Занятия литературой, журналистикой привили молодому Бронштейну интерес не только к русской классике, но и к западной культуре и цивилизации. Здесь Троцкий не был оригинален. Великая держава, с мощью которой считались все монархи и правительства Европы и Азии, во многом традиционно запаздывала. Это историческое запаздывание болезненно ощущала прежде всего прогрессивная интеллигенция, тосковавшая по буржуазно-демократическим свободам, либеральным порядкам, культурным достижениям. Для еврейской интеллигенции это был мир без «черной сотни», дискриминации, «черты оседлости». Троцкий, еще не побывав на Западе, проникся особыми симпатиями к европейской культуре и ценностям. Его европеизированные взгляды сыграли в последующем немалую роль в формировании теории перманентной революции, зависимости судеб революции в России от своевременности мирового пожара, его убежденности в необходимости перенести некоторые формы европейской культуры в свою страну.
Одесса, а затем Николаев, где Лев Бронштейн заканчивал последний класс реального училища, постепенно, но неотвратимо отдаляли его от родного дома. Приезжая на каникулы домой, он физически чувствовал в херсонской степи, где теперь процветал его отец, тесноту этого мирка, ограниченного вечной борьбой за преуспеяние, прибыль, выгоду. Совокупность городских и деревенских впечатлений («амальгама взглядов», как любил говорить Троцкий), помноженная на богатые природные способности и большое упорство в постижении нового, неизвестного, загадочного, формировали сильный, масштабный, гибкий и острый ум. Троцкий рано уверовал в силу собственного интеллекта.
Детство и отрочество Троцкого прошли в мелкобуржуазной среде. В последующем он смог как-то сразу освободиться от остатков психологии, исповедующей прежде всего накопительство и потребление, но некоторые черты, рожденные в этой среде, и спустя годы нередко сильно давали знать о себе.
Троцкий, как многие начинающие мелкобуржуазные революционеры, был способен на быструю смену ориентиров. Качели его взглядов нередко имели весьма большую амплитуду. Так, к марксизму он быстро пришел после того, как яростно его отрицал. Сотрудничая и поддерживая одно время меньшевиков, после революции он последовательно выступал за принятие к ним самых жестких мер. Троцкий явился, пожалуй, одним из первых творцов красного террора, который он затем решительно осуждал. Будучи марксистом, Троцкий на всю жизнь сохранил многие элементы мелкобуржуазной революционности, спонтанности, а иногда и фанатизма. В чем он остался до последних дней последовательным, так это в абсолютном неприятии сталинизма, что объясняется в основном личными мотивами.
Семья Бронштейнов не могла, конечно, воспитать в нем революционера. Но она дала ему понимание сути мелкобуржуазной среды, позволила получить исходное образование и до самой революции (в том числе и за границей) поддерживала Троцкого материально. В этом отношении его положение было гораздо предпочтительнее, чем положение большинства других революционеров. Тем более что при своей предприимчивости Троцкий использовал самые различные каналы для материального обеспечения своей семьи: активное занятие журналистикой, чтение лекций, помощь многих благотворительных фондов. В бумагах Троцкого сохранилось немало денежных документов и расписок, подобных, например, этой:
«25.11.1914 г. Вена.
Сим удостоверяю, что мною получено заимообразно из кассы Литературного фонда сто пятьдесят (150) рублей.
Лев Бронштейн»{11}.
По мере приобщения Троцкого к революционным делам его родственные связи постепенно слабели. Отец с годами, все богатея, как писал сам Троцкий, «становился жестче. Причиной были трудности жизни, хлопоты, которые росли вместе с ростом дела, особенно в условиях аграрного кризиса 80-х годов, и разочарования, принесенные детьми»{12}. А разочарование было в том, что никто из четверых детей не захотел продолжить дело отца. Старший сын – Александр Бронштейн – получил образование, работал инженером на сахарных заводах, в том числе и в советское время. После депортации Троцкого он публично отмежевался от брата, однако был выслан, затем арестован, после чего трагическая дорога Александра Бронштейна закончилась расстрелом 25 апреля 1938 года. Старшая сестра Троцкого Лиза растворилась в семейном быту и умерла своей смертью в 1924 году; младшая, Ольга, стала женой Л.Б. Каменева. С ней Троцкий поддерживал наиболее тесные, теплые связи, пока был в Союзе. Но клеймо сестры едва ли не главного «врага народа» не давало ей шансов на выживание. В 1935 году ее арестовали, а в 1941 году расстреляли. Она пережила двух своих юных сыновей, которые были расстреляны еще в 1936 году…
Мать умерла в 1910 году, словно предсказав в одном из писем сыну – «видно, не увижу больше тебя». Троцкий в это время находился в эмиграции и был лишен возможности приехать даже на похороны. Судьба большинства членов семьи Троцкого, как и его самого, трагична. Он был, как мне сказала Ольга Эдуардовна Гребнер, жена младшего сына Троцкого – Сергея, словно прокаженный: «к кому он прикасался – всем приносил горе». В своем «Дополнительном заявлении» по поводу смерти Льва Седова (старшего своего сына) 24 августа 1938 года Троцкий напишет: «Ягода довел до преждевременной смерти одну из моих дочерей, до самоубийства – другую. Он арестовал двух моих зятьев, которые потом бесследно исчезли. ГПУ арестовало моего младшего сына, Сергея… после чего арестованный исчез…»{13} Сергей погибнет в 1937 году, его старший брат – в 1938 году в Париже, также будут уничтожены большинство даже дальних родственников. Да, это была словно проказа, но проказа сталинская. О.Э. Гребнер права: судьба родных и близких Л.Д. Троцкого окрашена зловещей краской сталинского остракизма. Выживших оказалось значительно меньше, чем погибших.
Революционная тропа
Одесса, а затем Николаев, где Лев Бронштейн заканчивал последний класс реального училища, постепенно, но неотвратимо отдаляли его от родного дома. Приезжая на каникулы домой, он физически чувствовал в херсонской степи, где теперь процветал его отец, тесноту этого мирка, ограниченного вечной борьбой за преуспеяние, прибыль, выгоду. Совокупность городских и деревенских впечатлений («амальгама взглядов», как любил говорить Троцкий), помноженная на богатые природные способности и большое упорство в постижении нового, неизвестного, загадочного, формировали сильный, масштабный, гибкий и острый ум. Троцкий рано уверовал в силу собственного интеллекта.
Детство и отрочество Троцкого прошли в мелкобуржуазной среде. В последующем он смог как-то сразу освободиться от остатков психологии, исповедующей прежде всего накопительство и потребление, но некоторые черты, рожденные в этой среде, и спустя годы нередко сильно давали знать о себе.
Троцкий, как многие начинающие мелкобуржуазные революционеры, был способен на быструю смену ориентиров. Качели его взглядов нередко имели весьма большую амплитуду. Так, к марксизму он быстро пришел после того, как яростно его отрицал. Сотрудничая и поддерживая одно время меньшевиков, после революции он последовательно выступал за принятие к ним самых жестких мер. Троцкий явился, пожалуй, одним из первых творцов красного террора, который он затем решительно осуждал. Будучи марксистом, Троцкий на всю жизнь сохранил многие элементы мелкобуржуазной революционности, спонтанности, а иногда и фанатизма. В чем он остался до последних дней последовательным, так это в абсолютном неприятии сталинизма, что объясняется в основном личными мотивами.
Семья Бронштейнов не могла, конечно, воспитать в нем революционера. Но она дала ему понимание сути мелкобуржуазной среды, позволила получить исходное образование и до самой революции (в том числе и за границей) поддерживала Троцкого материально. В этом отношении его положение было гораздо предпочтительнее, чем положение большинства других революционеров. Тем более что при своей предприимчивости Троцкий использовал самые различные каналы для материального обеспечения своей семьи: активное занятие журналистикой, чтение лекций, помощь многих благотворительных фондов. В бумагах Троцкого сохранилось немало денежных документов и расписок, подобных, например, этой:
«25.11.1914 г. Вена.
Сим удостоверяю, что мною получено заимообразно из кассы Литературного фонда сто пятьдесят (150) рублей.
Лев Бронштейн»{11}.
По мере приобщения Троцкого к революционным делам его родственные связи постепенно слабели. Отец с годами, все богатея, как писал сам Троцкий, «становился жестче. Причиной были трудности жизни, хлопоты, которые росли вместе с ростом дела, особенно в условиях аграрного кризиса 80-х годов, и разочарования, принесенные детьми»{12}. А разочарование было в том, что никто из четверых детей не захотел продолжить дело отца. Старший сын – Александр Бронштейн – получил образование, работал инженером на сахарных заводах, в том числе и в советское время. После депортации Троцкого он публично отмежевался от брата, однако был выслан, затем арестован, после чего трагическая дорога Александра Бронштейна закончилась расстрелом 25 апреля 1938 года. Старшая сестра Троцкого Лиза растворилась в семейном быту и умерла своей смертью в 1924 году; младшая, Ольга, стала женой Л.Б. Каменева. С ней Троцкий поддерживал наиболее тесные, теплые связи, пока был в Союзе. Но клеймо сестры едва ли не главного «врага народа» не давало ей шансов на выживание. В 1935 году ее арестовали, а в 1941 году расстреляли. Она пережила двух своих юных сыновей, которые были расстреляны еще в 1936 году…
Мать умерла в 1910 году, словно предсказав в одном из писем сыну – «видно, не увижу больше тебя». Троцкий в это время находился в эмиграции и был лишен возможности приехать даже на похороны. Судьба большинства членов семьи Троцкого, как и его самого, трагична. Он был, как мне сказала Ольга Эдуардовна Гребнер, жена младшего сына Троцкого – Сергея, словно прокаженный: «к кому он прикасался – всем приносил горе». В своем «Дополнительном заявлении» по поводу смерти Льва Седова (старшего своего сына) 24 августа 1938 года Троцкий напишет: «Ягода довел до преждевременной смерти одну из моих дочерей, до самоубийства – другую. Он арестовал двух моих зятьев, которые потом бесследно исчезли. ГПУ арестовало моего младшего сына, Сергея… после чего арестованный исчез…»{13} Сергей погибнет в 1937 году, его старший брат – в 1938 году в Париже, также будут уничтожены большинство даже дальних родственников. Да, это была словно проказа, но проказа сталинская. О.Э. Гребнер права: судьба родных и близких Л.Д. Троцкого окрашена зловещей краской сталинского остракизма. Выживших оказалось значительно меньше, чем погибших.
Революционная тропа
Троцкий любил не только литературу, но и математику. Он мечтал учиться после окончания реального училища на математическом факультете Новороссийского университета. Он мог стать ученым. Вероятно – крупным. Думаю, из него получился бы хороший специалист; давно замечено, что синтез гуманитарного и математического обычно проявляется в ярких личностях, способных к постижению научных абстракций и утонченных нравственных и эстетических ценностей. Но после окончания николаевского реального училища для него начнутся «тюремные университеты». Впрочем, находясь в эмиграции, Троцкий путем усиленного самообразования достигнет серьезных высот в различных сферах: истории, политике, экономике, философии, литературе.
Заканчивал реальное училище Лев Бронштейн, как я уже сказал, в Николаеве в 1896 году. С этого года начинается революционная биография 17-летнего Бронштейна. Он поселился у знакомых, где в семье было два взрослых сына, увлекавшихся социалистическими идеями. Это было новью, вызывало интерес, будоражило воображение. Первые месяцы молодой постоялец был довольно равнодушен, как он выражался, к «теоретическим утопиям». Послушав и усмехаясь тому, как братья доказывали друг другу «пользу для истории социализма», он уходил к себе в комнату и садился за учебники. Его не на шутку влекла магия цифр, формул, бесстрастных холодных истин. Абстрактный мир математики манил его своей загадочностью, логикой и неисчерпаемыми возможностями постижения.
Но втянувшись однажды в спор молодых социалистов, придерживавшихся народнических взглядов, он уже больше никогда не мог отрешиться или избавиться от этого турнира мысли. Отныне идейная, политическая борьба станет смыслом существования молодого Бронштейна. Процесс его идеологизации ускорился, когда новые друзья познакомили Льва с Францем Швиговским, чехом, жившим арендой фруктового сада, невесть как занесенным судьбой в Россию. В саду у Швиговского, в его сторожке, образовалось нечто вроде коммуны «ниспровергателей» несправедливости и тирании. В этих «садовых» диспутах, как правило, господствовали народнические мотивы. Лишь один член образовавшегося кружка придерживался иной позиции. Это была Александра Соколовская, молодая женщина, знакомая с работами Маркса, Энгельса и защищавшая марксизм. Сам Троцкий об этом периоде в письме В.И. Невскому впоследствии писал так:
«Семиклассником я часто захаживал к Францу Францевичу Швиговскому, интеллигентному чеху-садовнику, который арендовал сад. Был он неопределенным радикалом. Мы штудировали статьи Михайловского, «Философию истории» Кареева, «Логику» Милля, «Психологию» Гернинга, «Историю культуры» Липперта – все, что попадалось. «Коммунистический манифест» у нас имелся в отвратительном рукописном виде. Первый том «Капитала» у нас читала только Александра Львовна Соколовская (она вернулась после акушерских курсов в Одессе). Создали кружок распространения полезной литературы – «Рассадник». В 1896–1897 годах я был противником Маркса (которого не читал)»{14}.
Первый человек, от которого Бронштейн услышал аргументированный рассказ о марксизме, была действительно Александра Львовна Соколовская, дочь народника, просвещенная молодая женщина, которая через несколько лет станет первой женой молодого революционера. Лев Бронштейн, вступив в споры, не хотел и не умел проигрывать. Хотя противопоставить спокойным, взвешенным аргументам Александры Соколовской ничего конкретного он не мог, но и занять место статиста в споре – тоже.
Как отмечал И. Дейчер, Троцкий обладал «чудесным даром блефа». Мог ввязаться в спор и, основываясь лишь на логике и интуиции, не зная точно предмета дискуссии, тем не менее выглядел достойно. Соколовская, улыбаясь, слушала жаркие доводы юного Бронштейна, доказывавшего, что «марксизм несостоятелен». Возможно, она одна понимала тогда научную несостоятельность Троцкого, но не могла не отдать должное живости его мысли, оригинальности рассуждений, парадоксальности выводов. Соколовская, видимо, почувствовала, что народничество, популизм ближе по духу молодому социалисту потому, что в нем нет такой железной «задетерминированности», как в марксизме. Самоуверенному Бронштейну больше по душе была та теория, где на первый план выдвигаются субъективные факторы в виде «критически мыслящих личностей», блестящих героев, возвышающихся над толпой, кумиров, способных поднять массы на великие дела. Его нападки на марксизм были наскоками молодого человека на сухую теорию, которую он не знал и, естественно, не понимал.
В натуре выпускника реального училища чувствовался радикальный романтизм, приоритет личностного начала, моральные мотивы пионерства. Как бы то ни было, именно благодаря Соколовской на смену самоуверенности юного дилетанта пришло интеллектуальное смятение. Но вмешалось непредвиденное. Вскоре диспуты в саду Швиговского стали окрашены внезапно вспыхнувшими чувствами молодого Бронштейна и более опытной Соколовской (она была старше его на шесть лет), хотя на почве столкновения «доктрин» у них были самые серьезные размолвки. В сознании способного Лейбы шла напряженная работа; он все больше убеждался в правоте Александры. Правда, в силу тщеславия и из духа противоречия Троцкий решил даже публично «разгромить марксизм», написав едва ли не первую свою статью. Но как вспоминал позже автор, статья, в которой было много эпиграфов, цитат и злого яда, «не увидела, к счастью, света. Никто от этого не потерял, меньше всего я сам». В этом же ключе была задумана и пьеса, которую Бронштейн намеревался написать вместе с братьями Соколовскими. Стержнем конфликта в пьесе должна была стать борьба марксистов и народников. Но запала молодым хватило лишь на вступление к пьесе.
Когда в Николаев приехали отец и мать, их младший сын, получая домашние дары, рассказывал, к ужасу четы Бронштейнов, крамольные вещи о царской фамилии.
– Понимаешь, отец, на своем первом высочайшем приеме для знати он заявил: «Я буду охранять начала самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял их мой незабвенный покойный родитель…»
– Правильно сказал… – тут же ввернул отец.
– Но послушай, дальше царь прокричал (волновался очень), что земцы должны «оставить свои бессмысленные мечтания»! Понимаешь, «бессмысленные», а в тексте речи было написано – «беспочвенные».
– Ну и что?
– Фразу о «бессмысленных мечтаниях» царь прокричал так громко, что царица Александра Федоровна, плохо понимавшая по-русски, спросила у стоящей рядом великой княжны:
– Что он сказал?
– Он им объясняет, что они все идиоты, – невозмутимо ответила великая княжна.
– А один из сановников, – продолжал Лейба, – предводитель дворянства Тверской губернии Уткин, вздрогнул от крика государева, да так, что выронил из рук золотой поднос с хлебом-солью… «Плохая примета при восшествии на престол», – шептали сановные старички, глядя, как Воронцов-Дашков, ползая на коленях, собирает с пола подарки…{15}
После этого артистического рассказа Лейба заявил:
– Живете вы, как и все общество, в прокисшем мире. Все надо менять. Убирать царя, добывать свободу! Да!
– Что ты говоришь! Одумайся! Этого не будет и через 100 лет! До чего ты додумался! Чтобы ноги твоей не было у этого бездельника Швиговского!
Размолвка с родителями окончилась временным разрывом. Младший Бронштейн, захлебываясь от чувства независимости и самостоятельности, отказался от их материальной помощи. Продержавшись несколько месяцев в коммуне Швиговского, «бунтарь» пошел на мировую. Справедливости ради надо сказать, что с этого времени власть отца и матери над сыном была потеряна: поступление на математический факультет Новороссийского университета (который он почти тут же бросил), распространение прокламаций, женитьба – все делалось вопреки запретам законопослушных родителей.
Между тем радикализм молодого Бронштейна и его друзей углублялся. Большое впечатление на них произвело сообщение в газетах о самосожжении в Петропавловской крепости в 1897 году курсистки Ветровой. Мотивы трагического акта не были ясны до конца, тем не менее членам «садовой» коммуны все было понятно: это протест против всевластия самодержавия!
Как вспоминает Г.А. Зив, однажды Бронштейн предложил ему под величайшим секретом вступить в рабочий союз, организованный им и его друзьями{16}, союз, в котором идеи народничества ими решительно отброшены.
– Только подлинная социал-демократия, – заявил конспиратор.
– Кто состоит в этой организации?
– Передовая молодая часть общества: революционно мыслящие студенты и рабочие!
Как поведал дальше Л. Бронштейн, «Южнорусский рабочий союз» ставит первой задачей революционное просвещение рабочих. А название организации – в честь союза, существовавшего четверть века назад и разгромленного жандармами.
В это время Бронштейн (у которого уже появилась подпольная кличка Львов) со своими друзьями действительно организовал несколько кружков среди рабочих верфей Николаева для чтения газет, брошюр и прокламаций революционно-просветительного характера. В деятельности «Союза», который просуществовал недолго, активное участие приняли молодой техник Иван Андреевич Мухин, братья и сестра Соколовские, рабочие Коротков, Бабенко, Поляк и другие. В основном работа сводилась к переписыванию и размножению социал-демократических текстов на гектографе, распространению их среди рабочих верфей и на других предприятиях.
Руководство «Союзом» было малоопытным. Конспирация – на примитивном уровне. Вполне естественно, что в организацию внедрились провокаторы. Один из них носил, вспоминал позже Троцкий, фамилию Шренцель. 28 января 1898 года Бронштейн, Швиговский, другие организаторы «Союза» были арестованы. Сам Троцкий о завершении этой начальной революционной эпопеи так писал В.И. Невскому 5 августа 1921 года: «В нашей организации серьезной конспирации не было. Всех нас быстро арестовали. Выдал провокатор Шренцель. Марксистом меня сделали рабочие в тюрьме, и прежде всего Иван Андреевич Мухин. В камере одно время со мной сидел переплетчик Явич. Мерзли, натягивали на себя что могли… Из Николаева меня перевели в херсонскую тюрьму, затем – в Одессу»{17}. О дальнейших перипетиях тюремной жизни он напишет в своих автобиографических заметках.
В одесской тюрьме Бронштейн содержался около двух лет до завершения следствия. Суда не было. В административном порядке он и три других «подельца» были осуждены на четыре года ссылки; другие, в том числе А.Соколовская, – на меньшие сроки.
В своих заметках, которые потом лягут в основу книги «Моя жизнь», он вспоминает, что после отправки из Одессы пробыл около пяти месяцев в московской пересыльной тюрьме и три месяца – в иркутской. Нужно сказать, что ни один день тюремного заключения не проходил для Троцкого бесследно. У него была поразительная способность к самообразованию. Отвечая уже в зрелые годы на вопрос, какое его любимое занятие, он уверенно ответил: «Умственная деятельность: чтение, размышление и, пожалуй, писание»{18}.
В Бутырской тюрьме они с Соколовской решили пожениться, испросили разрешение тюремных властей, сообщили родителям. Власти не препятствовали браку. Родители Соколовской – тоже. А вот Бронштейны решительно воспротивились. Сохранилось письмо Троцкого того времени к Александре Соколовской. Но прежде чем познакомить читателей с этим письмом, хочу отметить следующее. Когда-то Троцкий решительно возразил против готовящейся публикации его переписки с первой женой, даже угрожал обратиться в Политбюро. В фонде Л.Д. Троцкого есть его письмо в редакцию журнала «Пролетарская революция» по этому поводу:
«Я решительно возражаю против печатания писем, имеющих явно личный характер, хотя бы в них заключались общественно-политические элементы. Я еще не покойник; люди, с которыми я переписывался, тоже еще здравствуют, и не трудитесь превращать нас в исторический материал для Истпарта. Если Истпарт держится другого мнения, то я внесу вопрос в Политбюро. До рассмотрения Политбюро, во всяком случае, прошу не печатать.
С коммунистическим приветом
31.VII. 1922 г.
Л. Троцкий»{19}.
Угроза подействовала, письма Троцкого не были опубликованы. Теперь, спустя почти 70 лет после обращения автора письма в «Пролетарскую революцию», думаю, запрет снят самим временем. Тем более что Троцкого и Соколовской уже более полувека нет в живых… Лев Давидович обычно сам поощрял публикации о себе; но здесь речь шла о предании гласности личной переписки с первой женой при наличии жены второй.
Вот выдержки из письма Л.Д. Троцкого к А.Л. Соколовской накануне их женитьбы:
«Шурочка! Мне нужно тебе передать целую кучу новостей (хотя и не особенно любопытных). Третьего дня я имел свидание с матерью. Свидание окончилось полным разрывом – и лучше, не правда ли? Я на этот раз дал отпор, и вышла довольно скверная сцена. Я отказался от помощи. Сейчас я получил письмо от твоего отца: он очень милый человек! Отец не огорчен моим разрывом с родными, но, по-видимому, даже рад… Мол, устраняется вопрос имущественного неравенства…
Я теперь так близко сижу от тебя, что, кажется, ощущаю твое присутствие. Если бы ты, спускаясь по лестнице на прогулку, сказала бы что-нибудь, я бы обязательно услыхал. Попробуй, Сашенька! Мне тяжело… Я хочу тебя слышать, тебя видеть…
Ну а если нам не разрешат обвенчаться? Это невозможно! У меня бывали такие минуты (часы, дни, месяцы), когда самоубийство было самым приличным исходом. Но у меня не хватало для этого смелости…
Сибирская тайга умерит нашу гражданскую чувствительность. Зато мы там будем счастливы! Как олимпийские боги! Всегда-всегда неразлучно вместе! Сколько раз я уже повторяю это, и все-таки хочется повторять и повторять…»{20}
Лев Бронштейн еще и сам не знает, что менее чем через три года он покинет Александру Соколовскую с двумя крохотными дочками, чтобы никогда не возвращаться в первую семью… Сам виновник постарается придать разрыву максимум возможного в таких случаях благородства. «Судьба развела нас невозвратно, хотя мы и остались добрыми друзьями», – напишет он много лет спустя.
Изучая личную переписку Л.Д. Троцкого, я склоняюсь к тому, что женился он по любви, хотя потом в книге «Моя жизнь» он попытается это подать чуть ли не как акт, диктуемый революционной целесообразностью. Всего пол-абзаца посвящено этому эпизоду: «До села Усть-Кут плыли, помнится, около трех недель. Здесь ссадили меня вместе с близкой мне ссыльной по николаевскому делу (не с женой, а «близкой мне ссыльной по николаевскому делу»! – Д.В.). Александра Львовна занимала одно из первых мест в «Южнорусском рабочем союзе». Глубокая преданность социализму и полное отсутствие всего личного создали ей непререкаемый нравственный авторитет. Совместная работа тесно связала нас. Чтоб не быть поселенными врозь (а как же «всегда-всегда неразлучно вместе!»? – Д.В), мы обвенчались в московской пересыльной тюрьме»{21}. Почему же Троцкому понадобилось брак, которого он так добивался, представить чуть ли не фиктивным? Ведь когда он писал свои воспоминания, его дочери от этого брака были уже взрослыми людьми. Может быть, все объясняется тем, что Троцкий в своих книгах и статьях часто обращается к моральным сентенциям, благородству, порядочности, а его первая любовь и брак оказались недолгими. Умолчать об этом в автобиографии никак нельзя, а подать как необходимость «для работы» быть вместе, тем более с человеком, у которого «полное отсутствие всего личного», – весьма удобно.
Как бы мы ни относились к Троцкому, но история его отношений с первой женой отдает элементарным прагматизмом, стремлением в соответствующий момент освободиться от «обузы» для реализации своих высоких планов. Хотя справедливости ради следует отметить, что духовную связь с женой и детьми – впрочем, слабую – Троцкий долго пытался поддерживать.
Когда старшая дочь Зинаида приехала к отцу в Константинополь, Александра Львовна надеялась, что единственная оставшаяся в живых дочь (Нина умерла в 1928 г.) будет согрета отцом. Но родственной близости не получилось. Зина оказалась чужой во второй семье отца. Душевная болезнь Зины потребовала лечения в Берлине, изгнанник делал все, что мог, для облегчения ее участи. После курса лечения Троцкий написал в Москву первой жене, чтобы «она подумала о комнате, в связи с приездом дочери». Но через несколько недель Троцкому пришлось взять на себя печальную миссию: написать Александре Львовне о трагической смерти дочери. Все это будет спустя три десятилетия после первого брака.
Может быть, я несправедлив к Троцкому, высказывая свое мнение о его отношении к первой жене? Возможно. Тем более что, когда Соколовская попала в беду (в 1935 г.) и была сослана фактически только за то, что была бывшей женой главного личного врага Сталина, в новой семье Троцкого не раз вспоминали ее, дочерей, внуков, тревожась об их судьбе. 2 апреля 1935 года Лев Давидович сделает такую дневниковую запись: «Только что получил письмо из Парижа. Ал. Львовна Соколовская, первая жена моя, жившая в Ленинграде со внуками, сослана в Сибирь. От нее уже получена открытка за границей из Тобольска, где она находилась на пути в более далекие части Сибири… Не думаю, чтоб Ал. Льв./овна Соколовская/ проявляла за последние годы какую-либо политическую активность: и годы, и трое детей на руках (внуки. – Д.В.). В «Правде» несколько недель тому назад, в статье, посвященной борьбе с «остатками» и «подонками», упоминалось – в обычной хулиганской форме – и имя А. Л., но лишь попутно, причем ей вменялось в вину вредное воздействие – 1931 г.! – на группу студентов, кажется, Лесного института. Никаких более поздних «преступлений» «Правда» открыть не могла. Но одно уж упоминание имени означало безошибочно, что следует ждать удара и по этой линии»{22}.
Через три дня Троцкий добавит в дневнике: «В последние два дня Н. (Наталья Ивановна Седова, вторая жена изгнанника. – Д.В.) больше думала об А.Л. (Александре Львовне. – Д.В.), чем о Сереже: может быть, с Сережей, в конце концов, ничего и нет, а А. Л., в 60 лет, отправлена куда-то на Дальний Север»{23}.
Можно, видимо, сказать, что, хотя «судьба и развела их невозвратно», все устранить из памяти не дано никому. Когда же память имеет союз с совестью, то возникает беспристрастный посредник между общечеловеческими требованиями морали и самой личностью. В конце концов совесть осуждает каждого из нас не столько за поступки, сколько за их мотивы. В самосознании человека совесть самый «информированный» компонент, она знает о человеке все. Благодаря этому внутреннему судье Троцкий лучше других знал свои несовершенства, связанные, главным образом, с различными проявлениями эгоистического тщеславия. Но… совесть всегда говорит неслышно и при этом почти никогда не ошибается. Думаю, что Троцкий всегда оставался верен своему революционному долгу. Но едва ли он мог бы сказать то же самое по отношению к некоторым людям, которые в разное время окружали его. Впрочем, я несколько отвлекся…
Троцкий колоритно описывает в «Моей жизни» свое этапирование в ссылку. Вот, например, небольшой фрагмент из его воспоминаний.
«В селе было около сотни изб. Мы поселились в крайней. Кругом лес, внизу река. Дальше к северу по Лене лежат золотые прииски. Отблеск золота играл на всей Лене. Усть-Кут знал раньше лучшие времена – с неистовым разгулом, грабежом и разбоем. Но в наше время село затихло. Пьянство, впрочем, осталось. Хозяин и хозяйка нашей избы пили непробудно. Жизнь темная, глухая, в далекой дали от мира. Тараканы наполняли ночью тревожным шорохом избу, ползали по столу, по кровати, по лицу… Весною и осенью село утопало в грязи. Зато природа была прекрасна. Но в те годы я был холоден к ней… Книги и личные отношения поглощали меня. Я изучал Маркса, сгоняя тараканов с его страниц»{24}. Но как раз бедная реальность бытия воспаляла богатое воображение Троцкого. Романтические видения со смутным предчувствием собственного исторического предназначения уже посещали ссыльного на самом пороге века.
Заканчивал реальное училище Лев Бронштейн, как я уже сказал, в Николаеве в 1896 году. С этого года начинается революционная биография 17-летнего Бронштейна. Он поселился у знакомых, где в семье было два взрослых сына, увлекавшихся социалистическими идеями. Это было новью, вызывало интерес, будоражило воображение. Первые месяцы молодой постоялец был довольно равнодушен, как он выражался, к «теоретическим утопиям». Послушав и усмехаясь тому, как братья доказывали друг другу «пользу для истории социализма», он уходил к себе в комнату и садился за учебники. Его не на шутку влекла магия цифр, формул, бесстрастных холодных истин. Абстрактный мир математики манил его своей загадочностью, логикой и неисчерпаемыми возможностями постижения.
Но втянувшись однажды в спор молодых социалистов, придерживавшихся народнических взглядов, он уже больше никогда не мог отрешиться или избавиться от этого турнира мысли. Отныне идейная, политическая борьба станет смыслом существования молодого Бронштейна. Процесс его идеологизации ускорился, когда новые друзья познакомили Льва с Францем Швиговским, чехом, жившим арендой фруктового сада, невесть как занесенным судьбой в Россию. В саду у Швиговского, в его сторожке, образовалось нечто вроде коммуны «ниспровергателей» несправедливости и тирании. В этих «садовых» диспутах, как правило, господствовали народнические мотивы. Лишь один член образовавшегося кружка придерживался иной позиции. Это была Александра Соколовская, молодая женщина, знакомая с работами Маркса, Энгельса и защищавшая марксизм. Сам Троцкий об этом периоде в письме В.И. Невскому впоследствии писал так:
«Семиклассником я часто захаживал к Францу Францевичу Швиговскому, интеллигентному чеху-садовнику, который арендовал сад. Был он неопределенным радикалом. Мы штудировали статьи Михайловского, «Философию истории» Кареева, «Логику» Милля, «Психологию» Гернинга, «Историю культуры» Липперта – все, что попадалось. «Коммунистический манифест» у нас имелся в отвратительном рукописном виде. Первый том «Капитала» у нас читала только Александра Львовна Соколовская (она вернулась после акушерских курсов в Одессе). Создали кружок распространения полезной литературы – «Рассадник». В 1896–1897 годах я был противником Маркса (которого не читал)»{14}.
Первый человек, от которого Бронштейн услышал аргументированный рассказ о марксизме, была действительно Александра Львовна Соколовская, дочь народника, просвещенная молодая женщина, которая через несколько лет станет первой женой молодого революционера. Лев Бронштейн, вступив в споры, не хотел и не умел проигрывать. Хотя противопоставить спокойным, взвешенным аргументам Александры Соколовской ничего конкретного он не мог, но и занять место статиста в споре – тоже.
Как отмечал И. Дейчер, Троцкий обладал «чудесным даром блефа». Мог ввязаться в спор и, основываясь лишь на логике и интуиции, не зная точно предмета дискуссии, тем не менее выглядел достойно. Соколовская, улыбаясь, слушала жаркие доводы юного Бронштейна, доказывавшего, что «марксизм несостоятелен». Возможно, она одна понимала тогда научную несостоятельность Троцкого, но не могла не отдать должное живости его мысли, оригинальности рассуждений, парадоксальности выводов. Соколовская, видимо, почувствовала, что народничество, популизм ближе по духу молодому социалисту потому, что в нем нет такой железной «задетерминированности», как в марксизме. Самоуверенному Бронштейну больше по душе была та теория, где на первый план выдвигаются субъективные факторы в виде «критически мыслящих личностей», блестящих героев, возвышающихся над толпой, кумиров, способных поднять массы на великие дела. Его нападки на марксизм были наскоками молодого человека на сухую теорию, которую он не знал и, естественно, не понимал.
В натуре выпускника реального училища чувствовался радикальный романтизм, приоритет личностного начала, моральные мотивы пионерства. Как бы то ни было, именно благодаря Соколовской на смену самоуверенности юного дилетанта пришло интеллектуальное смятение. Но вмешалось непредвиденное. Вскоре диспуты в саду Швиговского стали окрашены внезапно вспыхнувшими чувствами молодого Бронштейна и более опытной Соколовской (она была старше его на шесть лет), хотя на почве столкновения «доктрин» у них были самые серьезные размолвки. В сознании способного Лейбы шла напряженная работа; он все больше убеждался в правоте Александры. Правда, в силу тщеславия и из духа противоречия Троцкий решил даже публично «разгромить марксизм», написав едва ли не первую свою статью. Но как вспоминал позже автор, статья, в которой было много эпиграфов, цитат и злого яда, «не увидела, к счастью, света. Никто от этого не потерял, меньше всего я сам». В этом же ключе была задумана и пьеса, которую Бронштейн намеревался написать вместе с братьями Соколовскими. Стержнем конфликта в пьесе должна была стать борьба марксистов и народников. Но запала молодым хватило лишь на вступление к пьесе.
Когда в Николаев приехали отец и мать, их младший сын, получая домашние дары, рассказывал, к ужасу четы Бронштейнов, крамольные вещи о царской фамилии.
– Понимаешь, отец, на своем первом высочайшем приеме для знати он заявил: «Я буду охранять начала самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял их мой незабвенный покойный родитель…»
– Правильно сказал… – тут же ввернул отец.
– Но послушай, дальше царь прокричал (волновался очень), что земцы должны «оставить свои бессмысленные мечтания»! Понимаешь, «бессмысленные», а в тексте речи было написано – «беспочвенные».
– Ну и что?
– Фразу о «бессмысленных мечтаниях» царь прокричал так громко, что царица Александра Федоровна, плохо понимавшая по-русски, спросила у стоящей рядом великой княжны:
– Что он сказал?
– Он им объясняет, что они все идиоты, – невозмутимо ответила великая княжна.
– А один из сановников, – продолжал Лейба, – предводитель дворянства Тверской губернии Уткин, вздрогнул от крика государева, да так, что выронил из рук золотой поднос с хлебом-солью… «Плохая примета при восшествии на престол», – шептали сановные старички, глядя, как Воронцов-Дашков, ползая на коленях, собирает с пола подарки…{15}
После этого артистического рассказа Лейба заявил:
– Живете вы, как и все общество, в прокисшем мире. Все надо менять. Убирать царя, добывать свободу! Да!
– Что ты говоришь! Одумайся! Этого не будет и через 100 лет! До чего ты додумался! Чтобы ноги твоей не было у этого бездельника Швиговского!
Размолвка с родителями окончилась временным разрывом. Младший Бронштейн, захлебываясь от чувства независимости и самостоятельности, отказался от их материальной помощи. Продержавшись несколько месяцев в коммуне Швиговского, «бунтарь» пошел на мировую. Справедливости ради надо сказать, что с этого времени власть отца и матери над сыном была потеряна: поступление на математический факультет Новороссийского университета (который он почти тут же бросил), распространение прокламаций, женитьба – все делалось вопреки запретам законопослушных родителей.
Между тем радикализм молодого Бронштейна и его друзей углублялся. Большое впечатление на них произвело сообщение в газетах о самосожжении в Петропавловской крепости в 1897 году курсистки Ветровой. Мотивы трагического акта не были ясны до конца, тем не менее членам «садовой» коммуны все было понятно: это протест против всевластия самодержавия!
Как вспоминает Г.А. Зив, однажды Бронштейн предложил ему под величайшим секретом вступить в рабочий союз, организованный им и его друзьями{16}, союз, в котором идеи народничества ими решительно отброшены.
– Только подлинная социал-демократия, – заявил конспиратор.
– Кто состоит в этой организации?
– Передовая молодая часть общества: революционно мыслящие студенты и рабочие!
Как поведал дальше Л. Бронштейн, «Южнорусский рабочий союз» ставит первой задачей революционное просвещение рабочих. А название организации – в честь союза, существовавшего четверть века назад и разгромленного жандармами.
В это время Бронштейн (у которого уже появилась подпольная кличка Львов) со своими друзьями действительно организовал несколько кружков среди рабочих верфей Николаева для чтения газет, брошюр и прокламаций революционно-просветительного характера. В деятельности «Союза», который просуществовал недолго, активное участие приняли молодой техник Иван Андреевич Мухин, братья и сестра Соколовские, рабочие Коротков, Бабенко, Поляк и другие. В основном работа сводилась к переписыванию и размножению социал-демократических текстов на гектографе, распространению их среди рабочих верфей и на других предприятиях.
Руководство «Союзом» было малоопытным. Конспирация – на примитивном уровне. Вполне естественно, что в организацию внедрились провокаторы. Один из них носил, вспоминал позже Троцкий, фамилию Шренцель. 28 января 1898 года Бронштейн, Швиговский, другие организаторы «Союза» были арестованы. Сам Троцкий о завершении этой начальной революционной эпопеи так писал В.И. Невскому 5 августа 1921 года: «В нашей организации серьезной конспирации не было. Всех нас быстро арестовали. Выдал провокатор Шренцель. Марксистом меня сделали рабочие в тюрьме, и прежде всего Иван Андреевич Мухин. В камере одно время со мной сидел переплетчик Явич. Мерзли, натягивали на себя что могли… Из Николаева меня перевели в херсонскую тюрьму, затем – в Одессу»{17}. О дальнейших перипетиях тюремной жизни он напишет в своих автобиографических заметках.
В одесской тюрьме Бронштейн содержался около двух лет до завершения следствия. Суда не было. В административном порядке он и три других «подельца» были осуждены на четыре года ссылки; другие, в том числе А.Соколовская, – на меньшие сроки.
В своих заметках, которые потом лягут в основу книги «Моя жизнь», он вспоминает, что после отправки из Одессы пробыл около пяти месяцев в московской пересыльной тюрьме и три месяца – в иркутской. Нужно сказать, что ни один день тюремного заключения не проходил для Троцкого бесследно. У него была поразительная способность к самообразованию. Отвечая уже в зрелые годы на вопрос, какое его любимое занятие, он уверенно ответил: «Умственная деятельность: чтение, размышление и, пожалуй, писание»{18}.
В Бутырской тюрьме они с Соколовской решили пожениться, испросили разрешение тюремных властей, сообщили родителям. Власти не препятствовали браку. Родители Соколовской – тоже. А вот Бронштейны решительно воспротивились. Сохранилось письмо Троцкого того времени к Александре Соколовской. Но прежде чем познакомить читателей с этим письмом, хочу отметить следующее. Когда-то Троцкий решительно возразил против готовящейся публикации его переписки с первой женой, даже угрожал обратиться в Политбюро. В фонде Л.Д. Троцкого есть его письмо в редакцию журнала «Пролетарская революция» по этому поводу:
«Я решительно возражаю против печатания писем, имеющих явно личный характер, хотя бы в них заключались общественно-политические элементы. Я еще не покойник; люди, с которыми я переписывался, тоже еще здравствуют, и не трудитесь превращать нас в исторический материал для Истпарта. Если Истпарт держится другого мнения, то я внесу вопрос в Политбюро. До рассмотрения Политбюро, во всяком случае, прошу не печатать.
С коммунистическим приветом
31.VII. 1922 г.
Л. Троцкий»{19}.
Угроза подействовала, письма Троцкого не были опубликованы. Теперь, спустя почти 70 лет после обращения автора письма в «Пролетарскую революцию», думаю, запрет снят самим временем. Тем более что Троцкого и Соколовской уже более полувека нет в живых… Лев Давидович обычно сам поощрял публикации о себе; но здесь речь шла о предании гласности личной переписки с первой женой при наличии жены второй.
Вот выдержки из письма Л.Д. Троцкого к А.Л. Соколовской накануне их женитьбы:
«Шурочка! Мне нужно тебе передать целую кучу новостей (хотя и не особенно любопытных). Третьего дня я имел свидание с матерью. Свидание окончилось полным разрывом – и лучше, не правда ли? Я на этот раз дал отпор, и вышла довольно скверная сцена. Я отказался от помощи. Сейчас я получил письмо от твоего отца: он очень милый человек! Отец не огорчен моим разрывом с родными, но, по-видимому, даже рад… Мол, устраняется вопрос имущественного неравенства…
Я теперь так близко сижу от тебя, что, кажется, ощущаю твое присутствие. Если бы ты, спускаясь по лестнице на прогулку, сказала бы что-нибудь, я бы обязательно услыхал. Попробуй, Сашенька! Мне тяжело… Я хочу тебя слышать, тебя видеть…
Ну а если нам не разрешат обвенчаться? Это невозможно! У меня бывали такие минуты (часы, дни, месяцы), когда самоубийство было самым приличным исходом. Но у меня не хватало для этого смелости…
Сибирская тайга умерит нашу гражданскую чувствительность. Зато мы там будем счастливы! Как олимпийские боги! Всегда-всегда неразлучно вместе! Сколько раз я уже повторяю это, и все-таки хочется повторять и повторять…»{20}
Лев Бронштейн еще и сам не знает, что менее чем через три года он покинет Александру Соколовскую с двумя крохотными дочками, чтобы никогда не возвращаться в первую семью… Сам виновник постарается придать разрыву максимум возможного в таких случаях благородства. «Судьба развела нас невозвратно, хотя мы и остались добрыми друзьями», – напишет он много лет спустя.
Изучая личную переписку Л.Д. Троцкого, я склоняюсь к тому, что женился он по любви, хотя потом в книге «Моя жизнь» он попытается это подать чуть ли не как акт, диктуемый революционной целесообразностью. Всего пол-абзаца посвящено этому эпизоду: «До села Усть-Кут плыли, помнится, около трех недель. Здесь ссадили меня вместе с близкой мне ссыльной по николаевскому делу (не с женой, а «близкой мне ссыльной по николаевскому делу»! – Д.В.). Александра Львовна занимала одно из первых мест в «Южнорусском рабочем союзе». Глубокая преданность социализму и полное отсутствие всего личного создали ей непререкаемый нравственный авторитет. Совместная работа тесно связала нас. Чтоб не быть поселенными врозь (а как же «всегда-всегда неразлучно вместе!»? – Д.В), мы обвенчались в московской пересыльной тюрьме»{21}. Почему же Троцкому понадобилось брак, которого он так добивался, представить чуть ли не фиктивным? Ведь когда он писал свои воспоминания, его дочери от этого брака были уже взрослыми людьми. Может быть, все объясняется тем, что Троцкий в своих книгах и статьях часто обращается к моральным сентенциям, благородству, порядочности, а его первая любовь и брак оказались недолгими. Умолчать об этом в автобиографии никак нельзя, а подать как необходимость «для работы» быть вместе, тем более с человеком, у которого «полное отсутствие всего личного», – весьма удобно.
Как бы мы ни относились к Троцкому, но история его отношений с первой женой отдает элементарным прагматизмом, стремлением в соответствующий момент освободиться от «обузы» для реализации своих высоких планов. Хотя справедливости ради следует отметить, что духовную связь с женой и детьми – впрочем, слабую – Троцкий долго пытался поддерживать.
Когда старшая дочь Зинаида приехала к отцу в Константинополь, Александра Львовна надеялась, что единственная оставшаяся в живых дочь (Нина умерла в 1928 г.) будет согрета отцом. Но родственной близости не получилось. Зина оказалась чужой во второй семье отца. Душевная болезнь Зины потребовала лечения в Берлине, изгнанник делал все, что мог, для облегчения ее участи. После курса лечения Троцкий написал в Москву первой жене, чтобы «она подумала о комнате, в связи с приездом дочери». Но через несколько недель Троцкому пришлось взять на себя печальную миссию: написать Александре Львовне о трагической смерти дочери. Все это будет спустя три десятилетия после первого брака.
Может быть, я несправедлив к Троцкому, высказывая свое мнение о его отношении к первой жене? Возможно. Тем более что, когда Соколовская попала в беду (в 1935 г.) и была сослана фактически только за то, что была бывшей женой главного личного врага Сталина, в новой семье Троцкого не раз вспоминали ее, дочерей, внуков, тревожась об их судьбе. 2 апреля 1935 года Лев Давидович сделает такую дневниковую запись: «Только что получил письмо из Парижа. Ал. Львовна Соколовская, первая жена моя, жившая в Ленинграде со внуками, сослана в Сибирь. От нее уже получена открытка за границей из Тобольска, где она находилась на пути в более далекие части Сибири… Не думаю, чтоб Ал. Льв./овна Соколовская/ проявляла за последние годы какую-либо политическую активность: и годы, и трое детей на руках (внуки. – Д.В.). В «Правде» несколько недель тому назад, в статье, посвященной борьбе с «остатками» и «подонками», упоминалось – в обычной хулиганской форме – и имя А. Л., но лишь попутно, причем ей вменялось в вину вредное воздействие – 1931 г.! – на группу студентов, кажется, Лесного института. Никаких более поздних «преступлений» «Правда» открыть не могла. Но одно уж упоминание имени означало безошибочно, что следует ждать удара и по этой линии»{22}.
Через три дня Троцкий добавит в дневнике: «В последние два дня Н. (Наталья Ивановна Седова, вторая жена изгнанника. – Д.В.) больше думала об А.Л. (Александре Львовне. – Д.В.), чем о Сереже: может быть, с Сережей, в конце концов, ничего и нет, а А. Л., в 60 лет, отправлена куда-то на Дальний Север»{23}.
Можно, видимо, сказать, что, хотя «судьба и развела их невозвратно», все устранить из памяти не дано никому. Когда же память имеет союз с совестью, то возникает беспристрастный посредник между общечеловеческими требованиями морали и самой личностью. В конце концов совесть осуждает каждого из нас не столько за поступки, сколько за их мотивы. В самосознании человека совесть самый «информированный» компонент, она знает о человеке все. Благодаря этому внутреннему судье Троцкий лучше других знал свои несовершенства, связанные, главным образом, с различными проявлениями эгоистического тщеславия. Но… совесть всегда говорит неслышно и при этом почти никогда не ошибается. Думаю, что Троцкий всегда оставался верен своему революционному долгу. Но едва ли он мог бы сказать то же самое по отношению к некоторым людям, которые в разное время окружали его. Впрочем, я несколько отвлекся…
Троцкий колоритно описывает в «Моей жизни» свое этапирование в ссылку. Вот, например, небольшой фрагмент из его воспоминаний.
«В селе было около сотни изб. Мы поселились в крайней. Кругом лес, внизу река. Дальше к северу по Лене лежат золотые прииски. Отблеск золота играл на всей Лене. Усть-Кут знал раньше лучшие времена – с неистовым разгулом, грабежом и разбоем. Но в наше время село затихло. Пьянство, впрочем, осталось. Хозяин и хозяйка нашей избы пили непробудно. Жизнь темная, глухая, в далекой дали от мира. Тараканы наполняли ночью тревожным шорохом избу, ползали по столу, по кровати, по лицу… Весною и осенью село утопало в грязи. Зато природа была прекрасна. Но в те годы я был холоден к ней… Книги и личные отношения поглощали меня. Я изучал Маркса, сгоняя тараканов с его страниц»{24}. Но как раз бедная реальность бытия воспаляла богатое воображение Троцкого. Романтические видения со смутным предчувствием собственного исторического предназначения уже посещали ссыльного на самом пороге века.