Страница:
– Новый, может, хуже будет.
– А где ему лучше взяться. Козлы эти валютному фонду бабки за кредит откатывают, найти бы, блин, каким они там козлам откатывают, и придушить. Кредит, блин, себе в карман, а ты на проценты работай. Какой, на хрен, работай. Эти козлы на работу берут, а бабок не платят. Ты видел, блин, чтобы при большевиках бабок не платили за работу?
– Не видел.
– Какие козлы! Большевики тоже были козлы, но эти козлы - козлее. Пенсии, суки потрошеные, не платят. Ты видел, пенсии не платят! У моего кореша жена была, они развелись, а у жены папаша. Всю жись контруктором. Большой шишка. Умный дядька. Я его видел. Не слабый дядька, что там! Умный, как немец. Два образования. Таких, блин, сейчас не делают. Он, прикинь, на оборонку вкалывал. Потом на тяжпром. Орден имеет. Теперь его что? Его пинком под зад! Старый пес, не нужен никому. Подыхай теперь. Он квартиру хотел продать. У него, блин квартира была такая, что закачаешься. Большая квартира. Четыре комнаты. Его, сука, нае…и, когда продавал. Молодые сучары. Он права качать, ему навешали, молчи дед, мозги вышибем. Он на даче жил. А дочке не сказал, тоже дурень старый, стыдно ему. Вышел, короче побираться, бабок нет. Побирался, блин, побирался, замерз, короче, в переходе. Домой, твою мать, пришел и подох. Ему сказали: подыхай, он подох. А ты скажи, что ему, сссука, делать? Как ему, сссука, не подохнуть! Он старый дед, он никому не нужен, у дочки ребенок, бабки тоже на нуле. Пенсию, прикинь, пенсию эти козлы ему не платят. Сдохни дед! Поработал - сдохни. Как пес шелудивый. В подворотне, дед, подыхай, дерьмо бесхозное. Он всю жись вкалывал, ему эти козлы х… на рыло. Соси, дедуля, не объешься, смотри! Я бы их гранатами рвал, гнид.
– Где ты гранаты-то возьмешь.
– Не боись. Ты только срок мне дай, я все найду. В народе все есть, только, блин, покопаться надо. Я этой сволоте прощать не намерен. Я им, сукам, ничего не прощу. Я им что-нибудь сделаю, гадам. Я десять лет вкалывал, у меня все на книжке, блин сгорело. Я на севере, знаешь, блин, как вкалывал? Потом на заводе. И все сгорело. Так я опять поднялся. Машину купил. Баранку, блин, верчу. И опять, сука, сгорело. Козлы, козлы козлиные. Детей не во что одеть. Ты видел, блин, чтобы детей не на что одеть было? Родителей к себе взяли. Старые, пенсии не платят, они, блин, в девяносто четвертом с голоду качались, твою мать, в долг не просили, думали, переживем. В девяносто девятом обратно качаются. Я уж тут не утерпел. Я их, сука, взял, на хрен к себе, блин, сволочи, взял. Жена отвыкла, ссорятся. А куда ты их денешь, у них денег нет. У них эти козлы на книжках, блин, тоже все пожгли. За царя надо было держаться. Царя трогать не надо было. А после него все - козлы. И большевики козлы, и демократы козлы. Все они козлы фашистские.
– Уж это точно.
– Ты прикинь, они что говорят: честно работай, все будет. Будет все. Будет тебе и х…, и манда тебе тоже будет, только лапы шире расставляй, все получишь. От пуза. Я бы их из гранатомета. Из «мухи».
– Где ж ты гранатомет возьмешь?
– Да есть «муха». Приятель продает. За пятнадцать штук всего. Ты вот мне, блин, хорошую мысль подал, твою мать. Это полный п…ц. Это так и надо. Бабок подкоплю, куплю, сука, «муху». Еще раз они мне книжку обреют, я им не прощу. Я мужик нормальный, терпеливый, если не злить. Но эти ж, блин, сучары гов…тые, на рожон прут. Оборзели. Я вот, блин, сейчас прикидываю, может, уже пора? Грохнуть пару сучат, морально полегчает. Так мне морально полегчает, мать твою! Замочить парочку. Я им никак, сукам, простить не могу. Парочку ху…ть. И все дела. Очень пользительно. Среди бела дня, сволота, из карманов бабки тянут, и все по закону. Нет такого закона. Это ворье, шпана и суки хитрож…е такие законы выдумывают. Чтоб работягам… Твою мать!
– Это ты прав. Давно просятся.
– А я что говорю? Я те что, блин, говорю? Вот только не решил пока, уже пора эту сволоту рвать, или погодить еще чуток? Руки чешутся. И у соседа моего, тоже руки чешутся. И у кореша. И на работе, блин, водилы с полпинка заводят про удушить и прирезать. У них, вишь, тоже, сука, свербит.
– Оно и понятно.
– Приехали. Тебя как вообще звать-то, братишка?
– Ваня. А ты, братан?
– А я Андрей. Правильный ты мужик, по всему видно. Ну, бывай. Евграфов пожал руку и вышел из машины.
– Не обижайтесь. Я выйду из дела. Я больше не смогу. Собираюсь вот жениться, у нас все должно быть хорошо. У нас все должно быть по-людски. А какая тут выйдет жизнь? Да. Никакой жизни. Я не хочу, чтоб она боялась. Тревожные такие загибы, они нам никак нормально жить не дадут. Такие дела.
– Так ты что, ходил-ходил с нами, а теперь - все? Как-то уж очень резко ты с нами, друг любезный. Конечно, ты взрослый человек, ты имеешь право рисковать или не рисковать своей головой. А мы на тебя обижаться не имеем права. И ты, конечно, о нас никому не расскажешь, тут и говорить нечего. Но все-таки странно.
– Я б об вас и не пикнул бы. И странного ничего я тут не наблюдаю. Да. Ничего такого странного тут нету. Но ты, Миша, меня понял неправильно. Ты совсем, смотри-ка не понял, чего я говорю. Да. Совсем ничего ты не понял. Прикинь, вот я не говорю, что вышел из дела. Я выйду. Это как тебе понимать? Это, ясно, что я один раз дело до конца доделаю, как уговорено, а потом уже мы разойдемся. Разок мы их приголубим. Чтоб ошметки летели. А потом - выйду. Евграфов следил за их разговором, покуривал и думал: «Я бы сейчас же вышел. Ужасно страшно. Я бы вышел сейчас же. Тут и одного раза достаточно, для кого-то даже слишком. Но уж больно бессовестно получится. Один раз, один-единственный раз, и то струсили, голову поднять побоялись».
– По твоей диспозиции мы танцуем наше танго следующим образом: ты сам на главной позиции, я на второй, а Ваня нам сигналит о приближении Сметанина. Я правильно понял?
– Все верно.
– Дистанция только минимальная, фактически все зависит от первых выстрелов, как они лягут. Для верности я сначала должен стрелять по Сметанину, а уж потом развлекать вохру…
– Точно.
– Любезный друг! Все здесь понятно, только одно я уяснить не способен: для чего нам топить автоматы сразу после акции?
– А для чего они тебе после твоей акции? Чтобы крутым себя чувствовать? Ты в кого из них стрелять собираешься, друг?
– Думается, в охрану, не обязательно они от нас отцепятся, в милицию… если милиция станет нас преследовать. Гордей усмехается, но так по-доброму, с готовностью пояснить:
– Прикинь, какая наша задача? Уложить Сметанина и самим уйти. Да. Смотри-ка, вот мы его застрелили, а охранники живые. Не говорю уже, что мне нравится, если они живые - меньше грехов на душе. Говорю, что из такого расклада выходит: либо они бегают за нами, либо мы бегаем за ними, либо никто ни за кем не бегает. Если они бегают за нами, если они лезут на рожон, то мы из Серебряного бора уйти не можем, и придется их тоже поубивать. А потом автоматы - в воду. То есть тоже самое, но трупов больше. Мы бегать за ними не будем, пускай убегают. Да. Нам надо от них оторваться, убежать оттуда раньше, чем они доберутся до милиции. Зачем нам тогда за ними бегать, скажи-ка мне? Нам главное, чтобы их машина встала или взорвалась… на своей мы всяко быстрее их поспеем. Если они станут безлошадными, конечно, я вот и говорю по десятому разу, как это важно. Чтобы машину их… того! Значит, подходит только одно: не они за нами и не мы за ними. Теперь насчет милиции. Каких-таких фильмов ты насмотрелся, философ! По милиции стрелять! Они тебя разделают, как бог черепаху. У нас на два ствола - три рожка. Девяносто патронов. Сколько мы на Сметанина израсходуем, неизвестно. Понятное дело, на милицию твою уже мало останется. Я стреляю средне, вроде бы ты тоже не хвастался этим делом, много мы настреляем? а? только зря разозлим людей. Теперь посмотри серьезно. Мы решили сгубить одного гада, ну, случайно может и охране достаться, их работа такая. Да. Зачем нужно у ментов жизнь отбирать? Они нам ни к чему, я так мыслю. За каждую ведь душу перед Богом ответим, и за Сметанина ответим, а за всех прочих невинных - вдвойне. Если тебе про Бога непонятно… Извини, конечно, я думаю, тебе все понятно. Но все-таки, на всякий случай, прикинь: тебя же они пристрелят или под высшую меру подведут, когда ты по ним палить начнешь. А если, на худой конец, сдашься без оружия, тогда один из нас, во-первых, может как-нибудь выкрутиться, мол не я… Да и, понятно, посадят, а не поставят. Так что нам из Серебряного бора лучше всего чистыми уехать, без никаких улик, без стволов. И соблазна меньше…
– Как это выкрутиться? Ты на себя все возьмешь за нас двоих? Или я? Молчишь!
– Ну все-таки. Там можно будет как-то прикинуть. Кому сподручнее выйдет… Журналист молчал-молчал, надувался обидой. Но сначала сказал по делу:
– У нас в Эрэфии мораторий на высшую меру. Притом она не высшая называется, а исключительная. Никого не поставят к стенке, хоть десяток младенцев режь. Гордей тяжело так ему выговорил:
– За младенцев, может, и не стрельнут. А вот за своих - могут. Когда своих бьют, какие моратории? Все моратории похерят. Вот что лучше усеки: ни в каких мемуарах или статьях по газетам ни полслова, ни полнамека. Всех под монастырь подведешь. И, главное, Тринегин тоже строго смотрит: подведешь-подведешь! Весь вечер Евграфов нестерпимо переживал - два солидных мужика между собой переговариваются, рисуют на плане действий последние черточки-кружочки, о нем же совершенно позабыли. Сигналь, Евграфов. Теперь еще новая притча, мемуары ему шьют! Тогда Евграфов вынает сигаретку, щурится, зажигалкой щелкает, в лица им презрительно дымит, больше философу. И выдает им обоим:
– Кто бы говорил. Ты, Гордей, вроде семейный теперь человек, идешь на дело в первый и последний раз. Смотри, в постели не проболтайся. А ты, Миша, я тебя знаю, непременно захочешь какое-нибудь тайное описание составить. Для собрания сочинений. Фрагмент номер девять. Или застрелиться соберешься, когда кот помрет, и потомкам в последней записке - бац! Чтобы не забыли потомки. Я - как огня. А вот вы… Гордей стерпеть таких слов не пожелал:
– Ну! Сказал, как дерьма наклал. И вся твоя шатия журналисская - одни мелкодушные шакалы. Ты с ними сам в шакалы подался. Что ты, философ, ухмыляешься! Миша им:
– Вы что, друзья мои, не надо. Я прошу прощения, Ваня, чем-то я тебя рассердил, прости меня и поясни. Ссорится нам не надо. Прости меня, не злись, пожалуйста. Степа, ты его зря так, тоже извинись.
– А к такой-то матери? Под одеяло он мне смотрит! Помолчали.
– Ладно, - сказал Гордей, - ну е к черту, - Гордей сказал. -Насчет шакала я погорячился. Но ты тоже, смотри! Тринегин вкрадчиво оттаскивает разговор поближе к практике:
– Я верю, что никто из нас никогда не скажет лишнего слова. Я недавно приобрел замечательную книгу. Вся мудрость Талмуда и шариата меркнет перед ее величием. УК РФ. Срок давности на наши с вами проделки как-то странно там формулируется, я даже не понял точно: либо его совсем нет, либо пятнадцать лет. А после пятнадцати лет срока давности нам всего-навсего, в случае провала, дадут от десяти до пожизненного. Только что не расстреляют. Примерно так нам дадут в случае провала. В интересах каждого молчать всю жизнь и даже правнукам не шептать на ухо, как говорится. Я, например, не рискну посвящать в дело кого-либо из посторонних, в том числе собственного, еще не покойного кота, хотя он дурно говорит по-русски и еще хуже по- английски.
– Ребята, я что? Я ничего такого. Но мне не нравится, как все просто у вас получилось: вы стреляете, я в сторонке стою, вы автоматы топите, а я вроде бы на них тоже деньги давал, и тоже хочу участвовать в принятии решения.
– Так что, ты против того, чтоб их утопить?
– Вообще-то нет. Топите.
– Тогда вот что, дай сюда руку, - Гордей впритык подошел, за ладонью тянется. Отдал ему ладонь Евграфов. Тот и говорит:
– Давай пальцы загибать. Вот один палец, что я-то уж точно должен стрелять, это понятно. Значит, либо ты, либо философ. Ты в армии был, машинку эту в руках много держал? Нет. Ты закосил. У кого очки, у тебя или у философа? У тебя. Вот тебе еще два пальца. Кто-то нам говорил, что есть особый телефончик, есть способ добраться до такого человека, чтоб он нас правильно понял. А от него чтобы все нас правильно поняли. И ты за обещал этим заняться. Так? Ну вот тебе четвертый пальчик. А пятый самый простой. Философ идейный, а ты нет. Тебе это меньше надо. Я прав? Евграфов сел за стол, пепел на тринегинские бумаги роняет. Растерянный. Волосы пальцами ерошит. Потом гримасничать начал, философ с Гордеем подумали, что он опять станет иронизировать. Нет, журналист заплакал.
– Спасибо вам, ребята. Спасибо вам большое.
– Да за что? Прости, но я не понимаю тебя.
– Спасибо. Спасибо. Все ты понимаешь. И этот здоровый тоже все понимает. Спасибо вам, ребята. Философ переждал немного, время приспело резюмировать.
– Степа, Ваня! Завтра здесь в пять вечера. К полшестому-шести все будем на местах, - сделал паузу и добавил, - мне все-таки до чертиков жалко автоматы. Как бы они потом пригодиться могли, если мне вновь покажется необходимым…
– Да ну их на хрен, эти автоматы, - отвечал ему Гордей. Этой ночью Тринегин открыл свой «Философский дневник» и попытался ответить на главный все-таки вопрос: зачем? «ТАЙНАЯ ДОКТРИНА РУССКИХ Я - русский. Я люблю мою страну, я люблю ее историю, ее Монархию и ее Православие.
Есть только одна русская идея, а все прочие «русские идеи» - хлам, белибердяевщина, вопли рерихнувшихся старух и гумонанизм хулиганствующего студенчества. Эта единственная русская идея проще пареной репы, нужно только позволить себе выговорить ее. И не украдкой, шепотом в туалете, а вслух и с гордостью. Если умного, сильного и красивого человека толпа безмозглых уродов будет изо дня в день травить, будет внушать ему кретинственную вину перед увечными и придурочными особями, он и впрямь станет стесняться собственного ума, силы и красоты. Пожелает стать равным, смиренно и «честно» войти в общину калек-дебилов. Что с ним сделают дебилы со стажем? Верно, побьют и сбросят в канализационный люк. Правильнее будет поколотить их палкой, чтобы заткнулись и разбежались по своим смрадным подвалам. Я имею в виду либералов, революционеров, социалистов, радикальных феминисток, западников, интеллигентов и воинствующие группы иудеев.
Итак, русская идея: Православие, Самодержавие и Народность по всему миру во веки веков.
Главное здесь - Православие. Мы, русские, - носители единственной истинной веры. Господь избрал нас для несения этой страшной и кровавой повинности: нести свет православия всей планете, погрязшей в язычестве, отступничестве, сектантстве, атеизме и сатанизме. Впрочем, в одном сатанизме, так как все остальное - лишь разновидности служения дьяволу. Мы, избранный народ, резец в деснице Господней, имеем право на любое действие в отношении неверных и отступников, вплоть до физического уничтожения. Но Господь благ и человеколюбец, он разрешает пленить и убивать только тогда, когда на единственное правоверие поднимают руку, когда притесняют его, когда кощунством оскорбляют его. Православие - единственный «счастливый билет» на спасение и бессмертие изо всех религиозных, научных и философских исканий человечества. Возможно, благодатен религиозный опыт некоторых, весьма строгих католиков старообрядцев. По поводу остальных ясно, что им уготован вечный ад. Мир может принять или не принять Православие. Мы, русские, всего лишь несем его человечеству и защищаем от разного рода гнуси, в том числе и от собственной. Нет и никогда не будет ничего выше, чище и святее Православия. Тот, кто не принял его, проклят. Тот, кто воспротивился ему силой - делом или словом - проклят и должен быть уничтожен.
Православный - значит русский. Русский - значит православный. Нет греков, сербов и болгар. Есть русские. Нет муромцев, сибиряков и москвичей. Есть православные и слуги сатаны. Есть одна-единственная великая империя: государство без границ, православная община, объединяющая весь богоизбранный народ.
Самодержавие - способ мобилизации всех сил православной империи для распространения Православия и защиты его от козней дьявола. Весь смысл Самодержавия - в Православии. Самодержавие может быть монархическим и республиканским. Монархия надежнее, поскольку освящена самим Господом, но и республика, есть ставит на высшую ступень государственного управления православного диктатора, имеет смысл в пору тьмы и сатанинских мерзостей. Самодержавие - единственный правильный государственный строй и необходимо его защищать и спасать любой ценой, кроме вероотступничества. Если ради восстановления самодержавие в православной империи требуется погубить миллион неправославных людей, то это необходимо сделать, не задумываясь. Если требуется пожертвовать православными, то все эти православные должны добровольно отдать свои жизни. В вечности их утешит и прославит Бог, а жизнь земная - всего лишь миг выбора между единственной сияющей истиной и угрюмой мерзостью заблуждений.
Народность - это пребывание всех подданных православного самодержца в духе строгого православного исповедания и полного подчинения монархическому государству. Народность означает также, что весь быт от утреннего пробуждения и молитвы перед сном должен быть пронизан упованием на Бога и соблюдением христианских заповедей в той форме, которой они сформулированы Православием. Народность - это труд на благо православия и самодержавия: экономический, политический и культурный.
У православной империи есть только два верных пути: восстановить самое себя из развалин и повергнуть весь мир в Православие или постепенно погибнуть поодиночке, без самодержца, со все более иссякающей Народностью. Для Господа нет никакой разницы: рать его в последней битве со дьявольскими силами итак уже немала - сколько душ умерших и еще здравствующих людей пребывали и пребывают в Православии, им же предстоит встать с ангелами в один строй для решающего натиска на сатану. Но если б Господь и один вышел в этот день, сила его сильнее миллиардов душ на темной стороне. Разница существует лишь для нас. Последовательное исповедание православной веры дает шанс на лучшую изо всех судеб - жизнь в Царствии Христовом. Православная империя с самодержцем во главе - единственный общественный уклад, который позволяет без особого труда и с минимумом соблазнов вести жизнь подлинно православного человека. Чем могущественнее наша Империя, чем сильнее самодержец, тем больше людей обретает возможность на вечную жизнь и блаженство.
Миллионы разрозненных православных в современном мире - малый и недостаточный оплот веры, последний и некрепкий ее Бастион. Если не суждено нам реставрировать Светлое Самодержавие и по всему миру установить Великую Империю, каждый должен думать лишь об одном - спасении собственной души.
Правы только мы. Нет никакой другой правды, помимо православной, есть лишь обман, ничтожество и злодейство. Теперь желающие могут назвать меня фашистом, религиозны фанатиком, антисемитом, черносотенцем, красным (белым, коричневым) отродьем и т.п. Как водится у сборища наших уродов-интеллигентов. Что ответить сброду? Да плевать бы я хотел на ваше мнение».
Еще не дописав до конца, он понял: не о том. Дело не в самодержавии. И уж конечно не в воинствующих группировках иудеев. Да и не в православии. Не только в православии, во всяком случае. Правда состоит в том, что ему больно… «МОСКОВСКИЕ ПЕРЕУЛКИ…по дороге домой я купил десяток яиц и два с половиной фунта сахару, по новому - килограмм. Все то, что я вижу, когда хожу по московским улицам и переулкам, мучает меня. Как люди одеты, как разговаривают они, какую музыку слушают. Еще хуже, если я во что-нибудь, в чью-нибудь жизнь, например, вникаю глубоко. Это всякий раз оказывается тяжелая, страшная жизнь, без надежды и просвета. До сих пор не было случая, чтобы попался свет или хотя бы перерыв во тьме. Лучше ни о чем не задумываться надолго и обстоятельно. У меня как будто ампутирован какой-то орган, который притупляет боль. Надо всей моей землей, надо мной и всеми здешними людьми произведено безжалостное насилие, маньяк много раз брал нас, потом увечил и опять брал, да все хотел от меня, чтобы я его полюбила, как любить его, темного душегуба? Я бы кричал, но в этом нет смысла. Столько боли, столько огромной непрестанной боли, всей глотки не хватит, хоть круглые сутки вой с надрывом… Сколько я выкричу в самом отчаянном крике? Три процента? Восемь процентов? Какая разница. Пусть крик мой будет неслышим никому. Как трудно быть клеткой тела, у которого изувечена и вывернута промежность, отрезаны ладони и ступни, выколоты глаза, вырван язык, обезображено лицо! Что суждено мне, ничтожной части сырья для близкой смерти? Господи, если чудо сотворишь, мы встанем и заговорим. Вернее всего, я вскорости испущу последний вздох на окраине, в овражке у свалки, с задранной юбкой, со срамом неприкрытым и заляпанным кровью, я, никому ненужная немая плоть. Может, я буду очень сильна и доползу до жилья, нащупаю чем пишут, вслепую на обоях накорябаю имя свое, чтобы знали, кого хоронят. Светило солнышко, я хотел было купить еще чаю, но вспомнил, что дома, на верхней полке буфета, должна была остаться с прошлого месяца нераспакованная…» Это - правда. Какая невеселая, черная, опять черная-черная правда… Они заляпали жирной и пачкотной летней пылью номерной знак у тринегинских «Жигулей». Не совсем, не полностью - это было бы подозрительно - а только две последние цифирьки. Гордей придумал. Чтобы, в случае чего, никто из очевидцев не помог милиции на них выйти, припомнив номер. Подъехали к милицейскому посту за Хорошевским мостом. 17.45. Грацильный такой сержант им: «Дальше на машине запрещено!» Философ долго готовился к этому моменту: что бы такое сказать, как бы наверняка проехать, без ошибки. Если машину не пропустят на полуостров, все дело - коту под хвост. Следует отказаться, не рисковать понапрасну. Останется жив хотя бы один охранник, добежит быстрее них до поста и будет рассматривать лица: этот? этот? Никто из них не был морально готов к тому, чтобы намеренно и старательно прикончить всю сметанинскую охрану, да и не овцам волков кушать. Поначалу хотели, как в прошлый раз: клиента, мол, довезти. А если не пройдет? Миша предложил попридуриваться, вежливо так, а по смыслу - ну пропустите нас, дяденька, нам очень нужно. Гордей ему: «Попридуриваешься, только сперва я народное средство попробую». Дал сержанту сто рублей. Молча. И дальше поехал. Народ, он ведь с государством со времен Владимира- Красна Солнышка живет. Доехали до того места на Таманской улице, рядом с 85-м участком, где пристань. Свернули. Гордей, он был за рулем, сделал разворот, чтобы потом быстро выехать на улицу. Посмотрел-посмотрел, прикинул и говорит: «Далеко тебе бежать». Прямо по корням деревьев, по намертво спекшейся глиняной корке въехал на машине в лесочек. Расстелили на траве старое покрывало, выложили сумки с автоматами и бутербродами. Стояла нестерпимая жара. Таких июней Москва не знала лет двадцать. Тринегин завидовал рваным полиэтиленовым пакетам, плававшим по черной воде Москвареки. Им было прохладнее. И стоячкам пивных бутылок тоже было прохладнее. В шесть часов вечера зной правил вполне самодержавно. Сняли джинсы. На Гордее - однотонные синие плавки и маечка, вся в каких-то гринписовских сюжетах. На философе тоже маечка, солидная, на ней символика Пенсильванского университета, зато ниже - дешевые египетские плавки с несерьезным изображением акулы, пожирающей туриста.
– Степа, какие мы террористы, мы клоуны.
– Угу, - Гордей больше интересовался бутербродами с ветчиной, проголодался. Пот - ливнями, по всему телу. Никого, кроме них на этой травке, сколько видит глаз, в обе стороны. Лесок, вода, узкая полоска сочной, хорошо утоптанной зелени, два отдыхающих с бутербродами. В другое время очень им было б хорошо. Да и сейчас не так уж плохо.
– Степа, может майки снять? - Гордей гармоничным образом взошел на помост командира, по всему чувствовалось: на всякое активное действие у него следует запрашивать «добро».
– Не стоит. Железо будешь к телу прижимать, неприятно. Горячее. Лучше волосы со лба откинь. Не так жарко и когда будешь стрелять, лохмы твои на глаза не упадут.
– Знаешь, почему я не стригусь подолгу?
– Денег не хватает. Нас бы попросил с журналистом, мы бы даром лишнее оттяпали.
– Да нет, лень тратить время на парикмахерскую, - провел рукой по лбу, - не откидываются. - На, подвяжи, - Гордей достал из кармана кухонную веревку и помог подвязать. Между ними установилось необычайное взаимное понимание. Оба знали друг друга давно, но в большинстве случаев либо несколько стеснялись взаимного присутствия, либо раздражались. Теперь, за недолгий срок до такого мрачного и фантастического дела, выявилось, что есть между ними глубинное родство, которого словами выразить невозможно. Прочные корни, многократно переплетенные в каких-то древних слоях почвы, вдалеке от сегодняшней поверхности, свивались в одно. На первый взгляд - береза да сосна, что общего между ними? Ан нет, человеческая порода хитра на такие фокусы; то, что в нынешнем поколении выглядит как сосна да береза, чуть раньше играло роли дуба и гвоздики, а в нескончаемо дальнем конце этого ряда, быть может, было чем-то одним, вроде кедра или, скажем, терна… Гордей тихо спросил, в глаза не глядя:
– Миша, ты как в людей-то… Я в людей никогда не стрелял, я боюсь, руки меня подведут. Ты по поводу этого дела спокоен?
– Я, конечно же, Степа, совершенно спокоен быть не могу. Но я вижу в них не людей, а часть неистинной, неестественной, вывернутой наизнанку философской абстракции. Как бы тебе объяснить… Как если бы у конструкта некой концепции выросли ноги, и он обрел способность к передвижению. Одним словом, ходячие тезисы.
– А где ему лучше взяться. Козлы эти валютному фонду бабки за кредит откатывают, найти бы, блин, каким они там козлам откатывают, и придушить. Кредит, блин, себе в карман, а ты на проценты работай. Какой, на хрен, работай. Эти козлы на работу берут, а бабок не платят. Ты видел, блин, чтобы при большевиках бабок не платили за работу?
– Не видел.
– Какие козлы! Большевики тоже были козлы, но эти козлы - козлее. Пенсии, суки потрошеные, не платят. Ты видел, пенсии не платят! У моего кореша жена была, они развелись, а у жены папаша. Всю жись контруктором. Большой шишка. Умный дядька. Я его видел. Не слабый дядька, что там! Умный, как немец. Два образования. Таких, блин, сейчас не делают. Он, прикинь, на оборонку вкалывал. Потом на тяжпром. Орден имеет. Теперь его что? Его пинком под зад! Старый пес, не нужен никому. Подыхай теперь. Он квартиру хотел продать. У него, блин квартира была такая, что закачаешься. Большая квартира. Четыре комнаты. Его, сука, нае…и, когда продавал. Молодые сучары. Он права качать, ему навешали, молчи дед, мозги вышибем. Он на даче жил. А дочке не сказал, тоже дурень старый, стыдно ему. Вышел, короче побираться, бабок нет. Побирался, блин, побирался, замерз, короче, в переходе. Домой, твою мать, пришел и подох. Ему сказали: подыхай, он подох. А ты скажи, что ему, сссука, делать? Как ему, сссука, не подохнуть! Он старый дед, он никому не нужен, у дочки ребенок, бабки тоже на нуле. Пенсию, прикинь, пенсию эти козлы ему не платят. Сдохни дед! Поработал - сдохни. Как пес шелудивый. В подворотне, дед, подыхай, дерьмо бесхозное. Он всю жись вкалывал, ему эти козлы х… на рыло. Соси, дедуля, не объешься, смотри! Я бы их гранатами рвал, гнид.
– Где ты гранаты-то возьмешь.
– Не боись. Ты только срок мне дай, я все найду. В народе все есть, только, блин, покопаться надо. Я этой сволоте прощать не намерен. Я им, сукам, ничего не прощу. Я им что-нибудь сделаю, гадам. Я десять лет вкалывал, у меня все на книжке, блин сгорело. Я на севере, знаешь, блин, как вкалывал? Потом на заводе. И все сгорело. Так я опять поднялся. Машину купил. Баранку, блин, верчу. И опять, сука, сгорело. Козлы, козлы козлиные. Детей не во что одеть. Ты видел, блин, чтобы детей не на что одеть было? Родителей к себе взяли. Старые, пенсии не платят, они, блин, в девяносто четвертом с голоду качались, твою мать, в долг не просили, думали, переживем. В девяносто девятом обратно качаются. Я уж тут не утерпел. Я их, сука, взял, на хрен к себе, блин, сволочи, взял. Жена отвыкла, ссорятся. А куда ты их денешь, у них денег нет. У них эти козлы на книжках, блин, тоже все пожгли. За царя надо было держаться. Царя трогать не надо было. А после него все - козлы. И большевики козлы, и демократы козлы. Все они козлы фашистские.
– Уж это точно.
– Ты прикинь, они что говорят: честно работай, все будет. Будет все. Будет тебе и х…, и манда тебе тоже будет, только лапы шире расставляй, все получишь. От пуза. Я бы их из гранатомета. Из «мухи».
– Где ж ты гранатомет возьмешь?
– Да есть «муха». Приятель продает. За пятнадцать штук всего. Ты вот мне, блин, хорошую мысль подал, твою мать. Это полный п…ц. Это так и надо. Бабок подкоплю, куплю, сука, «муху». Еще раз они мне книжку обреют, я им не прощу. Я мужик нормальный, терпеливый, если не злить. Но эти ж, блин, сучары гов…тые, на рожон прут. Оборзели. Я вот, блин, сейчас прикидываю, может, уже пора? Грохнуть пару сучат, морально полегчает. Так мне морально полегчает, мать твою! Замочить парочку. Я им никак, сукам, простить не могу. Парочку ху…ть. И все дела. Очень пользительно. Среди бела дня, сволота, из карманов бабки тянут, и все по закону. Нет такого закона. Это ворье, шпана и суки хитрож…е такие законы выдумывают. Чтоб работягам… Твою мать!
– Это ты прав. Давно просятся.
– А я что говорю? Я те что, блин, говорю? Вот только не решил пока, уже пора эту сволоту рвать, или погодить еще чуток? Руки чешутся. И у соседа моего, тоже руки чешутся. И у кореша. И на работе, блин, водилы с полпинка заводят про удушить и прирезать. У них, вишь, тоже, сука, свербит.
– Оно и понятно.
– Приехали. Тебя как вообще звать-то, братишка?
– Ваня. А ты, братан?
– А я Андрей. Правильный ты мужик, по всему видно. Ну, бывай. Евграфов пожал руку и вышел из машины.
– Не обижайтесь. Я выйду из дела. Я больше не смогу. Собираюсь вот жениться, у нас все должно быть хорошо. У нас все должно быть по-людски. А какая тут выйдет жизнь? Да. Никакой жизни. Я не хочу, чтоб она боялась. Тревожные такие загибы, они нам никак нормально жить не дадут. Такие дела.
– Так ты что, ходил-ходил с нами, а теперь - все? Как-то уж очень резко ты с нами, друг любезный. Конечно, ты взрослый человек, ты имеешь право рисковать или не рисковать своей головой. А мы на тебя обижаться не имеем права. И ты, конечно, о нас никому не расскажешь, тут и говорить нечего. Но все-таки странно.
– Я б об вас и не пикнул бы. И странного ничего я тут не наблюдаю. Да. Ничего такого странного тут нету. Но ты, Миша, меня понял неправильно. Ты совсем, смотри-ка не понял, чего я говорю. Да. Совсем ничего ты не понял. Прикинь, вот я не говорю, что вышел из дела. Я выйду. Это как тебе понимать? Это, ясно, что я один раз дело до конца доделаю, как уговорено, а потом уже мы разойдемся. Разок мы их приголубим. Чтоб ошметки летели. А потом - выйду. Евграфов следил за их разговором, покуривал и думал: «Я бы сейчас же вышел. Ужасно страшно. Я бы вышел сейчас же. Тут и одного раза достаточно, для кого-то даже слишком. Но уж больно бессовестно получится. Один раз, один-единственный раз, и то струсили, голову поднять побоялись».
– По твоей диспозиции мы танцуем наше танго следующим образом: ты сам на главной позиции, я на второй, а Ваня нам сигналит о приближении Сметанина. Я правильно понял?
– Все верно.
– Дистанция только минимальная, фактически все зависит от первых выстрелов, как они лягут. Для верности я сначала должен стрелять по Сметанину, а уж потом развлекать вохру…
– Точно.
– Любезный друг! Все здесь понятно, только одно я уяснить не способен: для чего нам топить автоматы сразу после акции?
– А для чего они тебе после твоей акции? Чтобы крутым себя чувствовать? Ты в кого из них стрелять собираешься, друг?
– Думается, в охрану, не обязательно они от нас отцепятся, в милицию… если милиция станет нас преследовать. Гордей усмехается, но так по-доброму, с готовностью пояснить:
– Прикинь, какая наша задача? Уложить Сметанина и самим уйти. Да. Смотри-ка, вот мы его застрелили, а охранники живые. Не говорю уже, что мне нравится, если они живые - меньше грехов на душе. Говорю, что из такого расклада выходит: либо они бегают за нами, либо мы бегаем за ними, либо никто ни за кем не бегает. Если они бегают за нами, если они лезут на рожон, то мы из Серебряного бора уйти не можем, и придется их тоже поубивать. А потом автоматы - в воду. То есть тоже самое, но трупов больше. Мы бегать за ними не будем, пускай убегают. Да. Нам надо от них оторваться, убежать оттуда раньше, чем они доберутся до милиции. Зачем нам тогда за ними бегать, скажи-ка мне? Нам главное, чтобы их машина встала или взорвалась… на своей мы всяко быстрее их поспеем. Если они станут безлошадными, конечно, я вот и говорю по десятому разу, как это важно. Чтобы машину их… того! Значит, подходит только одно: не они за нами и не мы за ними. Теперь насчет милиции. Каких-таких фильмов ты насмотрелся, философ! По милиции стрелять! Они тебя разделают, как бог черепаху. У нас на два ствола - три рожка. Девяносто патронов. Сколько мы на Сметанина израсходуем, неизвестно. Понятное дело, на милицию твою уже мало останется. Я стреляю средне, вроде бы ты тоже не хвастался этим делом, много мы настреляем? а? только зря разозлим людей. Теперь посмотри серьезно. Мы решили сгубить одного гада, ну, случайно может и охране достаться, их работа такая. Да. Зачем нужно у ментов жизнь отбирать? Они нам ни к чему, я так мыслю. За каждую ведь душу перед Богом ответим, и за Сметанина ответим, а за всех прочих невинных - вдвойне. Если тебе про Бога непонятно… Извини, конечно, я думаю, тебе все понятно. Но все-таки, на всякий случай, прикинь: тебя же они пристрелят или под высшую меру подведут, когда ты по ним палить начнешь. А если, на худой конец, сдашься без оружия, тогда один из нас, во-первых, может как-нибудь выкрутиться, мол не я… Да и, понятно, посадят, а не поставят. Так что нам из Серебряного бора лучше всего чистыми уехать, без никаких улик, без стволов. И соблазна меньше…
– Как это выкрутиться? Ты на себя все возьмешь за нас двоих? Или я? Молчишь!
– Ну все-таки. Там можно будет как-то прикинуть. Кому сподручнее выйдет… Журналист молчал-молчал, надувался обидой. Но сначала сказал по делу:
– У нас в Эрэфии мораторий на высшую меру. Притом она не высшая называется, а исключительная. Никого не поставят к стенке, хоть десяток младенцев режь. Гордей тяжело так ему выговорил:
– За младенцев, может, и не стрельнут. А вот за своих - могут. Когда своих бьют, какие моратории? Все моратории похерят. Вот что лучше усеки: ни в каких мемуарах или статьях по газетам ни полслова, ни полнамека. Всех под монастырь подведешь. И, главное, Тринегин тоже строго смотрит: подведешь-подведешь! Весь вечер Евграфов нестерпимо переживал - два солидных мужика между собой переговариваются, рисуют на плане действий последние черточки-кружочки, о нем же совершенно позабыли. Сигналь, Евграфов. Теперь еще новая притча, мемуары ему шьют! Тогда Евграфов вынает сигаретку, щурится, зажигалкой щелкает, в лица им презрительно дымит, больше философу. И выдает им обоим:
– Кто бы говорил. Ты, Гордей, вроде семейный теперь человек, идешь на дело в первый и последний раз. Смотри, в постели не проболтайся. А ты, Миша, я тебя знаю, непременно захочешь какое-нибудь тайное описание составить. Для собрания сочинений. Фрагмент номер девять. Или застрелиться соберешься, когда кот помрет, и потомкам в последней записке - бац! Чтобы не забыли потомки. Я - как огня. А вот вы… Гордей стерпеть таких слов не пожелал:
– Ну! Сказал, как дерьма наклал. И вся твоя шатия журналисская - одни мелкодушные шакалы. Ты с ними сам в шакалы подался. Что ты, философ, ухмыляешься! Миша им:
– Вы что, друзья мои, не надо. Я прошу прощения, Ваня, чем-то я тебя рассердил, прости меня и поясни. Ссорится нам не надо. Прости меня, не злись, пожалуйста. Степа, ты его зря так, тоже извинись.
– А к такой-то матери? Под одеяло он мне смотрит! Помолчали.
– Ладно, - сказал Гордей, - ну е к черту, - Гордей сказал. -Насчет шакала я погорячился. Но ты тоже, смотри! Тринегин вкрадчиво оттаскивает разговор поближе к практике:
– Я верю, что никто из нас никогда не скажет лишнего слова. Я недавно приобрел замечательную книгу. Вся мудрость Талмуда и шариата меркнет перед ее величием. УК РФ. Срок давности на наши с вами проделки как-то странно там формулируется, я даже не понял точно: либо его совсем нет, либо пятнадцать лет. А после пятнадцати лет срока давности нам всего-навсего, в случае провала, дадут от десяти до пожизненного. Только что не расстреляют. Примерно так нам дадут в случае провала. В интересах каждого молчать всю жизнь и даже правнукам не шептать на ухо, как говорится. Я, например, не рискну посвящать в дело кого-либо из посторонних, в том числе собственного, еще не покойного кота, хотя он дурно говорит по-русски и еще хуже по- английски.
– Ребята, я что? Я ничего такого. Но мне не нравится, как все просто у вас получилось: вы стреляете, я в сторонке стою, вы автоматы топите, а я вроде бы на них тоже деньги давал, и тоже хочу участвовать в принятии решения.
– Так что, ты против того, чтоб их утопить?
– Вообще-то нет. Топите.
– Тогда вот что, дай сюда руку, - Гордей впритык подошел, за ладонью тянется. Отдал ему ладонь Евграфов. Тот и говорит:
– Давай пальцы загибать. Вот один палец, что я-то уж точно должен стрелять, это понятно. Значит, либо ты, либо философ. Ты в армии был, машинку эту в руках много держал? Нет. Ты закосил. У кого очки, у тебя или у философа? У тебя. Вот тебе еще два пальца. Кто-то нам говорил, что есть особый телефончик, есть способ добраться до такого человека, чтоб он нас правильно понял. А от него чтобы все нас правильно поняли. И ты за обещал этим заняться. Так? Ну вот тебе четвертый пальчик. А пятый самый простой. Философ идейный, а ты нет. Тебе это меньше надо. Я прав? Евграфов сел за стол, пепел на тринегинские бумаги роняет. Растерянный. Волосы пальцами ерошит. Потом гримасничать начал, философ с Гордеем подумали, что он опять станет иронизировать. Нет, журналист заплакал.
– Спасибо вам, ребята. Спасибо вам большое.
– Да за что? Прости, но я не понимаю тебя.
– Спасибо. Спасибо. Все ты понимаешь. И этот здоровый тоже все понимает. Спасибо вам, ребята. Философ переждал немного, время приспело резюмировать.
– Степа, Ваня! Завтра здесь в пять вечера. К полшестому-шести все будем на местах, - сделал паузу и добавил, - мне все-таки до чертиков жалко автоматы. Как бы они потом пригодиться могли, если мне вновь покажется необходимым…
– Да ну их на хрен, эти автоматы, - отвечал ему Гордей. Этой ночью Тринегин открыл свой «Философский дневник» и попытался ответить на главный все-таки вопрос: зачем? «ТАЙНАЯ ДОКТРИНА РУССКИХ Я - русский. Я люблю мою страну, я люблю ее историю, ее Монархию и ее Православие.
Есть только одна русская идея, а все прочие «русские идеи» - хлам, белибердяевщина, вопли рерихнувшихся старух и гумонанизм хулиганствующего студенчества. Эта единственная русская идея проще пареной репы, нужно только позволить себе выговорить ее. И не украдкой, шепотом в туалете, а вслух и с гордостью. Если умного, сильного и красивого человека толпа безмозглых уродов будет изо дня в день травить, будет внушать ему кретинственную вину перед увечными и придурочными особями, он и впрямь станет стесняться собственного ума, силы и красоты. Пожелает стать равным, смиренно и «честно» войти в общину калек-дебилов. Что с ним сделают дебилы со стажем? Верно, побьют и сбросят в канализационный люк. Правильнее будет поколотить их палкой, чтобы заткнулись и разбежались по своим смрадным подвалам. Я имею в виду либералов, революционеров, социалистов, радикальных феминисток, западников, интеллигентов и воинствующие группы иудеев.
Итак, русская идея: Православие, Самодержавие и Народность по всему миру во веки веков.
Главное здесь - Православие. Мы, русские, - носители единственной истинной веры. Господь избрал нас для несения этой страшной и кровавой повинности: нести свет православия всей планете, погрязшей в язычестве, отступничестве, сектантстве, атеизме и сатанизме. Впрочем, в одном сатанизме, так как все остальное - лишь разновидности служения дьяволу. Мы, избранный народ, резец в деснице Господней, имеем право на любое действие в отношении неверных и отступников, вплоть до физического уничтожения. Но Господь благ и человеколюбец, он разрешает пленить и убивать только тогда, когда на единственное правоверие поднимают руку, когда притесняют его, когда кощунством оскорбляют его. Православие - единственный «счастливый билет» на спасение и бессмертие изо всех религиозных, научных и философских исканий человечества. Возможно, благодатен религиозный опыт некоторых, весьма строгих католиков старообрядцев. По поводу остальных ясно, что им уготован вечный ад. Мир может принять или не принять Православие. Мы, русские, всего лишь несем его человечеству и защищаем от разного рода гнуси, в том числе и от собственной. Нет и никогда не будет ничего выше, чище и святее Православия. Тот, кто не принял его, проклят. Тот, кто воспротивился ему силой - делом или словом - проклят и должен быть уничтожен.
Православный - значит русский. Русский - значит православный. Нет греков, сербов и болгар. Есть русские. Нет муромцев, сибиряков и москвичей. Есть православные и слуги сатаны. Есть одна-единственная великая империя: государство без границ, православная община, объединяющая весь богоизбранный народ.
Самодержавие - способ мобилизации всех сил православной империи для распространения Православия и защиты его от козней дьявола. Весь смысл Самодержавия - в Православии. Самодержавие может быть монархическим и республиканским. Монархия надежнее, поскольку освящена самим Господом, но и республика, есть ставит на высшую ступень государственного управления православного диктатора, имеет смысл в пору тьмы и сатанинских мерзостей. Самодержавие - единственный правильный государственный строй и необходимо его защищать и спасать любой ценой, кроме вероотступничества. Если ради восстановления самодержавие в православной империи требуется погубить миллион неправославных людей, то это необходимо сделать, не задумываясь. Если требуется пожертвовать православными, то все эти православные должны добровольно отдать свои жизни. В вечности их утешит и прославит Бог, а жизнь земная - всего лишь миг выбора между единственной сияющей истиной и угрюмой мерзостью заблуждений.
Народность - это пребывание всех подданных православного самодержца в духе строгого православного исповедания и полного подчинения монархическому государству. Народность означает также, что весь быт от утреннего пробуждения и молитвы перед сном должен быть пронизан упованием на Бога и соблюдением христианских заповедей в той форме, которой они сформулированы Православием. Народность - это труд на благо православия и самодержавия: экономический, политический и культурный.
У православной империи есть только два верных пути: восстановить самое себя из развалин и повергнуть весь мир в Православие или постепенно погибнуть поодиночке, без самодержца, со все более иссякающей Народностью. Для Господа нет никакой разницы: рать его в последней битве со дьявольскими силами итак уже немала - сколько душ умерших и еще здравствующих людей пребывали и пребывают в Православии, им же предстоит встать с ангелами в один строй для решающего натиска на сатану. Но если б Господь и один вышел в этот день, сила его сильнее миллиардов душ на темной стороне. Разница существует лишь для нас. Последовательное исповедание православной веры дает шанс на лучшую изо всех судеб - жизнь в Царствии Христовом. Православная империя с самодержцем во главе - единственный общественный уклад, который позволяет без особого труда и с минимумом соблазнов вести жизнь подлинно православного человека. Чем могущественнее наша Империя, чем сильнее самодержец, тем больше людей обретает возможность на вечную жизнь и блаженство.
Миллионы разрозненных православных в современном мире - малый и недостаточный оплот веры, последний и некрепкий ее Бастион. Если не суждено нам реставрировать Светлое Самодержавие и по всему миру установить Великую Империю, каждый должен думать лишь об одном - спасении собственной души.
Правы только мы. Нет никакой другой правды, помимо православной, есть лишь обман, ничтожество и злодейство. Теперь желающие могут назвать меня фашистом, религиозны фанатиком, антисемитом, черносотенцем, красным (белым, коричневым) отродьем и т.п. Как водится у сборища наших уродов-интеллигентов. Что ответить сброду? Да плевать бы я хотел на ваше мнение».
Еще не дописав до конца, он понял: не о том. Дело не в самодержавии. И уж конечно не в воинствующих группировках иудеев. Да и не в православии. Не только в православии, во всяком случае. Правда состоит в том, что ему больно… «МОСКОВСКИЕ ПЕРЕУЛКИ…по дороге домой я купил десяток яиц и два с половиной фунта сахару, по новому - килограмм. Все то, что я вижу, когда хожу по московским улицам и переулкам, мучает меня. Как люди одеты, как разговаривают они, какую музыку слушают. Еще хуже, если я во что-нибудь, в чью-нибудь жизнь, например, вникаю глубоко. Это всякий раз оказывается тяжелая, страшная жизнь, без надежды и просвета. До сих пор не было случая, чтобы попался свет или хотя бы перерыв во тьме. Лучше ни о чем не задумываться надолго и обстоятельно. У меня как будто ампутирован какой-то орган, который притупляет боль. Надо всей моей землей, надо мной и всеми здешними людьми произведено безжалостное насилие, маньяк много раз брал нас, потом увечил и опять брал, да все хотел от меня, чтобы я его полюбила, как любить его, темного душегуба? Я бы кричал, но в этом нет смысла. Столько боли, столько огромной непрестанной боли, всей глотки не хватит, хоть круглые сутки вой с надрывом… Сколько я выкричу в самом отчаянном крике? Три процента? Восемь процентов? Какая разница. Пусть крик мой будет неслышим никому. Как трудно быть клеткой тела, у которого изувечена и вывернута промежность, отрезаны ладони и ступни, выколоты глаза, вырван язык, обезображено лицо! Что суждено мне, ничтожной части сырья для близкой смерти? Господи, если чудо сотворишь, мы встанем и заговорим. Вернее всего, я вскорости испущу последний вздох на окраине, в овражке у свалки, с задранной юбкой, со срамом неприкрытым и заляпанным кровью, я, никому ненужная немая плоть. Может, я буду очень сильна и доползу до жилья, нащупаю чем пишут, вслепую на обоях накорябаю имя свое, чтобы знали, кого хоронят. Светило солнышко, я хотел было купить еще чаю, но вспомнил, что дома, на верхней полке буфета, должна была остаться с прошлого месяца нераспакованная…» Это - правда. Какая невеселая, черная, опять черная-черная правда… Они заляпали жирной и пачкотной летней пылью номерной знак у тринегинских «Жигулей». Не совсем, не полностью - это было бы подозрительно - а только две последние цифирьки. Гордей придумал. Чтобы, в случае чего, никто из очевидцев не помог милиции на них выйти, припомнив номер. Подъехали к милицейскому посту за Хорошевским мостом. 17.45. Грацильный такой сержант им: «Дальше на машине запрещено!» Философ долго готовился к этому моменту: что бы такое сказать, как бы наверняка проехать, без ошибки. Если машину не пропустят на полуостров, все дело - коту под хвост. Следует отказаться, не рисковать понапрасну. Останется жив хотя бы один охранник, добежит быстрее них до поста и будет рассматривать лица: этот? этот? Никто из них не был морально готов к тому, чтобы намеренно и старательно прикончить всю сметанинскую охрану, да и не овцам волков кушать. Поначалу хотели, как в прошлый раз: клиента, мол, довезти. А если не пройдет? Миша предложил попридуриваться, вежливо так, а по смыслу - ну пропустите нас, дяденька, нам очень нужно. Гордей ему: «Попридуриваешься, только сперва я народное средство попробую». Дал сержанту сто рублей. Молча. И дальше поехал. Народ, он ведь с государством со времен Владимира- Красна Солнышка живет. Доехали до того места на Таманской улице, рядом с 85-м участком, где пристань. Свернули. Гордей, он был за рулем, сделал разворот, чтобы потом быстро выехать на улицу. Посмотрел-посмотрел, прикинул и говорит: «Далеко тебе бежать». Прямо по корням деревьев, по намертво спекшейся глиняной корке въехал на машине в лесочек. Расстелили на траве старое покрывало, выложили сумки с автоматами и бутербродами. Стояла нестерпимая жара. Таких июней Москва не знала лет двадцать. Тринегин завидовал рваным полиэтиленовым пакетам, плававшим по черной воде Москвареки. Им было прохладнее. И стоячкам пивных бутылок тоже было прохладнее. В шесть часов вечера зной правил вполне самодержавно. Сняли джинсы. На Гордее - однотонные синие плавки и маечка, вся в каких-то гринписовских сюжетах. На философе тоже маечка, солидная, на ней символика Пенсильванского университета, зато ниже - дешевые египетские плавки с несерьезным изображением акулы, пожирающей туриста.
– Степа, какие мы террористы, мы клоуны.
– Угу, - Гордей больше интересовался бутербродами с ветчиной, проголодался. Пот - ливнями, по всему телу. Никого, кроме них на этой травке, сколько видит глаз, в обе стороны. Лесок, вода, узкая полоска сочной, хорошо утоптанной зелени, два отдыхающих с бутербродами. В другое время очень им было б хорошо. Да и сейчас не так уж плохо.
– Степа, может майки снять? - Гордей гармоничным образом взошел на помост командира, по всему чувствовалось: на всякое активное действие у него следует запрашивать «добро».
– Не стоит. Железо будешь к телу прижимать, неприятно. Горячее. Лучше волосы со лба откинь. Не так жарко и когда будешь стрелять, лохмы твои на глаза не упадут.
– Знаешь, почему я не стригусь подолгу?
– Денег не хватает. Нас бы попросил с журналистом, мы бы даром лишнее оттяпали.
– Да нет, лень тратить время на парикмахерскую, - провел рукой по лбу, - не откидываются. - На, подвяжи, - Гордей достал из кармана кухонную веревку и помог подвязать. Между ними установилось необычайное взаимное понимание. Оба знали друг друга давно, но в большинстве случаев либо несколько стеснялись взаимного присутствия, либо раздражались. Теперь, за недолгий срок до такого мрачного и фантастического дела, выявилось, что есть между ними глубинное родство, которого словами выразить невозможно. Прочные корни, многократно переплетенные в каких-то древних слоях почвы, вдалеке от сегодняшней поверхности, свивались в одно. На первый взгляд - береза да сосна, что общего между ними? Ан нет, человеческая порода хитра на такие фокусы; то, что в нынешнем поколении выглядит как сосна да береза, чуть раньше играло роли дуба и гвоздики, а в нескончаемо дальнем конце этого ряда, быть может, было чем-то одним, вроде кедра или, скажем, терна… Гордей тихо спросил, в глаза не глядя:
– Миша, ты как в людей-то… Я в людей никогда не стрелял, я боюсь, руки меня подведут. Ты по поводу этого дела спокоен?
– Я, конечно же, Степа, совершенно спокоен быть не могу. Но я вижу в них не людей, а часть неистинной, неестественной, вывернутой наизнанку философской абстракции. Как бы тебе объяснить… Как если бы у конструкта некой концепции выросли ноги, и он обрел способность к передвижению. Одним словом, ходячие тезисы.