«Ишь ты, страх-то как разбирает! Ну и дикие ж места», — подумал он, возвращаясь к костру. Все уже спали, лишь горбился в сторонке Луха Борода, жребный сторож.
   «С этим можно спокойно ночевать, не продаст, серьезный мужик», — успокоил сам себя Бойша, укладываясь на стеганый потник у костра. Лезть в душный шалаш не хотелось — блохи одолеют.
   Он был уверен, что после тяжелого дня сон придет сразу, но ошибся. Думы толклись в голове, как комары над лампой. «Пять верст. Всего пять верст! Ежели сейчас тишком уползти да быстро побежать… К утру обернуться очень даже спокойно можно. Эх-ма, кабы дорогу еще знать. Скворец говорил — на полночь надо идти. А как тут, ночью, в чащобе, разберешь, где полночь, а где полдень? В лабах у профов специальные штуковины есть, чтобы знать, куда идти. Со стрелками бегучими. Да-а…»
   Бойша заворочался, привстал на локте — пить захотелось. Пошарив взглядом в поисках баклажки с водой, он вздрогнул — лежащий поодаль, шагах в пяти, дядька Архип смотрел на приказчика, поблескивая в сумраке волчьими глазами, и кривил губы в понимающей ухмылке.
   — Не умаялся за день-то, Бойша Логсын? Сон не йдет?
   Облизнув враз пересохшие губы, приказчик вытолкнул из себя неожиданный вопрос:
   — А ведь ежели б ты на войне руку-то потерял, дядька Архип, тебя б в княжеву калечную команду определили?
   — Верно! — Скворец сел, откинув овчину, поманил Бойшу и сказал громко, чтобы Луха услыхал: — Пойдем-ка, Бойша Логсын, лошадей проведаем. Чтой-то больно тихо стоять…
   Они отошли к краю поляны. Шуршали в траве мыши, шумел в верхушках вековых деревьев ночной ветер. Пофыркивая, стригли жухлую сентябрьскую траву кони, изредка переступая стреноженными ногами.
   — Ну что, надумал, стало быть, Буртасово золотишко пытать? — сразу взял быка за рога Скворец.
   Бойша переминался с ноги на ногу, молчал.
   — Прав ты, — не дождавшись ответа, кивнул возчик. — С руками я домой возвернулся с войны, целый весь. И ходил я сюда, за удачей и богатством ходил. С Еремкой вместях цельную седмицу блуждали мы, покуда на погост тот заветный не вышли. Свезло нам, одолели мы Атямово чародейство. Еремка-то от матери-старухи слово верное прознал, с тем словом и шли. Да вот незадача — когда уж и до золота дорылись, вышла на нас матка с медвежонками. Сам знаешь — смертушка это верная. Матка любого порвет, заломает, будь то зверь иль раб Всеблагого…
   — Как же ты ушел? — удивился Бойша.
   — Еремка, царствие ему небесное, подмог. Стрелил он в нее из самострела, попал в горбину. Матка до него долезла — и ну ломать. Тут я ее топором по башке и перетянул. Но живучей оказалась зверюга, на вымахе лапой меня зачепила, словно вилами проткнула. Руку изкурочила и бочину… Три дня я к тракту полз, юшкой землю лесную пятнал. Думал — все, сгину. Ан вишь, Всеблагой Отец вытянул, отогнал смертушку. Так-то!
   Бойша положил руку на теплый лошадиный бок, поглядел на высыпавшие в разрывы между серыми облаками звезды, спросил негромко:
   — Чего ж посля не вертался? Али деньги не нужны стали?
   — Недужил я долго, — хмуро ответил Скворец, одной рукой привычно набил свою трубочку, ширкнул кресалом, втянул ароматный дым и глухо добавил: — Два годочка, почитай, у Еремкиной старухи на полатях в жару горел. А когда сдюжил, к жизни воротился, сказала она мне: «Покуда жива я, не моги на те места проклятущие ходить! Не будет тебе удачи. Когда ж помру, то пойдешь, кости Еремеевы разыщешь первым делом и похоронишь по чистунскому обычаю. А коли по-иному сделаешь — пропадешь…»
   — Так что? Жива ль старуха? — уже угадывая ответ, все же спросил Бойша.
   — Преставилась… — Скворец перекрестился. — В августе месяце в одночасье Всеблагому душу отдала.
   — Стало быть…
   — Стало быть, можно идтить. Ну, Бойша Логсын, решай. Мне с одной грабкой никак с энтим делом не совладать. Товарищ нужон…
   И все. Тихо стало — как в подполе. Не шуршат мыши, не фыркают кони. Даже ветер успокоился, запутавшись в ветвях.
   «Вот она — судьба, — понял Бойша. — Шаг шагнуть — и будет. Все будет!»
   — Как Луху обманем? — сглотнув тягучую слюну, спросил он вместо прямого ответа.
   — На это есть у меня саван-трава. Мы с тобой, Бойша Логсын, морды холстинами мокрыми обвяжем, да я и кину в костерок шепотку. До утра все спать будут, словно дитятки у мамки в люльке.
   На том и порешили. Вскоре, прихватив лопату, два топора и пару мешков из крепкой рогожи, двинулись кладопытцы по заросшей частым осинником прогалине прочь от погруженных в зачарованный сон возчиков…
   …По ночному лесу идти — страх терпеть великий. Понял это Бойша давно и заучил накрепко. Пока лезли они трескучим осинником, еще ничего было. И глаз к темноте привык, и нога ступала уверенно, ходко. Но вот кончились серебряные заросли, и Архип, шедший первым, махнул единственной своей рукой — стой, мол.
   Перед кладопытцами открылась неширокая прогалина. Уполовиненное волчье солнышко выплыло из-за резной кромки леса и осветило корявые, словно смертной мукой изломанные, деревья, что росли там и сям на голой земле.
   — Ворная пустошь это. По сторонам не гляди, Бойша Логсын, за мной ступай, и быстро, быстро! — вполголоса распорядился возчик и стелющимся, охотницким шагом двинулся вперед.
   В мертвенном свете луны все вокруг — деревья, кусты, заросли иван-чая — приобрело вдруг странный, пугающий облик. Чудились Бойше злобные лешие, что тянули к нему свои лапы, виделись дикие звери и гады ползучие, готовящиеся напасть на путников.
   Заухал на кривом суку раскидистого дуба филин, сорвался с места и, мягко маша пушистыми крыльями — ш-шух! ш-шух! — пронесся над головами путников, едва не задев Бойшевой шапки.
   От неожиданности приказчик присел, вскинул руку для обережного знаменья, но тут же зашипел на него ужом Архип:
   — Не с-смей! Все дело сгубиш-шь! Поспешай, Бойша Логсын, скоро уже…
   Волчье солнышко убралось за восходный окоем. Надвинулась тьма. Ворная пустошь кончилась, и ветви столетних елей сомкнулись над людьми. Тут лес и показал свой норов.
   Загукали, заверещали на разные голоса неведомые твари, заскрипели стволы деревьев, зашевелился мох над узловатыми корнями. Враз припомнились Бойше сказки бабки Тряпихи. Когда он еще мальцом был, собирала бабка ребятишек со всей лабы к себе в избу, сажала на лавку и рассказывала жуткие побасенки про упырей, вурдалаков, колдунов, оборотней и иную незнать. Сказки ее страшные непременно оканчивались смертью парня или девки, которые с незнатской силой тягаться вздумали. У Бойши зашлось сердце — а ведь не врала бабка, ей-ей, не врала…
   «Я ведь и впрямь точно в сказку попал! — со страхом думал Бойша. — Пропадет моя буйная головушка, как есть пропадет, а все через Вас, Талина Званна! Все — через Вас…»
   Впрочем, возчик, по-прежнему шагавший впереди, на проделки нечистой силы, казалось, и внимания не обращал, знай помахивал легким сучкорубным топориком, ссекая мешавшие идти ветки.
   Наступал самый глухой, черный ночной час. На далеком болоте (уж не том ли самом, где Буртасову рать гады гложут?) протяжно дунула выпь, и тут же, вогнав Бойшу в холодный пот, ответил птичьему гласу человеческий стон, полный муки и страдания.
   «Все! Пропали! Счас разума лишимся!» — мелькнуло у Бойши в голове, и он обеими руками вцепился в кожух Архипа.
   — Тихо-тихо, паря… Тихо… — скороговоркой, будто лошадь, утишил его возчик, достал из-за пазухи клочок бумаги, не спеша обернулся: — Посвети-ка, Бойша Логсын! Пришло время слово заветное читать… — В мятущемся свете огневицы звучным голосом прочел возчик три непонятных слова: — Нагар-ысь! Змар-ысь! Евтарп-ысь!
   И едва замолчал он — зашумел, завыл ветер, заскрипели ели, соря хвоей, сизый туман поплыл отовсюду, окружая путников. Вот туман по колено, вот по пояс, вот по грудь уже…
   — Ну, почитай, пришли! — выдохнул дрогнувшим голосом Архип и, спрятав бумажку с колдовским наговором, ступил меж двух неохватных елин, растущих из одного корня. Бойша поспешил за ним — и охнул, увидев, где очутился.
   Перед ними расстилалась большая, с версту на полторы, поляна, по краю окруженная лесной стеной. На закатном, гибельном краю ее угадывался голый торфяник — озерца воды, кочки, тоненькие стволики иссохших на корню елочек.
   У болота, сквозь чудные сумерки, что ночь собой заменили, виднелись остатки деревни — просевшие избы, пьяно шатнувшиеся в разные стороны плетни и прилегший на бугре частокол.
   — К-р-р-а-в! К-р-р-а-в! — прокартавил с сухой березы ворон, птица злая. Бойше почудилось, будто крикнул он: «К-р-р-ови! К-р-р-ови!»
   У подножия березы и начинался погост бармов — холмики глинистой земли, оплывшие за века, и у каждого — тонюсенькая ольшинка на ветру ветвями машет.
   Чуть поодаль — с десяток холмиком побольше, наподобие горочек небольших. Поглядел на них Бойша — и кольнуло его в самое сердце. Вроде знак какой, а к добру ли, к худу — кто знает?
   Архип, уверенно отмахивая рукой, пошел прямо к крайней могиле, вкруг которой непонятно зачем кто-то неведомый тонких колышков набил — вроде забора.
   «Эван! — подивился Бойша. — На кой ляд забор-то такой? От ежей, что ли?» И еще подумал: «Вот она, значит, какая, деревня бармов. Не обманул возчик, вывел. И слово сказал, от беды уберег. Ну, теперь только бы до богатства добраться да ноги унести…»
   Приятное виденье опять посетило приказчика: бежит по путеводной плеши конь «Самсон», пыхает огнем в летучем пузыре смердуний дух, туго выгибается подвесной парус, а на передке в белой мерлушковой шапке стоит Бойша под ручку с молодой женой и в трубу зрительную глядит…
   Спохватившись, подвысил Бойша мешок, из которого черен лопаты торчал, и побежал следом за Скворцом. А тот уже у чудного заборчика остановился, нагнулся и — невиданное дело! — почтительно, шапку сняв, постучал в крохотную, не больше печной заслонки, дверцу.
   «Это он к кому ж?» — не понял Бойша, но вдруг ударила с темных небес синяя молния, затрещал воздух, дохнуло холодом, земля зашаталась, и вырос из могилы человек. Голый, худой. Глянул на него Бойша — и дышать забыл. Обмер. Понял — все, пропал…
   Росту в том человеке было две сажени без малого. Кожа желтая, сухая, вся струпьями. Кое-где на голове, босой, словно колено, полопалась кожа, и кость белая в те прорехи торчит. Жутко…
   Еще разглядел Бойша: висит у человека до земли мочалом седая борода, ноги мосластые, на руках ногти в трубочки, как береста, завернулись. Старик, древний, разве что мхом не порос. Но глядит — будто насквозь глазами-угольями прожигает! Чаровник чащобный, сам Атям, не иначе! А ведь и не чаровник он вовсе. Незнать! От такого не спастись, не вырваться…
   — Вот, дедушка… — кланяясь, зачастил Архип. — Слово мое крепкое. Обещал я откуп — принимай! Возвертай руку мою и обещанное золотишко не позабудь…
   — Пришел. Привел. Вижу, — сказал дед, и почудилось Бойше, что в голосе его скрип веток древесных слышен. Шагнул старик вперед, у заборчика своего остановился. Ветер шевелил его бороду, разбойничьим высвистом пел в ветвях сухой березы.
   — Держи свою руку! — каркнул колдун, и увидел Бойша, как летит по воздуху человечья рука. Подлетела она к Архипу — и враз приросла на пустом месте. — А вот и золото твое! — захохотал Атям, и тотчас полезли из могил своих мертвецы-бармы. Какие в одежке ветхой, какие — и вовсе без ничего, голые черные кости. И каждый нес Архипу меру с сокровищами, вываливая их у ног соляным столбом замершего возчика.
   Деньги золотые и серебряные, жемчуга, чаши, каменья на подвесах — все наземь летело, и вскоре уже по колено в богатстве сказочном стоял Архип Скворец. А бармы все шли и шли, все несли и несли Буртасову казну.
   — Постой, старик! — закричал Архип, силясь вырвать ноги из сверкающей груды. — Не снести мне за раз столько! Пощади! Довольно! Пощади!
   Но незнать лишь смеялся в ответ, скаля длинные желтые зубы. Выл ветер, неслись по черному небу рваные белесые тучи, звенело мертвое золото, погребая под собой возчика.
   Вот уже по микитки он в сокровищах. Вот уже по шею. А вот и скрылась под сверкающей грудой Буртасовых богатств плешивая голова Архипа Скворца.
   — Поща-ади-и-и-ы! — простонал в последний раз возчик и затих. Некоторое время шевелилась еще блистающая гора, потом скатился с нее под ноги Бойше зеленый камешек-смарагд, что еще изумрудом зовется. Большой, с яйцо курячье, вспыхнул звездным лучом на прощание и канул в мутной лужице.
   И в тот же миг исчезли мертвецы, а золотая груда глиняным холмиком обернулась, осела, набок скособочилась. И понял тут Бойша, откуда и другие такие же горушки взялись. Понял — и совсем с надеждой распрощался…
   Тут как раз и тишина наступила. Ветер улегся, тучи расползлись. Вызвездило. Посмотрел Бойша на старого незнатя и заплакал. Взмолился из последних сил, на колени пав:
   — Отпусти, дедушка! Не за корыстью ведь шел я к тебе… Отпусти…
   — Отпустить? — вроде призадумался старик Атям, а потом руки к Бойше протянул — и принялись они расти, и росли до той поры, пока не достали до приказчика и в рубаху на груди не вцепились. — А что за себя дашь? — проскрипел незнать.
   Совсем плохо стало Бойше. От страха круги перед глазами загуляли.
   — Да что дать-то я могу? Нет у меня ничего. Добро — хозяйское, одежонка — плохенькая, палат не нажил, даже семьи у меня нет…
   — Самое дорогое давай! — закричал старик.
   — Да окромя жизни нет у меня ничего… — прошептал итер, а в голове словно колоколец серебряный зазвенел: «Талинка! Талинка! Прощай, душа моя, не свидеться нам боле…»
   — Талинка… — вымолвил незнать, словно пробуя слово на зуб, и заледенел Бойша, руки-ноги отнялись. — Талинка… Талинка… — все повторял Атям, а глаза его жгли Бойшу, в самую душу заглядывали. Наконец проскрипел старик: — Вижу — не врешь. Самое дорогое она для тебя! Давай ее…
   — Да не могу ж я ее дать! — зарыдал Бойша, в холодные стариковы руки вцепился. — Не моя она! Отцова дочь, и чужому обещана-отдана!
   Незнать задумался, головой закрутил, пробормотал, вроде тихо, но Бойша услышал:
   — Как так? Умом, что ли, тронулся? Самое дорогое — а не его…
   Долго думал дед Атям. Бойша уже и ждать устал. Безразлично ему все вдруг сделалось, спать захотелось. Скорей бы уже кончал его хозяин древнего погоста…
   — Каждый человек владеет чем-то, каждый что-то дать может! — закричал вдруг незнать, ногой топнул: — Думай! Сроку тебе — пока звезда Керемет не погаснет на небе. Если не придумаешь — тебя возьму, кровь выпью, жилы вытяну, мясо съем, кости сгрызу, остальное волкам брошу. Думай!
   Покосился Бойша на звезду, что старик назвал, — горит на восходе, у самого окоема, красный огонек, переливается. А ночь-то уже к исходу! Скоро, скоро солнышко начнет путь свой, и лучи его затмят звезду Керемет…
   Начал Бойша думать. По-любому выходило — сам он на растерзание незнатю отдаваться должен.
   — Дедушка! — позвал тихонько старика Бойша. — А тебе-то вот самому чего надобно? Может, я службу какую отслужу?
   Противно, тоненько захихикал Атям, руками так грудь приказчику сдавил, что кости затрещали.
   — Все вы про одно толкуете! Ничего отдавать не хотите, а всё отслужить стараетесь! Вот и глиняшка этот взялся привести ко мне за себя другого, а чтобы не позабыл он про свое обещание, руку я у него отнял, сказал, что ворочу, когда придет он, и награду щедрую посулил. Когда б не жадность его — живым бы отсюда ушел. Ну, готов ли так же отслужить? Приведешь другого?
   Сперва обрадовался Бойша, хотел крикнуть: «Да, готов! Приведу!», а потом понял — никогда он не сможет так, как Скворец, созлодейничать. Небылицы плести, головы дурить, жизнь свою выкупая. Да как жить-то после этого? И тут же встала перед глазами Талинка… Получалось: не согласись он на условие незнатя — всему конец.
   — Да… — упавшим голосом сказал Бойша, но тут же вновь голову вскинул: — А может, диковину тебе какую? Или зверя? Птицу? Еду? Питье?
   Снова захихикал старик:
   — Как есть умом ты подвинулся, парень! Погляди на меня — я три сотни лет без малого в этой глуши живу, один, какая диковина мне надобна теперь, а? Думай! Восход близко, погаснет звезда — и ты погаснешь…
   «Три сотни лет! — повторил про себя Бойша. — Один! Ни разговором себя потешить, ни словом обмолвиться… Авось не обидит незнать выкупника, не убьет».
   — Звезда гаснет! Торопись! — каркнул Атям.
   И, набравшись храбрости, сказал Бойша то, что самим дедом Атямом было ему подсказано:
   — А не хочешь ли, дедушка, чтобы я какую иную девицу тебе доставил? Ну, убьешь ты меня, загубишь душу зазря. А так и я жив останусь, и тебе польза большая. Помогать тебе будет она, разговорами тешить. Ведь, поди, скучно тебе? Тоскливо? А?
   — Не иначе сам Чампаз твой рот открывал, твой язык двигал! — радостно хохоча, завопил старик. — Так пусть же так и будет! А чтоб не забыл ты, метку на душе твоей я оставлю и сроку дам — три зимы. И покуда службу не выслужишь — не бывать твоей свадьбе.
   Колдун разжал руки и… провалился в могилу, будто и не было его!
   Задрожал Бойша крупной дрожью, на бок упал, руками по земле, по глине мокрой заскреб, задышал часто-часто — и вдруг, как был на четвереньках, сиганул по поляне прочь. Только у леса на ноги поднялся и тут уж побежал так, как никогда еще не бегал.
   …К рассвету проснулись возчики, утреню затеяли. Сторожа Луху обсмеяли — проспал караульный всю ночь, даже смену не разбудил. Когда каша уже поспевать стала, хватились приказчика да старшого. До полудня ждали, по лесу ходили, аукали, потом в дорогу засобирались — обозное дело промедлений не любит.
   Версты три от Топтанихи отъехали, глядь — лежит на дороге человек. Сам весь ободранный, грязный, ветками расцарапанный, сучьями побитый. Подняли его, рассмотрели, лицо оттерли — и ахнули! Приказчик молодой, Бойша Логсын! Живой!
   Молодой-то молодой, да только сморщенный весь, точно старик…
   Молчит, щекой дергает, а в руке, в горсти, вместе с рыжей глиной камень зажат самоцветный, зеленый, с курячье яйцо…
   — Смарагд это! — сказал тогда Ефка Баборыкасын. — Такая безделка тыщ семь стоит, Всеблагой Отец свидетель — не вру!
   …Зря призывал Ефка Всеблагого Отца в свидетели — правда далеко от его слов оказалась. На ярмарке в Нижнем Новгороде камень оценили в двадцать три тысячи сто сорок монет. Сгорбленный Бойша, еще не отошедший от свидания с незнатем и мертвой землей, щедро одарил возчиков и нанял для них на целый день лучший кабак городища — гуляй, рванина!
   — Бойша Логсын, а вы с нами? — чуть не плакал Гавря, провожая приказчика к коновязи.
   Одетый в щегольской красный кафтан закамненского сукна, Бойша только подергивал щекой, поглядывая на времясчет у выезда с коновязи. До отхода коня к Муромскому посаду оставалось три минуты.
   — Меня невеста ждет… — с трудом, ломая губы, вымолвил он и уцепился за нижнюю связку лестницы. — Не поминайте лихом, мужики…
   Все время пути, пока конь, зовущийся «Байстрюком», нес его навстречу Талинке, Бойша лежал пластом, травя нутро снадобьями от невидимой смерти, что живет в мертвых землях. Был момент, думал, все, конец, не выдюжит. Но — пронесло, хвала Великому Постулату.
   Талинка, увидев скрюченного, опустелого глазами Бойшу, заплакала. Зван Мехсын только глянул — и отвернулся. Но деньги, выложенные Бойшей перед отцом Талинки, перевесили все. Покрасу было отказано, другим женихам, коих набралось уже под десяток, — тоже. Бойша жил дорогим гостем в лабе Мехсынов; он отъелся, отоспался, шея выпрямилась, морщины разгладились, и Талинка рядом с ним сияла, как рассветное солнышко.
   Все ждали благословения от нарука Стило, к которому Зван Мехсын послал своего человека. Ответ пришел быстро, и десяти дней не прошло. Запретил всесильный нарук Бойше жениться на Талинке до тех пор, покуда не только деньгами, но и делом не докажет молодой итер свое право родниться с Мехсынами. И понял Бойша силу чар незнатя Атяма.
   Талинка — в слезы, Покрас тут же под окнами нарисовался, одет франтом, глядит с улыбочкой. Хотел Бойша выйти и зубы сопернику посчитать, да несостоявшийся тесть удержал. Завел он Бойшу в кабинет свой, усадил в кресло, настойки налил и сказал:
   — Пока Талинке семнадцать зим не минет — не отдам я ее ни за кого. Сумеешь ты к тому времени благорасположение нарука заслужить — милости просим. Нет — за Покраса пойдет. Понял?
   — Понял, — ответил Бойша, одним глотком выпил горькую настойку, поднялся и ушел из лабы. С той поры не абы за златыми горами или дурной удачей бродил Бойша по Россейщине — искал он службы у верховного итера, а пуще того хотел долг перед незнатем сполнить. Службу нашел, а вот долг…
 
   Скрипел, стонал, выл древесный корабль, влекомый туго надутым парусом в неведомые дали. Мерцал разноцветными огнями в шумящей ветряной выси перетянутый вервием пузырь. Ночь готовилась дать смену дню. За зеленеющей кормой уже вспыхнуло рассветное зарево, обагрив темную кору деревьев и уложив на землю длинные фиолетовые тени.
   Тамара, поеживаясь от порывов ветра, сидела на самом носу, там, где сходились вместе комли стволов и диковинными рогами расщеперились их корневища. Мыря лазил в недрах судна, надеясь добыть какое-нибудь пропитание и питье. «Без еды человек может прожить месяц, а без воды — всего три дня», — подумала Тамара. Подумала равнодушно, словно и не про себя. Пить уже не хотелось. Губы запеклись, язык во рту лежал неошкуренным бревном. Болел живот. Болели глаза. Все болело, но пить — не хотелось. Желание ушло. А вот необходимость во влаге осталась, и организм требовал — дай, дай хоть каплю! «Если Мыря до утра ничего не найдет, придется или пробовать пить древесный сок, или бросать эту повозку и идти в леса — искать воду». Мысли в голове девушки ползли медленно, неспешно.
   Небо становилось все светлее и светлее. Поднялся ветер, вступил в спор с чаровной тягой, что надувала парус, зашатал деревья. С северо-запада появилась и быстро выросла тяжелая грозовая туча с высоченной белой шапкой наковальни. Солнце, еще скрывающееся за окоемом, раскалило эту наковальню, и она стала похожа на огромное красное знамя, пламенеющее в небесах.
   Глубины тучи то и дело освещали зарницы. Неожиданно короткая ослепительная молния ударила в лес. Это было далеко, в паре километров, но Тамара все равно испугалась. Она представила, что с ними будет, если в этом лесистом краю начнется пожар.
   А туча тем временем разрасталась. Ее исполинские крылья заволокли все небо, притушив краски рассвета. Пошел дождь, загрохотал гром. Надо было бы спуститься вниз, взять посуду и подставить под дождевые струи, но Тамара, завороженная мощью стихии, лишь ловила пересохшим ртом холодные капли, вцепившись в кривой носовой корень, увенчанный белым лошадиным черепом.
   Стемнело. Молнии ветвились над головой. После каждой вспышки тьма, удушившая нарождающийся день, казалась еще более густой, глубокой. От грохота заложило уши. Дождь хлестал наотмашь, потоки воды текли по палубе, смывая с нее кровь и мусор.
   Неожиданно Тамара поняла, что справа лес кончился и она видит широкий луг, прорезанный извилистой рекой. И там, на этом лугу, в нескольких сотнях метров от нее стоит, широко расставив ноги и подняв к небесам короткие руки, огромная человеческая фигура, облаченная в развевающиеся на ветру лохмотья. Она была выше леса. Голова исполина упиралась в тяжелое брюхо тучи. Неведомый великан вышел на открытое место и спорил со стихией, бросая ей вызов. Это было страшно. Тамара ничего не замечала вокруг, полностью отдавшись созерцанию этого поединка. Она не видела, как за ее спиной Мыря, выбравшись из трюма, расставляет по палубе котлы и ведра, как натягивает между ветвей на корме полотнище ткани, устраивая водосборник.
   — Тварюшки кормовые зубасты оказались — упокойников наших наполовину объели. Оно и к лучшему — меньше мороки, — пробурчал домовой, задумчиво разглядывая гиганта. — Ишь ты, какая хреновина…
   «Молния всегда бьет в высокие, одиноко стоящие объекты. Его убьет, — не слушая Мыри, переживала за неведомого великана Тамара. — Он погибнет, и мы так и не узнаем, кто он, откуда. А может, и хорошо. Если он заметит нас…»
   Она не успела додумать — голова титана озарилась вспышкой разряда, по всему телу промчалась извилистая голубая змея молнии и растеклась светящимся озерцом по мокрой земле у ног исполина. Одежда загорелась, ветер понес полыхающие обрывки во тьму. Девушка увидела, как обнажаются огромные плечи, шея, руки… Но под сгорающей одеждой не было живой плоти, лишь какие-то перекрещивающиеся балки каркаса.
   «Он не живой, — с горечью и одновременно с облегчением поняла Тамара. — Это… Это… Да это же просто опора линии электропередач!»
   Только теперь до нее дошло, что она видит. Но знание это напугало девушку. Лишенная проводов, мертвая опора, обряженная неведомо кем в тряпье, украшенная множеством ленточек, веревок, лоскутов, казалась еще более невозможной, еще более пугающей, чем зачарованный лес, чем сухопутный древесный корабль, чем мертвецы, чем зубастые твари, что ели их разлагающуюся плоть. Невозможной, потому что существование опоры вот в таком искаженном виде означало — ни для чего другого она более не нужна, ей незачем и некому передавать энергию, свет, тепло, жизнь…
   Обернувшись к столбом застывшему поодаль домовому, Тамара схватила его за отвороты кожуха, крикнула в невозмутимое бородатое лицо:
   — Что это? Где, где мы оказались?!
 
   Слободка жила своей обыденной, привычной жизнью. По кузням капелью стучали молотки, в огородах ковырялись бабы — пора стояла страдная, горячая. Бойша кивал знакомым, улыбался молодкам, степенно раскланялся с гревшимися на последнем в этом году солнышке стариками, обсевшими вытертую задами колодину у избы слободского старшины Самарки-третьего. Путь итера лежал на самый край поселения, где бобылем жил связчик, медных дел мастер Охта. Еще в юности он обезножел и с той поры дни и ночи свои проводил на устланной дырявой кошмой лавке, стуча молоточком-выгибкой. Из-под умелых рук Охты выходила дивная посуда — блюда, кувшины, плошки, разносы. Мастер умел не просто выколотить по форме нужную вещь, но и украсить ее цветочным узором, резцом насечь медные завитки так, что они играли, точно живые. Изделия Охты славились на весь край, от княжьего двора к нему заказы шли, и даже в иных землях, связанных путеводными плешами — на Полесье, в Коле, Ухтомье, Прикаменье, полевых княжествах и далеких Заопоясных крепостях, — Охтова посуда была в цене.