Наутро я проснулся и по привычке глянул на кисть – узнать время. И тут понял, что моих часиков больше нет. Солдат в койке надо мной тоже зашевелился. Я спросил у него: который час? Он свесил голову с кровати, и я увидел, что его челюсти активно перемалывают хлеб. Отвечая мне, солдат осыпал меня дождем из крошек. Часов у него больше не было. Солдат все жевал и глотал, наконец огромный кусок хлеба исчез в его чреве, и он смог внятно объясниться.
   – Плевать я хотел на время, – сказал он. – Луис дал мне две буханки и десять сигарет за часы, которые и новыми едва двадцать долларов стоили.
   У Луиса была монополия на общение с охранниками. Он ведь во всеуслышание заявлял, что согласен с нацистскими принципами, поэтому наши стражи считали его самым толковым из нас, в результате весь наш черный рынок шел через этого продажного Иуду. Через полтора месяца после того как нас расквартировали в Дрездене, никто, кроме Луиса и охранников, не знал, который сейчас час. Еще через пару недель Луис освободил всех женатых от их обручальных колец, выдвинув следующий мощный аргумент:
   – Будете разводить сантименты – помрете с голодухи. Прекраснее любви нет ничего на свете, понятное дело.
   О-о, как он на нас наживался! Позже я узнал, к примеру, что мои часы ушли за сотню сигарет и шесть буханок хлеба. Любой, кому знакомо чувство голода, согласится – компенсация была весьма щедрой. Почти все свое богатство Луис конвертировал в самые ценные из ценных бумаг – сигареты. Вскоре он понял: у него есть все условия для того, чтобы стать ростовщиком. Каждые две недели нам выдавали по двадцать сигарет. Рабы этой вредной привычки выкуривали свой паек за день или два, а потом в ожидании следующего пайка тряслись мелкой дрожью. Луис, которого стали называть «Другом народа» и «Честным Джоном», объявил: сигареты можно одолжить у него до следующего пайка – под вполне разумные пятьдесят процентов. Соответственно, раз в две недели его богатство удваивалось. Я жутко задолжал ему и отдать под залог мог разве что свою душу. Я сказал Луису, что нельзя быть таким жадным.
   – Иисус выгнал менял из храма, – напомнил я ему.
   – Так ведь они ссужали деньги, парнишка, – ответил он. – Я что, умоляю тебя занимать у меня сигареты? Это ты меня умоляешь, чтобы я одолжил их тебе. Сигареты, друг мой, – это роскошь. Чтобы остаться в живых, курить не обязательно. Очень может быть, что без сигарет ты проживешь дольше. Откажись от этой поганой привычки, и делу конец!
   – Сколько штук можешь одолжить до следующего вторника? – спросил я.
   Скоро благодаря ростовщичеству запасы Луиса разрослись до немыслимых размеров – и тут произошла катастрофа, которую он с нетерпением ждал, и цены на его сигареты взлетели в поднебесье. Американская авиация смела хилую противовоздушную оборону Дрездена и среди прочего уничтожила основные сигаретные фабрики. В результате паек на сигареты был срезан начисто, не только для военнопленных, но и для охранников и гражданских. В мире местных финансистов Луис стал ключевой фигурой. Охранники, оставшись без дымка за душой, начали возвращать Луису наши кольца и часы – конечно, за меньшую цену. Кое-кто оценивал его богатство в сто часов. Собственная оценка Луиса была скромнее: всего пятьдесят три пары часов, семнадцать обручальных колец, семь школьных колец и один фамильный брелок.
   – С некоторыми из этих часов еще предстоит повозиться, – пояснил он мне.
   Я сказал, что в числе прочего американские летчики разбомбили сигаретные фабрики – заодно на воздух взлетели и мирные граждане, около двухсот тысяч человек. Наша деятельность приобрела кладбищенскую окраску. Перед нами поставили задачу извлекать покойников из их многочисленных усыпальниц. На многих были украшения, люди брали с собой в убежище самое ценное. Поначалу мы не зарились на это могильное добро. Во-первых, кто-то считал мерзким обирать трупы, во-вторых, если тебя за этим занятием застукают, считай, что ты и сам покойник. Но Луис быстро нас образумил.
   – Господи, парнишка, тут за пятнадцать минут можно столько насобирать, что хоть на пенсию уходи. Вот бы меня выпустили с вами хоть на денек. – Облизнув губы, он продолжил: – Знаешь что, дам-ка я тебе заработать. Притащи мне одно бриллиантовое кольцо – и харчи с куревом тебе обеспечены, пока будем сидеть в этой дыре.
   На следующий вечер я принес ему кольцо, которое засунул за обшлаг брючины. Как выяснилось, по кольцу принесли и все остальные. Когда я показал Луису бриллиант, он покачал головой:
   – Да, обидно. – Он поднял камень к свету. – Человек жизнью рисковал из-за какого-то циркона! – Как показала минутная проверка, все принесли либо циркон, либо гранат, либо искусственный бриллиант. Кроме того, дал понять Луис, если эти камушки и имели какую-то ценность, рынок затоварился и свел ее к абсолютному минимуму. Моя добыча ушла за четыре сигареты. Другим перепал кусок сыра, несколько сот граммов хлеба, два десятка картофелин. С теми, кто отказался расставаться со своими сокровищами, Луис время от времени проводил беседу: если у тебя найдут ворованное, это опасно. – Бедняге из британского лагеря сегодня не повезло, – рассказывал он. – Представляешь, изнутри к рубашке пришил жемчужное ожерелье. Немцы ожерелье нашли, он за два часа раскололся, и его тут же расстреляли. – Рано или поздно на сделку с Луисом пошли все.
   Вскоре после того как был выпотрошен последний из нас, в казарму нагрянули эсэсовцы. Они не тронули только койку Луиса.
   – Он никогда не уходит с территории лагеря, и вообще он – отличный заключенный, – поспешил объявить проверяющим охранник. Вечером, когда я пришел в казарму, мой матрас был распорот, а солома разметана по полу.
   Но и Луис не мог избежать всех превратностей судьбы – в последние недели боев наших охранников бросили на Восточный фронт, остановить русскую волну, и надзирать за нами прислали роту хромых стариков. Новому сержанту ординарец не требовался, и Луис впал в анонимную безвестность, растворился в нашей группе. Больше всего его пугала перспектива попасть на работы вместе с остальными – это было ниже его достоинства. Короче говоря, Луис потребовал встречи с новым сержантом. Ему пошли навстречу, и он просидел у сержанта целый час.
   Когда он вернулся, я спросил:
   – Ну, сколько Гитлер просит за «Орлиное гнездо»?
   Луис нес завернутый в полотенце сверток. Внутри оказалось две пары ножниц, машинка для стрижки волос и бритва.
   – Я теперь лагерный парикмахер, – объявил он. – По распоряжению коменданта лагеря. Приведу вас, господа, в надлежащий вид.
   – А если я не хочу, чтобы ты меня стриг? – спросил я.
   – Тогда твой паек делится наполовину. По распоряжению коменданта.
   – Может, расскажешь нам, как получил такое назначение? – спросил я.
   – Пожалуйста, – согласился Луис. – Я сказал ему, что мне стыдно быть в одной компании с шайкой нерях, похожих на гангстеров, и ему тоже должно быть стыдно содержать в тюрьме таких жутких подопечных. Так что нам с комендантом следует в этом деле навести порядок. – Луис поставил стул посреди казармы и жестом пригласил меня садиться. – Начнем с тебя, парнишка, – сказал он. – Твои патлы привлекли внимание коменданта, он велел мне тебя обкорнать.
   Я сел на стул, и Луис обмотал мне шею полотенцем. Зеркала передо мной не было, и следить за его манипуляциями я не мог, но, судя по всему, стричь он умел. Я даже заметил: вот, мол, не подозревал, что у тебя такие таланты.
   – Ладно тебе, – отмахнулся он. – Иногда я сам себя удивляю. – Завершающие штрихи Луис нанес машинкой. – С тебя две сигареты – или эквивалент, – сказал он. Я заплатил ему таблетками сахарина. Сигарет ни у кого, кроме Луиса, не было.
   – Хочешь посмотреть на себя? – Он протянул мне осколок зеркала. – Неплохо, да? Вся прелесть в том, что это худшее, на что я в парикмахерском деле способен, ведь чем дальше, тем лучше я буду стричь.
   – Мать честная! – взвизгнул я. Моя голова походила на череп эрдельтерьера, страдающего чесоткой: голый скальп вперемежку с клочьями волос, из десятка крохотных порезов сочилась кровь.
   – И тебе за такую работу позволяют весь день сидеть в лагере? – заорал я.
   – Успокойся, парнишка, остынь, – сказал Луис. – По-моему, выглядишь ты лучше некуда.
   В общем-то ничего нового в таком повороте событий не было. Он поступил так, как счел для себя естественным. Мы продолжали целый день тянуть лямку, а к вечеру с высунутыми языками возвращались домой, где Луис Джилиано был готов привести нас в порядок.

Великий день

   В шестнадцать лет мне давали двадцать пять, а какая-то вполне зрелая городская дама была готова поклясться, что мне – тридцать. Да, я вымахал здоровяком, даже бакенбарды выросли, эдакой стальной проволокой. Естественно, мне хотелось повидать мир за пределами нашего Луверна, штат Индиана, и ограничиваться Индианаполисом я тоже не собирался.
   Поэтому насчет своего возраста я соврал – и меня зачислили в Армию мира.
   Слез по мне никто не лил. Никаких тебе флагов, никаких оркестров. Не то что в стародавние времена, когда парень моих лет отправлялся биться за демократию и вполне мог лишиться головы в этой битве.
   Никаких провожающих на вокзале не было, кроме моей разъяренной мамы. Она считала, что Армия мира – пристанище для всякой швали, не способной найти приличную работу в другом месте.
   Помню все так ясно, будто это было вчера, а между тем на дворе стоял две тысячи тридцать седьмой год.
   – Держись подальше от этих зулусов, – напутствовала мама.
   – Что же ты, мама, думаешь, что в Армии мира одни зулусы? – спросил я. – Там народ со всего света собрался.
   Но моя мама была убеждена: любой родившийся за пределами графства Флойд – зулус.
   – Ладно, ничего, – смилостивилась она. – Лишь бы кормили хорошо, а то налоги вон какие высокие. Раз уж ты определился да решился идти в армию со всеми этими зулусами, я, видно, должна радоваться, что там хотя бы другие армии шнырять не будут – и никто не выстрелит в тебя.
   – Я буду миротворцем, мама, – объяснил я. – Раз армия всего одна, значит, никаких жутких войн больше не будет. Ты не хочешь этим гордиться?
   – Я хочу гордиться тем, что народ делает для мира, – сказала мама. – Но это не значит, что я должна обожать армию.
   – Мама, это совсем новая армия, высокого класса. Там даже ругаться не разрешают. А кто регулярно не ходит в церковь, остается без сладкого.
   Мама покачала головой:
   – Запомни одно: высокий класс – это ты. – Она не поцеловала меня на прощание, а пожала мне руку. – По крайней мере был, – добавила она, – пока находился при мне.
 
   Но когда я прислал маме наплечный знак различия с моей первой формы в учебном лагере, она носилась с ним так, будто получила открытку от Господа Бога, показывала на всех углах – так мне потом сказали. А это был всего-навсего кусочек синего войлока с вшитым в него изображением золотых часов, из которых вылетала зеленая молния.
   Мама вовсю заливала, что, мол, ее мальчик служит в часовой роте, будто имела понятие о часовой роте и будто все ее собеседники доподлинно знали, что лучше этой роты во всей Армии мира не сыскать.
   Да, мы были первой часовой ротой и последней – если, конечно, не найдутся мастера, способные достать засохших клопов из какой-нибудь машины времени. Чем мы собирались заниматься – это держалось в строжайшей тайне, в том числе и от нас самих, – а потом идти на попятную было уже поздно.
   Заправлял у нас всем капитан Порицкий, и он говорил только одно: нам есть чем гордиться, потому что на всей земле только двести человек имеют право носить нашивки с часиками.
   Сам он в недавнем прошлом играл в футбол за Нотрдамский университет, что в Индиане, и походил на горку пушечных ядер где-нибудь на лужайке перед зданием суда. Ему нравилось показывать нам свою власть. Нравилось показывать нам, что он будет жестче любого пушечного ядра.
   Он говорил: для него большая честь вести вперед таких отменных парней, которым поручено очень ответственное задание. Мы будем участвовать в маневрах во французском местечке Шато-Тьери, там и узнаем, в чем заключается наше задание.
   Иногда посмотреть на нас приезжали генералы, будто нам предстояло совершить что-то грустное и прекрасное, но никто из них и словом не обмолвился о машине времени.
* * *
   В Шато-Тьери нас уже все ждали. Тут-то мы и поняли, что нам уготована роль каких-то отпетых головорезов. Все хотели поглазеть на убийц с часиками на рукаве, все жаждали поглазеть на представление, которое мы собирались устроить.
   Может, по приезде туда вид у нас и так был дикий, но со временем мы одичали до крайности. Потому что нам так и не сказали, чем должна заниматься часовая рота.
   Спрашивать было бесполезно.
   – Капитан Порицкий, сэр, – обратился я к нему со всем возможным уважением. – Я слышал, завтра на рассвете мы идем в наступление какого-то нового типа.
   – Улыбайтесь, солдат, будто вас переполняют счастье и гордость! – сказал он мне. – Так оно и есть!
   – Капитан, сэр, – продолжил я, – наш взвод направил меня узнать, что мы будем делать. Мы, сэр, хотим как следует подготовиться.
   – Солдат, – заявил Порицкий, – каждый воин в вашем взводе вооружен боевым духом и чувством солидарности, тремя гранатами, винтовкой со штыком и сотней патронов, верно?
   – Так точно, сэр, – согласился я.
   – Солдат, ваш взвод к боевым действиям готов. Чтобы показать вам, как я верю в его боеготовность, ставлю этот взвод в первую линию нашего наступления. – Порицкий поднял брови. – Ну, – добавил он, – вы не хотите сказать «спасибо, сэр»?
   – Спасибо, сэр.
   – А что касается лично вас, рядовой, я доверяю вам быть первым в первой линии первого отделения этого первого взвода. – Его брови снова взметнулись вверх. – Вы не хотите сказать «спасибо, сэр»?
   – Спасибо, сэр.
   – Молитесь, чтобы ученые оказались готовы в такой же степени, в какой готовы вы, солдат, – добавил Порицкий.
   – При чем тут ученые, сэр? – удивился я.
   – Солдат, дискуссия окончена, – заявил Порицкий. – Смирно!
   Я выполнил приказ.
   – Отдайте честь! – распорядился Порицкий.
   Я выполнил приказ.
   – Вперед – марш! – скомандовал он.
   И я был таков.
* * *
   Наступила ночь перед крупным событием, а я был не в курсе, изрядно напуган, тосковал по дому, и в таком состоянии стоял в охране у какого-то французского тоннеля. Со мной был парнишка из Солт-Лейк-Сити по имени Эрл Стерлинг.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента