришла записка. Он требовал, чтобы Майлз немедленно явился к нему.
– У меня есть приказ отвезти вас, мистер Пластик; вам предстоит отчитываться перед Министрами Благоденствия и Отдыха и Культуры. Вам выдадут шляпу Сорта «А», зонтик и портфель. Мои поздравления.
Вооруженный этими знаками внезапного головокружительного повышения, Майлз ехал в столицу, оставив за собой целый Купол завистливо болтавших младших служащих.
На станции его встретил чиновник. В казенной машине они вместе поехали в Уайтхолл.
– Позвольте, я понесу ваш портфель, мистер Пластик.
– Он пустой.
Сопровождавший Майлза подобострастно рассмеялся этой рискованной шутке.
В Министерстве работали лифты. Это было новым и тревожным ощущением – войти в маленькую клетку и взлететь на самый верх огромного здания.
– Они всегда работают?
– Не всегда, но очень часто.
Майлз осознал, что он и впрямь был у самой сути вещей.
– Подождите здесь. Я позову вас, когда Министры будут готовы.
Майлз смотрел из окна приемной на медленные потоки транспорта. Как раз под ним стояло странное, ненужное каменное заграждение. Проходивший мимо дряхлый старик снял шляпу, как бы приветствуя знакомого. Для чего? Майлз удивился. Затем его вызвали к политикам.
Они были одни в кабинете, не считая противной молодой женщины. Министр Отдыха и Культуры сказал:
– Садись, парень, – и показал на большое дерматиновое кресло.
– Увы, повод не столь счастливый, как на нашей последней встрече? – сказал Министр Благоденствия.
– О, я не знаю, – сказал Майлз Он наслаждался поездкой.
– Трагедия Замка Маунтджой была тяжелой утратой для дела пенологии.
– Но великое дело Реабилитации будет продолжаться, – сказала отвратительная особа.
– Больший Маунтджой восстанет из его пепла, – сказал Министр.
– Жизни тех благородных преступников не пропали даром.
– Память о них будет вдохновлять нас.
– Да, – сказал Майлз. – Я слышал передачу.
– Точно, – сказал Министр. – Именно так. Тогда ты, вероятно, оценишь, какую перемену этот случай делает в твоем положении. Вместо первого, как мы надеялись, успеха из длинной серии, ты – наш единственный. Не преувеличивая, можно сказать, что будущее пенологии в твоих руках. Само разрушение Замка Маунтджой было просто задержкой. Конечно печально, но это можно выставить как родовые муки великого движения. Но есть и темные стороны. Кажется, я говорил тебе, что наш великий эксперимент проводился при внушительной оппозиции. Теперь – это конфиденциально – оппозиция стала болтливой и неразборчивой в средствах. Конечно, шушукаются, что пожар был не случайностью, а делом тех самых людей, которых мы стараемся обслуживать. Эту кампанию надо подавить.
– Они не справятся с нами так легко, как им кажется, – сказал Министр Отдыха и Культуры. – Мы, старые псы, знаем пару-тройку трюков.
– Именно. Контрпропаганда. Ты – наш Экспонат «А». Неоспоримое доказательство триумфа нашей системы, мои коллеги уже написали твою речь. Тебя будет сопровождать мисс Флауэр, она покажет и пояснит макет нового Маунтджоя. Пожалуйста, мисс Флауэр, макет.
Пока они говорили, Майлз все время видел неуклюжий покрытый предмет на столе у окна. Теперь, когда мисс Флауэр открыла его, Майлз глянул с испугом. Предмет оказался знакомым стандартным ящиком, поставленным на-попа.
– Спешная работа, – сказал Министр Благоденствия. – Для турне вам дадут что-нибудь поизящнее.
Майлз глазел на ящик.
Ящик вписывался. Он точно вставал на место в пустоте его разума, удовлетворяя все потребности, к которым он был подготовлен своим воспитанием. Кондиционная личность признала свое настоящее предопределенное окружение; сады Маунтджоя, потрескавшиеся фарфоровые безделушки Клары и окутывающая ее борода были трофеями уходящего сна.
Современный Человек был в своей стихии.
– Есть еще один вопрос, – продолжал Министр Благоденствия. – Личный, но не такой неуместный, как может показаться. У тебя есть привязанность в Городе Спутник? Твое досье подтверждает это.
– Какие-нибудь проблемы из-за женщины, – объяснил Министр Отдыха и Культуры.
– О, да, – сказал Майлз. – Много проблем. Но все уже кончено.
– Видишь ли, совершенная реабилитация, полное гражданство должны включать в себя брачный союз.
– Этого не было, – сказал Майлз.
– Это надо исправить.
– Народу нравится, когда парень женат, – сказал Министр Отдыха и Культуры. – С парой детишек.
– Сейчас не до них, – сказал министр Благоденствия. – Но мы думаем, что психологически ты будешь более привлекательным, стоя рядом с женой. Мисс Флауэр вполне подходит.
– Внешность обманчива, – сказал Министр Отдыха и Культуры.
– Итак, если у тебя нет другого варианта…
– Никого, – сказал Майлз.
– Сказано Сиротой. Я предвижу чудесную карьеру для вас обоих.
– Когда мы сможем развестись?
– Ну-ну, Пластик. Не надо заглядывать так далеко вперед. Не спешите. Вы уже получили необходимый отпуск у своего директора мисс Флауэр?
– Да, Министр.
– Тогда идите оба, и да будет Государство с вами.
В совершенном душевном покое Майлз проследовал за мисс Флауэр в кабинет Регистратора.
Потом настроение изменилось.
Во время церемонии Майлзу было не по себе, и он нервно играл чем-то маленьким и тяжелым в своем кармане. Это была его зажигалка, весьма ненадежный прибор. Он нажал на спуск, и вдруг мгновенно вырвался огонек – желанный, любящий, добрый.