Страница:
Василий Вонлярлярский
Турист
Приехать в Рим и не сделаться артистом так же трудно молодому русскому путешественнику, как, бывало, в старые годы трудно французу, приехавшему в Москву, не сделаться учителем или по крайней мере виконтом. По прибытии в Рим русский путешественник приобретает краски, палитру, кисти, белую войлочную шляпу с широкими полями и на дверях своей квартиры наклеивает бумажку с лаконическою надписью: «Pittore Russo».
[1]На другой же день преобразования, часу в девятом утра, у двери его непременно раздается звонок, и на вопрос артиста-самозванца: «Кто там?» – женский голос ответит: «Una modela, signor»,
[2]и артист с улыбкою отопрет дверь, и чрез пять минут копия модели начнет принимать на холсте вид бог знает чего. Заметьте притом, что русские путешественники, поступая на артистическое поприще и не имея ни малейшего понятия о рисовании, предпочитают преимущественно исторический род, то есть самый трудный из всех родов живописи.
Находясь а Риме, я, правда, был не совсем молодым человеком, но все-таки в качестве русского путешественника не отстал от соотечественников и, на третий день по прибытии своем в вечный город, возвращался уже на квартиру свою с большим запасом гипсовых голов, рук, ног, и пр. и пр., добытых мною за весьма сходную цену в какой-то лавочке, но вдруг... о несчастие! на углу Корсо и Лаурино огромная черная собака попала с разбега под ноги итальянцам, несшим гипсовый запас мой, и все собрание форм разбилось вдребезги! Я был в отчаянии. Хозяин собаки, человек средних лет с белокурою бородкою и одетый очень пестро, извинился передо мною на чистом французском наречии, попросил снабдить его моим адресом и обещался доставить точно такое же количество вещей, какого лишила меня собака.
Я взглянул на пестрого господина, призвал на помощь свои воспоминания, которые удостоверяли меня, что лицо его когда-то и где-то мне встречалось; моя наружность, по-видимому, произвела на него то же действие, и почти в одно время мы назвали друг друга по имени.
– Какими судьбами вы здесь? – воскликнул он, – и как я рад...
– Очень просто, cher monsieur David. [3]
– Не David, a Crosel к услугам вашим, – заметил француз.
– Давно ли?
– С тех пор, как соотечественник ваш, у которого я, помните, учил детей латыни, вследствие небольшого недоразумения сказал мне: «Monsieur David, faites graisser lesroues de vorte voiture et filez...» [4]
– А в чем состояло маленькое недоразумение?
– В том, что латынь, мною преподаваемая, показалась более похожа на марсельский patois, [5]чем на настоящую латынь! Я и сам постичь не могу, как мог я так ошибиться; но как бы то ни было, имя Давида потеряло весь кредит в губернии; а имея в запасе другое имя, я предпочел называться им.
– И прекрасно сделали.
– Как же не хорошо, сами посудите! Mr. Crosel значило – новый француз, только что выпущенный первым из Политехнической школы, следовательно, обладающий бездною учености; и в Ecaterinoslavl такое сокровище e'est trois tzelkovy le cachet... [6]
– И посчастливилось вам в Екатеринославле?
– Да, покуда не прибыл какой-то inspecteur des hautes иcoles.... [7]Но в сторону эти мелочи! Встретить вас для меня такая радость, такое счастие... Надолго ли вы здесь?
– Не знаю.
– А на что вам вся эта дрянь?
– Гипсовые формы?
– Ну да.
– Я занимаюсь скульптурою.
– Право?
– Не шутя.
...– Ну, так завтра же я пришлю вам целого человека.
– От души благодарю.
– Человека с ногами, головою и такими шишками на голове, каких вы, конечно, не встречали никогда... по системе Галля, прелесть что за череп!
– Гризель... так, кажется?...
– Не Гризель, а Крозель.
– Да, Крозель. Вы тот же, что были?
– О нет, далеко не тот! – со вздохом отвечал француз, – сколько несчастий перенес, сколько неудач!..
– Вы расскажете мне их?
– Разумеется.
– И я похохочу?
– Вдоволь, ручаюсь! Но мне недосуг; дайте адрес, и до свиданья.
– Куда же вы?
– Догонять милорда.
– Какого милорда?
– Того самого, форму которого пришлю вам. Он не изящен, предупреждаю; но череп чудо, просто чудо! – С этим словом Крозель пожал мне руку, дал слово непременно быть у меня завтра и, позвав собаку свою, пустился бегом вдоль Корсо.
«Что за шут!» – подумал я и, не имея ни малейшего желания приобрести обещанные формы, я уговорил своих итальянцев возвратиться со мною в лавочку. По прошествии часа с новым запасом достиг я благополучно квартиры и провел весь вечер в приятнейшем far niente, [8]то есть лежа на диване с кистью винограда в одной руке и сигарою в другой.
С наступлением ночи весь артистический Рим переносится обыкновенно на Монте-Пиннчи и виллу Боргезе. С Монте-Пиннчи вид очарователен: весь город со всеми окрестностями как бы нарисован на золоте; а как хорош Колизей, как велик храм Петра! и даже мутный Тибр принимает перламутровый цвет, когда смотришь на него с высоты. А дворец Монте-Кавалло, а колонна Адриана и вся древняя часть города!.. Но кто же не восхищался этим громадным свидетелем былого величия, этою гробницею древних квиритов?
В час пополуночи город, по обыкновению, опустел, и я, по обыкновению же, возвращался с прогулки, толчком ноги приводил в чувства слугу своего Доминика, который, по своему обыкновению, бросался спросонья на первый попавшийся ему предмет и хватался за что ни попало. Нередко, бросаясь на столы, Доминик опрокидывал стоявшую на них посуду или другие вещи, и тогда в честь сонного итальянца я высыпал все итальянские бранные фразы, какие только знал. Signer Dominico поставлял себе в обязанность поправлять ошибки, если таковые оказывались в моей речи, и тем оканчивались все незабвенные дни, проведенные мною в Риме.
На следующее утро два фактора внесли в студию мою такое диво, какого действительно не вмещал ни один кабинет редкостей. Француз сдержал слово и отформировал для меня человеческий остов с головою, ногами, носом и прочими частями; но откуда добыл Крозель подобный образец несовершенств – вот вопрос, который я обещал себе разрешить и разрешить немедленно.
Крозель не мог не знать, что в два часа пополудни на Испанской площади в Cafй de l'Europe [9]выставляют для приманки посетителей превкусные пирожки с неопределенным фаршем; а знать, что подобные пирожки существуют, и не есть их – невозможно. И действительно, входя в два часа в Cafй de l'Europe, я застал француза с пирогом во рту.
– Скажите, пожалуйста, кому я обязан теми вещами, которые прислали вы мне сегодня утром? – спросил я у Крозеля.
– То есть гипсовыми оттисками?
– Ну да.
– Во-первых, мне, потом милорду, – пресерьезно отвечал француз.
– Да что это за милорд? скажите ради бога.
– Его отрекомендовал мне один из приятелей моих в Висбадене. Ему, то есть приятелю, посчастливилось выиграть в рулетку пятьдесят тысяч франков. Человек он одинокий – довольно с него пока; а если есть деньги, кому же охота возиться с милордом
– Все-таки не понимаю
– Да длинная история; расскажу, пожалуй, на досуге.
– Почему же не сейчас?
– Неловко.
– Пойдем ко мне.
– Нельзя.
– Знаете ли что, Крозель? Вы более нравились мне преподавателем марсельского patois, чем компаньоном вашего милорда.
– Но ведь неудачи и несчастия страх как действуют на натуру человека.
– А я, напротив того, думаю, что слишком большие удачи делают людей менее любезными.
– Во всяком случае, не в отношении к вам, – сказал Крозель, улыбаясь, – а в доказательство назначьте день, час, минуту, пожалуй, и не будь я Крозель, если не явлюсь к вам.
– Постойте! Я предпочел бы другого рода клятву, а то, чего доброго, вы перемените и в третий раз собственное имя и все-таки не явитесь!
– Ну, ну... не будь я честный... или нет, этого мало, пусть лишусь моего милорда... достаточно ли вам?
– Вот этак чуть ли не лучше будет.
Мы, смеясь, пожали друг другу руки, отложили свиданье до следующего вечера у меня на квартире и расстались друзьями.
Не только история милорда, но и самые неудачи Крозеля очень интересовали меня, и потому я с большим нетерпением ожидал назначенного свидания.
На следующее утро пробуждение мое было не совсем приятно: на дворе был нестерпимый жар, а в комнате сидел некто вроде уездного антиквария – оба утомили меня донельзя. Русский любитель древностей являлся ко мне только что не с восходом солнца и, разумеется, за делом: он показывал добытые им драгоценности и такие, которые я, может быть, а Доминик – непременно, выбросил бы за окно.
– Не разбудил ли я вас? – повторял обыкновенно двадцать раз антикварий, пока наконец совершенно пробужденный, я не отвечал ему: «нет». В это утро знакомый вопрос явственно долетел до моего слуха, и обычное «нет» завязало разговор.
– А я уж часов шесть как на ногах, – продолжал он. – А сколько обегал!
– Право?
– Прямо с Монте-Мария.
– Гм!
– И не без добычи.
– Что ж приобрели?
– Вещицу...
– Редкую?
– Веков двадцать назад не была редкостью, правда; зато теперь...
– Покажите.
– За тем и пришел.
Иван Петрович Сочин (так звали антиквария) вынул из шляпы фуляр, из фуляра сверток бумаги, а из бумаги заржавелую медную лампу с носиком.
– Ба, знакомая!
– По описаниям как не быть знакомой? Например, в «Собрании Древностей»... есть оно у вас?
– Нет.
– Купите; занимательная книга с печатными изображениями, отчетливо...
– Случится, куплю; а что дали за эту лампочку?
– Отгадайте.
– Не знаю.
– Ну, примерно?
– Право, не знаю, что она стоит здесь.
– Два пиастра; дорого?
– В окрестностях Неаполя дешевле.
– Где же это в окрестностях Неаполя?
– В Пуцоло, например.
– Стало, находят и там.
– Зачем находить? Там их делают.
– Что делают?
– Всякого рода древности, и за такую лампу дайте карлино – отдадут с радостью.
– Ну, уж извините, чтоб эта была сделана, не поверю.
– Как хотите.
– Сейчас видно, что древность и что свежая вещь; этим проведут ребенка разве!
– Или антиквария.
– Я не антикварий.
– Так любитель антиков.
– Что ж из этого?
– Только то, что ручаюсь чем угодно за юность большей части добытых вами древностей.
– Вы проиграете.
– Не думаю.
– Да уж я вам говорю, проиграете.
– Все-таки не думаю.
– Ну, ну, какое пари?
– С моей стороны, две, а хотите, три дюжины точно таких ламп, как эта, и по экземпляру всех медалей, купленных вами здесь.
– Ведь только жаль вас, а то бы...
– Не жалейте, пожалуйста.
– Я честный человек, извольте видеть, и таких пари не держу...
– Напрасно.
– Напрасно? А где бы, например, взяли вы дубликаты медалей?
– Хотите знать?
– Хотел бы.
– Ничего нет легче, – отвечал я с уверенностью, которая заметно смутила Ивана Петровича, – но если Доминик чрез час принесет медали, уступите ли вы лучшую вещь из вашей коллекции?
– Сребренник?
– О, нет!
– Так окаменелый глаз кита?
– И не глаз кита.
– Что ж?
– Фунт Жуковского табаку.
Едва я произнес свое скромное требование, как антикварий схватил шляпу, трость и выбежал из комнаты, не удостоив меня ни одним словом. Иван Петрович был очень разгневан еще более потому, что, казалось, в сердце его запала искра сомнения.
По уходе его я вздохнул свободнее. Будь он истинный любитель древностей, конечно, я не позволил бы себе разочаровывать его и охотно набавил бы лет хоть по тысяче на каждый добытый им антик.
Он ушел, а я стал лепить из глины бюст Доминика. К обеденному часу вместо бюста вышел вздор, и, возвратив глине первобытный вид ее, я пообедал наскоро, наелся винограду и лег отдохнуть в ожидании Крозеля. В семь часов Крозель явился.
– Какова аккуратность? – воскликнул он. – Я обещался быть в семь; взгляните: семь без пяти минут; эти пять минут я хотел было простоять на лестнице. Есть сигара?...
– Есть все, что угодно, – отвечал я, усаживая Крозеля на кушетку и пододвигая к нему несколько сигарных ящиков.
– Чем же мне выкупить такое роскошное угощенье?
– Разумеется, рассказом.
– Про милорда?
– И прежде всего про себя.
– А вы станете смеяться?
– Только над серьезными несчастиями.
– Жестокосердный!
– Как быть!
– Суди же вас небо! Делать нечего: обещал – надо выполнить.
– Надеюсь!
– С чего ж начать?
– Говорю, с вас самих.
– Неужели с самого начала?
– С минуты рождения.
– Будь по-вашему, – сказал Крозель.
Он перевел дух; я пододвинул кресло к кушетке и приготовился слушать.
– Отец мой, – начал француз, – родом из Дижона и журналист, по свойствам сердца страстный любитель прекрасного пола, женился в молодости на дочери суконного фабриканта. На двадцать втором году от рождения я лишился отца и наследовал право издавать отцовский журнал, и первая статья, сочиненная мною с большими усилиями, не имела, как говорили, здравого смысла: ее осмеяли завистливые сотоварищи, и из двух тысяч подписчиков осталось к концу года только четверо – очень немного! Я предпочел драматическое поприще и написал в бенефис претрогательную пьесу. Я сидел в оркестре, и в начале пьесы зрители смотрели на меня с любопытством, в средине – пьесу освистали, а в конце увенчали голову мою не лаврами, а печеными яблоками и выгнали вон. Оставался в ресурсе – латинский язык.
– То есть марсельский patois, – перебил я, смеясь от всего сердца.
– Как бы то ни было, – продолжал француз, – а не встреться со мною l'inspecteur des hautes йcoles!..
– Вся новая генерация Екатеринославля говорила бы и поднесь марсельским наречием.
– Не думаю; ученики попадались претупые... Впрочем, это дело не мое; а все-таки возвратился я не с пустыми руками в Париж; и не проживи я собранных в России пяти тысяч франков...
– Следовательно, вы их прожили?
– Я прожил их и дал себе честное слово застрелиться, если не найду средств жить прилично.
– Нашли ли ж вы это средство?
– Нет, – отвечал Крозель.
– А честное слово?
– То есть лишить себя жизни?
– Да.
– Я расчел впоследствии, что человек с умом умереть с голоду не может, и решился ждать. Благоразумное решение мое, как видите, не осталось безуспешным; и как ни скучно возиться с полоумным милордом, а все-таки двенадцать тысяч франков не валяются на улице.
– Стало быть, милорд ваш...
– Отчасти сумасшедший.
– А пункт помешательства?
– Недоступен уму тех, которые не знают истории милорда. Он путешествует по целому миру... как вы думаете, для чего? – спросил Крозель.
– Мудрено отгадать.
– Да, нелегко, ручаюсь.
– А с какою целью путешествует милорд?
– С целью позабыть бесшерстную обезьяну!
– Что за вздор?
– Честное слово!
– И вы до сей минуты не рассказали мне историю милорда, Крозель!
– Не рассказал и не расскажу сегодня, потому что должен немедленно возвратиться к должности.
– Из чего ж состоит она, эта должность? Неужели неотлучно быть при англичанине?
– А вы думаете, что двенадцать тысяч франков даются мне только потому, что мне нечем жить: когда бы так! Нет, не угодно ли читать ему в каждом городе и ежедневно лист приехавших и отъехавших, играть в шахматы по целым вечерам и пробуждаться среди ночи, если милорду не спится.
– Жаль мне вас, любезный Крозель, а все-таки подавайте историю.
– Долго будет: боюсь опоздать.
– Ну, делать нечего, а завтра в семь часов прошу непременно пожаловать.
– До девяти я всегда свободен и ваш слуга.
В эту минуту в дверях показалась черная собака, которая с лаем радости бросилась на Крозеля.
– Откуда у вас этот пес? – спросил я.
– О, презанимательная история, – отвечал француз. – Он родился от презлобных родителей, проживавших некогда в одном из замков Саксонии. Некто барон Христиан Нордзон получил от отца своего в наследство семью моей собаки и употребил целые два года на воспитание юного пса, которого выучил, во-первых, брать волка прямо за горло, а во-вторых, нырять в совершенстве. Цель изучения второго искусства была чисто филантропическая. Барон заказал куклу в рост человека с предлинными волосами; посредством бечевки, один конец которой прицеплен был к середине куклы, а другой пропущен сквозь кольцо, утвержденное на дне глубокого пруда, барон произвольно заставлял нырять куклу, а собака в свою очередь ныряла за куклой, хваталась за ее волосы и вытаскивала на берег. Смотря на точное исполнение своих приказаний, барон приходил в восторг. В прошедшую весну он занемог. Врачи предписали морские ванны и отправили его в Гавр. Находясь уже в этом городе, раз поутру больной барон отправился на берег моря; собака последовала за ним; барон разделся и бросился в воду; собака, не любившая купаться без цели, осталась пока на берегу; но барону вздумалось нырять: он поднял руки вверх и погрузился в глубину; пес, следя за движениями своего господина, махнул хвостом, взвизгнул и присел поближе к воде; барон, вынырнув на минуту, снова поднял руки и снова погрузился на дно; на этот раз сметливое животное не удовольствовалось ролею простого зрителя и стремглав бросилось за бароном; но, не отыскав длинных волос, украшавших голову куклы (барон стригся коротко), схватило барона за самое горло и, описав с ним большой круг, вытащило его на берег. В продолжение десяти минут заметно было у обоих одно только движение, а именно: движение хвоста животного. Нужно ли прибавлять, что услугу, оказанную собакой, барон мог оценить уже не в здешнем мире... Барона похоронили со всевозможною пышностью, а черный пес достался мне. Находясь в то время в Гавре, я купил его за бесценок, то есть почти даром. Когда же иду купаться, то, конечно, собаки не беру с собою, – прибавил Крозель. – Рассудите беспристрастно, и вы невольно согласитесь, что в смерти своей виноват сам барон: что стоило ему предварительно велеть обстричь куклу a 1а malcontent, [10]а потом уже приучать собаку хватать ее, пожалуй, хоть за нос, лишь бы не за горло?
Окончив назидательное замечание свое о дурных распоряжениях несчастного барона, Крозель повторил обещание явиться завтра и собрался идти.
– Но куда вы так спешите? – спросил я у француза.
– Опять-таки к нему.
– К кому?
– К милорду: он обещал не выходить из Лаурино до девяти часов, а теперь без двух минут – опоздаю!
– И вы уверены, что найдете его еще на этой улице?
– Желаете удостовериться в том, что найду непременно? – спросил Крозель.
– Очень желал бы.
– Так пойдемте со мною.
Я согласился и последовал за французом, который пустился бегом по лестнице. Дорогою я предупредил Крозеля, что сумасшедших не люблю, и если его англичанин принадлежит к этому числу, то предпочитаю возвратиться домой.
– О нет! – отвечал Крозель, – не упоминайте только о голой обезьяне и не хвалите французов – вот два пункта, до которых не нужно касаться в его присутствии; о всем же прочем говорите сколько угодно, и будьте уверены, что милорд не ответит ни слова.
– Как весело!
– Для вас, может быть, нет; но так как я таскаюсь с ним целые десять лет... Но вот они, – воскликнул Крозель, – видите...
В это время из-за угла переулка, пересекающего улицу Лаурино, показалась длинная-предлинная фигура милорда; огромные ступни сухих ног его, вывороченных в средину, как бы переплетались на ходу, а руки, привязанные к узким плечам, схватившись одна за другую, висели на согнутой спине. На милорде была коротенькая клетчатая жакетка, желтые панталоны, такой же галстух и соломенная белая фуражка, надетая на самый затылок, так что темя было почти обнажено.
– Вы представите меня англичанину? – спросил я вполголоса Крозеля.
– Зачем?
– Все-таки!
– По мне, пожалуй; но ведь это ни к чему не ведет, он говорить не станет.
С этим словом Кррзель, загородив дорогу милорду, назвал меня по имени... Англичанин снял фуражку. Я почел долгом сказать ему что-то очень любезное; милорд, не переменяя положения, стоял как вкопанный; я прибавил к сказанной фразе еще несколько слов – милорд молчал и все-таки не двигался.
– Да что же он молчит? – спросил я, обращаясь к Крозелю.
– Это еще очень хорошо, потому что нередко милорд во время самого разговора с посторонним лицом продолжает идти прямо на него; а вы, верно, ему понравились, – отвечал Крозель.
И действительно, едва последнее слово француза долетело до моего Слуха, как милорд закинул руки за спину и выступил прямо на меня; но, не ожидая второго шага, я отскочил в сторону и, простясь с Крозелем, возвратился домой.
На квартире ожидало меня приглашение одного из наших художников – пожаловать к нему немедленно, если только желаю видеть преинтересные вещи. «Как не желать!»– подумал я и тотчас же отправился к артисту. Он жил в двух шагах от Капитолия в доме, принадлежавшем какому-то духовному лицу. У артиста нашел я огромное сборище разнохарактерных лиц его собратий: все они суетились около корзин, расставленных у стен обширной студии, вытаскивая из них прегрязную ветошь, внимательно рассматривали ее и потом раскладывали на стол, стулья и даже на пол. Другие разрезывали на части сырые артишоки, третьи отбирали деревянное оружие, подкрашивали его, обклеивали, золотою и серебряною бумагой и переходили от оружия к куче мишурных, почерневших кистей и прочего.
– Что это вы делаете, господа? – воскликнул я, входя в студию.
– И вы не догадываетесь? – спросил хозяин, выходя ко мне навстречу.
– По совести, нет.
– Да ведь завтра наш праздник!
– Как, чирварский?
– Ну да, и чрез полчаса начнется всеобщее примеривание костюмов, а вас мы избираем судьею... хотите ли?
– Не только хочу, но даю слово быть самым беспристрастным.
– Заметьте, однако ж, что безобразие и безвкусие должно брать верх над щегольством, и на этом обстоятельстве основываю я всю свою надежду заслужить полное одобрение ваше, – сказал хозяин студии, пододвигая ко мне корзину, – вот мой костюм! не угодно ли взглянуть?
– Сделайте одолжение, покажите.
Артист вытащил из корзины гигантскую шляпу из сахарной бумаги с красным пером; за головным убором последовал плащ, сшитый из рогожки, потом явились широкие плисовые шаровары и белые картонные сапоги и проч.
– Ну, каков нарядец? – спросил артист с самодовольною улыбкой.
– С виду гаже быть ничего не может, – отвечал я, – но прочих не видал и потому не могу определить, какому принадлежит первенство.
– Прочие хуже во сто крат, ручаюсь головою.
– Посмотрим.
– Да вот, хоть бы его, – продолжал артист, показывая на прекрасного итальянца с римским носом, – представьте себе полный костюм Рубенса, и стоит он ему предорого – смешная претензия!
Итальянец, догадавшийся, вероятно, что речь шла о нем, улыбнулся, бросив на соотечественника моего гордый взгляд, на который последний отвечал презрительною гримасой.
– Улыбайся, приятель, – продолжал хозяин, – а вот мы увидим, какую ты скорчишь рожу на празднике!
Замечание артиста возбудило всеобщий одобрительный хохот, а красивый итальянец с беспокойством оглянулся во все стороны и спросил у одного из художников, над кем смеется все общество.
– Пер востра, синьор Рубенс, пер костуме мольто бене, [11]– отвечал русский, дополняя знаками объяснение своей итальянской фразы, – и новый хохот совершенно смутил бедного итальянца, который, покраснев от негодования, отошел в угол и вскоре вовсе скрылся из студии.
Чрез полчаса все артисты облачились в маскарадные костюмы свои и составили такую пеструю группу, какой, конечно, не встречал никто на самом затейливом бале большой парижской оперы. Чего тут не было! Но все же пальма первенства досталась хозяину.
Осушив аршинную бутыль кислого красного вина, артисты стали расходиться, а я, забежав в Cafe de l'Europe, оставил в нем к Крозелю записку, в которой просил его отсрочить свидание наше до послезавтра, возвратился домой и лег спать.
Быть в Риме и не быть на чирварском празднике, о котором я еще имел самое смутное понятие, казалось мне непростительным.
Чирварским праздником обязан Рим немецким артистам, устроившим его некогда в день расставания своего с этим городом. В прежние времена в пещерах чирварских собиралось все общество римских художников и за общим столом, прощаясь друг с другом, обменивалось в знак памяти различными предметами. Впоследствии прощальные собрания артистов приняли вид маскарадов.
Подробности чирварского праздника были неоднократно описаны как в журналах, так и в путевых записках; я не имею ни малейшего намерения повторять эти описания... Этот праздник, как известно, заключается предурным обедом и преотвратительным вином, которое многие артисты как бы по обязанности глотают со страшными гримасами. И когда подумаешь, что все это делается людьми далеко не молодыми, далеко не глупыми и большею частью солидными немцами, то невольно пожмешь плечами и, конечно, в другой раз не поедешь более на знаменитый чирварский праздник.
На следующий после праздника вечер с седьмым ударом часового молотка дверь в мою прихожую отворилась, и явился француз.
– Вы аккуратны, Крозель! – воскликнул я, протягивая ему руку.
– А что? разве я некстати пришел?
– Напротив, уж пять минут, как я жду вас с нетерпением.
– Тем лучше, – отвечал Крозель, – потому что завтра мы отправимся в Ниццу.
Находясь а Риме, я, правда, был не совсем молодым человеком, но все-таки в качестве русского путешественника не отстал от соотечественников и, на третий день по прибытии своем в вечный город, возвращался уже на квартиру свою с большим запасом гипсовых голов, рук, ног, и пр. и пр., добытых мною за весьма сходную цену в какой-то лавочке, но вдруг... о несчастие! на углу Корсо и Лаурино огромная черная собака попала с разбега под ноги итальянцам, несшим гипсовый запас мой, и все собрание форм разбилось вдребезги! Я был в отчаянии. Хозяин собаки, человек средних лет с белокурою бородкою и одетый очень пестро, извинился передо мною на чистом французском наречии, попросил снабдить его моим адресом и обещался доставить точно такое же количество вещей, какого лишила меня собака.
Я взглянул на пестрого господина, призвал на помощь свои воспоминания, которые удостоверяли меня, что лицо его когда-то и где-то мне встречалось; моя наружность, по-видимому, произвела на него то же действие, и почти в одно время мы назвали друг друга по имени.
– Какими судьбами вы здесь? – воскликнул он, – и как я рад...
– Очень просто, cher monsieur David. [3]
– Не David, a Crosel к услугам вашим, – заметил француз.
– Давно ли?
– С тех пор, как соотечественник ваш, у которого я, помните, учил детей латыни, вследствие небольшого недоразумения сказал мне: «Monsieur David, faites graisser lesroues de vorte voiture et filez...» [4]
– А в чем состояло маленькое недоразумение?
– В том, что латынь, мною преподаваемая, показалась более похожа на марсельский patois, [5]чем на настоящую латынь! Я и сам постичь не могу, как мог я так ошибиться; но как бы то ни было, имя Давида потеряло весь кредит в губернии; а имея в запасе другое имя, я предпочел называться им.
– И прекрасно сделали.
– Как же не хорошо, сами посудите! Mr. Crosel значило – новый француз, только что выпущенный первым из Политехнической школы, следовательно, обладающий бездною учености; и в Ecaterinoslavl такое сокровище e'est trois tzelkovy le cachet... [6]
– И посчастливилось вам в Екатеринославле?
– Да, покуда не прибыл какой-то inspecteur des hautes иcoles.... [7]Но в сторону эти мелочи! Встретить вас для меня такая радость, такое счастие... Надолго ли вы здесь?
– Не знаю.
– А на что вам вся эта дрянь?
– Гипсовые формы?
– Ну да.
– Я занимаюсь скульптурою.
– Право?
– Не шутя.
...– Ну, так завтра же я пришлю вам целого человека.
– От души благодарю.
– Человека с ногами, головою и такими шишками на голове, каких вы, конечно, не встречали никогда... по системе Галля, прелесть что за череп!
– Гризель... так, кажется?...
– Не Гризель, а Крозель.
– Да, Крозель. Вы тот же, что были?
– О нет, далеко не тот! – со вздохом отвечал француз, – сколько несчастий перенес, сколько неудач!..
– Вы расскажете мне их?
– Разумеется.
– И я похохочу?
– Вдоволь, ручаюсь! Но мне недосуг; дайте адрес, и до свиданья.
– Куда же вы?
– Догонять милорда.
– Какого милорда?
– Того самого, форму которого пришлю вам. Он не изящен, предупреждаю; но череп чудо, просто чудо! – С этим словом Крозель пожал мне руку, дал слово непременно быть у меня завтра и, позвав собаку свою, пустился бегом вдоль Корсо.
«Что за шут!» – подумал я и, не имея ни малейшего желания приобрести обещанные формы, я уговорил своих итальянцев возвратиться со мною в лавочку. По прошествии часа с новым запасом достиг я благополучно квартиры и провел весь вечер в приятнейшем far niente, [8]то есть лежа на диване с кистью винограда в одной руке и сигарою в другой.
С наступлением ночи весь артистический Рим переносится обыкновенно на Монте-Пиннчи и виллу Боргезе. С Монте-Пиннчи вид очарователен: весь город со всеми окрестностями как бы нарисован на золоте; а как хорош Колизей, как велик храм Петра! и даже мутный Тибр принимает перламутровый цвет, когда смотришь на него с высоты. А дворец Монте-Кавалло, а колонна Адриана и вся древняя часть города!.. Но кто же не восхищался этим громадным свидетелем былого величия, этою гробницею древних квиритов?
В час пополуночи город, по обыкновению, опустел, и я, по обыкновению же, возвращался с прогулки, толчком ноги приводил в чувства слугу своего Доминика, который, по своему обыкновению, бросался спросонья на первый попавшийся ему предмет и хватался за что ни попало. Нередко, бросаясь на столы, Доминик опрокидывал стоявшую на них посуду или другие вещи, и тогда в честь сонного итальянца я высыпал все итальянские бранные фразы, какие только знал. Signer Dominico поставлял себе в обязанность поправлять ошибки, если таковые оказывались в моей речи, и тем оканчивались все незабвенные дни, проведенные мною в Риме.
На следующее утро два фактора внесли в студию мою такое диво, какого действительно не вмещал ни один кабинет редкостей. Француз сдержал слово и отформировал для меня человеческий остов с головою, ногами, носом и прочими частями; но откуда добыл Крозель подобный образец несовершенств – вот вопрос, который я обещал себе разрешить и разрешить немедленно.
Крозель не мог не знать, что в два часа пополудни на Испанской площади в Cafй de l'Europe [9]выставляют для приманки посетителей превкусные пирожки с неопределенным фаршем; а знать, что подобные пирожки существуют, и не есть их – невозможно. И действительно, входя в два часа в Cafй de l'Europe, я застал француза с пирогом во рту.
– Скажите, пожалуйста, кому я обязан теми вещами, которые прислали вы мне сегодня утром? – спросил я у Крозеля.
– То есть гипсовыми оттисками?
– Ну да.
– Во-первых, мне, потом милорду, – пресерьезно отвечал француз.
– Да что это за милорд? скажите ради бога.
– Его отрекомендовал мне один из приятелей моих в Висбадене. Ему, то есть приятелю, посчастливилось выиграть в рулетку пятьдесят тысяч франков. Человек он одинокий – довольно с него пока; а если есть деньги, кому же охота возиться с милордом
– Все-таки не понимаю
– Да длинная история; расскажу, пожалуй, на досуге.
– Почему же не сейчас?
– Неловко.
– Пойдем ко мне.
– Нельзя.
– Знаете ли что, Крозель? Вы более нравились мне преподавателем марсельского patois, чем компаньоном вашего милорда.
– Но ведь неудачи и несчастия страх как действуют на натуру человека.
– А я, напротив того, думаю, что слишком большие удачи делают людей менее любезными.
– Во всяком случае, не в отношении к вам, – сказал Крозель, улыбаясь, – а в доказательство назначьте день, час, минуту, пожалуй, и не будь я Крозель, если не явлюсь к вам.
– Постойте! Я предпочел бы другого рода клятву, а то, чего доброго, вы перемените и в третий раз собственное имя и все-таки не явитесь!
– Ну, ну... не будь я честный... или нет, этого мало, пусть лишусь моего милорда... достаточно ли вам?
– Вот этак чуть ли не лучше будет.
Мы, смеясь, пожали друг другу руки, отложили свиданье до следующего вечера у меня на квартире и расстались друзьями.
Не только история милорда, но и самые неудачи Крозеля очень интересовали меня, и потому я с большим нетерпением ожидал назначенного свидания.
На следующее утро пробуждение мое было не совсем приятно: на дворе был нестерпимый жар, а в комнате сидел некто вроде уездного антиквария – оба утомили меня донельзя. Русский любитель древностей являлся ко мне только что не с восходом солнца и, разумеется, за делом: он показывал добытые им драгоценности и такие, которые я, может быть, а Доминик – непременно, выбросил бы за окно.
– Не разбудил ли я вас? – повторял обыкновенно двадцать раз антикварий, пока наконец совершенно пробужденный, я не отвечал ему: «нет». В это утро знакомый вопрос явственно долетел до моего слуха, и обычное «нет» завязало разговор.
– А я уж часов шесть как на ногах, – продолжал он. – А сколько обегал!
– Право?
– Прямо с Монте-Мария.
– Гм!
– И не без добычи.
– Что ж приобрели?
– Вещицу...
– Редкую?
– Веков двадцать назад не была редкостью, правда; зато теперь...
– Покажите.
– За тем и пришел.
Иван Петрович Сочин (так звали антиквария) вынул из шляпы фуляр, из фуляра сверток бумаги, а из бумаги заржавелую медную лампу с носиком.
– Ба, знакомая!
– По описаниям как не быть знакомой? Например, в «Собрании Древностей»... есть оно у вас?
– Нет.
– Купите; занимательная книга с печатными изображениями, отчетливо...
– Случится, куплю; а что дали за эту лампочку?
– Отгадайте.
– Не знаю.
– Ну, примерно?
– Право, не знаю, что она стоит здесь.
– Два пиастра; дорого?
– В окрестностях Неаполя дешевле.
– Где же это в окрестностях Неаполя?
– В Пуцоло, например.
– Стало, находят и там.
– Зачем находить? Там их делают.
– Что делают?
– Всякого рода древности, и за такую лампу дайте карлино – отдадут с радостью.
– Ну, уж извините, чтоб эта была сделана, не поверю.
– Как хотите.
– Сейчас видно, что древность и что свежая вещь; этим проведут ребенка разве!
– Или антиквария.
– Я не антикварий.
– Так любитель антиков.
– Что ж из этого?
– Только то, что ручаюсь чем угодно за юность большей части добытых вами древностей.
– Вы проиграете.
– Не думаю.
– Да уж я вам говорю, проиграете.
– Все-таки не думаю.
– Ну, ну, какое пари?
– С моей стороны, две, а хотите, три дюжины точно таких ламп, как эта, и по экземпляру всех медалей, купленных вами здесь.
– Ведь только жаль вас, а то бы...
– Не жалейте, пожалуйста.
– Я честный человек, извольте видеть, и таких пари не держу...
– Напрасно.
– Напрасно? А где бы, например, взяли вы дубликаты медалей?
– Хотите знать?
– Хотел бы.
– Ничего нет легче, – отвечал я с уверенностью, которая заметно смутила Ивана Петровича, – но если Доминик чрез час принесет медали, уступите ли вы лучшую вещь из вашей коллекции?
– Сребренник?
– О, нет!
– Так окаменелый глаз кита?
– И не глаз кита.
– Что ж?
– Фунт Жуковского табаку.
Едва я произнес свое скромное требование, как антикварий схватил шляпу, трость и выбежал из комнаты, не удостоив меня ни одним словом. Иван Петрович был очень разгневан еще более потому, что, казалось, в сердце его запала искра сомнения.
По уходе его я вздохнул свободнее. Будь он истинный любитель древностей, конечно, я не позволил бы себе разочаровывать его и охотно набавил бы лет хоть по тысяче на каждый добытый им антик.
Он ушел, а я стал лепить из глины бюст Доминика. К обеденному часу вместо бюста вышел вздор, и, возвратив глине первобытный вид ее, я пообедал наскоро, наелся винограду и лег отдохнуть в ожидании Крозеля. В семь часов Крозель явился.
– Какова аккуратность? – воскликнул он. – Я обещался быть в семь; взгляните: семь без пяти минут; эти пять минут я хотел было простоять на лестнице. Есть сигара?...
– Есть все, что угодно, – отвечал я, усаживая Крозеля на кушетку и пододвигая к нему несколько сигарных ящиков.
– Чем же мне выкупить такое роскошное угощенье?
– Разумеется, рассказом.
– Про милорда?
– И прежде всего про себя.
– А вы станете смеяться?
– Только над серьезными несчастиями.
– Жестокосердный!
– Как быть!
– Суди же вас небо! Делать нечего: обещал – надо выполнить.
– Надеюсь!
– С чего ж начать?
– Говорю, с вас самих.
– Неужели с самого начала?
– С минуты рождения.
– Будь по-вашему, – сказал Крозель.
Он перевел дух; я пододвинул кресло к кушетке и приготовился слушать.
– Отец мой, – начал француз, – родом из Дижона и журналист, по свойствам сердца страстный любитель прекрасного пола, женился в молодости на дочери суконного фабриканта. На двадцать втором году от рождения я лишился отца и наследовал право издавать отцовский журнал, и первая статья, сочиненная мною с большими усилиями, не имела, как говорили, здравого смысла: ее осмеяли завистливые сотоварищи, и из двух тысяч подписчиков осталось к концу года только четверо – очень немного! Я предпочел драматическое поприще и написал в бенефис претрогательную пьесу. Я сидел в оркестре, и в начале пьесы зрители смотрели на меня с любопытством, в средине – пьесу освистали, а в конце увенчали голову мою не лаврами, а печеными яблоками и выгнали вон. Оставался в ресурсе – латинский язык.
– То есть марсельский patois, – перебил я, смеясь от всего сердца.
– Как бы то ни было, – продолжал француз, – а не встреться со мною l'inspecteur des hautes йcoles!..
– Вся новая генерация Екатеринославля говорила бы и поднесь марсельским наречием.
– Не думаю; ученики попадались претупые... Впрочем, это дело не мое; а все-таки возвратился я не с пустыми руками в Париж; и не проживи я собранных в России пяти тысяч франков...
– Следовательно, вы их прожили?
– Я прожил их и дал себе честное слово застрелиться, если не найду средств жить прилично.
– Нашли ли ж вы это средство?
– Нет, – отвечал Крозель.
– А честное слово?
– То есть лишить себя жизни?
– Да.
– Я расчел впоследствии, что человек с умом умереть с голоду не может, и решился ждать. Благоразумное решение мое, как видите, не осталось безуспешным; и как ни скучно возиться с полоумным милордом, а все-таки двенадцать тысяч франков не валяются на улице.
– Стало быть, милорд ваш...
– Отчасти сумасшедший.
– А пункт помешательства?
– Недоступен уму тех, которые не знают истории милорда. Он путешествует по целому миру... как вы думаете, для чего? – спросил Крозель.
– Мудрено отгадать.
– Да, нелегко, ручаюсь.
– А с какою целью путешествует милорд?
– С целью позабыть бесшерстную обезьяну!
– Что за вздор?
– Честное слово!
– И вы до сей минуты не рассказали мне историю милорда, Крозель!
– Не рассказал и не расскажу сегодня, потому что должен немедленно возвратиться к должности.
– Из чего ж состоит она, эта должность? Неужели неотлучно быть при англичанине?
– А вы думаете, что двенадцать тысяч франков даются мне только потому, что мне нечем жить: когда бы так! Нет, не угодно ли читать ему в каждом городе и ежедневно лист приехавших и отъехавших, играть в шахматы по целым вечерам и пробуждаться среди ночи, если милорду не спится.
– Жаль мне вас, любезный Крозель, а все-таки подавайте историю.
– Долго будет: боюсь опоздать.
– Ну, делать нечего, а завтра в семь часов прошу непременно пожаловать.
– До девяти я всегда свободен и ваш слуга.
В эту минуту в дверях показалась черная собака, которая с лаем радости бросилась на Крозеля.
– Откуда у вас этот пес? – спросил я.
– О, презанимательная история, – отвечал француз. – Он родился от презлобных родителей, проживавших некогда в одном из замков Саксонии. Некто барон Христиан Нордзон получил от отца своего в наследство семью моей собаки и употребил целые два года на воспитание юного пса, которого выучил, во-первых, брать волка прямо за горло, а во-вторых, нырять в совершенстве. Цель изучения второго искусства была чисто филантропическая. Барон заказал куклу в рост человека с предлинными волосами; посредством бечевки, один конец которой прицеплен был к середине куклы, а другой пропущен сквозь кольцо, утвержденное на дне глубокого пруда, барон произвольно заставлял нырять куклу, а собака в свою очередь ныряла за куклой, хваталась за ее волосы и вытаскивала на берег. Смотря на точное исполнение своих приказаний, барон приходил в восторг. В прошедшую весну он занемог. Врачи предписали морские ванны и отправили его в Гавр. Находясь уже в этом городе, раз поутру больной барон отправился на берег моря; собака последовала за ним; барон разделся и бросился в воду; собака, не любившая купаться без цели, осталась пока на берегу; но барону вздумалось нырять: он поднял руки вверх и погрузился в глубину; пес, следя за движениями своего господина, махнул хвостом, взвизгнул и присел поближе к воде; барон, вынырнув на минуту, снова поднял руки и снова погрузился на дно; на этот раз сметливое животное не удовольствовалось ролею простого зрителя и стремглав бросилось за бароном; но, не отыскав длинных волос, украшавших голову куклы (барон стригся коротко), схватило барона за самое горло и, описав с ним большой круг, вытащило его на берег. В продолжение десяти минут заметно было у обоих одно только движение, а именно: движение хвоста животного. Нужно ли прибавлять, что услугу, оказанную собакой, барон мог оценить уже не в здешнем мире... Барона похоронили со всевозможною пышностью, а черный пес достался мне. Находясь в то время в Гавре, я купил его за бесценок, то есть почти даром. Когда же иду купаться, то, конечно, собаки не беру с собою, – прибавил Крозель. – Рассудите беспристрастно, и вы невольно согласитесь, что в смерти своей виноват сам барон: что стоило ему предварительно велеть обстричь куклу a 1а malcontent, [10]а потом уже приучать собаку хватать ее, пожалуй, хоть за нос, лишь бы не за горло?
Окончив назидательное замечание свое о дурных распоряжениях несчастного барона, Крозель повторил обещание явиться завтра и собрался идти.
– Но куда вы так спешите? – спросил я у француза.
– Опять-таки к нему.
– К кому?
– К милорду: он обещал не выходить из Лаурино до девяти часов, а теперь без двух минут – опоздаю!
– И вы уверены, что найдете его еще на этой улице?
– Желаете удостовериться в том, что найду непременно? – спросил Крозель.
– Очень желал бы.
– Так пойдемте со мною.
Я согласился и последовал за французом, который пустился бегом по лестнице. Дорогою я предупредил Крозеля, что сумасшедших не люблю, и если его англичанин принадлежит к этому числу, то предпочитаю возвратиться домой.
– О нет! – отвечал Крозель, – не упоминайте только о голой обезьяне и не хвалите французов – вот два пункта, до которых не нужно касаться в его присутствии; о всем же прочем говорите сколько угодно, и будьте уверены, что милорд не ответит ни слова.
– Как весело!
– Для вас, может быть, нет; но так как я таскаюсь с ним целые десять лет... Но вот они, – воскликнул Крозель, – видите...
В это время из-за угла переулка, пересекающего улицу Лаурино, показалась длинная-предлинная фигура милорда; огромные ступни сухих ног его, вывороченных в средину, как бы переплетались на ходу, а руки, привязанные к узким плечам, схватившись одна за другую, висели на согнутой спине. На милорде была коротенькая клетчатая жакетка, желтые панталоны, такой же галстух и соломенная белая фуражка, надетая на самый затылок, так что темя было почти обнажено.
– Вы представите меня англичанину? – спросил я вполголоса Крозеля.
– Зачем?
– Все-таки!
– По мне, пожалуй; но ведь это ни к чему не ведет, он говорить не станет.
С этим словом Кррзель, загородив дорогу милорду, назвал меня по имени... Англичанин снял фуражку. Я почел долгом сказать ему что-то очень любезное; милорд, не переменяя положения, стоял как вкопанный; я прибавил к сказанной фразе еще несколько слов – милорд молчал и все-таки не двигался.
– Да что же он молчит? – спросил я, обращаясь к Крозелю.
– Это еще очень хорошо, потому что нередко милорд во время самого разговора с посторонним лицом продолжает идти прямо на него; а вы, верно, ему понравились, – отвечал Крозель.
И действительно, едва последнее слово француза долетело до моего Слуха, как милорд закинул руки за спину и выступил прямо на меня; но, не ожидая второго шага, я отскочил в сторону и, простясь с Крозелем, возвратился домой.
На квартире ожидало меня приглашение одного из наших художников – пожаловать к нему немедленно, если только желаю видеть преинтересные вещи. «Как не желать!»– подумал я и тотчас же отправился к артисту. Он жил в двух шагах от Капитолия в доме, принадлежавшем какому-то духовному лицу. У артиста нашел я огромное сборище разнохарактерных лиц его собратий: все они суетились около корзин, расставленных у стен обширной студии, вытаскивая из них прегрязную ветошь, внимательно рассматривали ее и потом раскладывали на стол, стулья и даже на пол. Другие разрезывали на части сырые артишоки, третьи отбирали деревянное оружие, подкрашивали его, обклеивали, золотою и серебряною бумагой и переходили от оружия к куче мишурных, почерневших кистей и прочего.
– Что это вы делаете, господа? – воскликнул я, входя в студию.
– И вы не догадываетесь? – спросил хозяин, выходя ко мне навстречу.
– По совести, нет.
– Да ведь завтра наш праздник!
– Как, чирварский?
– Ну да, и чрез полчаса начнется всеобщее примеривание костюмов, а вас мы избираем судьею... хотите ли?
– Не только хочу, но даю слово быть самым беспристрастным.
– Заметьте, однако ж, что безобразие и безвкусие должно брать верх над щегольством, и на этом обстоятельстве основываю я всю свою надежду заслужить полное одобрение ваше, – сказал хозяин студии, пододвигая ко мне корзину, – вот мой костюм! не угодно ли взглянуть?
– Сделайте одолжение, покажите.
Артист вытащил из корзины гигантскую шляпу из сахарной бумаги с красным пером; за головным убором последовал плащ, сшитый из рогожки, потом явились широкие плисовые шаровары и белые картонные сапоги и проч.
– Ну, каков нарядец? – спросил артист с самодовольною улыбкой.
– С виду гаже быть ничего не может, – отвечал я, – но прочих не видал и потому не могу определить, какому принадлежит первенство.
– Прочие хуже во сто крат, ручаюсь головою.
– Посмотрим.
– Да вот, хоть бы его, – продолжал артист, показывая на прекрасного итальянца с римским носом, – представьте себе полный костюм Рубенса, и стоит он ему предорого – смешная претензия!
Итальянец, догадавшийся, вероятно, что речь шла о нем, улыбнулся, бросив на соотечественника моего гордый взгляд, на который последний отвечал презрительною гримасой.
– Улыбайся, приятель, – продолжал хозяин, – а вот мы увидим, какую ты скорчишь рожу на празднике!
Замечание артиста возбудило всеобщий одобрительный хохот, а красивый итальянец с беспокойством оглянулся во все стороны и спросил у одного из художников, над кем смеется все общество.
– Пер востра, синьор Рубенс, пер костуме мольто бене, [11]– отвечал русский, дополняя знаками объяснение своей итальянской фразы, – и новый хохот совершенно смутил бедного итальянца, который, покраснев от негодования, отошел в угол и вскоре вовсе скрылся из студии.
Чрез полчаса все артисты облачились в маскарадные костюмы свои и составили такую пеструю группу, какой, конечно, не встречал никто на самом затейливом бале большой парижской оперы. Чего тут не было! Но все же пальма первенства досталась хозяину.
Осушив аршинную бутыль кислого красного вина, артисты стали расходиться, а я, забежав в Cafe de l'Europe, оставил в нем к Крозелю записку, в которой просил его отсрочить свидание наше до послезавтра, возвратился домой и лег спать.
Быть в Риме и не быть на чирварском празднике, о котором я еще имел самое смутное понятие, казалось мне непростительным.
Чирварским праздником обязан Рим немецким артистам, устроившим его некогда в день расставания своего с этим городом. В прежние времена в пещерах чирварских собиралось все общество римских художников и за общим столом, прощаясь друг с другом, обменивалось в знак памяти различными предметами. Впоследствии прощальные собрания артистов приняли вид маскарадов.
Подробности чирварского праздника были неоднократно описаны как в журналах, так и в путевых записках; я не имею ни малейшего намерения повторять эти описания... Этот праздник, как известно, заключается предурным обедом и преотвратительным вином, которое многие артисты как бы по обязанности глотают со страшными гримасами. И когда подумаешь, что все это делается людьми далеко не молодыми, далеко не глупыми и большею частью солидными немцами, то невольно пожмешь плечами и, конечно, в другой раз не поедешь более на знаменитый чирварский праздник.
На следующий после праздника вечер с седьмым ударом часового молотка дверь в мою прихожую отворилась, и явился француз.
– Вы аккуратны, Крозель! – воскликнул я, протягивая ему руку.
– А что? разве я некстати пришел?
– Напротив, уж пять минут, как я жду вас с нетерпением.
– Тем лучше, – отвечал Крозель, – потому что завтра мы отправимся в Ниццу.