Страница:
Перевалив через Альпы, он поплыл по Далматскому морю и причалил к городу [50], который не был похож ни на один из тех, какие он до сих пор видел. В нем море образовывало улицы, а дома поднимались из воды. На немногочисленных площадях этого города кишели толпы двуликих мужчин и женщин [51]: у каждого из них было и собственное, дарованное природой лицо, и накладное из аляповато разрисованного картона. Поэтому казалось, что население состоит из призраков. Приезжавшие в страну иноземцы первым делом покупали себе «лица», как в других странах покупают головные уборы и обувь, Амазан пренебрег этой противоестественной модой и предстал в своем природном обличье. В городе числилось двенадцать тысяч девушек, занесенных в большую книгу республики, которые приносили немалую пользу государству: они вели самую выгодную и самую приятную торговлю из всех, когда-либо обогащавших какую-либо страну. Обычные торговцы с большими затратами и большим риском отправляли свои товары на восток. Эти же очаровательные дамы вели без всякого риска оживленную торговлю своими прелестями. Все они пришли к Амазану, предоставляя ему сделать выбор между ними. Он поспешно скрылся, повторяя имя несравненной царевны вавилонской и клянясь бессмертными богами, что она прелестнее всех двенадцати тысяч венецианок, вместе взятых.
– Прекрасная негодница! – восклицал он в наплыве чувств. – Я научу вас быть верной!
Наконец взорам его предстали желтые воды Тибра, зловонные топи, тощие, изголодавшиеся люди, прикрытые старыми и дырявыми плащами, сквозь которые видна была их иссохшая смуглая кожа, – это означало, что он у врат города на семи холмах, города героев и законодателей, покоривших и цивилизовавших большую часть земного шара.
Он думал, что увидит у триумфальных ворот города пятьсот батальонов под началом героев, а в сенате – собрание полубогов, диктующих законы миру. Но вместо армии он нашел человек тридцать бездельников, которые стояли на карауле, укрываясь от солнца зонтиками. Зайдя в храм, показавшийся ему прекрасным, хотя и уступающим в красоте храмам Вавилона, он был крайне поражен, услышав мужчин, поющих женскими голосами [52].
– Вот так забавная страна, эта древняя страна Сатурна! – воскликнул он. – Я побывал в городе, где ни у кого нет своего лица, а теперь приехал в другой, где у мужчин нет ни мужского голоса, ни бороды.
Ему объяснили, что эти певцы уже не мужчины, так как их лишили всего мужского, дабы они пели приятными голосами хвалу великому множеству знатных людей. Амазан ровно ничего не понял из их объяснений. Эти господа попросили его спеть, и он, с присущим ему изяществом, исполнил гангаридскую песню. У него был чудесный тенор.
– Ах, синьор, – воскликнули они, – каким дивным сопрано могли бы вы петь, если бы…
– Что – если бы? Что вы хотите этим сказать?
– Ах, синьор!…
– Ну, что же дальше?
– Если бы у вас не было бороды!…
И они весьма забавно, со свойственной им потешной жестикуляцией, объяснили ему, в чем дело.
Амазан был потрясен.
– Я много путешествовал, но никогда не приходилось мне слышать ничего похожего на эту нелепицу, – сказал он.
Когда пение смолкло, Старец с семи холмов, во главе огромной процессии, направился к вратам храма. Он рассек рукою воздух на четыре части, подняв большой палец, протянув других два и согнув два оставшихся, и произнес на языке, на котором давно уже никто не говорил: «Urbi et orbi» [53].
Гангарид не мог понять, как два перста могут достать так далеко.
Затем перед его глазами прошел весь двор владыки мира. То были важные лица, одни – в пурпуровых мантиях, другие – в фиолетовых [54], почти все они умильно поглядывали на Амазана, кланялись ему и говорили друг другу: «San Martino, che bel ragazzo! San Pancratio, che bel fanciullo!» [55]
Усердствующие [56], чье ремесло заключалось в том, что они знакомили иностранцев с достопримечательностями города, поспешили показать ему развалины, в которых отказался бы переночевать даже погонщик мулов; это были памятники былого величия народа-владыки. Он увидел также картины двухсотлетней давности и статуи, изваянные двадцать веков назад. Они показались ему образцовыми произведениями искусства.
– Создаете ли вы и теперь подобные произведения?
– Нет, ваша светлость, – ответил один из усердствующих, – но мы презираем весь остальной мир на том основании, что у нас сохранились эти редкости. Мы, подобно старьевщикам, заимствуем нашу славу у старых одежд, залежавшихся в кладовых.
Амазан пожелал взглянуть на дворец владыки мира. Его провели туда. Он увидел людей в фиолетовых одеждах, подсчитывающих доходы государства: столько-то со страны, расположенной на Дунае, столько-то с других – на Луаре, Гвадалквивире, Висле.
– Ого! – воскликнул Амазан, взглянув на свою карту. – Я вижу, ваш господин владеет всей Европой, подобно древним героям города на семи холмах.
– Он, согласно божественной воле, должен царить над всей вселенной, – ответил ему человек в фиолетовом. – И даже было время, когда его предшественники почти завершили дело создания вселенской монархии, но потом их преемники по доброте своей стали довольствоваться деньгами, которые короли, их подданные, выплачивают им как дань.
– Значит, ваш господин действительно царь царей? И таков его титул? – спросил Амазан.
– Нет, ваша светлость, его титул – «слуга слуг». Первоначально он был рыбаком и привратником [57], вот почему знаки его достоинства – ключи и сети. Но он при этом повелевает царями. Недавно он отправил сто одно предписание кельтскому королю [58], и тот подчинился.
– Надо полагать, ваш рыбак послал также пятьсот – шестьсот тысяч человек, чтобы заставить выполнить это сто одно предписание?
– О нет, ваша светлость, наш святой повелитель не может оплатить содержание и десяти тысяч солдат. Но ему подчинены не то четыреста, не то пятьсот тысяч вдохновенных пророков, рассеянных по другим странам. Хотя эти пророки придерживаются разнообразных воззрений, но живут они, разумеется, за счет народа. Они именем божьим возвещают, что мой повелитель может своими ключами отомкнуть и замкнуть все замки, особенно же замки денежных сундуков. Некий нормандский священник [59], состоящий духовником при вышеупомянутом кельтском короле, убедил того, что он должен беспрекословно повиноваться ста одному велению моего владыки, ибо, да будет вам известно, одна из привилегий Старца семи холмов состоит в том, что он всегда прав, – и тогда, когда он соблаговолит что-нибудь сказать, и тогда, когда он соблаговолит что-нибудь написать.
– Ей-богу, это необычайный человек! – сказал Амазан. – Мне очень любопытно было бы пообедать с ним.
– Ваша светлость, будь вы даже царем, все равно он не посадил бы вас за один стол с собой. Самое большее, что он мог бы сделать для вас, это приказать накрыть для вас стол возле его стола, только поменьше и пониже. Но если вы желаете удостоиться чести говорить с ним, я выхлопочу вам аудиенцию, но, конечно, за buоnа mаnciа [60], который вы соблаговолите поднести мне.
– Охотно, – ответил Амазан.
Человек в фиолетовом поклонился.
– Я представлю вас завтра Старцу семи холмов, – сказал он. – Вы должны будете трижды преклонить перед ним колена и облобызать ему ноги.
При этих словах Амазан разразился оглушительным хохотом. Он вышел, держась за бока, хохотал до самой гостиницы, да и там долго еще продолжал смеяться.
Во время обеда к нему явились двадцать безбородых мужчин и двадцать скрипачей и дали концерт; потом до вечера за ним ухаживали самые знатные вельможи города. Они делали ему предложения еще более странные, нежели целование ног Старцу семи холмов. Так как Амазан был очень вежлив, он сперва предположил, что эти господа принимают его за женщину, и в самых изысканных выражениях разъяснял им их заблуждение. Но, теснимый чересчур настойчиво несколькими особенно предприимчивыми мужчинами в фиолетовых одеждах, он наконец вышвырнул их из окна, не почувствовав при этом, что приносит хоть какую-то жертву прекрасной Формозанте.
Он поспешил покинуть этот город владык мира, где предлагают целовать старца в ногу, словно у него на ноге щека, и где к молодым людям пристают с еще более странными предложениями.
10
11
– Прекрасная негодница! – восклицал он в наплыве чувств. – Я научу вас быть верной!
Наконец взорам его предстали желтые воды Тибра, зловонные топи, тощие, изголодавшиеся люди, прикрытые старыми и дырявыми плащами, сквозь которые видна была их иссохшая смуглая кожа, – это означало, что он у врат города на семи холмах, города героев и законодателей, покоривших и цивилизовавших большую часть земного шара.
Он думал, что увидит у триумфальных ворот города пятьсот батальонов под началом героев, а в сенате – собрание полубогов, диктующих законы миру. Но вместо армии он нашел человек тридцать бездельников, которые стояли на карауле, укрываясь от солнца зонтиками. Зайдя в храм, показавшийся ему прекрасным, хотя и уступающим в красоте храмам Вавилона, он был крайне поражен, услышав мужчин, поющих женскими голосами [52].
– Вот так забавная страна, эта древняя страна Сатурна! – воскликнул он. – Я побывал в городе, где ни у кого нет своего лица, а теперь приехал в другой, где у мужчин нет ни мужского голоса, ни бороды.
Ему объяснили, что эти певцы уже не мужчины, так как их лишили всего мужского, дабы они пели приятными голосами хвалу великому множеству знатных людей. Амазан ровно ничего не понял из их объяснений. Эти господа попросили его спеть, и он, с присущим ему изяществом, исполнил гангаридскую песню. У него был чудесный тенор.
– Ах, синьор, – воскликнули они, – каким дивным сопрано могли бы вы петь, если бы…
– Что – если бы? Что вы хотите этим сказать?
– Ах, синьор!…
– Ну, что же дальше?
– Если бы у вас не было бороды!…
И они весьма забавно, со свойственной им потешной жестикуляцией, объяснили ему, в чем дело.
Амазан был потрясен.
– Я много путешествовал, но никогда не приходилось мне слышать ничего похожего на эту нелепицу, – сказал он.
Когда пение смолкло, Старец с семи холмов, во главе огромной процессии, направился к вратам храма. Он рассек рукою воздух на четыре части, подняв большой палец, протянув других два и согнув два оставшихся, и произнес на языке, на котором давно уже никто не говорил: «Urbi et orbi» [53].
Гангарид не мог понять, как два перста могут достать так далеко.
Затем перед его глазами прошел весь двор владыки мира. То были важные лица, одни – в пурпуровых мантиях, другие – в фиолетовых [54], почти все они умильно поглядывали на Амазана, кланялись ему и говорили друг другу: «San Martino, che bel ragazzo! San Pancratio, che bel fanciullo!» [55]
Усердствующие [56], чье ремесло заключалось в том, что они знакомили иностранцев с достопримечательностями города, поспешили показать ему развалины, в которых отказался бы переночевать даже погонщик мулов; это были памятники былого величия народа-владыки. Он увидел также картины двухсотлетней давности и статуи, изваянные двадцать веков назад. Они показались ему образцовыми произведениями искусства.
– Создаете ли вы и теперь подобные произведения?
– Нет, ваша светлость, – ответил один из усердствующих, – но мы презираем весь остальной мир на том основании, что у нас сохранились эти редкости. Мы, подобно старьевщикам, заимствуем нашу славу у старых одежд, залежавшихся в кладовых.
Амазан пожелал взглянуть на дворец владыки мира. Его провели туда. Он увидел людей в фиолетовых одеждах, подсчитывающих доходы государства: столько-то со страны, расположенной на Дунае, столько-то с других – на Луаре, Гвадалквивире, Висле.
– Ого! – воскликнул Амазан, взглянув на свою карту. – Я вижу, ваш господин владеет всей Европой, подобно древним героям города на семи холмах.
– Он, согласно божественной воле, должен царить над всей вселенной, – ответил ему человек в фиолетовом. – И даже было время, когда его предшественники почти завершили дело создания вселенской монархии, но потом их преемники по доброте своей стали довольствоваться деньгами, которые короли, их подданные, выплачивают им как дань.
– Значит, ваш господин действительно царь царей? И таков его титул? – спросил Амазан.
– Нет, ваша светлость, его титул – «слуга слуг». Первоначально он был рыбаком и привратником [57], вот почему знаки его достоинства – ключи и сети. Но он при этом повелевает царями. Недавно он отправил сто одно предписание кельтскому королю [58], и тот подчинился.
– Надо полагать, ваш рыбак послал также пятьсот – шестьсот тысяч человек, чтобы заставить выполнить это сто одно предписание?
– О нет, ваша светлость, наш святой повелитель не может оплатить содержание и десяти тысяч солдат. Но ему подчинены не то четыреста, не то пятьсот тысяч вдохновенных пророков, рассеянных по другим странам. Хотя эти пророки придерживаются разнообразных воззрений, но живут они, разумеется, за счет народа. Они именем божьим возвещают, что мой повелитель может своими ключами отомкнуть и замкнуть все замки, особенно же замки денежных сундуков. Некий нормандский священник [59], состоящий духовником при вышеупомянутом кельтском короле, убедил того, что он должен беспрекословно повиноваться ста одному велению моего владыки, ибо, да будет вам известно, одна из привилегий Старца семи холмов состоит в том, что он всегда прав, – и тогда, когда он соблаговолит что-нибудь сказать, и тогда, когда он соблаговолит что-нибудь написать.
– Ей-богу, это необычайный человек! – сказал Амазан. – Мне очень любопытно было бы пообедать с ним.
– Ваша светлость, будь вы даже царем, все равно он не посадил бы вас за один стол с собой. Самое большее, что он мог бы сделать для вас, это приказать накрыть для вас стол возле его стола, только поменьше и пониже. Но если вы желаете удостоиться чести говорить с ним, я выхлопочу вам аудиенцию, но, конечно, за buоnа mаnciа [60], который вы соблаговолите поднести мне.
– Охотно, – ответил Амазан.
Человек в фиолетовом поклонился.
– Я представлю вас завтра Старцу семи холмов, – сказал он. – Вы должны будете трижды преклонить перед ним колена и облобызать ему ноги.
При этих словах Амазан разразился оглушительным хохотом. Он вышел, держась за бока, хохотал до самой гостиницы, да и там долго еще продолжал смеяться.
Во время обеда к нему явились двадцать безбородых мужчин и двадцать скрипачей и дали концерт; потом до вечера за ним ухаживали самые знатные вельможи города. Они делали ему предложения еще более странные, нежели целование ног Старцу семи холмов. Так как Амазан был очень вежлив, он сперва предположил, что эти господа принимают его за женщину, и в самых изысканных выражениях разъяснял им их заблуждение. Но, теснимый чересчур настойчиво несколькими особенно предприимчивыми мужчинами в фиолетовых одеждах, он наконец вышвырнул их из окна, не почувствовав при этом, что приносит хоть какую-то жертву прекрасной Формозанте.
Он поспешил покинуть этот город владык мира, где предлагают целовать старца в ногу, словно у него на ноге щека, и где к молодым людям пристают с еще более странными предложениями.
10
Переезжая из края в край, равнодушный ко всяческим заигрываниям, неколебимо верный вавилонской Царевне, исполненный гнева на египетского фараона, Амазан – этот образец постоянства – прибыл наконец в новую столицу галлов [61]. Этот город, как и множество других городов, пережил все стадии варварства, невежества, глупости и убожества. Его древнее название означало «грязь и навоз» [62], затем ему дали имя в честь Изиды, культ которой дошел и до него [63]. Первый сенат состоял из лодочников [64]. Город долгое время был порабощен героями-хищниками семи холмов, а спустя несколько столетий другие герои-грабители [65], прибывшие с противоположного берега Рейна, снова завладели его небольшой территорией.
Все изменяющее время разделило этот город на две половины: одну – очень внушительную и привлекательную, и другую – грубоватую и безвкусную. Каждая была как бы олицетворением своего населения. В городе жило по крайней мере сто тысяч человек, у которых не было иных занятий, кроме развлечений и веселья. Эти праздные люди выносили приговоры творениям искусства, хотя создавали их другие. Они ничего не знали о том, что происходит при дворе, – казалось, он находится не в четырех, а в шестистах милях от них. Беззаботное, легкомысленное времяпрепровождение в приятном обществе было их самым важным, их единственным занятием. Ими управляли, словно детьми, которым дарят игрушки, лишь бы они не капризничали. Когда им рассказывали о бедствиях, опустошавших их родину два века назад, о тех страшных временах, когда одна половина населения уничтожала другую из-за пустых мудрствований [66], они соглашались, что это действительно очень нехорошо, но затем снова принимались смеяться и петь куплеты.
Чем любезнее, обходительнее и приятнее были эти праздные люди, тем резче выступало различие между ними и людьми, занятыми делом.
Среди этих занятых, или делающих занятой вид, людей была кучка мрачных фанатиков, частью глупцов, частью плутов, одна внешность которых наводила уныние на весь мир; будь на то их воля, они, не задумываясь, перевернули бы его вверх ногами, только бы добиться хоть небольшого влияния. Но люди праздные, приплясывая и распевая, принуждали их скрываться в пещерах [67], подобно тому как птицы принуждают прятаться в развалины серых сов.
Другие занятые люди [68], менее многочисленные, выступали в роли хранителей древних варварских обычаев, против которых громко вопияла человеческая природа; руководились они при этом лишь своими истлевшими летописями. К любому отвратительному и бессмысленному обычаю, описанному там, они относились словно к священному закону. Вот из-за их гнусного нежелания мыслить самостоятельно и привычки черпать свои воззрения в тех стародавних временах, когда вообще не умели мыслить, в этом городе развлечений еще сохранились жестокие нравы. Именно в силу этого там не существовало никакого соответствия между преступлением и наказанием. Бывало, у невинного человека мучительными пытками вырывали признание в том, чего он не совершал. Легкий проступок какого-нибудь юноши [69] карали столь же строго, как отравление или отцеубийство. Праздные люди начинали тогда громко протестовать, но назавтра все забывали и снова принимались болтать о последних модах.
Этот народ был свидетелем того, как за одно столетие изящные искусства поднялись на такую высоту совершенства, о какой прежде и не мечтали. В ту пору иностранцы приезжали в этот город, как в Вавилон, восхищаться великолепными памятниками архитектуры, волшебными садами, чудесными творениями скульптуры и живописи. Их очаровывала музыка, проникавшая в душу, не утомляя слуха.
Истинная поэзия, то есть поэзия естественная и гармоничная, столько же говорящая сердцу, сколько и уму, стала в этот счастливый век доступна народу. Новые образцы красноречия явились во всей своей величавой красоте. Особенно прославились в ту пору театры, где шли пьесы настолько совершенные, что ни одному народу не удалось создать произведений, подобных им. Наконец чувство изящного стало свойственно людям всех сословий, так что даже среди друидов появились хорошие писатели.
Но эти лавры, чьи главы возносились до небес, засохли вскоре на истощенной земле. Их осталось ничтожно мало – чахлых и увядающих. Упадок вызван был тем, что все научились писать бойко, и уже никто не старался писать хорошо, а также пресыщенностью прекрасным и влечением к извращенному. Тщеславные глупцы лелеяли художников, возвращавших искусство вспять, ко временам варварства, и эти же тщеславцы, преследуя истинные таланты, вынуждали их покидать родину. Трутни изгоняли пчел.
Почти исчезли подлинные искусства, почти исчез гений. Заслугой считалось умение толковать вкривь и вкось о заслугах былого века. Пачкун кабацких стен с видом знатока критиковал полотна великих мастеров. Пачкуны бумаги искажали произведения великих писателей. Невежество и дурной вкус имели в услужении других пачкунов. Под различными заглавиями, в ста томах, повторялось одно и то же. Либо словарь, либо брошюра – иного выбора не было. Некий газетчик-друид [70] дважды в неделю туманно писал о деяниях неведомых народу фанатиков и о небесных чудесах, будто бы совершаемых на чердаках оборванными нищими и нищенками. Отставные друиды [71] в черных одеждах, умирающие от голода и злости, в сотнях статеек сетовали на то, что им больше не дозволяют обманывать людей и что это право предоставлено зловонным отщепенцам в серых одеждах [72]. Несколько архидруидов сочиняли гнусные пасквили [73].
Амазан ничего этого не знал, а если бы и знал, то не стал бы этим интересоваться, так как всецело был поглощен мыслью о вавилонской царевне, египетском фараоне и своей нерушимой клятве не поддаваться женским чарам, в какую бы страну ни направило горе его стопы.
Легкомысленные и невежественные зеваки, в высшей степени обладающие тем любопытством, которое всегда было присуще роду человеческому, непрерывно топтались вокруг единорогов. Женщины, как существа более здравомыслящие, ломились в дом, где остановился Амазан, стремясь лицезреть его самого.
Сначала он выразил своему хозяину желание отправиться ко двору, но праздные люди из светского общества, с которыми его свел случай, разъяснили ему, что теперь это не в моде, что времена изменились и что весело провести время можно только в городе.
В тот же вечер Амазан был приглашен на ужин к одной даме [74], прославленной умом и талантами за пределами своей отчизны и побывавшей в нескольких странах, где побывал и Амазан. Эта дама и собравшееся у нее общество очень понравились Амазану. Непринужденность здесь была пристойной, веселье не слишком шумным, ученость нисколько не отталкивающей, остроумие отнюдь не злым; он убедился, что слова «хорошее общество» не пустой звук, хотя определением этим часто злоупотребляют. На следующий день он обедал в обществе не менее приятном, но менее почтенном. Чем больше были ему по душе сотрапезники, тем больше нравился им он; Амазан почувствовал, как сердце его смягчается и тает, подобно тому как благовония его родной страны медленно тают на легком огне, распространяя сладостное благоухание.
После обеда его повели на очаровательный спектакль, осужденный друидами, потому что он отбивал у них тех зрителей, которыми они особенно дорожили. Спектакль этот являл сочетание приятных стихов, звучных песен, танцев, воплощающих движения души, и очаровательных, создающих полную иллюзию, декораций. Это зрелище, в котором соединились столь разнообразные виды искусства, называлось чужеземным словом «опера», что когда-то на языке семи холмов означало: труд, забота, занятие, промысел, предприятие, работа, дело.
Это дело очаровало Амазана. Особенно сильное впечатление произвела на него своим мелодичным голосом и грациозными движениями одна девушка. После спектакля эта так называемая «лицедейка» была представлена ему новыми друзьями. Он поднес ей горсть алмазов. Она была так признательна ему, что не покидала его весь остаток дня. Он ужинал с ней и за ужином забыл свою умеренность, а после ужина забыл и свою клятву оставаться неизменно бесчувственным к красоте и равнодушным к нежным заигрываниям. Какой пример человеческой слабости!
В это время приехала прекрасная царевна вавилонская с Фениксом, служанкой Ирлой и двумя сотнями гангаридских воинов на единорогах. Им пришлось довольно долго ждать, пока не открыли ворота. Прежде всего царевна осведомилась, все ли еще живет в этом городе самый прекрасный, самый храбрый, самый умный и самый верный человек на свете. Городские власти сразу же догадались, что она имеет в виду Амазана.
Формозанта потребовала, чтобы ее отвели к нему. Она вошла с трепещущим от любви сердцем, вся душа ее была исполнена невыразимым счастьем: наконец-то она вновь увидит в образе своего возлюбленного воплощение верности. Формозанта беспрепятственно вошла в его спальню. Полог был отдернут. Она увидела прекрасного Амазана, Спящего в объятиях хорошенькой смуглянки: они оба сильно нуждались в отдыхе.
Царевна испустила горестный вопль, который разнесся по всему дому, но не разбудил ни ее кузена, ни лицедейку. Формозанта потеряла сознание и упала на руки Ирлы. Едва очнувшись, она с болью и гневом в душе немедленно покинула эту роковую комнату. Ирла бросилась разузнавать, кто такая эта молодая особа, проводившая в обществе прекрасного Амазана столь сладостные часы. Ей сообщили, что она – лицедейка, очень услужливая и, наряду с другими талантами, обладающая к тому же талантом довольно приятно петь.
– О, праведное небо! О, всесильный Оромазд! – воскликнула, обливаясь слезами, прекрасная царевна вавилонская. – Он изменил мне, и ради кого! Тот, кто, храня мне верность, отклонял благосклонность высокородных дам, теперь бросил меня ради какой-то галльской комедиантки! Нет, такого позора я не переживу!
– Ваше высочество, – сказала Ирла, – молодые люди одинаковы на всем земном шаре. Будь они влюблены хоть в богиню красоты – бывают мгновения, когда они способны изменить ей с любой трактирной служанкой.
– Все кончено! – воскликнула царевна. – Больше я с ним никогда не увижусь. Прочь отсюда, пусть запрягают моих единорогов.
Феникс заклинал ее повременить, дождаться хотя бы пробуждения Амазана, чтобы он мог поговорить с ним.
– Он этого не заслуживает, – ответила царевна. – К тому же это было бы слишком оскорбительно для меня, – Амазан может подумать, что я просила вас упрекнуть его, что ищу примирения с ним. Если вы меня любите, не присоединяйте этой обиды к той, которую нанес мне он.
Феникс был обязан вавилонской царевне жизнью, и ему только и оставалось, что повиноваться.
Она уехала со всей своей свитой.
– Куда же мы теперь направимся, ваше высочество? – спросила Ирла.
– Не знаю, – ответила царевна. – Едемте куда глаза глядят, только бы мне навеки скрыться от Амазана, – это все, чего я хочу.
Феникс, будучи более рассудительным, чем Формозанта, ибо он не был одержим страстью, утешал ее в пути. Он ласково доказывал ей, что прискорбно карать себя за ошибки другого; что Амазан показал многочисленные и поразительные примеры верности ей, поэтому следует простить ему его минутное увлечение; что он праведник, на мгновение обойденный благодатью Оромазда; что отныне он будет еще постояннее в любви и добродетели; что стремление искупить свою вину заставит его превзойти самого себя, поэтому она узнает с ним теперь еще большее счастье; что многие прославленные и высокородные дамы до нее прощали подобные прегрешения и потом об этом не жалели. Феникс приводил ей всевозможные примеры, а так как он владел могучим даром убеждения, то сердце Формозанты постепенно смягчилось и успокоилось. Теперь она сожалела, что уехала так поспешно. Она находила, что ее единороги мчатся слишком быстро, но не смела вернуться. Колеблясь между желанием простить и стремлением выказать свой гнев, между любовью и тщеславием, она не останавливала единорогов и продолжала странствование, как предсказал оракул.
Амазан, проснувшись, узнает о прибытии и отъезде Формозанты и Феникса, об отчаянии и ярости царевны. Ему говорят, что она поклялась никогда не прощать его вины.
– Мне остается только одно,– – вскричал он, – следовать за ней и лишить себя жизни у ее ног!
Праздные люди – его светские друзья, – услышав о происшествии, сбежались и стали доказывать ему, что гораздо разумнее остаться с ними; что их жизнь, посвященная искусствам и полная спокойной и сладостной неги, несравненно приятна; что множество чужеземцев, даже царей, предпочли отчизне и трону это мирное и пленительное существование, украшенное столь радующими душу занятиями; что, кроме того, экипаж его сломан и каретник ладит для него другой, в новом вкусе… что лучшие портные города уже скроили ему дюжину костюмов по самой последней моде… что самые остроумные и очаровательные дамы, в чьих домах представляют такие прелестные комедии, заняли каждая свой приемный день празднеством в его честь. А тем временем лицедейка, сидя за туалетным столом, пила шоколад, смеялась, пела и поддразнивала прекрасного Амазана, который в конце концов убедился, что она глупее гусыни.
Так как характер этого замечательного царевича отличали не только великодушие и мужество, но и сердечность, искренность, прямота, он рассказал друзьям и о своих путешествиях, и о своих несчастьях. Они узнали, что он был троюродным братом царевны, и не остались в неизвестности насчет поцелуя, который она подарила египетскому фараону.
– Родные должны прощать друг другу подобного рода шалости, – утверждали они, – иначе вся жизнь уйдет на нескончаемые раздоры.
Ничто не могло поколебать его решения следовать за Формозантой. Но так как экипаж еще не был готов, Амазану пришлось три дня провести в обществе своих праздных друзей, веселясь и развлекаясь. Наконец он распрощался с ними, обнял их и заставил принять в подарок наискуснейшим образом оправленные алмазы своей страны; при этом он посоветовал друзьям всегда оставаться легкомысленными и беспечными, ибо это украшает их характер и дарует им счастье.
– Немцы, – говорил он, – это старцы Европы, жители Альбиона – зрелые мужи, а обитатели Галлии – дети, и я люблю играть с ними.
Все изменяющее время разделило этот город на две половины: одну – очень внушительную и привлекательную, и другую – грубоватую и безвкусную. Каждая была как бы олицетворением своего населения. В городе жило по крайней мере сто тысяч человек, у которых не было иных занятий, кроме развлечений и веселья. Эти праздные люди выносили приговоры творениям искусства, хотя создавали их другие. Они ничего не знали о том, что происходит при дворе, – казалось, он находится не в четырех, а в шестистах милях от них. Беззаботное, легкомысленное времяпрепровождение в приятном обществе было их самым важным, их единственным занятием. Ими управляли, словно детьми, которым дарят игрушки, лишь бы они не капризничали. Когда им рассказывали о бедствиях, опустошавших их родину два века назад, о тех страшных временах, когда одна половина населения уничтожала другую из-за пустых мудрствований [66], они соглашались, что это действительно очень нехорошо, но затем снова принимались смеяться и петь куплеты.
Чем любезнее, обходительнее и приятнее были эти праздные люди, тем резче выступало различие между ними и людьми, занятыми делом.
Среди этих занятых, или делающих занятой вид, людей была кучка мрачных фанатиков, частью глупцов, частью плутов, одна внешность которых наводила уныние на весь мир; будь на то их воля, они, не задумываясь, перевернули бы его вверх ногами, только бы добиться хоть небольшого влияния. Но люди праздные, приплясывая и распевая, принуждали их скрываться в пещерах [67], подобно тому как птицы принуждают прятаться в развалины серых сов.
Другие занятые люди [68], менее многочисленные, выступали в роли хранителей древних варварских обычаев, против которых громко вопияла человеческая природа; руководились они при этом лишь своими истлевшими летописями. К любому отвратительному и бессмысленному обычаю, описанному там, они относились словно к священному закону. Вот из-за их гнусного нежелания мыслить самостоятельно и привычки черпать свои воззрения в тех стародавних временах, когда вообще не умели мыслить, в этом городе развлечений еще сохранились жестокие нравы. Именно в силу этого там не существовало никакого соответствия между преступлением и наказанием. Бывало, у невинного человека мучительными пытками вырывали признание в том, чего он не совершал. Легкий проступок какого-нибудь юноши [69] карали столь же строго, как отравление или отцеубийство. Праздные люди начинали тогда громко протестовать, но назавтра все забывали и снова принимались болтать о последних модах.
Этот народ был свидетелем того, как за одно столетие изящные искусства поднялись на такую высоту совершенства, о какой прежде и не мечтали. В ту пору иностранцы приезжали в этот город, как в Вавилон, восхищаться великолепными памятниками архитектуры, волшебными садами, чудесными творениями скульптуры и живописи. Их очаровывала музыка, проникавшая в душу, не утомляя слуха.
Истинная поэзия, то есть поэзия естественная и гармоничная, столько же говорящая сердцу, сколько и уму, стала в этот счастливый век доступна народу. Новые образцы красноречия явились во всей своей величавой красоте. Особенно прославились в ту пору театры, где шли пьесы настолько совершенные, что ни одному народу не удалось создать произведений, подобных им. Наконец чувство изящного стало свойственно людям всех сословий, так что даже среди друидов появились хорошие писатели.
Но эти лавры, чьи главы возносились до небес, засохли вскоре на истощенной земле. Их осталось ничтожно мало – чахлых и увядающих. Упадок вызван был тем, что все научились писать бойко, и уже никто не старался писать хорошо, а также пресыщенностью прекрасным и влечением к извращенному. Тщеславные глупцы лелеяли художников, возвращавших искусство вспять, ко временам варварства, и эти же тщеславцы, преследуя истинные таланты, вынуждали их покидать родину. Трутни изгоняли пчел.
Почти исчезли подлинные искусства, почти исчез гений. Заслугой считалось умение толковать вкривь и вкось о заслугах былого века. Пачкун кабацких стен с видом знатока критиковал полотна великих мастеров. Пачкуны бумаги искажали произведения великих писателей. Невежество и дурной вкус имели в услужении других пачкунов. Под различными заглавиями, в ста томах, повторялось одно и то же. Либо словарь, либо брошюра – иного выбора не было. Некий газетчик-друид [70] дважды в неделю туманно писал о деяниях неведомых народу фанатиков и о небесных чудесах, будто бы совершаемых на чердаках оборванными нищими и нищенками. Отставные друиды [71] в черных одеждах, умирающие от голода и злости, в сотнях статеек сетовали на то, что им больше не дозволяют обманывать людей и что это право предоставлено зловонным отщепенцам в серых одеждах [72]. Несколько архидруидов сочиняли гнусные пасквили [73].
Амазан ничего этого не знал, а если бы и знал, то не стал бы этим интересоваться, так как всецело был поглощен мыслью о вавилонской царевне, египетском фараоне и своей нерушимой клятве не поддаваться женским чарам, в какую бы страну ни направило горе его стопы.
Легкомысленные и невежественные зеваки, в высшей степени обладающие тем любопытством, которое всегда было присуще роду человеческому, непрерывно топтались вокруг единорогов. Женщины, как существа более здравомыслящие, ломились в дом, где остановился Амазан, стремясь лицезреть его самого.
Сначала он выразил своему хозяину желание отправиться ко двору, но праздные люди из светского общества, с которыми его свел случай, разъяснили ему, что теперь это не в моде, что времена изменились и что весело провести время можно только в городе.
В тот же вечер Амазан был приглашен на ужин к одной даме [74], прославленной умом и талантами за пределами своей отчизны и побывавшей в нескольких странах, где побывал и Амазан. Эта дама и собравшееся у нее общество очень понравились Амазану. Непринужденность здесь была пристойной, веселье не слишком шумным, ученость нисколько не отталкивающей, остроумие отнюдь не злым; он убедился, что слова «хорошее общество» не пустой звук, хотя определением этим часто злоупотребляют. На следующий день он обедал в обществе не менее приятном, но менее почтенном. Чем больше были ему по душе сотрапезники, тем больше нравился им он; Амазан почувствовал, как сердце его смягчается и тает, подобно тому как благовония его родной страны медленно тают на легком огне, распространяя сладостное благоухание.
После обеда его повели на очаровательный спектакль, осужденный друидами, потому что он отбивал у них тех зрителей, которыми они особенно дорожили. Спектакль этот являл сочетание приятных стихов, звучных песен, танцев, воплощающих движения души, и очаровательных, создающих полную иллюзию, декораций. Это зрелище, в котором соединились столь разнообразные виды искусства, называлось чужеземным словом «опера», что когда-то на языке семи холмов означало: труд, забота, занятие, промысел, предприятие, работа, дело.
Это дело очаровало Амазана. Особенно сильное впечатление произвела на него своим мелодичным голосом и грациозными движениями одна девушка. После спектакля эта так называемая «лицедейка» была представлена ему новыми друзьями. Он поднес ей горсть алмазов. Она была так признательна ему, что не покидала его весь остаток дня. Он ужинал с ней и за ужином забыл свою умеренность, а после ужина забыл и свою клятву оставаться неизменно бесчувственным к красоте и равнодушным к нежным заигрываниям. Какой пример человеческой слабости!
В это время приехала прекрасная царевна вавилонская с Фениксом, служанкой Ирлой и двумя сотнями гангаридских воинов на единорогах. Им пришлось довольно долго ждать, пока не открыли ворота. Прежде всего царевна осведомилась, все ли еще живет в этом городе самый прекрасный, самый храбрый, самый умный и самый верный человек на свете. Городские власти сразу же догадались, что она имеет в виду Амазана.
Формозанта потребовала, чтобы ее отвели к нему. Она вошла с трепещущим от любви сердцем, вся душа ее была исполнена невыразимым счастьем: наконец-то она вновь увидит в образе своего возлюбленного воплощение верности. Формозанта беспрепятственно вошла в его спальню. Полог был отдернут. Она увидела прекрасного Амазана, Спящего в объятиях хорошенькой смуглянки: они оба сильно нуждались в отдыхе.
Царевна испустила горестный вопль, который разнесся по всему дому, но не разбудил ни ее кузена, ни лицедейку. Формозанта потеряла сознание и упала на руки Ирлы. Едва очнувшись, она с болью и гневом в душе немедленно покинула эту роковую комнату. Ирла бросилась разузнавать, кто такая эта молодая особа, проводившая в обществе прекрасного Амазана столь сладостные часы. Ей сообщили, что она – лицедейка, очень услужливая и, наряду с другими талантами, обладающая к тому же талантом довольно приятно петь.
– О, праведное небо! О, всесильный Оромазд! – воскликнула, обливаясь слезами, прекрасная царевна вавилонская. – Он изменил мне, и ради кого! Тот, кто, храня мне верность, отклонял благосклонность высокородных дам, теперь бросил меня ради какой-то галльской комедиантки! Нет, такого позора я не переживу!
– Ваше высочество, – сказала Ирла, – молодые люди одинаковы на всем земном шаре. Будь они влюблены хоть в богиню красоты – бывают мгновения, когда они способны изменить ей с любой трактирной служанкой.
– Все кончено! – воскликнула царевна. – Больше я с ним никогда не увижусь. Прочь отсюда, пусть запрягают моих единорогов.
Феникс заклинал ее повременить, дождаться хотя бы пробуждения Амазана, чтобы он мог поговорить с ним.
– Он этого не заслуживает, – ответила царевна. – К тому же это было бы слишком оскорбительно для меня, – Амазан может подумать, что я просила вас упрекнуть его, что ищу примирения с ним. Если вы меня любите, не присоединяйте этой обиды к той, которую нанес мне он.
Феникс был обязан вавилонской царевне жизнью, и ему только и оставалось, что повиноваться.
Она уехала со всей своей свитой.
– Куда же мы теперь направимся, ваше высочество? – спросила Ирла.
– Не знаю, – ответила царевна. – Едемте куда глаза глядят, только бы мне навеки скрыться от Амазана, – это все, чего я хочу.
Феникс, будучи более рассудительным, чем Формозанта, ибо он не был одержим страстью, утешал ее в пути. Он ласково доказывал ей, что прискорбно карать себя за ошибки другого; что Амазан показал многочисленные и поразительные примеры верности ей, поэтому следует простить ему его минутное увлечение; что он праведник, на мгновение обойденный благодатью Оромазда; что отныне он будет еще постояннее в любви и добродетели; что стремление искупить свою вину заставит его превзойти самого себя, поэтому она узнает с ним теперь еще большее счастье; что многие прославленные и высокородные дамы до нее прощали подобные прегрешения и потом об этом не жалели. Феникс приводил ей всевозможные примеры, а так как он владел могучим даром убеждения, то сердце Формозанты постепенно смягчилось и успокоилось. Теперь она сожалела, что уехала так поспешно. Она находила, что ее единороги мчатся слишком быстро, но не смела вернуться. Колеблясь между желанием простить и стремлением выказать свой гнев, между любовью и тщеславием, она не останавливала единорогов и продолжала странствование, как предсказал оракул.
Амазан, проснувшись, узнает о прибытии и отъезде Формозанты и Феникса, об отчаянии и ярости царевны. Ему говорят, что она поклялась никогда не прощать его вины.
– Мне остается только одно,– – вскричал он, – следовать за ней и лишить себя жизни у ее ног!
Праздные люди – его светские друзья, – услышав о происшествии, сбежались и стали доказывать ему, что гораздо разумнее остаться с ними; что их жизнь, посвященная искусствам и полная спокойной и сладостной неги, несравненно приятна; что множество чужеземцев, даже царей, предпочли отчизне и трону это мирное и пленительное существование, украшенное столь радующими душу занятиями; что, кроме того, экипаж его сломан и каретник ладит для него другой, в новом вкусе… что лучшие портные города уже скроили ему дюжину костюмов по самой последней моде… что самые остроумные и очаровательные дамы, в чьих домах представляют такие прелестные комедии, заняли каждая свой приемный день празднеством в его честь. А тем временем лицедейка, сидя за туалетным столом, пила шоколад, смеялась, пела и поддразнивала прекрасного Амазана, который в конце концов убедился, что она глупее гусыни.
Так как характер этого замечательного царевича отличали не только великодушие и мужество, но и сердечность, искренность, прямота, он рассказал друзьям и о своих путешествиях, и о своих несчастьях. Они узнали, что он был троюродным братом царевны, и не остались в неизвестности насчет поцелуя, который она подарила египетскому фараону.
– Родные должны прощать друг другу подобного рода шалости, – утверждали они, – иначе вся жизнь уйдет на нескончаемые раздоры.
Ничто не могло поколебать его решения следовать за Формозантой. Но так как экипаж еще не был готов, Амазану пришлось три дня провести в обществе своих праздных друзей, веселясь и развлекаясь. Наконец он распрощался с ними, обнял их и заставил принять в подарок наискуснейшим образом оправленные алмазы своей страны; при этом он посоветовал друзьям всегда оставаться легкомысленными и беспечными, ибо это украшает их характер и дарует им счастье.
– Немцы, – говорил он, – это старцы Европы, жители Альбиона – зрелые мужи, а обитатели Галлии – дети, и я люблю играть с ними.
11
Его проводники без труда следовали за царевной; всюду только и говорили о ней и о ее огромной птице, жители были охвачены восторженным энтузиазмом. Впоследствии народы Далмации и округа Анконы были куда менее приятно изумлены, когда увидели дом, летающий по воздуху [75]. На берегах Луары, Дордони, Гаронны и Жиронды еще не отзвучали ликующие возгласы.