Началась мировая война, и Турция проиграла войну. В России свергли царя, дед вернулся на родину. Но он не увидел своего села и своей семьи. Его призвали в армию правительства, называвшего себя «национальным».
   Что произошло здесь с ним, с шестидесятилетним солдатом четырех мусульманских армий, этого дед никогда не мог объяснить толком. Раз ночью он тихо встал, чтобы не разбудить вповалку спавших с ним аскеров[2] (дело было на стоянке, близ фронтовой полосы), и ушел на север. К утру его окликнул красноармейский дозор: «Кто идет?» Дед ответил: «Свой!»
   Он прошел вместе с красноармейской частью всю страну от границы до границы. Раненный в руку, он продолжал драться. Командарм приказал наградить его именным оружием. Дед попросил сохранить ему кавалерийский карабин, который он отнял у русского пограничника восемнадцать лет назад. Он не расставался с этим карабином в своих странствиях. Ему записали благодарность на серебряной дощечке и прикрепили ее к ложу карабина. «Сам командующий армией, — говорил дед, — стал моим другом».
   Кончилась гражданская война. Он мог вернуться к своей семье и не захотел. Он пошел драться с басмачами, которых поднял Энвер-паша, бывший главнокомандующий турецкой армии, человек, замысливший военной силой объединить все мусульманские народности. Одним из первых мой дед ворвался в Бухару, захваченную войсками Энвера. Через девять суток дед стоял возле его трупа. «Может быть, — любил говорить дед, — была в нем и моя пуля».
   Да, это был удивительный человек. Мне было жаль, что он никогда не был ласков ко мне, в особенности с тех пор, как моя мать вышла замуж за глухонемого сапожника. Он был добродушен с матерью, с ее мужем и со мной, и все. Теперь я понимаю, что это было презрительное добродушие. Калека-ремесленник, никогда не державший в руках ни винтовки, ни крестьянской мотыги, вряд ли прибавлял славы его семье, а дед любил эту славу и дорожил ею больше всего в жизни.
   Мало-помалу мысли мои смешались, и я уснул, а когда проснулся, то уже начинало светать, и мы стояли на дороге возле колодца, поросшего вокруг орешником, и дорога была уже другая — вилась над глубокой долиной, а в глубине долины виднелись дома и сады и неровные прямоугольники полей, засеянных рисом.
   Когда мы спустились в долину, был полдень. У дома нас встретила девочка, наверное, одна из моих двоюродных сестер, и сказала, что дед лежит в саду.
   Он лежал под деревом возле ручья, наискосок пересекавшего сад. Человек восемьдесят мужчин и женщин стояли вокруг него. Мужчины были одеты, как обычно одеваются горцы: барашковые шапки, белые рубахи с отделанными серебром поясами, на которых висело оружие, и у всех были бритые подбородки и щеки и длинные горские усы. Было несколько человек, одетых по-городскому — в пиджаках и кепках. Мой дядя Орудж, младший брат моей матери, стоял впереди всех в своей красивой форме командира-пограничника. Женщины держались в стороне, но только у одной лицо до самых глаз было закутано черным покрывалом. Тут было много детей, моих сестер и братьев, которых я почти не знал.
   Мы подошли, и стоявшие вокруг деда расступились, приветствуя нас короткими кивками. Я ожидал увидеть старика с невидящими и никого уже не узнающими глазами и ошибся. Дед лежал на спине, выпрямившись во весь рост и вытянув руки вдоль тела. Лицо у него было спокойное, только по пересохшим и полуоткрытым губам можно было догадаться, что ему трудно дышать.
   — Приподними меня, — сказал он моей матери.
   Мать, такая невозмутимая, будто бы она не отходила от него уже много дней, обняла его за плечи и приподняла. Он глубоко вздохнул несколько раз подряд, — очевидно, так ему было легче. При этом он смотрел то на дерево, увитое виноградными побегами, то на коней, которые смешно вытягивали губы, силясь через ограду дотянуться до листьев, то на людей, обступивших его в молчании. Медленно его взгляд прошелся и по моему лицу; дед смотрел на меня добродушно и ласково, так же, как на коней и на свой сад, и на небо, синевшее в просветах между деревьями. Мать поддерживала его за плечи, лицо у нее было суровое и строгое.
   — Опусти меня, — приказал дед. — Я усну. Вы идите.
   Он опустился на спину и, снова прямой и неподвижный, закрыл глаза. Его седые длинные усы лежали поперек лица, кончиками касаясь подстилки. Стоявшие вокруг послушно отступили на несколько шагов и неторопливо стали расходиться.
   Дядя Орудж, когда мы вышли за калитку, чтобы распрячь буйволов, поздоровался за руку с моей матерью и Сулейманом и сказал, что у деда еще вчера утром отнялись ноги, а сегодня уже не двигаются кисти рук.
   — Я видел не раз такую смерть, — сказал он. — Она постепенно подходит к сердцу, и, когда коснется сердца, тогда наступит конец. Он проживет еще сутки.
   Весь день в саду и в доме была тишина. Мужчины сидели, глядя на дорогу, изредка переговариваясь между собой о всяких незначительных хозяйственных делах. Когда подъезжали опоздавшие, их провожали в дом, предлагали им еду и подушки — отдохнуть с дороги. В сад уже не пускали никого.
   В два часа дня дед позвал Абдуллу, старшего сына. Абдулла вышел из сада, его жена держала наготове ковш с холодной водой.
   — Он просит пить?
   — Нет, он спрашивал, не было ли ответа от Мелик-заде.
   Несколько раз меня с двоюродными братьями посылали на крыши крайних домов, откуда была хорошо видна дорога, поднимавшаяся вверх над долиной. Нам велено было высматривать всадника. В три часа дня мы увидели на горе всадника, который скакал к нам во весь опор. Через полчаса он уже мчался по улице белый от пыли, и конь его был белый от пыли.
   — Я привез! — крикнул он, не слезая с седла. — Вот!
   Абдулла прошел в сад.
   — Отец, — сказал он, — есть телеграмма...
   Дед не шелохнулся.
   — Прочти.
   — В телеграмме было только три слова: «Буду вечером Джамиль».
   — Я не сомневался в том, что он будет, — спокойно сказал дед. — Я только хотел знать — когда? Здесь из трех слов — два лишние.
   С этого часа и до вечера он уже больше не спал, и мы не отходили от него. На закате приехал Джамиль Мелик-заде.
   Он приехал на машине вместе с Гассаном Башировым, с двумя какими-то военными и еще с одним человеком, на которого поначалу никто и не взглянул.
   — Отец, — сказал дядя Орудж, распахивая калитку в сад, — вот гость к тебе.
   Дед смотрел прямо перед собой в лицо гостю.
   — Здравствуй, — сказал Мелик-заде. — Прости, что так поздно...
   Дед опустил глаза на свою руку. Было видно, что он пробовал ее приподнять и не мог. Плечо еще дергалось, от локтя же до кончиков пальцев рука была уже неживая.
   — Не слушается, — сказал он. — Возьми ее сам и пожми. И сядь. Вот тебе подушка.
   — Доктор, — нахмурившись, сказал гость, — посмотрите больного.
   Четвертый человек, приехавший вместе с ним, наклонился над дедом. Это был доктор Коган, врач нашей городской амбулатории, — Мелик-заде привез его к умирающему. Пока доктор слушал пульс, дед тихо посмеивался и покачивал головой.
   Доктор Коган опустил его руку и спрятал часы.
   — Доктор, — строго сказал дед, — мой гость уже у меня. Я должен сообщить ему важные вещи. Для этого мне нужно еще три часа. Как ты думаешь, есть у меня в запасе еще три часа?
   Доктор Коган раскрыл свой чемодан с инструментами таким образом, что крышка заслонила его лицо. Он не отвечал. Он не знал, как ему ответить.
   — Доктор, — сказал Мелик-заде, — я понимаю, что с такими больными вам еще не приходилось иметь дела. Тут надо говорить только правду.
   Доктор захлопнул крышку.
   — У вас еще есть сутки, за это я могу поручиться, — сказал он и, быстро поклонившись деду, вышел из сада на улицу. Видно было, как он расхаживал там и курил папиросы, одну за другой. Он был очень взволнован.
   — Не будем тогда спешить, — усмехнулся дед. — Пусть гости отдохнут и закусят с дороги.
   Снова у него дернулось плечо; очевидно, он хотел по привычке махнуть рукой, чтобы подали сюда в сад вино и угощение, но его поняли и так, и женщины сейчас же вынесли из дома столики, кувшины с вином и много блюд с различно приготовленными жаркими и сладостями. Две дочери приподняли его за плечи. Он тоже хотел вина и выпил целую чашку, которую поднес к его губам Орудж. («Пусть, пусть, это поддержит его сердце», — шепнул Баширов.).
   Гости ели и пили в молчании. Время от времени они поднимали чашки с вином и кивали головами хозяину:
   — Саол!
   — Саол!
   — Надо песен и музыки, — сказал дед.
   Все шло как обычно. Почетный гость молчал. Он сам, старый крестьянин, хорошо знал обычай: песни и музыка полагались за угощением. Между тем солнце уже село, и сразу же в саду стало темно. Женщины вынесли из дома зажженные лампы, поставили их на траве, и, как это всегда бывает при огне, ночь вокруг стала совсем черной. Тогда дядя Орудж запел. Из темноты кто-то протянул ему сааз. Он пел и вскидывал сааз и теребил струны так, как будто бы хотел оборвать их. Он пел долго и кончил свою песню так же внезапно, как и начал ее.
   Большие белые бабочки носились вокруг нас, и пламя расставленных под деревьями ламп то затухало, то вспыхивало от взмахов их крыльев. Гости приподнимали чашки:
   — Саол!
   — Саол!
   — Я знаю эту песню, — сказал дед. Дочери приподняли его еще выше. Он сидел теперь. — Есть другая, лучше...
   Он закрыл глаза и запрокинул голову, как птица, которая пьет воду. Мелик-заде приказал глазами дяде Оруджу: останови старика. Но кто мог запретить деду спеть свою любимую песню? Он сам не мог петь. Он сорвался на первых же словах, помолчал (гости из вежливости в это время вполголоса переговаривались о своих делах, делая вид, что они не замечают его неудачи) и снова запел и снова сорвался. Тогда он открыл глаза и попросил гостей извинить его.
   — Нет, — сказал он улыбаясь, — так разве поется? Для песни мне нужен конь, винтовка и ночная дорога.
   Почетный гость согласно кивнул головой, и все мы тоже кивнули головами, хотя каждому из нас было ясно, что смерть, отнявшая уже у деда его ноги и руки, взяла у него и голос. Но в этой слабости старику было стыдно признаться, как будто бы речь шла не о простой песне, а об его чести и мужестве.
   Стало совсем темно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Страшные слова. — Как полковник Карл Шварке пришел в гости к своему старому солдату. — Дяде Оруджу кажется, что в комнате, где отдыхает дед, от ветра открылось окошко.
   — Уберите всё, — приказал дед. Женщины подхватили столики с пустыми уже кувшинами и блюдами и унесли их в дом. Поднимался ветер. Он налетал порывами, и вокруг нас шумели и колыхались деревья.
   — Друг, — сказал дед председателю ЦИК Джамилю Мелик-заде, — я прожил семьдесят восемь лет, думал — умру сегодня, но доктор пообещал мне еще сутки. Я хочу тебе рассказать о некоторых обстоятельствах моей жизни.
   — Ну, — сказал Мелик-заде и накрыл своей ладонью мертвую руку деда, — не первый год мы с тобой знакомы. Ты мне не раз рассказывал.
   — Старики разговорчивы, — ответил дед. — Выслушай меня еще раз, к тому же ты знаешь не все. Да, кое о чем я долго молчал. Но прежде посмотри на мою семью. Вот тут их семьдесят или восемьдесят человек — мои сыновья, дочери, внуки и правнуки, мои зятья и невестки. Слишком их много, чтобы называть всех по именам. Я хочу оказать только одно — это хорошие и честные люди. Я рад, что у них моя кровь.
   Гость улыбаясь обвел глазами всех сидевших вокруг него, и все мужчины, женщины, дети смотрели ему прямо в глаза, ничуть не смущенные этой похвалой. Он с удовольствием оглядывал смуглые крестьянские лица моих дядей и братьев, казавшиеся еще более смуглыми при свете ламп. Дольше всех он глядел на Оруджа, сидевшего как раз против него, взглянул на мою мать и на меня, выглядывавшего из-за плеча Сулеймана.
   — Я вижу по твоему лицу, — продолжал дед, — что каждому из них ты можешь быть таким же другом, каким был мне, хотя я тебя видел всего раз семь в моей жизни. В свою очередь, рассчитывай на них, что бы ни случилось. Среди них нет изменников.
   — Зачем ты мне это говоришь? — сказал Мелик-заде. — Все мы хорошо знаем твою жизнь и твоих друзей, старик. Отдохни, ночь уже...
   — Я отдохну после. Сейчас я хочу говорить о себе.
   Дед велел дочерям отойти, и теперь его поддерживал за плечи Орудж, достаточно сильный для того, чтобы всю ночь держать старика на своих руках не пошелохнувшись.
   — Кто из вас, — сказал дед, внимательно обводя глазами Мелик-заде, Гассана Баширова и военных, приехавших с ними, — слыхал о полковнике Гофмане?
   — Я не знаю такого, — ответил Мелик-заде.
   — Иногда его называли еще иначе: господин фон Флятау.
   — Нет.
   — У него была еще третья фамилия: Шварке.
   — Как? — вскрикнул Мелик-заде. — Ты его знаешь?
   — Много лет назад он был моим начальником, — просто ответил дед.
   Никогда не забуду молчания, которое наступило после этих слов. Джамиль Мелик-заде смотрел на деда в упор, а дед не отводил глаз от лампы. Я видел, что он чуть заметно дрожит — то ли от ночного холода, то ли от волнения.
   — Слушай, — сказал Мелик-заде, — тот ли это человек, о котором я думаю? Хорошо ли ты помнишь его имя? Карл Шварке, полковник германского генерального штаба?
   — Да, — подтвердил дед.
   Снова они замолчали.
   — Ну, говори же, — нетерпеливо сказал гость. — Впрочем, постой! Этот разговор нам лучше продолжать с глазу на глаз. Ты меня поймешь, почему я так хочу.
   Дед покачал головой.
   — Нет я буду говорить здесь. Здесь нет изменников. Всем надо знать о том, кто такой полковник Шварке. Но прежде об этом им скажешь ты.
   — Товарищ Черноков, — сказал, помолчав, Мелик-заде, — скажите коротко о том, что нам известно об этом человеке.
   Один из военных, приехавших с ним, поднял голову и, отчетливо выговаривая каждое слово, сказал:
   — Карл Шварке, полковник генерального штаба германской армии, в империалистическую войну возглавлял особое бюро германской контрразведки в Средней и Малой Азии. В круг его деятельности входили русский Кавказ и Туркестан. Известно, что деятельность полковника Шварке не прекратилась после окончания империалистической войны, то есть уже в годы существования Советской республики. Напротив, у нас есть все основания полагать, что с некоторого времени она возросла. Успешно или не слишком успешно — это особый вопрос, который мы сейчас не будем затрагивать. Вот и все.
   Он замолчал и продолжал смотреть прямо перед собой в темень. Тогда заговорил дед:
   — Полковник командовал немецкой контрразведкой в Турции. Это верно. Но, кроме этого, он там устроил особую школу. Я был в этой школе. Меня взяли туда, потому что я был опытный солдат и хороший мусульманин. Такие, как я, были находкой для них. Нас там обучали многому. Нас обучали изменять свое лицо и походку так, что товарищ не узнавал товарища. Коран мы знали не хуже любого муллы. Закладку динамитного патрона под рельсы — не хуже любого сапера. Я умел говорить по-тюркски, немного по-русски, хорошо по-афгански и по-туркменски, меня обучили немецкому языку и трем арабским наречиям. Началась война. Вдвоем с полковником Шварке мы отправились в Аравию, в которой англичане подготовляли восстание. Он не отправил меня на родину — здесь была моя семья, и я мог себя чем-нибудь выдать. Здесь действовали другие его ученики — арабы и персы, научившиеся моему языку. Я прожил два года у племени гарб, выдавая себя за араба из племени масрух, за убийцу, бежавшего от кровной мести. О всех переговорах английских агентов с Мабейриком, вождем племени гарб, я доносил полковнику в Медину. Два агента исчезли, куда — об этом знал я да трое моих помощников из местных жителей. Через два года правитель Мекки Гусейн объявил себя халифом. Племя гарб не примкнуло к восставшим. Это была моя работа. Тем не менее нам пришлось плохо. Я соединился с полковником в Медине, и мы вдвоем с ним под видом паломников пошли на верблюдах в Сирию, в тыл англичанам. Они взрывали железнодорожное полотно в тылу турецкой армии, мы взрывали полотно в тылу у них. Но полковник, кроме того, любил оставлять за собой отравленные колодцы.
   Это был трудный поход. Просыпаясь под утро, мы долго боялись встать. Змеи забирались к нам под плащи, спасаясь возле нас от ночного холода. Нас долго не могли поймать. Торговцы и ремесленники, чиновники местной таможни, даже полицейские и те оказывались приятелями моего начальника и прятали нас, когда вот-вот слежка должна была наступить нам на пятки. Наконец нас накрыли за работой у железнодорожного моста. Мы спаслись на верблюдах, вернее, спасся полковник, а я очнулся привязанным к седлу за его спиной, с бедром, раздробленным пулей. Почему он меня спас? Я много думал об этом. Он был добрый? Глупо даже говорить об этом. Он просто спасал своего разведчика и нужного ему человека, но я поклялся ему в благодарности.
   Мы расстались с ним тогда, а там кончилась война, и прямо из лазарета я ушел на родину. Мы стали жить по-разному. Как я жил — ты знаешь. В тысяча девятьсот двадцать восьмом году я стал председателем колхоза в нашем селе, одного из первых колхозов во всей стране. Уходя до рассвета на поле, я брал с собой не только хлеб и табак, но и мой карабин. Ты помнишь, какое это было неспокойное время. И вот тогда ко мне пришел гость — полковник Шварке.
   — Так, — сказал Мелик-заде. — Куда же он пришел?
   — Сюда, в сад. Он стоял вот тут, под деревом, где стоит сейчас доктор, а я сидел там, на пороге моего дома. Он был одет нищим, какие обычно ходили по нашим дорогам еще несколько лет назад. Даже лишаи у него на лице были подделаны. Я узнал его, когда он коснулся меня особым условным знаком. Я еще не забыл немецкий язык и сказал: «Niemand zu Hause. Bitte, sprechen Sie»[3].
   Странно прозвучали эти непонятные слова, произнесенные моим дедом. Я видел, как вздрогнули все, лишь только дед заговорил на чужом языке, и сразу же замерли снова.
   — Да, я ему сказал, что в доме никого нет, и он может говорить. Он оказал вот что: «Ты уж не мой солдат, и я тебе не начальник. Ты мой товарищ, я пришел к тебе первому, потому что мне нужна твоя помощь». Тут я его перебил. «Господин полковник, — сказал я, — какая помощь вам нужна от меня, в чем? Отравить колодец, из которого берет воду моя семья и мои соседи? Нет, мы не сговоримся. Но вы, господин полковник, оказали мне большую услугу. Пятнадцать лет назад, если бы не вы, меня повесили бы англичане. Вы вынесли меня раненого из-под огня, и я поклялся вам в благодарности. Так вот я отдаю свой долг, — уходите».
   Он ушел, ни слова не сказав, а я теперь проклинаю себя за то, что не сбил его тогда с ног, дал уйти, сдержал слово и никому не сказал, что полковник Шварке ходит по нашей земле, навещает своих старых товарищей. Он пришел ко мне первому, я его выгнал, но, может быть, второй или третий были не так негостеприимны, как я? Может быть, они ему не отказали в помощи, которую он у них попросил. Мой стыд, я поздно подумал об этом.
   — Ты все сказал? — спросил Мелик-заде.
   — Нет, нет! — всем телом дернулся дед. — Я еще не назвал имена тех, к кому он мог пойти после меня. Я помню их по школе. Их обучали нашему языку и нашим обычаям...
   Сильный ветер гасил лампы. С гор в этот час всегда дует ветер. Дед дрожал, он не мог держать голову прямо. Дядя Орудж опускал его все ниже и ниже, и дед уже лег головой ему на колени. Мелик-заде снова тронул его холодную руку.
   — Никто тебе сейчас не судья, старик, — сказал он. — Поздно говорить о твоей ошибке, да ты ее и сам понял. Зверь ушел. Опасный зверь, мы знаем его хватку. Постарайся все вспомнить о нем, ничего не забудь, а об остальном мы позаботимся. Ты слышишь меня?
   Дед не отвечал.
   — Доктора, — шепотом сказал Мелик-заде.
   Доктор Коган сейчас же подошел к деду. Нет, это была временная потеря сил, сердце еще продержится сутки, а то и больше. Самое лучшее — отнести старика в дом и дать ему отдохнуть.
   — Кстати, — прибавил доктор, — становится прохладно...
   Мужчины подняли деда на руки. Я нес перед ними лампу, освещая путь. Деда положили на ковер. Он совсем обессилел.
   — Я полежу немного, — чуть слышно бормотал дед. — Погасите свет и закройте окно. Холодно.
   Мы оставили его одного в темноте, а сами вышли на улицу и двери не притворили, чтобы слышать, если он кого-нибудь позовет. Все были мрачны и подавлены. Мелик-заде вполголоса переговаривался с Башировым и двумя военными, я слышал, как кто-то из них сказал: «Самое главное — имена, плохо, если он вдруг потеряет сознание», а Баширов ответил: «Но ведь доктор ручается?» Несколько раз Орудж подходил на цыпочках к двери и прислушивался. Дед хрипло дышал.
   Так прошло минут двадцать или полчаса. Мы все сидели возле дома — на крыльце, на арбах, составленных у изгороди. Мелик-заде сидел на подножке своего автомобиля. И все время дул порывистый и холодный ветер...
   Потом вдруг в комнате, где лежал дед, хлопнуло окошко.
   — Кажется, раскрылось окно, — сказал дядя Орудж моей матери. — Поди закрой. Сквозняк ведь...
   Мать вошла в дом и сразу же вернулась обратно. Она ничего не говорила, но все перестали шептаться и смотрели на нее.
   — Что ты?
   — Он не дышит...
   Кто-то схватил со ступенек лампу и опрометью кинулся в дом. Это был доктор Коган, за ним побежали остальные. Когда я одним из последних протолкался в комнату, прежде всего я увидел черную спину доктора, склонившуюся над дедом. А дед лежал на ковре, вытянувшись во весь рост, и глаза у него были открытые.
   — Умер? — опросил Мелик-заде.
   Доктор, не вставая с колен, повернулся к нему лицом.
   — Нет, — крикнул он, — не умер! Убит! Задушен минут десять назад! Вот следы пальцев на шее!..

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ночь после убийства. — Встреча с Бостаном. — Баширов расспрашивает меня о некоторых глупых слухах.
   …Я плохо помню, что было потом. Помню, как дядя Орудж и двое гостей военных выскочили в сад через окно и долго ползали по траве с электрическими фонариками, все искали следы, которые мог оставить убийца. А мы — мы все даже с места не сошли, на нас точно столбняк нашел от ужаса. Я как схватил за руку стоявшего позади меня человека, так и не отпускал ее и только потом разглядел, что это был Сулейман, мой отчим.
   Что произошло? Страшно было даже подумать об этом. Кто-то вошел через окошко в комнату; где в забытье лежал дед, и в то время как чуть ли не сто человек сидело тут же за дверью, переговариваясь вполголоса, чтобы не потревожить старика, убил его и вышел через окошко. Значит, был человек, который от слова до слова слышал все, что рассказывал дед, значит, он стоял тут же в саду, совсем рядом с нами, и никто его не замечал и не видел. Самого главного дед так и не сказал, ему помешала слабость. Кто-то не хотел, чтобы дед договорил до конца, и не дал ему договорить.
   Не знаю, когда уехал Мелик-заде. Кажется, сразу же после того, как доктор Коган крикнул, что дед убит. Когда мы вышли на улицу, его машины уже не было.
   Никто не ложился спать в эту ночь. Ламп не гасили. Я дремал возле матери и несколько раз просыпался от детского плача. Плакал мой двоюродный маленький брат, пугаясь огоньков, блуждавших по саду, и тревожный женский голос его уговаривал: «Спи, спи, это начальники с дядей Оруджем ходят по саду, ищут, кто убил дедушку!»
   На другой день мы похоронили деда и к вечеру отправились домой. Скверное это было путешествие. Мы ехали всю ночь, и мать то и дело вскрикивала и прижималась к Сулейману. Ночь была лунная, и всем известно, какие бывают при луне нехорошие тени. Даже Сулейман, и тот был не совсем спокоен.
   Как только мы приехали домой, ко мне явился Бостан. Я и забыл о нем, да он-то обо мне не забыл. Оказывается, он уже знал обо всем, что у нас случилось, и в городе об этом все знали, и он пришел ко мне только разузнать подробности.
   — Одного не могу понять, — говорил я, — где он мог прятаться, этот человек, когда мы стояли в саду? Деревьев там немного и не такие уж толстые.
   Бостан как-то странно посмотрел на меня.
   — А он, может быть, и не прятался. Зачем ему прятаться?
   — Что ты глупости говоришь, — рассердился я. — Там никого не было чужих, я ж не слепой.
   Снова он на меня покосился.
   — Я и не говорю, что там были чужие.
   И так как я все еще не понимал, куда он клонит, он спросил меня напрямик:
   — А может быть, это сделал свой?
   Я обмер. Я хотел ему крикнуть: «Не смей врать, какое ты имеешь право так говорить!» — и вдруг вспомнил, что, когда мы с матерью и Сулейманом уже садились на арбу, дядя Орудж подошел ко мне попрощаться и между прочим спросил, не припомню ли я, оставался ли кто-нибудь в саду, когда мы все уже сидели на улице, а дед отдыхал, и была ли заперта калитка. В ту ночь я сидел возле самой калитки и очень хорошо помнил, что все это время она была заперта. Я так ему и сказал и слышал, как один из незнакомых военных, подошедший к нам во время разговора, проворчал: «Ну, конечно, ее открыли после, когда поднялась суматоха. Простой расчет». Я не придал тогда никакого значения этому разговору. Сам про себя я представлял все случившееся так: убийца выскочил из окна и сразу же перебрался через ограду. Когда мать заметила, что дед не дышит, убийца был уже далеко. Но дядя Орудж и военные говорили между собой о том, что убийца вышел из сада через калитку, значит, пока мы все сидели на улице, он скрывался в саду и никуда не бежал, хотя мог бежать. Почему? Понять это было самое трудное, и кровь бросилась мне в лицо, когда я догадался — почему. Бегство его выдавало, — вот почему. Он не убежал потому, что его могли спохватиться, потому что это был свой человек, и не выходил из сада, ждал, когда все кинутся в дом, чтобы выскочить из калитки и побежать следом за всеми. Вот почему дядя Орудж и расспрашивал меня про калитку; она была заперта в то время, пока я сидел возле нее, и оказалась открытой, когда Орудж с фонариком искал по саду следы.