Страница:
Сергей Волков
Дети пустоты
Где-то в России
Грохочет всем своим железным нутром, ревет, рыдает электричка. Мотают головами в такт ее трясучей езды заспанные пассажиры. За мутными окнами проносятся унылые пригородные пейзажи – гаражи, трубы, заборы, а за ними в серой дымке – дома, дома, дома…
Тёха, Шуня, Губастый, Сапог – все спят, измотавшись за предыдущий день. С момента начала нашего отчаянного броска на восток, навстречу солнцу и новой жизни, прошли целые сутки, но мы не добрались даже до Казани, зато остались почти что без денег.
Я сижу, сунув руки в рукава куртки, – так теплее. Прокуренный, продышанный вагон несет нас по кочковатым рельсам. Сколько всего он видел, сколько событий произошло в нем, в его неуютной гулкой утробе! Вытертые сиденья, заплеванные тамбуры, расхлябанные двери, со стуком смыкающие металлические челюсти за спиной очередного пассажира, – если бы все они умели говорить, то поведали бы миру бесконечную, как жизнь, повесть о горе-злосчастье, о беде-радости…
Мне иногда кажется, что вся наша страна прошла через эту вот электричку, через ее знобкие вагоны. Люди ездили, ездят и будут ездить в ней на работу, в гости, на свидания, на дачи; для кого-то она – начало куда более длинного пути, первый шажок, ведущий на вокзал, с которого купейный вагон комфортно умчит человека в дальние дали.
Странный кочевой покой электрички обманчив. В любой момент готов он взорваться яростной бабьей перебранкой, зазвенеть от неправедных и потому вдвойне обидных слов. А то еще хуже – ворвется в вагон угрюмая орда подогретых дешевым пивом или еще какой дурью парней, и примутся они выискивать среди испуганных пассажиров несчастного замурзанного чучмека, а найдя, изувечат, забьют бедолагу, словно это он виноват в их беспросветной окраинной жизни…
Тадахают на стыках рельсов колеса. Торопится, спешит электричка. Заскорузлая краска на стенах вся в грязных натеках, на полу – затоптанные темные пятна. Что это – пролитый чьим-то ребятенком сок или вчера в глухом предночье разыгралась тут одна из бесчисленных трагедий, от которой сегодня только и осталось что безутешные родственники где-нибудь на станции «347-й километр» да это вот кровавое пятно под ногами?
Никто не ответит. Прикрыв глаза, трясутся молчаливые пассажиры, тянет из тамбура горьким дымом дешевого табака. Хрипит сетчатый динамик, объявляя станции. Во всю железнодорожную прыть летит вперед электричка. И мы летим вместе с ней…
Тёха, Шуня, Губастый, Сапог – все спят, измотавшись за предыдущий день. С момента начала нашего отчаянного броска на восток, навстречу солнцу и новой жизни, прошли целые сутки, но мы не добрались даже до Казани, зато остались почти что без денег.
Я сижу, сунув руки в рукава куртки, – так теплее. Прокуренный, продышанный вагон несет нас по кочковатым рельсам. Сколько всего он видел, сколько событий произошло в нем, в его неуютной гулкой утробе! Вытертые сиденья, заплеванные тамбуры, расхлябанные двери, со стуком смыкающие металлические челюсти за спиной очередного пассажира, – если бы все они умели говорить, то поведали бы миру бесконечную, как жизнь, повесть о горе-злосчастье, о беде-радости…
Мне иногда кажется, что вся наша страна прошла через эту вот электричку, через ее знобкие вагоны. Люди ездили, ездят и будут ездить в ней на работу, в гости, на свидания, на дачи; для кого-то она – начало куда более длинного пути, первый шажок, ведущий на вокзал, с которого купейный вагон комфортно умчит человека в дальние дали.
Странный кочевой покой электрички обманчив. В любой момент готов он взорваться яростной бабьей перебранкой, зазвенеть от неправедных и потому вдвойне обидных слов. А то еще хуже – ворвется в вагон угрюмая орда подогретых дешевым пивом или еще какой дурью парней, и примутся они выискивать среди испуганных пассажиров несчастного замурзанного чучмека, а найдя, изувечат, забьют бедолагу, словно это он виноват в их беспросветной окраинной жизни…
Тадахают на стыках рельсов колеса. Торопится, спешит электричка. Заскорузлая краска на стенах вся в грязных натеках, на полу – затоптанные темные пятна. Что это – пролитый чьим-то ребятенком сок или вчера в глухом предночье разыгралась тут одна из бесчисленных трагедий, от которой сегодня только и осталось что безутешные родственники где-нибудь на станции «347-й километр» да это вот кровавое пятно под ногами?
Никто не ответит. Прикрыв глаза, трясутся молчаливые пассажиры, тянет из тамбура горьким дымом дешевого табака. Хрипит сетчатый динамик, объявляя станции. Во всю железнодорожную прыть летит вперед электричка. И мы летим вместе с ней…
Глава первая
Куда ты уедешь?
В старину была такая песня – «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля». Я ее не слышал, а слова в газете прочитал. Наверное, тогда и правда в Москве красиво было. А теперь утром стены Кремля фиолетовые какие-то, потому что машин на набережной много и все газуют. Там часто пробки, но мы там не работаем – косари гоняют, говорят – нельзя.
Наше место – на Сущевке, у метро «Рижская». Вообще-то это район бригады Комка, но у него сейчас людей мало и он редко на Сущевку заглядывает. Если что, мы или смываемся, или башляем. Тёха злится, но платит – у Комка взросляки в бригаде, могут грохнуть.
Холодно. Ветер несет колючий снежок, морозит руки. Под ногами хрустит сахарная корочка льда, пухлое небо лежит на паутине проводов. Из зева метро несет гниловатым подземным теплом. Разноцветным ледоходом текут по улицам бесконечные потоки машин.
Мы идем на работу. Тёха впереди, рядом с ним семенит Хорек и достает нашего бригадира:
– Тёха, а ты трахался?
Тёха лениво поворачивает голову и отвешивает Хорьку щелбан.
– Трахаются телки и голубцы. Понял?
– Ну… – часто кивает Хорек, потирая ушибленный лоб.
Щелбаны Тёха делает будь здоров. Ковши у него как у взрослого, мосластые и тяжелые.
Следом за ними цокает каблуками Шуня, а вокруг нее увиваются Сапог и Губастый. Там свой разговор.
– Девушку надо по походке выбирать, – просвещает пацанов Шуня. – Если телка идет как пишет – значит, трахается хорошо. А у парней у кого длинный нос – у того и член длинный. А у баб писька как губы. Если губы красивые – значит, и писька красивая.
– Дура, я же ее не целовать буду, – краснеет Губастый.
– Сам дурак. Красота спасет мир, хи-хи.
Эта Шуня прибилась к нам две недели назад. Говорит, что со спецприемника дернула. Еще говорит, что ей четырнадцать и что путанила на точке у хачиков. Врет, наверное, – она худая, как велосипед, мордочка узкая, рыжие волосы хвостиками. На таксу, в общем, похожа. Кому она такая нужна?
Сапог сразу к ней полез, в первый же день. А Шуня ему всю рожу исцарапала. Психанул он тогда, но Тёха беспределить не дал. «Не на зоне», – сказал. Сапог с тех пор на Шуню облизывается, зажимает ее при случае. Любовь у него типа.
– Э, звездоболы, заткнитесь там! – не оборачиваясь, бурчит Тёха. – Заманала ты, Шуня, со своим шалавным базаром. Дала бы пацанам – и всех делов.
– Не, я малолеткам не даю, – улыбается Шуня.
Сапог и Губастый ворчат что-то недовольными голосами.
Последними идем мы с Бройлером. Вернее, я иду, а Бройлер, конечно, едет. Люди от нас шарахаются, косари косятся, но не лезут – мы ж бомжи, бездомники, заразные и вообще уроды. С нами не связываются.
Бройлер – шизанутый. Всегда чего-нибудь говорит, рассказывает – в общем, пургу несет. Тёха его не любит, называет «жирняком» и «терпилой», но Бройлеру хорошо подают, особенно деловые бабы, которые ездят на дорогих тачках.
Руки Бройлеру отрезало поездом, давно еще, при Горбачеве. Он шел домой пьяный через железку, лег послушать, «как рельсы стукают», и уснул. Электричка прошла и обе руки по локоть оттяпала. А уже потом, когда его из квартиры выселяли, с лестницы столкнули, и он спиной ударился. С тех пор ноги у Бройлера не ходят. Мы возим его на инвалидке, коляске такой складной с ручками.
Бройлеру сорок с чем-то там лет. Говорит, что он философ. «Я созерцаю жизнь со дна колодца. Здесь солнца нет. А есть на свете солнце?» – это его любимая фраза. Еще он любит пожрать и выпить. Но много бухла мы ему не даем – потом не заткнешь, будет до утра гнать всякую лабуду.
Из-под кучи мусора торчал окровавленный пакет, а в пакете лежал весь какой-то багровый, сморщенный, скрюченный человечек. Маленькая ручка торчала в сторону, и пальцы на ней были сжаты в кулачок. Хорек закричал, и мы бросились к нему.
– Сука какая-то родила. И убила, тварь! – выдохнул Сапог. – Найти бы…
– Бедненький, – всхлипнула Шуня.
Бройлер весь скривился, хотел что-то сказать, но вместо этого сунул в рот свою культю и отвернулся.
– Пошли отсюда, – бросил Тёха. – У магазина телефон. В косарню позвоним.
И мы пошли. Сапог ругался вполголоса, Губастый бормотал что-то про плохую примету, Хорек испуганно поглядывал на нас и молчал. Я вез Бройлера, и его вязаная синяя шапочка качалась у меня перед глазами. Шуня продолжала тоненьким голосом причитать:
– Он же маленький такой… Он же и не знал ничего, не видел. Он же не жил совсем!
– Значит, повезло, – ответил ей Тёха…
– Когда Ницше объявил, что Бог умер, Сатана возрадовался. Покиньте воинство царя тьмы, помогите ближнему, пострадавшему за вас в горячих точках бытия, – и на Страшном суде вам зачтется.
Судя по тому, сколько после этой телеги обычно дают Бройлеру, Страшного суда люди боятся.
– И про Ницше они так или иначе слышали, – объясняет он, посмеиваясь. – Кто такой, конечно, не знают, но в гламурных журнальчиках культуртрегеры им мозги царапали этой фамилией.
Сегодня денек ожидается тот еще. Понедельник, небо в тучах, того гляди снег пойдет. Подходим к перекрестку. Пробка уже стоит. Невыспавшийся народ в тачилах зевает и слушает «Радио Шансон» или «Эхо Москвы».
– Шуня – по левому ряду, Сапог – в хвост, Хорек и Губастый – к светофору, – командует Тёха. – Пятёра, вези Бройлера по разделительной.
Он никогда не улыбается, не шутит. Тёха хочет уехать в Германию. Там, говорит он, все по закону. Там порядок. И это, говорит он, правильно.
Мы все хотим куда-нибудь уехать. Даже Бройлер утверждает, что здесь жить нельзя. Еще он уверен, что мы живем в аду. Но Бройлер – ненормальный. Нет никакого ада. Потому что в аду, нам в детдоме поп рассказывал, тепло и порядок, все черти подчиняются Сатане и каждый грешник получает по заслугам. А у нас разве так? У нас чем больше ты грешник, тем ты лучше живешь. Мы так думаем. Поэтому и хотим уехать туда, где все не так. Но для этого нужны деньги. И мы их зарабатываем.
Я везу Бройлера между рядами машин. Фары, стекла, дверцы, зеркала. Нужно быть осторожным, не дай боже заденешь, чиркнешь кого. За это отмудохать могут здорово. Неделю назад на Профсоюзке пацана из магомедовской бригады вот так убили – вылез мужик из «Лексуса» и врезал по спине монтировкой. Ребро в печень вогнал. Когда «скорая» приехала, пацан уже умер.
Бройлер вертит головой, выбирая, к кому подвалить. Из салонов до нас доносятся обрывки разговоров:
– Он мне звонит и сразу матом…
– Пеналя забить не может, козел…
– В этой стране порядка никогда не будет…
– Где-где – в пробке. Где-где – в Караганде!
– Клапана стучат, с-сука…
– Там вытачка вот такая вот и кармашки…
Посреди пробки стоит здоровенный пожарный «КамАЗ». Чего его сюда занесло? Пожарки, если торопятся, вообще по газонам и тротуарам едут. Этот тоже мигалками крутит, но не дергается, стоит – со всех сторон подперли.
Начинаем работать. Бройлер показывает мне, чтобы я остановился, и начинает прогонять свою телегу про Ницше водителю зеленого «Ровера». Тот лениво слушает, улыбается, кидает в умащенную на коленях Бройлера коробку пятидесятирублевую бумажку. Как говорится, с почином!
Откуда-то выскакивает Шуня – лицо белое, губа закушена.
– Че такое? – спрашиваю.
– Там черные, говорят: «Дэвочка, поехали с нами, айфон купим», – дрожащим голосом отвечает она. – Я боюсь…
– С нами ходи пока, – я киваю на Бройлера, что-то оживленно говорящего немолодой дамочке в «японке».
– Ладно, – улыбается Шуня.
Я тоже улыбаюсь. Нет, ну какая из нее путана, если она мужиков боится! Врушка рыжая…
Мы все дальше и дальше заползаем в пробку, постепенно приближаясь к «КамАЗу», окутанному облаком сизого выхлопа. Когда до него остается метра два, водила неожиданно врубает сирену. Шуня вздрагивает и жмется ко мне. Бройлер орет, пытаясь перекричать вой сирены:
– Поехали, где потише!
Ага, куда тут поедешь – машины стоят плотно, без движения. Я пропихиваю коляску между высоким бортом «КамАЗа» и блестящей бочиной фольксвагеновского микроавтобуса. Из выхлопной трубы пожарки по ногам бьет горячим. Шуня взвизгивает.
– Привыкай, – шепчу я себе под нос.
Хочется пить, да и перекурить бы не мешало – час уже работаем.
«КамАЗ», взревев двигателем, подается вперед. Я толкаю Бройлера в образовавшийся за его высокой квадратной кормой просвет, собираясь вывернуть в соседний ряд – может, там посвободнее. Вокруг начинают сигналить, пробка уже всех достала. «КамАЗ» пытается вырулить на встречку проталкивается, ворочается, огромный и неуклюжий.
Бройлер поворачивает ко мне толстое небритое лицо:
– Интереснейший случай – стая мосек заблокировала слона. Что остается элефанту? Топтать, давить, плющить обнаглевших шавок…
Договорить он не успевает – водитель «КамАЗа» резко сдает назад и впечатывает коляску Бройлера в борт «Фольксвагена». Я отскакиваю и с удивлением обнаруживаю, что у меня в руке остался резиновый набалдашник от левой ручки инвалидки. Отчаянно визжит Шуня. Газует «КамАЗ». В узкой щели между машинами я вижу лысый затылок Бройлера и над ним – дергающуюся розовую культю.
Прибегает Тёха, подходят Сапог, Губастый и Хорек. «КамАЗ» наконец отъезжает и глушит мотор. Водила из микроавтобуса звонит кому-то по сотовому.
У меня в голове все кругом идет и руки немеют. Как будто нет их совсем. Так всегда бывает, когда я покойников вижу.
Бройлер лежит на асфальте, зажатый сплющенной коляской. Он уже не дышит. Рядом на корточках сидит Шуня и плачет, закрывая лицо руками.
– Вставай, – говорит ей Тёха.
Он прав. Скоро здесь будут косари, а значит, нам надо уходить. Тёха называет косарями ментов, потому что они косят капусту.
– Я уеду! – тонко кричит Шуня, размазывая слезы по лицу. – Я уеду отсюда! Я не хочу здесь жить! Я не хочу…
– Куда? – тихо спрашивает Тёха. – Куда ты уедешь? Из пробки нельзя уехать…
Наше место – на Сущевке, у метро «Рижская». Вообще-то это район бригады Комка, но у него сейчас людей мало и он редко на Сущевку заглядывает. Если что, мы или смываемся, или башляем. Тёха злится, но платит – у Комка взросляки в бригаде, могут грохнуть.
Холодно. Ветер несет колючий снежок, морозит руки. Под ногами хрустит сахарная корочка льда, пухлое небо лежит на паутине проводов. Из зева метро несет гниловатым подземным теплом. Разноцветным ледоходом текут по улицам бесконечные потоки машин.
Мы идем на работу. Тёха впереди, рядом с ним семенит Хорек и достает нашего бригадира:
– Тёха, а ты трахался?
Тёха лениво поворачивает голову и отвешивает Хорьку щелбан.
– Трахаются телки и голубцы. Понял?
– Ну… – часто кивает Хорек, потирая ушибленный лоб.
Щелбаны Тёха делает будь здоров. Ковши у него как у взрослого, мосластые и тяжелые.
Следом за ними цокает каблуками Шуня, а вокруг нее увиваются Сапог и Губастый. Там свой разговор.
– Девушку надо по походке выбирать, – просвещает пацанов Шуня. – Если телка идет как пишет – значит, трахается хорошо. А у парней у кого длинный нос – у того и член длинный. А у баб писька как губы. Если губы красивые – значит, и писька красивая.
– Дура, я же ее не целовать буду, – краснеет Губастый.
– Сам дурак. Красота спасет мир, хи-хи.
Эта Шуня прибилась к нам две недели назад. Говорит, что со спецприемника дернула. Еще говорит, что ей четырнадцать и что путанила на точке у хачиков. Врет, наверное, – она худая, как велосипед, мордочка узкая, рыжие волосы хвостиками. На таксу, в общем, похожа. Кому она такая нужна?
Сапог сразу к ней полез, в первый же день. А Шуня ему всю рожу исцарапала. Психанул он тогда, но Тёха беспределить не дал. «Не на зоне», – сказал. Сапог с тех пор на Шуню облизывается, зажимает ее при случае. Любовь у него типа.
– Э, звездоболы, заткнитесь там! – не оборачиваясь, бурчит Тёха. – Заманала ты, Шуня, со своим шалавным базаром. Дала бы пацанам – и всех делов.
– Не, я малолеткам не даю, – улыбается Шуня.
Сапог и Губастый ворчат что-то недовольными голосами.
Последними идем мы с Бройлером. Вернее, я иду, а Бройлер, конечно, едет. Люди от нас шарахаются, косари косятся, но не лезут – мы ж бомжи, бездомники, заразные и вообще уроды. С нами не связываются.
Бройлер – шизанутый. Всегда чего-нибудь говорит, рассказывает – в общем, пургу несет. Тёха его не любит, называет «жирняком» и «терпилой», но Бройлеру хорошо подают, особенно деловые бабы, которые ездят на дорогих тачках.
Руки Бройлеру отрезало поездом, давно еще, при Горбачеве. Он шел домой пьяный через железку, лег послушать, «как рельсы стукают», и уснул. Электричка прошла и обе руки по локоть оттяпала. А уже потом, когда его из квартиры выселяли, с лестницы столкнули, и он спиной ударился. С тех пор ноги у Бройлера не ходят. Мы возим его на инвалидке, коляске такой складной с ручками.
Бройлеру сорок с чем-то там лет. Говорит, что он философ. «Я созерцаю жизнь со дна колодца. Здесь солнца нет. А есть на свете солнце?» – это его любимая фраза. Еще он любит пожрать и выпить. Но много бухла мы ему не даем – потом не заткнешь, будет до утра гнать всякую лабуду.
***
Утром, когда мы собирались на работу, пришлось завернуть на мусорку у «буржуйского» дома – нужно было набрать пустых пластиковых бутылок под воду. Пока Тёха с Сапогом курили, а Шуня кормила голубей, мы с Губастым и Хорьком лазили по бакам. Хорек и нашел это.Из-под кучи мусора торчал окровавленный пакет, а в пакете лежал весь какой-то багровый, сморщенный, скрюченный человечек. Маленькая ручка торчала в сторону, и пальцы на ней были сжаты в кулачок. Хорек закричал, и мы бросились к нему.
– Сука какая-то родила. И убила, тварь! – выдохнул Сапог. – Найти бы…
– Бедненький, – всхлипнула Шуня.
Бройлер весь скривился, хотел что-то сказать, но вместо этого сунул в рот свою культю и отвернулся.
– Пошли отсюда, – бросил Тёха. – У магазина телефон. В косарню позвоним.
И мы пошли. Сапог ругался вполголоса, Губастый бормотал что-то про плохую примету, Хорек испуганно поглядывал на нас и молчал. Я вез Бройлера, и его вязаная синяя шапочка качалась у меня перед глазами. Шуня продолжала тоненьким голосом причитать:
– Он же маленький такой… Он же и не знал ничего, не видел. Он же не жил совсем!
– Значит, повезло, – ответил ей Тёха…
***
Работать в пробке – это уметь надо. Таджики и прочие чурки вот не умеют, ходят от тачки к тачке, руки тянут, канючат. Бройлер говорит, что они «не учитывают психологию». А мы – мы учитываем. Мы знаем: к семейным и не суйся, к одиноким мужикам в иномарках подходи осторожно, а вот если в «БМВ-восьмерке» парочка – идти можно смело. Хозяин перед бабой своей выдрючиваться будет и отвалит по полной: сотку баксов можно взять и даже больше. Главное – заинтересовать и разжалобить. Бройлер это здорово умеет. Подвожу я его к «Майбаху», он культяпки свои поднимает и рычит в открытое окно:– Когда Ницше объявил, что Бог умер, Сатана возрадовался. Покиньте воинство царя тьмы, помогите ближнему, пострадавшему за вас в горячих точках бытия, – и на Страшном суде вам зачтется.
Судя по тому, сколько после этой телеги обычно дают Бройлеру, Страшного суда люди боятся.
– И про Ницше они так или иначе слышали, – объясняет он, посмеиваясь. – Кто такой, конечно, не знают, но в гламурных журнальчиках культуртрегеры им мозги царапали этой фамилией.
Сегодня денек ожидается тот еще. Понедельник, небо в тучах, того гляди снег пойдет. Подходим к перекрестку. Пробка уже стоит. Невыспавшийся народ в тачилах зевает и слушает «Радио Шансон» или «Эхо Москвы».
– Шуня – по левому ряду, Сапог – в хвост, Хорек и Губастый – к светофору, – командует Тёха. – Пятёра, вези Бройлера по разделительной.
Он никогда не улыбается, не шутит. Тёха хочет уехать в Германию. Там, говорит он, все по закону. Там порядок. И это, говорит он, правильно.
Мы все хотим куда-нибудь уехать. Даже Бройлер утверждает, что здесь жить нельзя. Еще он уверен, что мы живем в аду. Но Бройлер – ненормальный. Нет никакого ада. Потому что в аду, нам в детдоме поп рассказывал, тепло и порядок, все черти подчиняются Сатане и каждый грешник получает по заслугам. А у нас разве так? У нас чем больше ты грешник, тем ты лучше живешь. Мы так думаем. Поэтому и хотим уехать туда, где все не так. Но для этого нужны деньги. И мы их зарабатываем.
Я везу Бройлера между рядами машин. Фары, стекла, дверцы, зеркала. Нужно быть осторожным, не дай боже заденешь, чиркнешь кого. За это отмудохать могут здорово. Неделю назад на Профсоюзке пацана из магомедовской бригады вот так убили – вылез мужик из «Лексуса» и врезал по спине монтировкой. Ребро в печень вогнал. Когда «скорая» приехала, пацан уже умер.
Бройлер вертит головой, выбирая, к кому подвалить. Из салонов до нас доносятся обрывки разговоров:
– Он мне звонит и сразу матом…
– Пеналя забить не может, козел…
– В этой стране порядка никогда не будет…
– Где-где – в пробке. Где-где – в Караганде!
– Клапана стучат, с-сука…
– Там вытачка вот такая вот и кармашки…
Посреди пробки стоит здоровенный пожарный «КамАЗ». Чего его сюда занесло? Пожарки, если торопятся, вообще по газонам и тротуарам едут. Этот тоже мигалками крутит, но не дергается, стоит – со всех сторон подперли.
Начинаем работать. Бройлер показывает мне, чтобы я остановился, и начинает прогонять свою телегу про Ницше водителю зеленого «Ровера». Тот лениво слушает, улыбается, кидает в умащенную на коленях Бройлера коробку пятидесятирублевую бумажку. Как говорится, с почином!
Откуда-то выскакивает Шуня – лицо белое, губа закушена.
– Че такое? – спрашиваю.
– Там черные, говорят: «Дэвочка, поехали с нами, айфон купим», – дрожащим голосом отвечает она. – Я боюсь…
– С нами ходи пока, – я киваю на Бройлера, что-то оживленно говорящего немолодой дамочке в «японке».
– Ладно, – улыбается Шуня.
Я тоже улыбаюсь. Нет, ну какая из нее путана, если она мужиков боится! Врушка рыжая…
Мы все дальше и дальше заползаем в пробку, постепенно приближаясь к «КамАЗу», окутанному облаком сизого выхлопа. Когда до него остается метра два, водила неожиданно врубает сирену. Шуня вздрагивает и жмется ко мне. Бройлер орет, пытаясь перекричать вой сирены:
– Поехали, где потише!
Ага, куда тут поедешь – машины стоят плотно, без движения. Я пропихиваю коляску между высоким бортом «КамАЗа» и блестящей бочиной фольксвагеновского микроавтобуса. Из выхлопной трубы пожарки по ногам бьет горячим. Шуня взвизгивает.
– Привыкай, – шепчу я себе под нос.
Хочется пить, да и перекурить бы не мешало – час уже работаем.
«КамАЗ», взревев двигателем, подается вперед. Я толкаю Бройлера в образовавшийся за его высокой квадратной кормой просвет, собираясь вывернуть в соседний ряд – может, там посвободнее. Вокруг начинают сигналить, пробка уже всех достала. «КамАЗ» пытается вырулить на встречку проталкивается, ворочается, огромный и неуклюжий.
Бройлер поворачивает ко мне толстое небритое лицо:
– Интереснейший случай – стая мосек заблокировала слона. Что остается элефанту? Топтать, давить, плющить обнаглевших шавок…
Договорить он не успевает – водитель «КамАЗа» резко сдает назад и впечатывает коляску Бройлера в борт «Фольксвагена». Я отскакиваю и с удивлением обнаруживаю, что у меня в руке остался резиновый набалдашник от левой ручки инвалидки. Отчаянно визжит Шуня. Газует «КамАЗ». В узкой щели между машинами я вижу лысый затылок Бройлера и над ним – дергающуюся розовую культю.
Прибегает Тёха, подходят Сапог, Губастый и Хорек. «КамАЗ» наконец отъезжает и глушит мотор. Водила из микроавтобуса звонит кому-то по сотовому.
У меня в голове все кругом идет и руки немеют. Как будто нет их совсем. Так всегда бывает, когда я покойников вижу.
Бройлер лежит на асфальте, зажатый сплющенной коляской. Он уже не дышит. Рядом на корточках сидит Шуня и плачет, закрывая лицо руками.
– Вставай, – говорит ей Тёха.
Он прав. Скоро здесь будут косари, а значит, нам надо уходить. Тёха называет косарями ментов, потому что они косят капусту.
– Я уеду! – тонко кричит Шуня, размазывая слезы по лицу. – Я уеду отсюда! Я не хочу здесь жить! Я не хочу…
– Куда? – тихо спрашивает Тёха. – Куда ты уедешь? Из пробки нельзя уехать…
Глава вторая
Ой, Сашенька!.
Наша берлога – в подвале старого дома рядом с Курком, Курским вокзалом. Дверь в подвал завешена железной накладкой, в петле пробоя – здоровенный ржавый замок. Но если покрутить гайку, накладку можно снять, и дверь открывается. Это наш секрет, тайна.
Мы собираемся за столом, сделанным из листа толстой фанеры. Сидим, молчим и смотрим в угол, туда, где обычно стояла каталка Бройлера. Сейчас там пусто. На полке лежит несколько книжек и стоит кружка. Большая пивная кружка, из которой Бройлер любил пить чай. В кружке осталось немного чая. Бройлер любил заваривать крепкий чай, сыпал в него много сахара, а потом пил холодный.
«Где умирает надежда, там возникает пустота»[1], – часто повторял Бройлер.
Теперь пустота возникла там, где был он…
Губастый ерзает, старый диван скрипит и стонет под ним. Когда мы возвращались в берлогу, Тёха отправил Губастого к магазину – пошарить возле мусорки «на предмет пожрать». Губастый ничего не принес, но по дороге нарыл у остановки баллон «Очаковского». В баллоне оставалось с литр пива, и он тайком всосал все в однёху Тёха учуял пивной выхлоп и дал Губастому по шее. Теперь ему нужно в туалет, но Губастый – придурок, и он стесняется нарушить наше молчание.
– Не егози, – Тёха сурово смотрит на Губастого, потом обводит взглядом всех нас. – Че расселись? Жрать че будем?
Самый простой способ добыть еду – купить ее. Но для этого нужны деньги, а мы сегодня совсем пустые. Деньги можно заработать, можно украсть, можно «намолить» у ларьков на вокзальной площади. «Молить» долго, да и дают мало. Заработать в пробке нам сегодня не удалось. Остается одно – скачок.
– Хорек – на хозяйстве, остальные – вперед, – командует Тёха.
– И она? – кивает на Шуню Сапог.
– Все, – из темноты бурчит Тёха.
Он уже на лестнице. Губастый бежит за ним, высоко вскидывая худые ноги. Нас ждет вокзал – охранники, продавцы, пассажиры. И их барахло, затаренное по сумкам и чемоданам…
– Думаете, он профессором не мог бы быть? – бубнит Губастый. – Да на раз! Но профессора в университетах там всяких и академиях только чужие мысли лопатят. А Бройлер… Константин Иванович, он как Диоген, как Аполлоний Тианский, как Лука у Горького. Он был настоящий философ.
– Заткнись ты! – рычит Сапог.
Он видит, что Тёхе не нравится треп Губастого.
Губастый у нас самый умный. Теперь, когда не стало Бройлера, понятное дело. Он все время читает. Все подряд – книги, газеты, рекламу, даже бабские журналы, у которых скользкая бумага.
Мы познакомились с ним в детдоме. Его привезли вшивого, доходного – кожа да кости. Сам Губастый рассказывал, что жил с бабкой, а родители его были дипломатами и работали за границей. Работали-работали, а потом взяли и умерли. Или террористы их убили, не помню уже.
Бабка Губастого жила в Ебурге, в большой квартире, где было много книг. Как я понял, внука своего она любила и баловала, но однажды загремела в больницу и больше уже не вернулась. Губастый тогда учился в третьем классе. Он сидел дома и ждал бабушку. День сидел, два, неделю, месяц. Никому не открывал дверь, читал книжки, смотрел телевизор, ел варенье. Когда кончились все продукты, включая подсолнечное масло, Губастый позвонил в милицию по ноль два, чтобы узнать, где его бабка. Приехали менты, опечатали квартиру, а его увезли в детский дом.
Детский дом – это моя малая родина. Хотя какая там родина… Скорее как в анекдоте про двух червяков. Молодой спрашивает: «Папа, почему мир такой большой и прекрасный, а мы живем в вонючей навозной куче?» А старый ему отвечает: «Есть такое слово – родина, сынок».
Губастый появился у нас, когда меня и других пацанов моего возраста старшаки перевели из щеглов в гарсоны. Гарсонами у нас называли тех, кто гоняет щеглов и старшакам прислуживает. Переводят в гарсоны так: раскладывают на койке и бьют по спине цепочкой от питьевого бачка, чтобы дорожки красные на коже оставались.
Гарсоном быть лучше, чем щеглом. Щегла все гоняют – и воспиталы, и гарсоны, и старшаки. Но и у гарсона житуха не сахар. Не принес старшаку курева или денег, не сумел заставить щеглов быстро убраться в спальнях – огребешь и попадешь на припашку. Такой порядок.
Наш детдомовский завхоз дядя Сеня однажды сказал, что у нас дедовщина хуже, чем в армейке. Что почти как на зоне, на малолетке. Дядя Сеня знает, у него все руки синие от наколок. И в армии он служил, в железнодорожных войсках, БАМ строил. Как напьется, так и давай про этот БАМ рассказывать – как там водители замерзали в кабинах зимой и как в кочегарке узбеки своего земляка лопатами на части разрубили и в топке сожгли.
В общем, мы-то ко всему этому привычные, а Губастый словно в зоопарк попал. Поначалу он дергался, даже драться пытался со старшаками. Это смешно было. Потом плакать начал. Просто так. Утром встает – и плачет. На зарядке плачет. За завтраком. Врачиха сказала – это нервное, пройдет. И таблетки ему прописала, валерьянку. Мы ими завхозного кота накормили. Снова было смешно.
Кликуха, или, как говорит Тёха, погоняло, у Губастого – в самый цвет. Сам он худой, дохлый, шея тонкая, а лицо как картошка – круглое, лоб выпирает, глазки маленькие, вместо носа две сопелки. И здоровенные губени, как будто сарделины сложили да и прилепили заместо рта.
Мы с ним никогда не дружили особо. Пацаны в детдоме Губастого, понятное дело, считали за дурака, ну и я тоже. А когда началась вся эта дрянь с новым воспитателем, который массаж заставлял себе делать: «Ой, спина у меня болит. Вот ты, мальчик, у тебя руки красивые, сильные, помни мне поясницу. Хочешь торт “Сказку”? У меня два куска от дня рождения осталось, пойдем в методическую…», я понял – надо рвать когти. К старшакам за помощью не полезешь – они с этим воспиталом бухают вместе. И тогда я намылился ночью слинять. Собрал шмотки, фигню всякую – ручки, тетрадки, носки, – чтобы продать, – и ночью полез через форточку на втором этаже.
Вылез на подоконник, прополз по нему до козырька над дверью, вдруг слышу: «Помогите! Помогите!» Смотрю, а это Губастый. Он полез следом за мной и повис на форточке – ноги и задница на улице, а голова и руки внутри.
Наверное, надо было его обратно затолкать, но я видел – урод-воспитал и Губастого звал массаж делать. В общем, дернули мы оба-два. Всю ночь шли – темно, лес шумит.
Городок, где детдом наш был, Арамиль назывался. От Ебурга далеко, километров двадцать или даже больше. Автобусы ночью не ходят, а утра ждать нельзя. Утром сразу станет понятно, что мы свалили. В городе нас найдут в момент, там всякий подскажет. Не любили детдомовских в городе. Да и за что нас было любить?
В общем, всю ночь шли и утром добрались до Ебурга. На толчке задвинули все барахло мое, пожрали в кафе на вокзале, купили два билета на электричку до Ревды, оттуда до Красноуфимска доехали. К ночи уже в Чернушке были. Билеты мы покупали, чтобы к нам контролеры не прикапывались. Нам нужно было уехать быстро и далеко. В Москву. Потому что в Москве, как говорил завхоз дядя Сеня, «можно жить»…
На вокзале шумно. Люди топчутся у касс, в зале ожидания пассажиры с вещами сидят, дети бегают. Но нас туда не пускают, там только по билету. А жаль – у тех, кто на дальняк едет, бутор богатый.
Поэтому наша клиентура – это те, кто ездит в пригородных электричках. Тут и бухарика можно зацепить, и у бабки какой-нибудь баул стырить. Надо только быстро и осторожно.
Мы рассыпаемся в толпе, вертим головами. Вокруг все заняты своими делами, никому до нас дела нет. Девки воняют духами, мужики – перегаром. Из буфета пахнет слойками и кофе. Гам, крики, шарканье ног. Не зря говорят – «базар-вокзал».
Через час собираемся под часами на выходе, где платформы и поезда стоят.
– Голяк, – говорит Сапог. – Надо вечера ждать.
– Сегодня вторник. Может, и вечером ничего не будет, – отвечаю я. – А до пятницы еще столько времени.
Пятница – наш день. В пятницу после работы народ валом валит в забегаловки, пельменные всякие и закусочные – праздновать окончание трудовой недели. Некоторые так напразднуются, что на ногах не стоят. Их, конечно, косари пасут, это ж ментовский хлеб – бухариков потрошить. Но и мы свой кусок рвем, жить-то надо.
– Пошли в метро, – Тёха щурит глаза.
Метро – последняя надежда. Если и там пусто, останется только «молиться» в переходе или у ларьков на площади: «Дяденька, дайте рубль. На кока-колу не хватает».
«Курская» – станция большая, хитрая. Тут и радиальная, и кольцевая, и еще прилепилась сбоку «Чкаловская», где внизу всегда холодно, и зимой, и летом. Перроны соединены переходами, есть всякие закоулки и тупички. Косари, конечно, бдят, но везде постов не наставишь. В часы пик здесь столько народу, что иногда страшно становится – не задавили бы кого.
Сейчас средина дня. Мы окучиваем станции. Людей не особенно много, и похоже, что сегодня мы ляжем спать голодными.
И вот когда Губастый уже начинает неумело ругаться, что, мол, суки вокруг одни и твари, с «Чкаловской» прибегает на звонких каблучках Шуня.
– Там мужик сидит. Пьяный. С сумкой.
– Быстро! – произносит свое любимое словечко Тёха, и мы мчимся по эскалатору, прыгая через ступеньки.
Дальше уже дело техники. Расклад обычный – Губастый внизу, у лестницы, Сапог в средине зала, на передаче, Тёха основной, а я его прикрываю. Сапог сильнее, но наш бригадир всегда берет на прикрытие меня – бегаю я быстрее всех.
Правда, в этот раз Тёха велит мне взять с собой Шуню. Понятно – мы будем не просто прикрывать, а еще и отвлекать внимание. Так надежнее.
Шуня уже совсем отошла после утренней истерики. Она, взяв меня под ручку, пританцовывает рядом, весело несет какую-то девчачью пургу, размахивает свободной рукой и заливисто хохочет.
Тёха выдвигается вперед, обходя стоящих на платформе пассажиров. Походка его меняется, становится легкой и независимой. Он сейчас не похож на грозного бригадира – так, обычный московский парнишка, ждал-ждал поезда да и пошел к часам в конце зала время узнать. А чтобы все выглядело натурально, Тёха на ходу пальцами оттягивает уголки глаз, как это обычно делают близорукие люди.
Мужик сидит на крайней скамейке, возле железной бочки с дверцей, в которую, как говорят, в случае чего нужно прятать обнаруженное взрывное устройство. Голова его безвольно свесилась набок, набрякшие веки прикрыты, из приоткрытого рта тянется блестящая нитка слюны. Я сразу просекаю – прикинут мужик богато. Ботинки длинноносые блестят, брючки отутюжены, куртка кожаная цивильная, не черкизоновский ширпотреб. И сумарь. Хороший сумарь, пухлый. Темно-зеленый, на бочине написано «Найк». Много чего полезного – и ценного! – можно сложить в такой баульчик…
Наше счастье, что косари еще не засекли этот лакомый кусок. Счастье-то счастье, но долгим оно не бывает, надо торопиться.
Тёха, не поворачивая головы, проходит мимо мужика, останавливается у часов. Светящиеся цифры в окошках отсчитывают секунды до прибытия поезда: два – ноль один, два – ноль два, два – ноль три…
Народу вокруг немного, и все заняты своим делом – две тетки лалакают о своих бабских делах, парень в вельветовых штанах треплется по мобиле, симпотная телка читает книжку в пестрой обложке. Народу немного – но он есть! И брать сумарь сейчас нельзя. Нужно дождаться толкучки, суеты, кипеша. Словом, поезда.
Мы собираемся за столом, сделанным из листа толстой фанеры. Сидим, молчим и смотрим в угол, туда, где обычно стояла каталка Бройлера. Сейчас там пусто. На полке лежит несколько книжек и стоит кружка. Большая пивная кружка, из которой Бройлер любил пить чай. В кружке осталось немного чая. Бройлер любил заваривать крепкий чай, сыпал в него много сахара, а потом пил холодный.
«Где умирает надежда, там возникает пустота»[1], – часто повторял Бройлер.
Теперь пустота возникла там, где был он…
Губастый ерзает, старый диван скрипит и стонет под ним. Когда мы возвращались в берлогу, Тёха отправил Губастого к магазину – пошарить возле мусорки «на предмет пожрать». Губастый ничего не принес, но по дороге нарыл у остановки баллон «Очаковского». В баллоне оставалось с литр пива, и он тайком всосал все в однёху Тёха учуял пивной выхлоп и дал Губастому по шее. Теперь ему нужно в туалет, но Губастый – придурок, и он стесняется нарушить наше молчание.
– Не егози, – Тёха сурово смотрит на Губастого, потом обводит взглядом всех нас. – Че расселись? Жрать че будем?
Самый простой способ добыть еду – купить ее. Но для этого нужны деньги, а мы сегодня совсем пустые. Деньги можно заработать, можно украсть, можно «намолить» у ларьков на вокзальной площади. «Молить» долго, да и дают мало. Заработать в пробке нам сегодня не удалось. Остается одно – скачок.
– Хорек – на хозяйстве, остальные – вперед, – командует Тёха.
– И она? – кивает на Шуню Сапог.
– Все, – из темноты бурчит Тёха.
Он уже на лестнице. Губастый бежит за ним, высоко вскидывая худые ноги. Нас ждет вокзал – охранники, продавцы, пассажиры. И их барахло, затаренное по сумкам и чемоданам…
***
Выходим в переулок. Губастый отбегает на детскую площадку, отливает под грибком. На него орут какие-то тетки, но ему пох. В Губастом еще бродит пиво, и догнав нас, он начинает нести всякую муть про Бройлера – дескать, он был настоящий мудрец, ученый, изучавший жизнь и специально опустившийся на самое ее дно, как врачи в прошлом изучали оспу, прививая ее себе.– Думаете, он профессором не мог бы быть? – бубнит Губастый. – Да на раз! Но профессора в университетах там всяких и академиях только чужие мысли лопатят. А Бройлер… Константин Иванович, он как Диоген, как Аполлоний Тианский, как Лука у Горького. Он был настоящий философ.
– Заткнись ты! – рычит Сапог.
Он видит, что Тёхе не нравится треп Губастого.
Губастый у нас самый умный. Теперь, когда не стало Бройлера, понятное дело. Он все время читает. Все подряд – книги, газеты, рекламу, даже бабские журналы, у которых скользкая бумага.
Мы познакомились с ним в детдоме. Его привезли вшивого, доходного – кожа да кости. Сам Губастый рассказывал, что жил с бабкой, а родители его были дипломатами и работали за границей. Работали-работали, а потом взяли и умерли. Или террористы их убили, не помню уже.
Бабка Губастого жила в Ебурге, в большой квартире, где было много книг. Как я понял, внука своего она любила и баловала, но однажды загремела в больницу и больше уже не вернулась. Губастый тогда учился в третьем классе. Он сидел дома и ждал бабушку. День сидел, два, неделю, месяц. Никому не открывал дверь, читал книжки, смотрел телевизор, ел варенье. Когда кончились все продукты, включая подсолнечное масло, Губастый позвонил в милицию по ноль два, чтобы узнать, где его бабка. Приехали менты, опечатали квартиру, а его увезли в детский дом.
Детский дом – это моя малая родина. Хотя какая там родина… Скорее как в анекдоте про двух червяков. Молодой спрашивает: «Папа, почему мир такой большой и прекрасный, а мы живем в вонючей навозной куче?» А старый ему отвечает: «Есть такое слово – родина, сынок».
Губастый появился у нас, когда меня и других пацанов моего возраста старшаки перевели из щеглов в гарсоны. Гарсонами у нас называли тех, кто гоняет щеглов и старшакам прислуживает. Переводят в гарсоны так: раскладывают на койке и бьют по спине цепочкой от питьевого бачка, чтобы дорожки красные на коже оставались.
Гарсоном быть лучше, чем щеглом. Щегла все гоняют – и воспиталы, и гарсоны, и старшаки. Но и у гарсона житуха не сахар. Не принес старшаку курева или денег, не сумел заставить щеглов быстро убраться в спальнях – огребешь и попадешь на припашку. Такой порядок.
Наш детдомовский завхоз дядя Сеня однажды сказал, что у нас дедовщина хуже, чем в армейке. Что почти как на зоне, на малолетке. Дядя Сеня знает, у него все руки синие от наколок. И в армии он служил, в железнодорожных войсках, БАМ строил. Как напьется, так и давай про этот БАМ рассказывать – как там водители замерзали в кабинах зимой и как в кочегарке узбеки своего земляка лопатами на части разрубили и в топке сожгли.
В общем, мы-то ко всему этому привычные, а Губастый словно в зоопарк попал. Поначалу он дергался, даже драться пытался со старшаками. Это смешно было. Потом плакать начал. Просто так. Утром встает – и плачет. На зарядке плачет. За завтраком. Врачиха сказала – это нервное, пройдет. И таблетки ему прописала, валерьянку. Мы ими завхозного кота накормили. Снова было смешно.
Кликуха, или, как говорит Тёха, погоняло, у Губастого – в самый цвет. Сам он худой, дохлый, шея тонкая, а лицо как картошка – круглое, лоб выпирает, глазки маленькие, вместо носа две сопелки. И здоровенные губени, как будто сарделины сложили да и прилепили заместо рта.
Мы с ним никогда не дружили особо. Пацаны в детдоме Губастого, понятное дело, считали за дурака, ну и я тоже. А когда началась вся эта дрянь с новым воспитателем, который массаж заставлял себе делать: «Ой, спина у меня болит. Вот ты, мальчик, у тебя руки красивые, сильные, помни мне поясницу. Хочешь торт “Сказку”? У меня два куска от дня рождения осталось, пойдем в методическую…», я понял – надо рвать когти. К старшакам за помощью не полезешь – они с этим воспиталом бухают вместе. И тогда я намылился ночью слинять. Собрал шмотки, фигню всякую – ручки, тетрадки, носки, – чтобы продать, – и ночью полез через форточку на втором этаже.
Вылез на подоконник, прополз по нему до козырька над дверью, вдруг слышу: «Помогите! Помогите!» Смотрю, а это Губастый. Он полез следом за мной и повис на форточке – ноги и задница на улице, а голова и руки внутри.
Наверное, надо было его обратно затолкать, но я видел – урод-воспитал и Губастого звал массаж делать. В общем, дернули мы оба-два. Всю ночь шли – темно, лес шумит.
Городок, где детдом наш был, Арамиль назывался. От Ебурга далеко, километров двадцать или даже больше. Автобусы ночью не ходят, а утра ждать нельзя. Утром сразу станет понятно, что мы свалили. В городе нас найдут в момент, там всякий подскажет. Не любили детдомовских в городе. Да и за что нас было любить?
В общем, всю ночь шли и утром добрались до Ебурга. На толчке задвинули все барахло мое, пожрали в кафе на вокзале, купили два билета на электричку до Ревды, оттуда до Красноуфимска доехали. К ночи уже в Чернушке были. Билеты мы покупали, чтобы к нам контролеры не прикапывались. Нам нужно было уехать быстро и далеко. В Москву. Потому что в Москве, как говорил завхоз дядя Сеня, «можно жить»…
***
Скачок – это не хала-бала. За скачок, если косари загребут, можно так огрести, что мало не покажется. И поехать с отбитыми почками в специнтернат. А там – Тёха рассказывал – порядки как на зоне. И чтобы не влететь, мы все делаем аккуратно. Мы – профессионалы. Так про нас говорит Менеджер, который рулит в скупке. Вообще-то он не то Арам, не то Абрам, но народ, который на Курке толчется, называет его Менеджером и несет ему мобилы, шмотье, драгоценности всякие – цепочки там, колечки, бусы. Менеджер платит, немного, но всегда.На вокзале шумно. Люди топчутся у касс, в зале ожидания пассажиры с вещами сидят, дети бегают. Но нас туда не пускают, там только по билету. А жаль – у тех, кто на дальняк едет, бутор богатый.
Поэтому наша клиентура – это те, кто ездит в пригородных электричках. Тут и бухарика можно зацепить, и у бабки какой-нибудь баул стырить. Надо только быстро и осторожно.
Мы рассыпаемся в толпе, вертим головами. Вокруг все заняты своими делами, никому до нас дела нет. Девки воняют духами, мужики – перегаром. Из буфета пахнет слойками и кофе. Гам, крики, шарканье ног. Не зря говорят – «базар-вокзал».
Через час собираемся под часами на выходе, где платформы и поезда стоят.
– Голяк, – говорит Сапог. – Надо вечера ждать.
– Сегодня вторник. Может, и вечером ничего не будет, – отвечаю я. – А до пятницы еще столько времени.
Пятница – наш день. В пятницу после работы народ валом валит в забегаловки, пельменные всякие и закусочные – праздновать окончание трудовой недели. Некоторые так напразднуются, что на ногах не стоят. Их, конечно, косари пасут, это ж ментовский хлеб – бухариков потрошить. Но и мы свой кусок рвем, жить-то надо.
– Пошли в метро, – Тёха щурит глаза.
Метро – последняя надежда. Если и там пусто, останется только «молиться» в переходе или у ларьков на площади: «Дяденька, дайте рубль. На кока-колу не хватает».
«Курская» – станция большая, хитрая. Тут и радиальная, и кольцевая, и еще прилепилась сбоку «Чкаловская», где внизу всегда холодно, и зимой, и летом. Перроны соединены переходами, есть всякие закоулки и тупички. Косари, конечно, бдят, но везде постов не наставишь. В часы пик здесь столько народу, что иногда страшно становится – не задавили бы кого.
Сейчас средина дня. Мы окучиваем станции. Людей не особенно много, и похоже, что сегодня мы ляжем спать голодными.
И вот когда Губастый уже начинает неумело ругаться, что, мол, суки вокруг одни и твари, с «Чкаловской» прибегает на звонких каблучках Шуня.
– Там мужик сидит. Пьяный. С сумкой.
– Быстро! – произносит свое любимое словечко Тёха, и мы мчимся по эскалатору, прыгая через ступеньки.
Дальше уже дело техники. Расклад обычный – Губастый внизу, у лестницы, Сапог в средине зала, на передаче, Тёха основной, а я его прикрываю. Сапог сильнее, но наш бригадир всегда берет на прикрытие меня – бегаю я быстрее всех.
Правда, в этот раз Тёха велит мне взять с собой Шуню. Понятно – мы будем не просто прикрывать, а еще и отвлекать внимание. Так надежнее.
Шуня уже совсем отошла после утренней истерики. Она, взяв меня под ручку, пританцовывает рядом, весело несет какую-то девчачью пургу, размахивает свободной рукой и заливисто хохочет.
Тёха выдвигается вперед, обходя стоящих на платформе пассажиров. Походка его меняется, становится легкой и независимой. Он сейчас не похож на грозного бригадира – так, обычный московский парнишка, ждал-ждал поезда да и пошел к часам в конце зала время узнать. А чтобы все выглядело натурально, Тёха на ходу пальцами оттягивает уголки глаз, как это обычно делают близорукие люди.
Мужик сидит на крайней скамейке, возле железной бочки с дверцей, в которую, как говорят, в случае чего нужно прятать обнаруженное взрывное устройство. Голова его безвольно свесилась набок, набрякшие веки прикрыты, из приоткрытого рта тянется блестящая нитка слюны. Я сразу просекаю – прикинут мужик богато. Ботинки длинноносые блестят, брючки отутюжены, куртка кожаная цивильная, не черкизоновский ширпотреб. И сумарь. Хороший сумарь, пухлый. Темно-зеленый, на бочине написано «Найк». Много чего полезного – и ценного! – можно сложить в такой баульчик…
Наше счастье, что косари еще не засекли этот лакомый кусок. Счастье-то счастье, но долгим оно не бывает, надо торопиться.
Тёха, не поворачивая головы, проходит мимо мужика, останавливается у часов. Светящиеся цифры в окошках отсчитывают секунды до прибытия поезда: два – ноль один, два – ноль два, два – ноль три…
Народу вокруг немного, и все заняты своим делом – две тетки лалакают о своих бабских делах, парень в вельветовых штанах треплется по мобиле, симпотная телка читает книжку в пестрой обложке. Народу немного – но он есть! И брать сумарь сейчас нельзя. Нужно дождаться толкучки, суеты, кипеша. Словом, поезда.