— Значит, люди больше не станут трудиться ради своих идеалов? — вызывающе бросил он.
   — У меня был друг в старое время, так он семнадцать лет кряду на фабрике просверливал круглые дырочки в маленьких квадратных финтифлюшках, но так и не узнал, зачем они нужны. А другой выращивал виноград для стекловыдувальной фабрики, но в пищу этот виноград не шел, и он тоже не знал, зачем компания этот виноград покупает. А меня от таких дел просто тошнит — конечно, только сейчас, когда на мне тело, — а как подумаю, чем я зарабатывал себе на жизнь, так меня прямо наизнанку выворачивает.
   — Значит, вы презираете человечество и все, что оно делает, — сказал он.
   — Да нет же, я людей люблю, и гораздо больше, чем прежде. Мне просто горько и противно думать, на что они идут, чтобы обеспечить свои тела. Надо бы вам попробовать стать амфибионтами — вы тут же увидите, как люди могут быть счастливы, когда им не приходится думать, где бы раздобыть еды для своего тела, или зимой его не обморозить, или что с ними будет, когда их тело придется списывать в утиль.
   — Но, сэр, это не означает конец всем честолюбивым стремлениям, конец величию человека!
   — Ну, про это я вам ничего сказать не могу, — ответил я. — У нас тоже есть люди, которых можно назвать великими. Они остаются великими и в телах, и без них. Но самое главное — мы не знаем страха, понимаете? — я уставился прямо в объектив ближайшей телекамеры. — Вот это и есть самое великое достижение человечества.
   Судья опять грохнул молотком, а высокопоставленные зрители заорали вовсю, стараясь криками заглушить мой голос. Телевизионщики отключили камеры, и из зала выгнали всех, кроме самого большого начальства. Я понял, что попал в самую точку, но что с этой минуты никому не удастся поймать по телевизору ничего, кроме органной музыки.
   Когда шум улегся, судья возгласил, что судебное заседание окончено и мы с Мэдж признаны виновными в дезертирстве.
   Я подумал, что хуже нам все равно не станет, и решил облегчить душу.
   — Понял я вас теперь, устрицы несчастные, — сказал я. — Вам жизни нет без страха. Только это вы и умеете — заставлять себя и других людей что-то делать под страхом — все равно, под страхом чего. И ваше единственное развлечение — видеть, как люди трясутся от страха, как бы вы чего не сделали их телам или не отняли у них тел.
   Тут и Мэдж внесла свою лепту:
   — Вы только и умеете, что пугать людей, чтобы они обратили на вас внимание.
   — Неуважение к суду! — изрек судья.
   — А единственная возможность пугать людей — это держать их в черном теле, — добавил я.
   Солдаты вцепились в меня и в Мэдж и уже собрались тащить нас вон из зала суда.
   — Вы развязываете войну! — заорал я.
   Все замерли, как на картине, и стало очень тихо.
   — А мы уже давно воюем, — неуверенно сказал генерал.
   — А мы-то пока с вами не воевали, — ответил я, — но мы пойдем на вас войной, если вы не освободите меня и Мэдж сию же минуту. — В теле этого фельдмаршала я действовал свирепо и напористо.
   — У вас нет оружия, — сказал судья, — и нет науки. Без тел амфибионты — пустое место.
   — А вот если вы не развяжете нас, пока я считаю до десяти, — сказал я ему, — мы оккупируем все ваши тела до последнего и стройными рядами промаршируем в них к ближайшему обрыву, а там сдавайтесь! Вы окружены.
   Сами понимаете, это был чистый блеф. В теле может находиться только одна личность, но противники-то не были в этом уверены.
   — Раз! Два! Три!
   Генерал сглотнул слюну, побелел, как полотно, и слабо махнул рукой.
   — Развяжите их, — сказал он.
   Солдаты, вне себя от ужаса, поспешили разрезать веревки. Мы с Мэдж были свободны.
   Я сделал несколько шагов, послав свою душу вон из чужого тела, и этот красавчик-фельдмаршал, со всеми своими регалиями, с грохотом покатился вниз по лестнице, как старинные стоячие часы.
   Но я понял, что Мэдж еще не вышла из тела. Она все еще медлила в меднокожем теле с шартрезовыми волосами.
   — И вдобавок, — сказала она, — за все неприятности, которые вы нам причинили, вы отошлете вот это тело в Нью-Йорк по моему адресу, и оно должно прибыть в отличном состоянии не позже понедельника.
   — Будет сделано, мэм, — сказал судья.
   Мы добрались до дому как раз в то время, когда парад в честь Дня ветеранов кончился и командующий парадом вышел из своего тела возле местного телохранилища и тут же стал извиняться передо мной за свое поведение.
   — Что ты, Герб, — сказал я. — Не стоит извиняться. Ты же был не в себе. Ты шел на парад в теле.
   Пожалуй, самое лучшее в нашем двойном существовании — если не считать, что мы не ведаем страха, — это то, что люди прощают друг другу все глупости, которые им случается натворить, пока они находятся в телах.
   Ну, есть, конечно, и у нас свои минусы, но где же вы обойдетесь без недочетов? Нам все еще время от времени приходится работать, обслуживая телохранилища и обеспечивая сохранность тел из общественного фонда. Но это — мелкие недочеты, а крупные претензии, о которых мне пришлось слышать, — сплошная выдумка: просто люди не могут отказаться от старомодного мировоззрения, не могут перестать изводить себя мыслями о том, что их волновало до того, как они стали амфибионтами.
   Как я уже сказал, «старички», должно быть, никогда к этому и не привыкнут. Я сам то и дело ловлю себя на печальных мыслях о том, что теперь будет с моим делом — с сетью платных туалетов. А ведь я на создание этой сети убил тридцать лет жизни…
   Но у молодежи никаких грустных пережитков прошлого не заметно. Они даже и не очень-то волнуются, как бы чего не случилось с нашими телохранилищами, как волновались, бывало, мы, ветераны.
   Сдается мне, что настает пора для нового витка эволюции — пора освободиться окончательно, как те, первые амфибии, которые выползли из тины на солнышко и больше никогда не возвращались в море.