Мыши беспокойно пошуршивали в шитых зеленью одеждах реки. Очень низкие берега. Плакучие ивы склоняются над тягучим потоком времени. Невысокие холмы проплывали мимо, храня в полых недрах незамысловатые шутки Творца.
Я поднялся и сел. Подобрал один из тысяч листьев. Щедрое, молодое, чистое золото без примесей опыта, искусства и холодного ума. Лист пал с ветки старого клена раньше срока, умер почти что юным. Его гибнущее тело все еще набухало неиссякшей упругостью жизни. Совершенная, правильная форма, ничуть не искалеченная натиском жизни. Ни шрамы, ни разрывы не портили его невинности. Лист... до самой кончины своей был невинен. Чист, во всех возможных смыслах. Тело его омыто дождями, а теперь еще и росой.
Я... любовался бездыханным совершенством листа. Его прерванная юность хранила какую-то тайну и все никак не желала отдать ее мне. А я ждал и трепетал. Оставалось чуть-чуть, кажется, и величайшее откровение вольется в меня с очередным вдохом. Впрочем, всякий раз так и бывало: мне не хватало чуть-чуть. Полвзгляда, полвдоха... Я никак не мог сосредоточиться и понять, мне легче было без кона любоваться. Как чудно и прекрасно устроен один-единственный лист!
Сумерки пленили нас прозрачной пеленой: меня и моего немого собеседника... Я заплакал. Не удалось. Так случалось со мною всякий раз: в первый день я всегда досадовал и все никак не мог подавить в себе напрасный зуд познания. Слезы мешались на моих щеках с дождевым покровом, травинками и кисейной дымкой кленовых запахов.
Вечером я возвратился в дом.
Старая изба-пятистенка обняла меня скудным теплом. С холодной половины травы тянули ко мне щупальца вычурных ароматов. С теплой -хихикал дразнящий дух чуть подгорелой стряпни. Лена никогда не умела готовить. Собственно, я никогда и не хотел от нее этого. Пусть будет рядом. Пусть капризничает, пусть ворчит, пусть вспыхивает шипастым пламенем, которого так много в крови южанок. Никогда не встречал более ревнивой женщины, более лукавой, более непредсказуемой и более желанной. Она никогда не пыталась заботиться обо мне: ты сильный, - говорила она, - как волк, так сам о себе позаботься. Впрочем, себя она так же уверенно относила к волчицам. Однажды она хотела отдать за меня жизнь. Такая была ситуация... Выпало - не отдавать, могло бы выпасть иначе, кубик в тот день ложился все больше не той стороной...
Высока, смугла, черноволоса, худощава. Невозможная, немыслимая смесь библейского и запорожского в глазах. Упрямый рот. Острый ум. Язвительный язык. Она любит меня. Преданность, которую невозможно заслужить. Такую преданность можно получить только в дар. Не думаю, что мог бы найти жену, которая лучше подходила бы к моему характеру. Я люблю ее.
Сегодня Лена так истосковалась по мне, что даже попыталась сотворить ужин...
В постели она тиха и нежна. Совсем не то, что во всей остальной жизни. Она принимает в свои глубины все, что относится ко мне. Мою страсть и мою усталость. Мою дерзость и мою нежность. Принимает с равным наслаждением. Ей важно мое присутствие. Мне важно ее присутствие. Мы кружились с нею в темных танцах, то уходя под воду, то выныривая наружу. Легко обменивали солнце на луну и обратно. Правили погодой над тысячью земель. Смеялись над непостижимым. Едва касались ступнями белесых предгрозовых трав на дальних полянах. Сводчатые залы украшались мозаиками наших криков. Жадный огонь, трепеща, уступал нам дорогу. Я утешился ею, она утолилась мною. Боже, как тонки ее запястья!
...Утренний свет пощекотал подоконники. Магия высокого календаря усмехнулась мне в лицо. Ритуал возвращения вновь овладел мною. Сотни прозрачных струн ждали моего выхода.
Лена почувствовала: тепла стало меньше. Наверное, он опять уходит на службу... Вытянула губы трубочкой, не открывая глаз. Целуй же меня, почему ты медлишь!
Старая трансляция, хрущевских еще времен, если только не сталинских, с неуклюжим деревянным корпусом и круглым отверстием посередине, отверстием, откуда гнусавил городской голос, задрапированный грубой тканью. "Добровольческая уральская армия... отбили у европейской коалиции несколько восточных районов Москвы... Текстильщики... Люблино... на Карельском перешейке началось контрнаступление... генерал Рябинин... единая и неделимая... действия китайского оккупационного корпуса в Забайкалье..."
Сегодня мне достался лист-гигант. Наверное, глубокий старик. Длинный, прочный черенок загибался, как ручка совковой лопаты. Золото высивело до старческого дребезжащего стона. С одного края лист оплавлен был алою болью прежних страстей. С другого его искажала коричневая сушь запоздалой гибели. Это уже никто не взял бы для гербария. Но сладок вид тронутой морозцем жизни...
Лист изгибался прихотливым картушем, словно хитрил старик, оттягивая неизбежное, уберегая себя, выдумывая уловки от медлительной полночной неги, на которую так щедра смерть. Отходящая в вечность судьба зазвучала суетной трелью уставшего ямского колокольчика. Поперек трели легла трещина. По одну сторону трещины - газовая фата апрельских туманов. По другую - стылый наряд декабря. Время жизни измеряется тщетностью. Великие груды памяти ушли в никуда. Тончайшие орнаменты души отлетели от нее, бессильные сопровождать в пути к последнему пристанищу.
Кленовая старость так же бессмысленна, как и человеческая, и точно так же прекрасна своим барочным пресыщением.
Резную плоскость испятнали коричневые крючки, точки, черточки и целые иероглифы - почти беспробельно. Как будто дюжина писцов торопясь, выводила тайный текст во всех направлениях: направо, налево, вверх, вниз и еще каким-нибудь замысловатым бустрафедоном... Работали одновременно, одними чернилами. Но что написали? Что скрыли они, предав листу? Письмена забытой цивилизации, с забытым ключом, с правилами перевода, которых теперь не знает никто, кроме Господа, без лада и подсказки теснились на дряблой старческой коже листа. Как будто расплывчатые татуировки пытались открыть грехи бурной молодости почтенного бюргера наследникам, растерявшимся от беззвучных откровений. На смертном одре прошлое нещадно выплывало из-под настоящего и силилось одолеть будущее. Тело кричало, а вокруг не найти было мастера, способного отыскать смысл в этом крике. Мудрейший из молодых сумел вымолвить прощение: "Кто его разберет теперь. Пусть мой дед был разбойником. От этого он не перестает быть моим дедом..."
Быть может, утраченное евангелие, пятое, но совсем не апокрифическое, помещено было высшей волей слева от центральной жилы кленового листа, рассекающей его увядшую плоть пополам... А справа - карта дороги в рай, немучительной, простой и короткой.
На второй день я утратил способность досадовать. Так тоже бывало всегда. Мне не стать господином тайны. Вселенские смыслы протекут мимо меня. Что ж, стоит смириться с этим. Я лишь сожалел: они не достанутся никому. Я сожалел. И вновь слезы потянулись книзу по моим щекам, смешиваясь с шепотом неба, призрачной лаской сумерек и комками бурой глины. Моим предкам и потомкам предстоит барахтаться в том же незнании, что и мне...
В полной темноте я вошел в дом. Экзотическая конструкция из дюралевых листов, параболических антенн, синтезатора воды, дизельного обогревателя и ортопедических матрасов. Пахло проводкой средней прожаренности, без крови... На распредщите энжекторов примостился электромеханический кот. Котик. Татьяна любит живность.
Я и мечтать не мог, что мне достанется такое совершенство. Она умела сделать нас двоих любимыми игрушками друг друга. Ее воле подвластна паутина снов и предчувствий. Иные края тонкими струйками просачивались сквозь нее в наш дом. Дитя нескончаемых вечеров и подслеповатых зимних фонарей, она владела необъяснимой силой - входить в чужие сны и видения. Но всякий раз, когда ей это удавалось, она приносила одну лишь утонченность, узоры беззвучных воздушных танцев и ни капли зла. Она всегда была существом лунным, ее цвета - тусклая синева и блистательное серебро, ее аромат амбра и ландыш, ее звук - шелест. Я долго подозревал, что у Татьяны должны быть когти. Только спрятаны они очень глубоко, невероятно глубоко... Но... так иногда случается: лунные существа предают свою темную суть и уходят в мир людей. Здесь они уязвимы и заведомо лишены когтей. Их сила непонятна, пугающа и почти бесполезна. Здесь они беспомощны! Соединяться с ними возможно лишь тогда, когда они доверяют тебе бесконечно, да и твое доверие не скуднее. Наша любовь родилась из доверия. Не могу представить себе женщину, которая подходила бы мне больше Татьяны.
Среднего роста, белокожая, медлительная и точная в жестах, она двигается так же, как плывет по небу белое око ночи. Ее волосы текут тусклой платиной до самых бедер. Ее глаза черны. Ее голос тих. Ее походка покой, плавно перетекающий из одного места в другое. Длинные тонкие пальцы Татьяны любят гладить дорогое полированное дерево. Моя жена без труда стирает зыбкую границу между значениями слов "туман", "мечтание" и "улыбка".
В этот вечер она была чудовищно, подавляюще искусна. Как обычно, впрочем. Иной раз я пугаюсь этого. Каково быть незамысловатым деревенским рожком, который подносит к устам богиня лунных снов и потаенных лесных ручьев, подносит - за неимением флейты! Она неспешно извлекала из меня мелодию прекрасной печали. Контуры осенней ночи размывались и таяли. Мы любили друг друга в нескольких мирах одновременно.
...Утро лишило ее моего тепла. Я уходил от нее... наверное... куда-то... в свой странный мир, где необходимо работать, чтобы жить. Губы... как всегда, не открывая глаз.
Выходя наружу, я услышал бессмысленное щебетание информационной установки, "...экспедиция на Марс... пополнить... иссякшие запасы воды... иначе... нас ожидает глобальная...".
Старый клен ждал окончания ритуала.
Третий лист, третий мой неговорящий собеседник, умер в самом расцвете своих сил и желаний. Тайные пороки разбавили его золото нежной зеленью и острыми приправами багровых тонов. Ветер надорвал его тело в двух местах. Неровный, неправильный силуэт мог бы многое рассказать о том, как преждевременная зрелость надламывает неясные томления юности. Мечта, добытая раньше времени, превращает разочарование в наркотик, а бесцельность - в цель.
Гравер, занимающийся кленовыми судьбами, заставил острые выступы изогнуться, направить свои мягкие жала в разные стороны. Неистовая сила рвалась вон из полупрозрачной плоскости, звучащей простым пергаментом... В мертвом листе еще полным полно было этой силы, как видно, жизнь не сумела растратить ее. Наверное, тянкие сезоны не иссякли сами собой. Их неровное течение кто-то обрезал прежде времени, до срока. Жизнь листа прервалась задолго до естественного покаяния, в ожерелье грехов, страстей и гневной гордыни. Достигнув старости, буйные натуры обретают прощение за свои блудные странствия и неизлечимо болеют Брейгелем. Этому - не было дано.
И на его судьбе оттиснута была вселенская тайна - с необыкновенной отчетливостью. Какой смысл в жизни, рвущейся без расчета и даже без особых резонов навстречу утоленным желаниям? Перестав желать, переходишь в состояние нирваны, то есть смерти... Жизнь одного листа - среди многих миллионов октябрьских павших, - зачем заставили ее выйти из небытия? Зачем не дали в недрах ее до конца свершиться ни единому задуманному плану? Зачем вытолкнули ее обратно в небытие, начертав знак последнего срока на челе полуденного часа?
А ведь есть смысл, должен быть смысл...
Сегодня я не плакал. Три дня. Меньше чем за три дня я никогда не мог достигнуть безграничного смирения. Быть может, никому не дано будет познать тайну, разлитую по всем листам, по всем былинкам, по теням и свету, по звукам и запахам, по людям и камням, по гибким ветвям вязов и терпкому холоду беззвездных ночей. Может быть. Но мне слышна тихая музыка тщетного и прекрасного заката, я знаю винный аромат солнца, робко застывшего перед вратами ноября, и для меня нет тайны в суетливых танцах птиц, - скудно деловитых посреди роскошного увядания мира. Смиренная грация листопада наполнила мою душу трепетом.
Какое счастье - вернуться путем кленового золота...
Я улыбнулся.
Я не сумел ни сломать ту величественную призрачную машину, которая управляет временем и пространством нашего мира, ни наладить ход ее шестеренок и передаточных валов так, чтобы течение дел перестало быть нескончаемой неожиданностью. Но мне позволено иногда возвращаться к Отцу, подарившему всю эту красоту... Он любит меня и, наверное, простит...
- Здравствуй, Отец!
- Здравствуй.
Москва, 1998-2002
Я поднялся и сел. Подобрал один из тысяч листьев. Щедрое, молодое, чистое золото без примесей опыта, искусства и холодного ума. Лист пал с ветки старого клена раньше срока, умер почти что юным. Его гибнущее тело все еще набухало неиссякшей упругостью жизни. Совершенная, правильная форма, ничуть не искалеченная натиском жизни. Ни шрамы, ни разрывы не портили его невинности. Лист... до самой кончины своей был невинен. Чист, во всех возможных смыслах. Тело его омыто дождями, а теперь еще и росой.
Я... любовался бездыханным совершенством листа. Его прерванная юность хранила какую-то тайну и все никак не желала отдать ее мне. А я ждал и трепетал. Оставалось чуть-чуть, кажется, и величайшее откровение вольется в меня с очередным вдохом. Впрочем, всякий раз так и бывало: мне не хватало чуть-чуть. Полвзгляда, полвдоха... Я никак не мог сосредоточиться и понять, мне легче было без кона любоваться. Как чудно и прекрасно устроен один-единственный лист!
Сумерки пленили нас прозрачной пеленой: меня и моего немого собеседника... Я заплакал. Не удалось. Так случалось со мною всякий раз: в первый день я всегда досадовал и все никак не мог подавить в себе напрасный зуд познания. Слезы мешались на моих щеках с дождевым покровом, травинками и кисейной дымкой кленовых запахов.
Вечером я возвратился в дом.
Старая изба-пятистенка обняла меня скудным теплом. С холодной половины травы тянули ко мне щупальца вычурных ароматов. С теплой -хихикал дразнящий дух чуть подгорелой стряпни. Лена никогда не умела готовить. Собственно, я никогда и не хотел от нее этого. Пусть будет рядом. Пусть капризничает, пусть ворчит, пусть вспыхивает шипастым пламенем, которого так много в крови южанок. Никогда не встречал более ревнивой женщины, более лукавой, более непредсказуемой и более желанной. Она никогда не пыталась заботиться обо мне: ты сильный, - говорила она, - как волк, так сам о себе позаботься. Впрочем, себя она так же уверенно относила к волчицам. Однажды она хотела отдать за меня жизнь. Такая была ситуация... Выпало - не отдавать, могло бы выпасть иначе, кубик в тот день ложился все больше не той стороной...
Высока, смугла, черноволоса, худощава. Невозможная, немыслимая смесь библейского и запорожского в глазах. Упрямый рот. Острый ум. Язвительный язык. Она любит меня. Преданность, которую невозможно заслужить. Такую преданность можно получить только в дар. Не думаю, что мог бы найти жену, которая лучше подходила бы к моему характеру. Я люблю ее.
Сегодня Лена так истосковалась по мне, что даже попыталась сотворить ужин...
В постели она тиха и нежна. Совсем не то, что во всей остальной жизни. Она принимает в свои глубины все, что относится ко мне. Мою страсть и мою усталость. Мою дерзость и мою нежность. Принимает с равным наслаждением. Ей важно мое присутствие. Мне важно ее присутствие. Мы кружились с нею в темных танцах, то уходя под воду, то выныривая наружу. Легко обменивали солнце на луну и обратно. Правили погодой над тысячью земель. Смеялись над непостижимым. Едва касались ступнями белесых предгрозовых трав на дальних полянах. Сводчатые залы украшались мозаиками наших криков. Жадный огонь, трепеща, уступал нам дорогу. Я утешился ею, она утолилась мною. Боже, как тонки ее запястья!
...Утренний свет пощекотал подоконники. Магия высокого календаря усмехнулась мне в лицо. Ритуал возвращения вновь овладел мною. Сотни прозрачных струн ждали моего выхода.
Лена почувствовала: тепла стало меньше. Наверное, он опять уходит на службу... Вытянула губы трубочкой, не открывая глаз. Целуй же меня, почему ты медлишь!
Старая трансляция, хрущевских еще времен, если только не сталинских, с неуклюжим деревянным корпусом и круглым отверстием посередине, отверстием, откуда гнусавил городской голос, задрапированный грубой тканью. "Добровольческая уральская армия... отбили у европейской коалиции несколько восточных районов Москвы... Текстильщики... Люблино... на Карельском перешейке началось контрнаступление... генерал Рябинин... единая и неделимая... действия китайского оккупационного корпуса в Забайкалье..."
Сегодня мне достался лист-гигант. Наверное, глубокий старик. Длинный, прочный черенок загибался, как ручка совковой лопаты. Золото высивело до старческого дребезжащего стона. С одного края лист оплавлен был алою болью прежних страстей. С другого его искажала коричневая сушь запоздалой гибели. Это уже никто не взял бы для гербария. Но сладок вид тронутой морозцем жизни...
Лист изгибался прихотливым картушем, словно хитрил старик, оттягивая неизбежное, уберегая себя, выдумывая уловки от медлительной полночной неги, на которую так щедра смерть. Отходящая в вечность судьба зазвучала суетной трелью уставшего ямского колокольчика. Поперек трели легла трещина. По одну сторону трещины - газовая фата апрельских туманов. По другую - стылый наряд декабря. Время жизни измеряется тщетностью. Великие груды памяти ушли в никуда. Тончайшие орнаменты души отлетели от нее, бессильные сопровождать в пути к последнему пристанищу.
Кленовая старость так же бессмысленна, как и человеческая, и точно так же прекрасна своим барочным пресыщением.
Резную плоскость испятнали коричневые крючки, точки, черточки и целые иероглифы - почти беспробельно. Как будто дюжина писцов торопясь, выводила тайный текст во всех направлениях: направо, налево, вверх, вниз и еще каким-нибудь замысловатым бустрафедоном... Работали одновременно, одними чернилами. Но что написали? Что скрыли они, предав листу? Письмена забытой цивилизации, с забытым ключом, с правилами перевода, которых теперь не знает никто, кроме Господа, без лада и подсказки теснились на дряблой старческой коже листа. Как будто расплывчатые татуировки пытались открыть грехи бурной молодости почтенного бюргера наследникам, растерявшимся от беззвучных откровений. На смертном одре прошлое нещадно выплывало из-под настоящего и силилось одолеть будущее. Тело кричало, а вокруг не найти было мастера, способного отыскать смысл в этом крике. Мудрейший из молодых сумел вымолвить прощение: "Кто его разберет теперь. Пусть мой дед был разбойником. От этого он не перестает быть моим дедом..."
Быть может, утраченное евангелие, пятое, но совсем не апокрифическое, помещено было высшей волей слева от центральной жилы кленового листа, рассекающей его увядшую плоть пополам... А справа - карта дороги в рай, немучительной, простой и короткой.
На второй день я утратил способность досадовать. Так тоже бывало всегда. Мне не стать господином тайны. Вселенские смыслы протекут мимо меня. Что ж, стоит смириться с этим. Я лишь сожалел: они не достанутся никому. Я сожалел. И вновь слезы потянулись книзу по моим щекам, смешиваясь с шепотом неба, призрачной лаской сумерек и комками бурой глины. Моим предкам и потомкам предстоит барахтаться в том же незнании, что и мне...
В полной темноте я вошел в дом. Экзотическая конструкция из дюралевых листов, параболических антенн, синтезатора воды, дизельного обогревателя и ортопедических матрасов. Пахло проводкой средней прожаренности, без крови... На распредщите энжекторов примостился электромеханический кот. Котик. Татьяна любит живность.
Я и мечтать не мог, что мне достанется такое совершенство. Она умела сделать нас двоих любимыми игрушками друг друга. Ее воле подвластна паутина снов и предчувствий. Иные края тонкими струйками просачивались сквозь нее в наш дом. Дитя нескончаемых вечеров и подслеповатых зимних фонарей, она владела необъяснимой силой - входить в чужие сны и видения. Но всякий раз, когда ей это удавалось, она приносила одну лишь утонченность, узоры беззвучных воздушных танцев и ни капли зла. Она всегда была существом лунным, ее цвета - тусклая синева и блистательное серебро, ее аромат амбра и ландыш, ее звук - шелест. Я долго подозревал, что у Татьяны должны быть когти. Только спрятаны они очень глубоко, невероятно глубоко... Но... так иногда случается: лунные существа предают свою темную суть и уходят в мир людей. Здесь они уязвимы и заведомо лишены когтей. Их сила непонятна, пугающа и почти бесполезна. Здесь они беспомощны! Соединяться с ними возможно лишь тогда, когда они доверяют тебе бесконечно, да и твое доверие не скуднее. Наша любовь родилась из доверия. Не могу представить себе женщину, которая подходила бы мне больше Татьяны.
Среднего роста, белокожая, медлительная и точная в жестах, она двигается так же, как плывет по небу белое око ночи. Ее волосы текут тусклой платиной до самых бедер. Ее глаза черны. Ее голос тих. Ее походка покой, плавно перетекающий из одного места в другое. Длинные тонкие пальцы Татьяны любят гладить дорогое полированное дерево. Моя жена без труда стирает зыбкую границу между значениями слов "туман", "мечтание" и "улыбка".
В этот вечер она была чудовищно, подавляюще искусна. Как обычно, впрочем. Иной раз я пугаюсь этого. Каково быть незамысловатым деревенским рожком, который подносит к устам богиня лунных снов и потаенных лесных ручьев, подносит - за неимением флейты! Она неспешно извлекала из меня мелодию прекрасной печали. Контуры осенней ночи размывались и таяли. Мы любили друг друга в нескольких мирах одновременно.
...Утро лишило ее моего тепла. Я уходил от нее... наверное... куда-то... в свой странный мир, где необходимо работать, чтобы жить. Губы... как всегда, не открывая глаз.
Выходя наружу, я услышал бессмысленное щебетание информационной установки, "...экспедиция на Марс... пополнить... иссякшие запасы воды... иначе... нас ожидает глобальная...".
Старый клен ждал окончания ритуала.
Третий лист, третий мой неговорящий собеседник, умер в самом расцвете своих сил и желаний. Тайные пороки разбавили его золото нежной зеленью и острыми приправами багровых тонов. Ветер надорвал его тело в двух местах. Неровный, неправильный силуэт мог бы многое рассказать о том, как преждевременная зрелость надламывает неясные томления юности. Мечта, добытая раньше времени, превращает разочарование в наркотик, а бесцельность - в цель.
Гравер, занимающийся кленовыми судьбами, заставил острые выступы изогнуться, направить свои мягкие жала в разные стороны. Неистовая сила рвалась вон из полупрозрачной плоскости, звучащей простым пергаментом... В мертвом листе еще полным полно было этой силы, как видно, жизнь не сумела растратить ее. Наверное, тянкие сезоны не иссякли сами собой. Их неровное течение кто-то обрезал прежде времени, до срока. Жизнь листа прервалась задолго до естественного покаяния, в ожерелье грехов, страстей и гневной гордыни. Достигнув старости, буйные натуры обретают прощение за свои блудные странствия и неизлечимо болеют Брейгелем. Этому - не было дано.
И на его судьбе оттиснута была вселенская тайна - с необыкновенной отчетливостью. Какой смысл в жизни, рвущейся без расчета и даже без особых резонов навстречу утоленным желаниям? Перестав желать, переходишь в состояние нирваны, то есть смерти... Жизнь одного листа - среди многих миллионов октябрьских павших, - зачем заставили ее выйти из небытия? Зачем не дали в недрах ее до конца свершиться ни единому задуманному плану? Зачем вытолкнули ее обратно в небытие, начертав знак последнего срока на челе полуденного часа?
А ведь есть смысл, должен быть смысл...
Сегодня я не плакал. Три дня. Меньше чем за три дня я никогда не мог достигнуть безграничного смирения. Быть может, никому не дано будет познать тайну, разлитую по всем листам, по всем былинкам, по теням и свету, по звукам и запахам, по людям и камням, по гибким ветвям вязов и терпкому холоду беззвездных ночей. Может быть. Но мне слышна тихая музыка тщетного и прекрасного заката, я знаю винный аромат солнца, робко застывшего перед вратами ноября, и для меня нет тайны в суетливых танцах птиц, - скудно деловитых посреди роскошного увядания мира. Смиренная грация листопада наполнила мою душу трепетом.
Какое счастье - вернуться путем кленового золота...
Я улыбнулся.
Я не сумел ни сломать ту величественную призрачную машину, которая управляет временем и пространством нашего мира, ни наладить ход ее шестеренок и передаточных валов так, чтобы течение дел перестало быть нескончаемой неожиданностью. Но мне позволено иногда возвращаться к Отцу, подарившему всю эту красоту... Он любит меня и, наверное, простит...
- Здравствуй, Отец!
- Здравствуй.
Москва, 1998-2002