Страница:
Когда стол был накрыт (они все по-прежнему продолжали говорить о другом), Лысков ушел в соседнюю комнату и вернулся оттуда с Фатьмой.
Она была бледна и казалась очень усталой. Но ни бледность, ни усталость не могли затмить в ней красоту, которой поразился Чагин еще в развалинах, когда ночью увидел ее в обмороке.
Она вышла с опущенными веками и только два раза подняла их, чтобы глянуть на человека, спасшего ей жизнь.
Чагину казалось, что сам он не смотрел в это время на нее, по крайней мере, глаза их не встретились, но он видел ее быстрый взгляд, сверкнувший огнем из-за миндалевидных разрезов ее опушенных черными ресницами глаз. Хороши были, очень хороши эти глаза.
При виде красавицы Фатьмы, оживленной счастьем свидания с любимым человеком после долгой и тяжелой разлуки, Чагин невольно любовался ею; но странное дело: он любовался ею, как любуются картиной или статуей, точно лишь сам он и Соня Арсеньева были во всем мире одни настоящие люди, а все остальные, так, только «нарочно».
Подали обедать, и все принялись за еду. Фатьма сидела почти все время молча и от застенчивости, и от того, что ей, видимо, трудно было говорить по-русски. Она всеми силами старалась показать, что не забыла русского языка, но по тем нескольким словам, которые были произнесены ею, ясно было, что у нее русская речь смешалась с немецкой и польской; но эта смесь выходила у нее все-таки чрезвычайно милой.
«Прелесть, как мила!» – думал про нее Чагин несколько раз во время обеда.
Лысков старался хмуриться более обыкновенного, но это ему никак не удавалось. Не только Чагин, отлично знавший своего друга, но и всякий, кто поглядел бы теперь на Лыскова, должен был бы заметить, что под его с усилием сдвинутыми бровями блестели радостно веселые глаза, а губы улыбались под усами.
За столом говорил больше других Чагин, вспомнивший про Пирквица, везущего в Петербург пустые пакеты. О прошедшей ночи не было сказано ни слова.
Начав о Пирквице, невольно перешли на Демпоновского, и Лысков предложил следующий план дальнейших действий. Так как Демпоновский едет, очевидно, на заранее заготовленных переменных лошадях, то нечего и думать догнать его ранее Риги. В Риге же ему придется во всяком случае остановиться на два или три дня, чтобы получить заграничный пропуск. На эти-то дни и рассчитывал Лысков. Он предложил, что сам немедленно отправится с Бондаренко в Ригу, взяв всех четырех лошадей с тем, чтобы двух вести в поводу для смены и запаса, а Чагин с Захарычем на наемных лошадях в экипаже поедут с Фатьмой.
Чагин, конечно, предпочитал ехать в Ригу верхом вместо Лыскова или, по крайней мере, вместо Бондаренко, но понял, что если его друг решается оставить Фатьму, то именно потому, что в этом отношении надеется на него, Чагина, и, наоборот, боится доверить ему все дело. И он чувствовал, что Лысков, во всяком случае, имел если не право на такую боязнь, то серьезные основания для нее, и согласился на его предложение.
Лысков уехал в тот же вечер. На другой день на заре выехал и Чагин с Фатьмой.
В этот казавшийся ему бесконечным переезд от «Тихой Долины» до Риги он узнал историю и прошлое Фатьмы.
Гуссейн-паша
Песня Фатьмы
Тимбек
В замке барона
Она была бледна и казалась очень усталой. Но ни бледность, ни усталость не могли затмить в ней красоту, которой поразился Чагин еще в развалинах, когда ночью увидел ее в обмороке.
Она вышла с опущенными веками и только два раза подняла их, чтобы глянуть на человека, спасшего ей жизнь.
Чагину казалось, что сам он не смотрел в это время на нее, по крайней мере, глаза их не встретились, но он видел ее быстрый взгляд, сверкнувший огнем из-за миндалевидных разрезов ее опушенных черными ресницами глаз. Хороши были, очень хороши эти глаза.
При виде красавицы Фатьмы, оживленной счастьем свидания с любимым человеком после долгой и тяжелой разлуки, Чагин невольно любовался ею; но странное дело: он любовался ею, как любуются картиной или статуей, точно лишь сам он и Соня Арсеньева были во всем мире одни настоящие люди, а все остальные, так, только «нарочно».
Подали обедать, и все принялись за еду. Фатьма сидела почти все время молча и от застенчивости, и от того, что ей, видимо, трудно было говорить по-русски. Она всеми силами старалась показать, что не забыла русского языка, но по тем нескольким словам, которые были произнесены ею, ясно было, что у нее русская речь смешалась с немецкой и польской; но эта смесь выходила у нее все-таки чрезвычайно милой.
«Прелесть, как мила!» – думал про нее Чагин несколько раз во время обеда.
Лысков старался хмуриться более обыкновенного, но это ему никак не удавалось. Не только Чагин, отлично знавший своего друга, но и всякий, кто поглядел бы теперь на Лыскова, должен был бы заметить, что под его с усилием сдвинутыми бровями блестели радостно веселые глаза, а губы улыбались под усами.
За столом говорил больше других Чагин, вспомнивший про Пирквица, везущего в Петербург пустые пакеты. О прошедшей ночи не было сказано ни слова.
Начав о Пирквице, невольно перешли на Демпоновского, и Лысков предложил следующий план дальнейших действий. Так как Демпоновский едет, очевидно, на заранее заготовленных переменных лошадях, то нечего и думать догнать его ранее Риги. В Риге же ему придется во всяком случае остановиться на два или три дня, чтобы получить заграничный пропуск. На эти-то дни и рассчитывал Лысков. Он предложил, что сам немедленно отправится с Бондаренко в Ригу, взяв всех четырех лошадей с тем, чтобы двух вести в поводу для смены и запаса, а Чагин с Захарычем на наемных лошадях в экипаже поедут с Фатьмой.
Чагин, конечно, предпочитал ехать в Ригу верхом вместо Лыскова или, по крайней мере, вместо Бондаренко, но понял, что если его друг решается оставить Фатьму, то именно потому, что в этом отношении надеется на него, Чагина, и, наоборот, боится доверить ему все дело. И он чувствовал, что Лысков, во всяком случае, имел если не право на такую боязнь, то серьезные основания для нее, и согласился на его предложение.
Лысков уехал в тот же вечер. На другой день на заре выехал и Чагин с Фатьмой.
В этот казавшийся ему бесконечным переезд от «Тихой Долины» до Риги он узнал историю и прошлое Фатьмы.
Гуссейн-паша
Лысков был прав, когда, рассказывая Чагину о Фатьме, говорил, что «этой самой породы в ней пропасть». Она была дочь Гуссейн-паши, который считал своих предков в родстве с Магометом и принадлежал к исстари богатому роду. Все поколения этого рода проводили жизнь в довольстве и роскоши, будучи окружены почетом и пользуясь властью. Таким образом Фатьме нетрудно было унаследовать от своих предков ту породистость, которую приобрели они долгими годами изнеженной, окруженной великолепием жизни.
Отец ее пользовался почти неограниченной властью. В его ведении находился сравнительно далекий от Константинополя удел, и он управлял им вполне самовластно, представляя собой маленького владыку, державшего в страхе всю округу и смотревшего на ее население, как на своих подданных.
Все его сношения с «Константинополем заключались в посылке туда податей султану и подарков его сановникам, а затем, исполнив свои обязанности по отношению главного властелина, он мог, в свою очередь, являться властелином у себя дома. Звание паши он приобрел как вследствие своей личной храбрости, так и благодаря своему богатству и знатности своего рода.
Он жил во дворце, имел свою свиту и войско, и в Константинополе знали, что, перейди Гуссейн-паша в число непокорных пашей, это стоило бы многих хлопот и бог весть чем могло кончиться. Но Гуссейн вел себя безупречно, никогда не задерживал податей, никогда не забывал одарить великого визиря и всех, кого следовало, и всегда был готов явиться по первому призыву в рядах султанских войск для борьбы с неверными.
Все это заставляло уважать его и бояться. Боялись его и уважали также и те, которых он считал своими подданными.
Фатьма была дочерью любимой жены Гуссейна, Алише, обладанием которой мог бы гордиться и султанский гарем. Свою красоту Алише передала своей единственной дочери; других детей у нее не было. Грозному паше сильно хотелось иметь от Алише сына, однако, несмотря на то, что это желание не осуществлялось, и несмотря на все гаремные интриги и происки, она все-таки оставалась любимой женой Гуссейна и властительницей его сердца.
По мере того как подрастала Фатьма, любовь ее отца и к ней, и к ее матери только увеличивалась. Для них были отведены в гареме отдельные роскошные комнаты, убранные зеленым штофом и дорогими коврами. Для них другие женщины пели песни и играли, когда Фатьме хотелось веселиться. Когда же она засыпала, все кругом не только ходили на цыпочках, но боялись дохнуть, и даже закрывали фонтаны в саду, чтобы они как-нибудь случайно не разбудили своим плеском любимицы Гуссейна. У нее были служанки, которым, в свою очередь, прислуживали люди. Для каждого дня в году у нее было новое платье. Все, чего только ни желала она, являлось у нее как по волшебству.
Фатьма отлично помнила отца, его строгие, серые глаза, его длинную с проседью бороду, пахнувшую дымом кальяна, и мягкий, приятный голос, рассказывающий ей сказки. Ей часто приходилось слышать от окружающих, что он строгий и грозный паша, перед которым трепещут все, но для нее он оставался всегда тихим и добрым, и она не могла себе представить его таким, каким он был по отзыву других.
Так прошло ее детство.
И только впоследствии, когда из ребенка она начала становиться взрослой девушкой, ей пришлось убедиться, что отец может быть и хмурым, и угрюмым, и строгим.
Прежде, бывало, не проходило дня, чтобы он раза два не зашел на ту половину гарема, где жила она с матерью, но мало-помалу он стал пропускать свой обычный час послеобеденного кейфа, который всегда проводил у них. Фатьма реже видела у него на лице ту добрую, ясную улыбку, к которой привыкла и которую любила, и чаще и чаще начала замечать, Как ее мать потихоньку плакала ночью. Она советовала Фатьме быть ласковой с отцом, и Фатьма старалась, как только умела, приласкаться к нему; но чем больше старалась она, тем сильнее хмурился Гуссейн.
Раз она услышала, как ее мать в разговоре с отцом (они точно спорили о чем-то) назвала себя старухой.
Фатьма знала, что быть старухой для женщины – большое несчастье, но никогда не могла предположить, чтобы ее милая, любимая мать стала старухой; это могло случиться с кем угодно, но только не с нею. И вдруг она сама себя называет так!..
После этого разговора отец целую неделю не был у них.
Тогда Фатьма поняла, что дни их прежнего благополучия и счастья едва ли вернутся, что отец изменился к ним и что хотя окружающие и относятся к ним пока по-прежнему с почтением, но это ненадолго и скоро наступит время, когда ненависть, скрываемая этим внешним почтением, выйдет наружу, потому что вместе с любовью отца исчезнет и страх перед теми, кого он любил. Но неужели он, добрый и любящий отец, мог разлюбить свою верную Алише и маленькую Фатьму?
Фатьма не могла поверить этому. Она не могла поверить, чтобы, раз полюбив ее мать, можно было разлюбить ее добровольно. Это было бы слишком дурно со стороны отца; а он ведь был тоже хороший и казался неспособным на что-нибудь дурное. И Фатьма решила, что тут виноват кто-то третий и что этот третий – дурной человек.
Она начала прислушиваться, наблюдать и вскоре поняла, в чем было дело. Приблизительно к тому времени, когда отец изменился к ним, в свите его появилось новое лицо, быстро забравшее верх над остальными. На службу к Гуссейну поступил принявший мусульманскую веру христианин, получивший имя Тимбека. Как звали его прежде, Фатьма не могла узнать, но по тому трепету и понижению голоса, с которыми произносилось имя Тимбека, она поняла, какой силой он уже пользуется у ее отца. Говорили, что во всех делах он стал первым его помощником и советчиком, что никто, как он, не умел обращаться так с Гуссейном и никто, как он, не может придумать такие забавы и потехи, какие затевает Тимбек. Сегодня он увозит Гуссейна на охоту, завтра задает пир, потом устраивает смешную комедию. И, радуясь этим потехам, забывает Гуссейн свою Алише и заставляет плакать ее и грустить.
И задумала Фатьма помочь матери в ее горе.
Отец ее пользовался почти неограниченной властью. В его ведении находился сравнительно далекий от Константинополя удел, и он управлял им вполне самовластно, представляя собой маленького владыку, державшего в страхе всю округу и смотревшего на ее население, как на своих подданных.
Все его сношения с «Константинополем заключались в посылке туда податей султану и подарков его сановникам, а затем, исполнив свои обязанности по отношению главного властелина, он мог, в свою очередь, являться властелином у себя дома. Звание паши он приобрел как вследствие своей личной храбрости, так и благодаря своему богатству и знатности своего рода.
Он жил во дворце, имел свою свиту и войско, и в Константинополе знали, что, перейди Гуссейн-паша в число непокорных пашей, это стоило бы многих хлопот и бог весть чем могло кончиться. Но Гуссейн вел себя безупречно, никогда не задерживал податей, никогда не забывал одарить великого визиря и всех, кого следовало, и всегда был готов явиться по первому призыву в рядах султанских войск для борьбы с неверными.
Все это заставляло уважать его и бояться. Боялись его и уважали также и те, которых он считал своими подданными.
Фатьма была дочерью любимой жены Гуссейна, Алише, обладанием которой мог бы гордиться и султанский гарем. Свою красоту Алише передала своей единственной дочери; других детей у нее не было. Грозному паше сильно хотелось иметь от Алише сына, однако, несмотря на то, что это желание не осуществлялось, и несмотря на все гаремные интриги и происки, она все-таки оставалась любимой женой Гуссейна и властительницей его сердца.
По мере того как подрастала Фатьма, любовь ее отца и к ней, и к ее матери только увеличивалась. Для них были отведены в гареме отдельные роскошные комнаты, убранные зеленым штофом и дорогими коврами. Для них другие женщины пели песни и играли, когда Фатьме хотелось веселиться. Когда же она засыпала, все кругом не только ходили на цыпочках, но боялись дохнуть, и даже закрывали фонтаны в саду, чтобы они как-нибудь случайно не разбудили своим плеском любимицы Гуссейна. У нее были служанки, которым, в свою очередь, прислуживали люди. Для каждого дня в году у нее было новое платье. Все, чего только ни желала она, являлось у нее как по волшебству.
Фатьма отлично помнила отца, его строгие, серые глаза, его длинную с проседью бороду, пахнувшую дымом кальяна, и мягкий, приятный голос, рассказывающий ей сказки. Ей часто приходилось слышать от окружающих, что он строгий и грозный паша, перед которым трепещут все, но для нее он оставался всегда тихим и добрым, и она не могла себе представить его таким, каким он был по отзыву других.
Так прошло ее детство.
И только впоследствии, когда из ребенка она начала становиться взрослой девушкой, ей пришлось убедиться, что отец может быть и хмурым, и угрюмым, и строгим.
Прежде, бывало, не проходило дня, чтобы он раза два не зашел на ту половину гарема, где жила она с матерью, но мало-помалу он стал пропускать свой обычный час послеобеденного кейфа, который всегда проводил у них. Фатьма реже видела у него на лице ту добрую, ясную улыбку, к которой привыкла и которую любила, и чаще и чаще начала замечать, Как ее мать потихоньку плакала ночью. Она советовала Фатьме быть ласковой с отцом, и Фатьма старалась, как только умела, приласкаться к нему; но чем больше старалась она, тем сильнее хмурился Гуссейн.
Раз она услышала, как ее мать в разговоре с отцом (они точно спорили о чем-то) назвала себя старухой.
Фатьма знала, что быть старухой для женщины – большое несчастье, но никогда не могла предположить, чтобы ее милая, любимая мать стала старухой; это могло случиться с кем угодно, но только не с нею. И вдруг она сама себя называет так!..
После этого разговора отец целую неделю не был у них.
Тогда Фатьма поняла, что дни их прежнего благополучия и счастья едва ли вернутся, что отец изменился к ним и что хотя окружающие и относятся к ним пока по-прежнему с почтением, но это ненадолго и скоро наступит время, когда ненависть, скрываемая этим внешним почтением, выйдет наружу, потому что вместе с любовью отца исчезнет и страх перед теми, кого он любил. Но неужели он, добрый и любящий отец, мог разлюбить свою верную Алише и маленькую Фатьму?
Фатьма не могла поверить этому. Она не могла поверить, чтобы, раз полюбив ее мать, можно было разлюбить ее добровольно. Это было бы слишком дурно со стороны отца; а он ведь был тоже хороший и казался неспособным на что-нибудь дурное. И Фатьма решила, что тут виноват кто-то третий и что этот третий – дурной человек.
Она начала прислушиваться, наблюдать и вскоре поняла, в чем было дело. Приблизительно к тому времени, когда отец изменился к ним, в свите его появилось новое лицо, быстро забравшее верх над остальными. На службу к Гуссейну поступил принявший мусульманскую веру христианин, получивший имя Тимбека. Как звали его прежде, Фатьма не могла узнать, но по тому трепету и понижению голоса, с которыми произносилось имя Тимбека, она поняла, какой силой он уже пользуется у ее отца. Говорили, что во всех делах он стал первым его помощником и советчиком, что никто, как он, не умел обращаться так с Гуссейном и никто, как он, не может придумать такие забавы и потехи, какие затевает Тимбек. Сегодня он увозит Гуссейна на охоту, завтра задает пир, потом устраивает смешную комедию. И, радуясь этим потехам, забывает Гуссейн свою Алише и заставляет плакать ее и грустить.
И задумала Фатьма помочь матери в ее горе.
Песня Фатьмы
В первый же раз, как Гуссейн после долгого перерыва пришел на забытую теперь половину гарема, Фатьма сама повела его к мягкому дивану, у которого на низеньком столике были приготовлены столько дней напрасно ждавшие его кальян и кофе, сваренный самой Алише. Прежде, бывало, Гуссейн говаривал, что никто не умеет так варить кофе, как Алише.
Подействовала ли на этот раз ласка Фатьмы, вспомнил ли Гуссейн те тихие минуты счастья, которые он испытывал здесь когда-то, но только он улыбнулся и морщины его разгладились.
Фатьма видела, как блеснули радостью при этом глаза ее матери, и сердце ее забилось сильнее. Она чувствовала, что решительная минута близится. Однако ни отец, ни мать не знали, что она намерена сделать. Мать опустилась на диван в стороне, а Фатьма на ковер, на свое обычное место, возле отца.
Гуссейн молчал. Алише не решалась заговорить. Видно было, что его улыбка Фатьме явилась лишь мимолетным отблеском прошлого, и лицо его снова покрылось тенью. Казалось, он, прежде такой счастливый в эти часы, теперь не знал уже, зачем он пришел сюда, не мог найти слова для разговора и не знал, что ему делать тут, словно и кальян казался ему не крепок, и кофе не вкусен, и щербет не сладок.
Бывало, прежде Алише не стеснялась его задумчивостью и смело спрашивала о причинах этой задумчивости, чтобы разговором разгладить у него морщины. Но теперь она лишь изредка поглядывала на него, не решаясь заговорить.
Фатьма сидела, поджав ноги, и перебирала струны гитары. Вдруг она начала робким, нетвердым голосом, в такт своей игре, чуть слышно подпевать слова новой, сочиненной ею самой песни. Не оборачивая головы в сторону отца, она искоса следила за ним, слушает он или нет. Казалось, он прислушивался.
«Отец, – пела она, – не выдавай меня замуж. Да благословит тебя Аллах, если ты не выдашь замуж своей бедной дочери! Аллах, Аллах, вложи в сердце моего отца жалость к его дочери, чтобы был он справедлив.
Муж возьмет меня и увезет к себе. Он полюбит меня, потому что маленькую Фатьму нельзя не полюбить. Он станет называть меня властительницей своего сердца; но, Аллах, вложи в сердце отца моего жалость!..
Придет время, и любовь его, дававшая радость, обратится в печаль. Ах, лучше бы не давала она радости вовсе, потому что сменившая ее печаль еще чувствительней от этого! Придет время, и забудет он жену, которую любил. Отец, не отымай меня у матери, она одна не разлюбит меня!»
Фатьма пела и увлеклась своей песней; голос ее звучал смелей и смелей, рука тверже ходила по струнам.
Гуссейн поднял голову и впился в нее глазами, забыв в стиснутой руке своей янтарь кальяна. Он никогда не слыхал этой песни.
«Будет время, – продолжала между тем Фатьма, – и придется назвать меня старухой. А разве виновата я, что муж мой возьмет мою красоту и молодость? Разве виновата я, что забудет он ласки мои и счастье, которыми закреплял когда-то свои клятвы?»
В это время Фатьма подняла глаза и ужаснулась тому, что она сделала. Мать ее сидела бледная как полотно и, опустив глаза, боялась поднять их, боялась шелохнуться. Гуссейн тяжело дышал, вне себя от гнева; он, казалось, не перебил песни дочери оттого только, что припадок гнева судорогой сжал ему горло и слова замерли у него. Но взгляд – такого грозного взгляда Фатьма даже в последнее время никогда не видела у него – яснее слов говорил.
– Фатьма, откуда взяла ты эту песню? Кто научил тебя ей? Зачем ты запела ее? – спросила Алише дочь.
– Я знаю, кто научил ее этой песне, – злобно перебил ее Гуссейн, – я знаю… И напрасно ты будешь отнекиваться… Женщина хитра, и хитрая женщина научила Фатьму этой песне и заставила ее спеть мне. И эта хитрая женщина – ты!..
Фатьма вдруг еще сильнее ударила по струнам и, словно вдохновленная свыше, пропела громким и твердым голосом:
«Никто не научил меня этой песне, нет, не учил; сердце мне подсказало правдивые слова ее; из рыданий сложился скорбный напев ее. Тому, что идет от сердца и трогает саму душу, нельзя научить. Аллах говорит устами невинной девушки. Отец, сжалься надо мною!»
Фатьма сама не знала, как вырвались у нее эти слова. Это сделалось как-то само собой, помимо ее воли. Но, должно быть, она невольно вложила такую силу в них, таким отчаянным тоном отозвался грустный, искренний напев ее, что сердце Гуссейна смягчилось. Может быть, он подумал, что действительно сам Аллах вложил в уста его дочери эту песню. После ее последнего припева нельзя было сомневаться в том, что песня сочинена ею, а кто же, кроме Аллаха, мог вложить ей дар сочинять песни? Он опустил свой гневный взгляд, взялся рукой за голову и долго молчал, а потом поднялся и, подозвав к себе Фатьму, крепко-крепко поцеловал ее в лоб.
С этих пор Гуссейн не пропускал больше послеобеденного кейфа в покоях Алише и, когда случалось ему приходить сюда расстроенным и мрачным, заставлял Фатьму петь ее песню.
Подействовала ли на этот раз ласка Фатьмы, вспомнил ли Гуссейн те тихие минуты счастья, которые он испытывал здесь когда-то, но только он улыбнулся и морщины его разгладились.
Фатьма видела, как блеснули радостью при этом глаза ее матери, и сердце ее забилось сильнее. Она чувствовала, что решительная минута близится. Однако ни отец, ни мать не знали, что она намерена сделать. Мать опустилась на диван в стороне, а Фатьма на ковер, на свое обычное место, возле отца.
Гуссейн молчал. Алише не решалась заговорить. Видно было, что его улыбка Фатьме явилась лишь мимолетным отблеском прошлого, и лицо его снова покрылось тенью. Казалось, он, прежде такой счастливый в эти часы, теперь не знал уже, зачем он пришел сюда, не мог найти слова для разговора и не знал, что ему делать тут, словно и кальян казался ему не крепок, и кофе не вкусен, и щербет не сладок.
Бывало, прежде Алише не стеснялась его задумчивостью и смело спрашивала о причинах этой задумчивости, чтобы разговором разгладить у него морщины. Но теперь она лишь изредка поглядывала на него, не решаясь заговорить.
Фатьма сидела, поджав ноги, и перебирала струны гитары. Вдруг она начала робким, нетвердым голосом, в такт своей игре, чуть слышно подпевать слова новой, сочиненной ею самой песни. Не оборачивая головы в сторону отца, она искоса следила за ним, слушает он или нет. Казалось, он прислушивался.
«Отец, – пела она, – не выдавай меня замуж. Да благословит тебя Аллах, если ты не выдашь замуж своей бедной дочери! Аллах, Аллах, вложи в сердце моего отца жалость к его дочери, чтобы был он справедлив.
Муж возьмет меня и увезет к себе. Он полюбит меня, потому что маленькую Фатьму нельзя не полюбить. Он станет называть меня властительницей своего сердца; но, Аллах, вложи в сердце отца моего жалость!..
Придет время, и любовь его, дававшая радость, обратится в печаль. Ах, лучше бы не давала она радости вовсе, потому что сменившая ее печаль еще чувствительней от этого! Придет время, и забудет он жену, которую любил. Отец, не отымай меня у матери, она одна не разлюбит меня!»
Фатьма пела и увлеклась своей песней; голос ее звучал смелей и смелей, рука тверже ходила по струнам.
Гуссейн поднял голову и впился в нее глазами, забыв в стиснутой руке своей янтарь кальяна. Он никогда не слыхал этой песни.
«Будет время, – продолжала между тем Фатьма, – и придется назвать меня старухой. А разве виновата я, что муж мой возьмет мою красоту и молодость? Разве виновата я, что забудет он ласки мои и счастье, которыми закреплял когда-то свои клятвы?»
В это время Фатьма подняла глаза и ужаснулась тому, что она сделала. Мать ее сидела бледная как полотно и, опустив глаза, боялась поднять их, боялась шелохнуться. Гуссейн тяжело дышал, вне себя от гнева; он, казалось, не перебил песни дочери оттого только, что припадок гнева судорогой сжал ему горло и слова замерли у него. Но взгляд – такого грозного взгляда Фатьма даже в последнее время никогда не видела у него – яснее слов говорил.
– Фатьма, откуда взяла ты эту песню? Кто научил тебя ей? Зачем ты запела ее? – спросила Алише дочь.
– Я знаю, кто научил ее этой песне, – злобно перебил ее Гуссейн, – я знаю… И напрасно ты будешь отнекиваться… Женщина хитра, и хитрая женщина научила Фатьму этой песне и заставила ее спеть мне. И эта хитрая женщина – ты!..
Фатьма вдруг еще сильнее ударила по струнам и, словно вдохновленная свыше, пропела громким и твердым голосом:
«Никто не научил меня этой песне, нет, не учил; сердце мне подсказало правдивые слова ее; из рыданий сложился скорбный напев ее. Тому, что идет от сердца и трогает саму душу, нельзя научить. Аллах говорит устами невинной девушки. Отец, сжалься надо мною!»
Фатьма сама не знала, как вырвались у нее эти слова. Это сделалось как-то само собой, помимо ее воли. Но, должно быть, она невольно вложила такую силу в них, таким отчаянным тоном отозвался грустный, искренний напев ее, что сердце Гуссейна смягчилось. Может быть, он подумал, что действительно сам Аллах вложил в уста его дочери эту песню. После ее последнего припева нельзя было сомневаться в том, что песня сочинена ею, а кто же, кроме Аллаха, мог вложить ей дар сочинять песни? Он опустил свой гневный взгляд, взялся рукой за голову и долго молчал, а потом поднялся и, подозвав к себе Фатьму, крепко-крепко поцеловал ее в лоб.
С этих пор Гуссейн не пропускал больше послеобеденного кейфа в покоях Алише и, когда случалось ему приходить сюда расстроенным и мрачным, заставлял Фатьму петь ее песню.
Тимбек
Фатьма торжествовала; но, к сожалению, торжество ее было недолгим. Не прошло года, как снова влияние Тимбека на Гуссейна выразилось еще с большей, чем прежде, силой. На этот раз он повел дело еще хитрее. Видя, что развлечения, охоты и празднества если не совсем потеряли притягательную силу для Гуссейна, то, во всяком случае, не достигают цели, Тимбек сумел достать для гарема паши новую красавицу, затмившую всех прежних.
Бывали и прежде у Гуссейна любимицы помимо Алише, но до сих пор это носило лишь характер временной прихоти, которая проходила и нисколько не вредила отношениям Гуссейна к его избранной жене. Однако красавица, доставленная Тимбеком, обладала, по-видимому, не только прелестью внешней, но и умом, и талантами, – словом, по прошествии трех недель со времени поступления ее в гарем у нее оказались на противоположной стороне от покоев Алише свои покои, и старой жене и ее дочери было запрещено гулять в саду, когда туда выходила новая любимица, да и сам Гуссейн вдруг прекратил свои посещения к ним, словно стыдясь показаться.
Алише снова впала в отчаяние. Она проводила бессонные ночи, не ела, сидела у себя и плакала. Фатьме нечем было утешить ее, она могла только горевать вместе с нею.
И это горе сразило ее. Такого резкого, крутого перехода от полного, безмятежного счастья к ежеминутному и безнадежному горю не выдержала Фатьма. Она заболела.
Когда доложили Гуссейну о болезни дочери, он сказал, что навестит ее.
Это посещение Гуссейна было последним. Потерявшая голову Алише решилась послушаться старой кормилицы Фатьмы, которая уверяла, что паша не иначе как приворожен тайными чарами к новой красавице и что нужно в свою очередь употребить чары, чтобы разрушить влияние первых. Кормилица научила Алише напоить мужа кофе, которым предварительно нужно было омыть свою левую ногу с известными заклинаниями. Она научила им Алише, и та исполнила все в точности.
Гуссейн навестил дочь, выпил кофе, был неразговорчив, но старался казаться ласковым и обещал Фатьме прислать подарок.
Болезнь Фатьмы оказалась не опасной. После первого же пароксизма началось улучшение, и она, – может быть, именно вследствие посещения отца, после чего Алише стала спокойнее, – начала быстро выздоравливать.
Но тут началась страшная история в гареме.
Тимбек, невидимый для гарема, куда вход ему был, разумеется, запрещен, оказалось, мог слышать и видеть там, где не мог присутствовать. Евнухи ли были у него на откупе, сохранил ли он сношения с поставленной им красавицей, или имел сведения через других жен, но только при его посредстве стала известна Гуссейну история с кофе, и над несчастной головой Алише разразилось страшное обвинение в колдовстве и чародействе.
Первым пострадал главный евнух. Он исчез бесследно. Но гарем знал, что это значило. Его утопили в мешке без всякого суда и следствия. Алише было запрещено выходить из своих комнат.
Для Фатьмы и ее матери прошли три дня тревожной неизвестности. Эта медленность показалась им странной. Алише просила мужа позволить ей прийти к нему для оправдания. Ей не дали ответа. Фатьма звала отца к себе, он не пришел.
Впоследствии они узнали, что, с тех пор как появился возле Гуссейна Тимбек, прежнее счастье стало изменять Гуссейну. Благодаря постоянной лести Тимбека, он возмечтал слишком много о своей силе и вследствие новой, рассеянной жизни стал пренебрегать делами, всецело доверившись Тимбеку.
В диване [11]высказывалось недовольство Гуссейном. Подати запоздали, и главное – число подарков было сокращено. К Гуссейну пришла грозная бумага, но он, вместо того чтобы смириться, послал дерзкий ответ, не препроводив для умилостивления новых подарков. Вскоре дело повернулось так, что Гуссейна сочли изменником и выслали против него военную силу. Он решил бороться.
История с Алише как раз совпала с тем временем, когда Гуссейн должен был отправиться, чтобы предводительствовать своими отрядами против султанских войск.
Кормилица, пробравшись к арестованной Алише, сообщила ей, что Гуссейн-паша отважился на большое, рискованное дело, что он уезжает, берет с собой Тимбека и откладывает суд над женой до своего возвращения. Результат этого суда предвидеть было нетрудно: Алише, а может быть, и Фатьму ждала участь несчастного евнуха.
Выбора действий не оставалось; единственное спасение заключалось в бегстве.
Ночью Алише и Фатьма, переодетые в евнухов, бежали и благополучно достигли маленькой хижины на окраине города, где жил дальний родственник кормилицы. Две недели они просидели в погребе, боясь показаться на свет Божий. Пищу им подавали через маленькое окошечко. Наконец явилась кормилица, которой удалось захватить драгоценности Алише и Фатьмы. Это давало им возможность отправиться дальше.
В тот же день в городе стало известно, что Гуссейн-паша разбит, что он хотел скрыться, но Тимбек выдал его ради собственного спасения. Султанские войска приближались к городу, и дальнейшее бегство для жены возмутившегося паши, хотя и опальной, но все-таки жены, стало необходимым более, чем прежде.
Пробравшись за границу, Фатьма и мать очутились совершенно вне тех условий, к которым привыкли, и новая жизнь, совершенно отличная от гаремной замкнутости, испугала их и не понравилась им. Они ехали вперед без цели, сами не зная куда, единственно потому, что каждое место, куда бы они не приехали, было не по ним, совершенно чуждо им, не нравилось, и они, спеша переменить его на новое, забирались все дальше и дальше к чужим, неприятным людям. Впрочем, Фатьма рассказывала, что с ними все-таки обходились ласково, не обижали и по счастливой случайности даже в дороге с ними не происходило опасных приключений.
Так добрались они до Польши, продолжая стремиться вперед, сами не зная куда. Единственный источник их доходов – драгоценные вещи, захваченные кормилицей, исчезал довольно быстро, потому что Алише, плохо зная цену вещам и деньгам, отдавала их за бесценок. Наконец пережитые в последнее время тревоги окончательно надорвали силы Алише, она слегла и больше уже не вставала.
Тут Фатьма встретилась с Лысковым.
Бывали и прежде у Гуссейна любимицы помимо Алише, но до сих пор это носило лишь характер временной прихоти, которая проходила и нисколько не вредила отношениям Гуссейна к его избранной жене. Однако красавица, доставленная Тимбеком, обладала, по-видимому, не только прелестью внешней, но и умом, и талантами, – словом, по прошествии трех недель со времени поступления ее в гарем у нее оказались на противоположной стороне от покоев Алише свои покои, и старой жене и ее дочери было запрещено гулять в саду, когда туда выходила новая любимица, да и сам Гуссейн вдруг прекратил свои посещения к ним, словно стыдясь показаться.
Алише снова впала в отчаяние. Она проводила бессонные ночи, не ела, сидела у себя и плакала. Фатьме нечем было утешить ее, она могла только горевать вместе с нею.
И это горе сразило ее. Такого резкого, крутого перехода от полного, безмятежного счастья к ежеминутному и безнадежному горю не выдержала Фатьма. Она заболела.
Когда доложили Гуссейну о болезни дочери, он сказал, что навестит ее.
Это посещение Гуссейна было последним. Потерявшая голову Алише решилась послушаться старой кормилицы Фатьмы, которая уверяла, что паша не иначе как приворожен тайными чарами к новой красавице и что нужно в свою очередь употребить чары, чтобы разрушить влияние первых. Кормилица научила Алише напоить мужа кофе, которым предварительно нужно было омыть свою левую ногу с известными заклинаниями. Она научила им Алише, и та исполнила все в точности.
Гуссейн навестил дочь, выпил кофе, был неразговорчив, но старался казаться ласковым и обещал Фатьме прислать подарок.
Болезнь Фатьмы оказалась не опасной. После первого же пароксизма началось улучшение, и она, – может быть, именно вследствие посещения отца, после чего Алише стала спокойнее, – начала быстро выздоравливать.
Но тут началась страшная история в гареме.
Тимбек, невидимый для гарема, куда вход ему был, разумеется, запрещен, оказалось, мог слышать и видеть там, где не мог присутствовать. Евнухи ли были у него на откупе, сохранил ли он сношения с поставленной им красавицей, или имел сведения через других жен, но только при его посредстве стала известна Гуссейну история с кофе, и над несчастной головой Алише разразилось страшное обвинение в колдовстве и чародействе.
Первым пострадал главный евнух. Он исчез бесследно. Но гарем знал, что это значило. Его утопили в мешке без всякого суда и следствия. Алише было запрещено выходить из своих комнат.
Для Фатьмы и ее матери прошли три дня тревожной неизвестности. Эта медленность показалась им странной. Алише просила мужа позволить ей прийти к нему для оправдания. Ей не дали ответа. Фатьма звала отца к себе, он не пришел.
Впоследствии они узнали, что, с тех пор как появился возле Гуссейна Тимбек, прежнее счастье стало изменять Гуссейну. Благодаря постоянной лести Тимбека, он возмечтал слишком много о своей силе и вследствие новой, рассеянной жизни стал пренебрегать делами, всецело доверившись Тимбеку.
В диване [11]высказывалось недовольство Гуссейном. Подати запоздали, и главное – число подарков было сокращено. К Гуссейну пришла грозная бумага, но он, вместо того чтобы смириться, послал дерзкий ответ, не препроводив для умилостивления новых подарков. Вскоре дело повернулось так, что Гуссейна сочли изменником и выслали против него военную силу. Он решил бороться.
История с Алише как раз совпала с тем временем, когда Гуссейн должен был отправиться, чтобы предводительствовать своими отрядами против султанских войск.
Кормилица, пробравшись к арестованной Алише, сообщила ей, что Гуссейн-паша отважился на большое, рискованное дело, что он уезжает, берет с собой Тимбека и откладывает суд над женой до своего возвращения. Результат этого суда предвидеть было нетрудно: Алише, а может быть, и Фатьму ждала участь несчастного евнуха.
Выбора действий не оставалось; единственное спасение заключалось в бегстве.
Ночью Алише и Фатьма, переодетые в евнухов, бежали и благополучно достигли маленькой хижины на окраине города, где жил дальний родственник кормилицы. Две недели они просидели в погребе, боясь показаться на свет Божий. Пищу им подавали через маленькое окошечко. Наконец явилась кормилица, которой удалось захватить драгоценности Алише и Фатьмы. Это давало им возможность отправиться дальше.
В тот же день в городе стало известно, что Гуссейн-паша разбит, что он хотел скрыться, но Тимбек выдал его ради собственного спасения. Султанские войска приближались к городу, и дальнейшее бегство для жены возмутившегося паши, хотя и опальной, но все-таки жены, стало необходимым более, чем прежде.
Пробравшись за границу, Фатьма и мать очутились совершенно вне тех условий, к которым привыкли, и новая жизнь, совершенно отличная от гаремной замкнутости, испугала их и не понравилась им. Они ехали вперед без цели, сами не зная куда, единственно потому, что каждое место, куда бы они не приехали, было не по ним, совершенно чуждо им, не нравилось, и они, спеша переменить его на новое, забирались все дальше и дальше к чужим, неприятным людям. Впрочем, Фатьма рассказывала, что с ними все-таки обходились ласково, не обижали и по счастливой случайности даже в дороге с ними не происходило опасных приключений.
Так добрались они до Польши, продолжая стремиться вперед, сами не зная куда. Единственный источник их доходов – драгоценные вещи, захваченные кормилицей, исчезал довольно быстро, потому что Алише, плохо зная цену вещам и деньгам, отдавала их за бесценок. Наконец пережитые в последнее время тревоги окончательно надорвали силы Алише, она слегла и больше уже не вставала.
Тут Фатьма встретилась с Лысковым.
В замке барона
– Ведь вы друг ему… друг? – говорила Фатьма, рассказывая Чагину, беспрестанно путая слова и вставляя то польские, то немецкие, – вы друг… Ну, тогда я скажу… вам только скажу.
И почти с детской наивностью она передала подробности своей любви к Лыскову, рассказала а том, как они встретились, как она почти с первого взгляда почувствовала, что этот человек недаром встретился с нею, как потом… Но все, что происходило потом в душе Фатьмы, было не менее, чем ей, знакомо самому Чагину по его чувству к Соне Арсеньевой.
«Да, да, – думал он, – это всегда так бывает, я знаю это… Знаю…»
И тем не менее он все-таки терпеливо выслушал чистосердечную и милую исповедь девушки, не перебивая ее и стараясь подсказкой помочь ей, когда она затруднялась в выражении.
И понял он ее больше не по рассказу, так как тот был очень сбивчив, а по чувству, жившему в нем и придававшему ему жизнь и смысл.
Время, проведенное под охраной полковой семьи, несмотря на все только что перед тем перенесенное ею горе, было если не самым счастливым, то, во всяком случае, таким, которое давало надежду, что счастье еще возможно впереди, что не все погибло и что она может иметь еще на земле радости.
– Так зачем же вы уехали тогда? – спросил Чагин по-немецки, так как она лучше понимала вопросы на этом языке.
– Зачем? Так нужно было! – ответила Фатьма.
– Как «нужно»? Кто же вас заставил?
– О, меня никто не заставил, я сама…
– Сами? – удивился Чагин. – Вы сами уехали, когда только что говорили, что были счастливы или надеялись быть счастливой?
Фатьма вдруг вскинула на него свои темные, прекрасные, как у газели, глаза и спросила вместо ответа:
– А вы… сами любили?
Слово «любить» во всех формах она произносила по-русски, с трудом преодолевая первый слог и меняя гласный звук на разные лады, что, впрочем, казалось удивительно милым у нее.
Чагин ответил на вопрос откровенно. Ему даже приятно было сказать именно этой милой, хорошенькой Фатьме, что он любит и счастлив.
– И где та, которую вы любите? – продолжала она.
– Она в Петербурге, в главном городе России, – пояснил Чагин, – там, где я живу, и она живет и ждет меня там.
– И все-таки вы уехали от нее?
– Да, мне нужно было уехать… по делу.
– Ну вот, по делу… Так говорят… И мне нужно было, как вам… И я думала, что он ждет, а он начал думать другое… Он думал, что я люблю человека, который ехал со мной…
И Фатьма, дрогнув всем телом, добавила что-то на своем непонятном для Чагина языке, но, судя по выражению, с каким она это сделала, ее слова должны были заключать в себе чувства, еще большие чем отвращение.
– Кто же был этот человек? – живо спросил Чагин, потому что они добрались до самого интересного для него места в истории Фатьмы.
– Кто был этот человек, с которым я уехала? – переспросила Фатьма. – Это был «он»…
На этот раз она произнесла это местоимение совсем иначе, чем произносила его, говоря о Лыскове.
– Кто «он»? – удивился Чагин.
И Фатьма, нагнувшись к самому уху Чагина, чуть слышно сказала:
– Тимбек…
Казалось, она боялась произнести само его имя. Она говорила о нем с каким-то суеверным страхом, будто он обладал нечеловеческими способностями ко злу.
Оказалось, он отправился по их следам вскоре после их побега. Две путешествующие турчанки были явлением довольно заметным, и потому Тимбеку нетрудно было, после нескольких усилий, расспросов и поиска их, напасть на их след. Узнал он также, что старая турчанка умерла, а молодая была принята русским полком и отправилась с ним. Найти полк было вовсе уж нетрудно.
Однажды Фатьма гуляла перед отведенным ей на одной из стоянок полка домом, как вдруг к ней весьма почтительно подошел незнакомый человек, одетый европейцем, вовсе не похожий на турка, и, к удивлению Фатьмы, заговорил с нею на ее родном языке.
Он сказал ей, что ее отец бежал от преследования султанских войск во владения русской государыни, что он в несчастье, простил жену и дочь и зовет их к себе.
Фатьма и хотела, и боялась поверить этому незнакомцу, но он показал ей письмо от отца. Она спросила, как он узнал ее, где он мог ее видеть? Незнакомец ответил, что если бы даже никогда не видел ее, то все-таки нашел бы, потому что знал, что дочь Гуссейн-паши Фатьма самая красивая из женщин на земле, и вот он встретил ее.
Турецкий язык незнакомого человека, его лесть и письмо от отца подействовали на Фатьму. Она спросила его имя. Он назвал себя Тимбеком.
При этом имени явившееся было в Фатьме доверие исчезло. Но Тимбек словно предугадал это и стал оправдываться перед ней, уверял, что сам он ни в чем не виноват, что действовал лишь, как слуга своего господина, по его приказаниям, не исполнить которые не имел права, и сам боялся гнева Гуссейна. Он говорил, что если и сделал зло ей и ее матери, то это было невольное зло, не зависевшее от него, теперь же он является только посланником, и Фатьма, разумеется, может действовать по своей воле. Если она хочет утешить старика-отца в несчастье, то пусть едет к нему, а если ее жизнь среди неверных дороже, то пусть остается.
И почти с детской наивностью она передала подробности своей любви к Лыскову, рассказала а том, как они встретились, как она почти с первого взгляда почувствовала, что этот человек недаром встретился с нею, как потом… Но все, что происходило потом в душе Фатьмы, было не менее, чем ей, знакомо самому Чагину по его чувству к Соне Арсеньевой.
«Да, да, – думал он, – это всегда так бывает, я знаю это… Знаю…»
И тем не менее он все-таки терпеливо выслушал чистосердечную и милую исповедь девушки, не перебивая ее и стараясь подсказкой помочь ей, когда она затруднялась в выражении.
И понял он ее больше не по рассказу, так как тот был очень сбивчив, а по чувству, жившему в нем и придававшему ему жизнь и смысл.
Время, проведенное под охраной полковой семьи, несмотря на все только что перед тем перенесенное ею горе, было если не самым счастливым, то, во всяком случае, таким, которое давало надежду, что счастье еще возможно впереди, что не все погибло и что она может иметь еще на земле радости.
– Так зачем же вы уехали тогда? – спросил Чагин по-немецки, так как она лучше понимала вопросы на этом языке.
– Зачем? Так нужно было! – ответила Фатьма.
– Как «нужно»? Кто же вас заставил?
– О, меня никто не заставил, я сама…
– Сами? – удивился Чагин. – Вы сами уехали, когда только что говорили, что были счастливы или надеялись быть счастливой?
Фатьма вдруг вскинула на него свои темные, прекрасные, как у газели, глаза и спросила вместо ответа:
– А вы… сами любили?
Слово «любить» во всех формах она произносила по-русски, с трудом преодолевая первый слог и меняя гласный звук на разные лады, что, впрочем, казалось удивительно милым у нее.
Чагин ответил на вопрос откровенно. Ему даже приятно было сказать именно этой милой, хорошенькой Фатьме, что он любит и счастлив.
– И где та, которую вы любите? – продолжала она.
– Она в Петербурге, в главном городе России, – пояснил Чагин, – там, где я живу, и она живет и ждет меня там.
– И все-таки вы уехали от нее?
– Да, мне нужно было уехать… по делу.
– Ну вот, по делу… Так говорят… И мне нужно было, как вам… И я думала, что он ждет, а он начал думать другое… Он думал, что я люблю человека, который ехал со мной…
И Фатьма, дрогнув всем телом, добавила что-то на своем непонятном для Чагина языке, но, судя по выражению, с каким она это сделала, ее слова должны были заключать в себе чувства, еще большие чем отвращение.
– Кто же был этот человек? – живо спросил Чагин, потому что они добрались до самого интересного для него места в истории Фатьмы.
– Кто был этот человек, с которым я уехала? – переспросила Фатьма. – Это был «он»…
На этот раз она произнесла это местоимение совсем иначе, чем произносила его, говоря о Лыскове.
– Кто «он»? – удивился Чагин.
И Фатьма, нагнувшись к самому уху Чагина, чуть слышно сказала:
– Тимбек…
Казалось, она боялась произнести само его имя. Она говорила о нем с каким-то суеверным страхом, будто он обладал нечеловеческими способностями ко злу.
Оказалось, он отправился по их следам вскоре после их побега. Две путешествующие турчанки были явлением довольно заметным, и потому Тимбеку нетрудно было, после нескольких усилий, расспросов и поиска их, напасть на их след. Узнал он также, что старая турчанка умерла, а молодая была принята русским полком и отправилась с ним. Найти полк было вовсе уж нетрудно.
Однажды Фатьма гуляла перед отведенным ей на одной из стоянок полка домом, как вдруг к ней весьма почтительно подошел незнакомый человек, одетый европейцем, вовсе не похожий на турка, и, к удивлению Фатьмы, заговорил с нею на ее родном языке.
Он сказал ей, что ее отец бежал от преследования султанских войск во владения русской государыни, что он в несчастье, простил жену и дочь и зовет их к себе.
Фатьма и хотела, и боялась поверить этому незнакомцу, но он показал ей письмо от отца. Она спросила, как он узнал ее, где он мог ее видеть? Незнакомец ответил, что если бы даже никогда не видел ее, то все-таки нашел бы, потому что знал, что дочь Гуссейн-паши Фатьма самая красивая из женщин на земле, и вот он встретил ее.
Турецкий язык незнакомого человека, его лесть и письмо от отца подействовали на Фатьму. Она спросила его имя. Он назвал себя Тимбеком.
При этом имени явившееся было в Фатьме доверие исчезло. Но Тимбек словно предугадал это и стал оправдываться перед ней, уверял, что сам он ни в чем не виноват, что действовал лишь, как слуга своего господина, по его приказаниям, не исполнить которые не имел права, и сам боялся гнева Гуссейна. Он говорил, что если и сделал зло ей и ее матери, то это было невольное зло, не зависевшее от него, теперь же он является только посланником, и Фатьма, разумеется, может действовать по своей воле. Если она хочет утешить старика-отца в несчастье, то пусть едет к нему, а если ее жизнь среди неверных дороже, то пусть остается.