Страница:
Огинский вздохнул и пошевелился, намереваясь встать и окликнуть княжну. В тот же миг ружье, которое до сего момента мирно покоилось на передней луке седла, оказалось у Марии Андреевны в руках, и ствол его, ярко блеснув на солнце, нацелился прямиком на то место, где прятался пан Кшиштоф. В таком ракурсе ружье более не выглядело изящной дамской безделушкой, а сухой щелчок взведенного курка убедил Огинского в том, что владелица ружья не намерена шутить.
– Не стреляйте, Мария Андреевна! – поспешно крикнул он, медля выходить из укрытия. – Это я, Огинский!
Княжна, помедлив, опустила ружье, и пану Кшиштофу очень не понравилось это промедление, показавшееся ему весьма красноречивым. Треща кустами, нарочито неуклюже он выбрался на открытое место и направился к Марии Андреевне.
– Право же, княжна, – укоризненно сказал он, – разве можно так пугать людей! Я почти поверил, что вы вот-вот выпалите прямо мне в голову... в мою многострадальную голову, надобно добавить.
Княжна, заметно смущенная, осторожно спустила курок и положила ружье поперек седла. Разглядев лицо пана Кшиштофа, она смутилась еще сильнее: после мастерского удара головой, нанесенного Лакассанем, физиономия Огинского была похожа на палитру неряшливого живописца.
– Прошу извинить меня за мой вид, – заметив ее смущение, сказал Огинский и развел руками. – Я, наверное, выгляжу так, словно меня в течение недели регулярно выбрасывали из трактира на булыжную мостовую. Между тем то, что вы видите, есть всего-навсего результат неловкого падения с лошади...
– Странно, – глядя на него с обманчивым простодушием, сказала княжна. – Что-то в последнее время вокруг меня сделалось слишком много таких... упавших с лошади. Впрочем, прошу прощения. Наверное, мне не нужно было целиться в вас из ружья, но вы должны меня понять. После того, что мы пережили вместе с вами, мне все время мерещатся разбойники, и я просто не могу спокойно находиться в лесу.
– Однако же вы не побоялись приехать сюда, – заметил пан Кшиштоф, помогая ей спешиться. – Поверьте, я, как никто другой, способен это оценить. Кстати, почему вы одна? Где ваш Силантий?
– Но разве не вы дали ему рубль? – со слабой улыбкой ответила княжна. – Теперь он в трактире и останется там, пока не пропьет последнюю копейку. Право, вы дали ему слишком много. Это либо излишняя щедрость, либо спешка, продиктованная крайней необходимостью.
– Потребность видеть вас есть та крайняя необходимость, от которой в той или иной степени страдает всякий мужчина, имевший неосторожность с вами познакомиться, – с торжественным видом объявил пан Кшиштоф.
Увы, княжна не пожелала принять предложенный Огинским игривый тон. Она покачала головой, вздохнула и сказала:
– Полно, пан Кшиштоф. Вы снова исчезаете неизвестно куда, потом назначаете мне тайное свидание в лесу, на которое являетесь с разбитым лицом и с двумя пистолетами за поясом, и после этого пытаетесь запорошить мне глаза своими комплиментами! Скажите мне, от кого вы прячетесь и чего хотите от меня?
– От кого я прячусь... – Пан Кшиштоф озадаченно потер подбородок. – А вы разве не знаете?
Княжна бросила на него быстрый взгляд и сразу же снова опустила голову, спрятав лицо под полями шляпы.
– Вы чего-то недоговариваете, – сказала она. – Не понимаю, какой вам смысл прятаться от княгини Аграфены Антоновны или тем паче от этого бедняги Мерсье, который умирает в тюремном лазарете.
– Гм, – сказал пан Кшиштоф. – Кхе... М-да. А почему вы решили, что я от них прячусь?
– Потому, что они вас ищут, – ответила княжна. – Княгиня всеми силами наводит о вас справки и очень просила передать вам при встрече, что мечтает поговорить с вами о том, что произошло в доме графа Бухвостова. Вы что, имеете к этому какое-то отношение? – Тут она снова подняла голову и окинула разбитое лицо пана Кшиштофа внимательным взглядом, от которого Огинскому сделалось не по себе. – Все это так странно.
Еще бы тебе не было странно, подумал пан Кшиштоф. Эта старая дура, княгиня Зеленская, решила меня шантажировать и не нашла лучшего орудия, чем княжна Мария. Чертова перечница! Она решила, что девчонка слишком молода и неопытна, чтобы понять хоть что-нибудь. А девчонка впятеро умнее и ее самой, и всего ее семейства, вместе взятого, включая лакеев, кухарок, лошадей, собак и кошек...
– Тут нет ничего странного, – сказал он с самым беспечным видом. Счастливая мысль вдруг осенила его, и он пошел врать напропалую, надеясь, что кривая вывезет. – Видите ли, на балу у графа Бухвостова я имел неосторожность пригласить Ольгу Аполлоновну Зеленскую на мазурку, и княгиня почему-то решила, что сие невинное действие налагает на меня вполне определенные обязательства. Вы понимаете, что я имею в виду. Речь идет, представьте себе, о свадьбе – ни больше, ни меньше! Я дал княгине понять, что это смехотворно, но она продолжает упорствовать. Позавчера, когда я возвращался с прогулки, трое каких-то негодяев напали на меня и жестоко избили. Я уверен, что это было сделано по наущению нашей уважаемой Аграфены Антоновны. Но это строго между нами, разумеется. Как видите, я доведен до крайности и даже вынужден скрываться... Но вы говорили что-то об этом бедняге Мерсье, имевшем глупость так неосторожно забраться в спальню графа. Что с ним? Вы сказали, что он мною интересовался. Разве он уже пришел в себя?
– Он симулирует беспамятство, – коротко сказала княжна.
Она отлично видела, что пан Кшиштоф зачем-то вытягивает из нее информацию, но не находила нужным скрывать от него то, что знала. Вокруг плелись какие-то интриги, о которых Мария Андреевна ничего не хотела знать, но в которые постоянно оказывалась втянутой против собственной воли. Ей было непонятно, что может связывать Аграфену Антоновну, пана Кшиштофа и Мерсье, но существование этой таинственной связи не вызывало у нее никаких сомнений. Понимая, что Огинский ни за что не ответит на прямо поставленный вопрос, и не имея желания состязаться с ним в хитрости, она, тем не менее, получала богатую пищу для размышлений, наблюдая за реакцией пана Кшиштофа на свои слова.
Услышав о том, что его разыскивает княгиня, Огинский едва заметно помрачнел, но настоящим ударом для него, несомненно, стало известие о том, что Мерсье находится в здравом уме и твердой памяти. Пан Кшиштоф вдруг начал бледнеть прямо на глазах, словно ему средь бела дня явилось привидение. Дрожащей рукой в перчатке он провел по лбу, на мгновение закрыл глаза и оттянул книзу воротник.
– Что с вами, пан Кшиштоф? – участливо спросила княжна. – Вам дурно?
– Простите, – открывая глаза, сказал Огинский. – Да. То есть, нет, все уже прошло. Видимо, эти мерзавцы меня контузили. Итак, вы, кажется, сказали, что Мерсье симулянт? Нет, подумать только, какой негодяй!
– Этот, как вы выразились, негодяй, – сказала княжна, – вызвал меня в тюремный лазарет только затем, чтобы просить разыскать вас и передать вам его слова. Он хочет вас видеть, чтобы поведать вам какую-то фамильную тайну – не свою, разумеется, а вашу.
– Фамильную тайну? – Пан Кшиштоф выглядел заинтригованным. – Впервые слышу, что у меня есть какие-то фамильные тайны. Он правда так сказал?
Княжна кивнула, не поднимая головы.
Мысли пана Кшиштофа заметались. Он чувствовал подвох, но в то же время ему так хотелось верить в то, что Лакассань действительно обладает каким-то секретом, могущим принести ему, отверженному потомку великого рода, признание и богатство! Его фамилия предполагала наличие всего этого, в то время как на деле пан Кшиштоф неприкаянно шатался по всему свету под свист гулявшего в карманах ветра. Фамильная тайна? А почему бы, черт подери, и нет?
Но даже если никакой тайны не существовало и слова Лакассаня были лишь приманкой, не явиться на это свидание пан Кшиштоф не мог. Француз находился в сознании, и только от него зависело, продолжать молчать или начать говорить. Огинский не чувствовал себя готовым к переходу в лучший мир, а болтливость Лакассаня гарантировала ему такой переход – если не сейчас, от милосердной пули, то через несколько лет, от чахотки в сибирских рудниках.
– Любопытно, – сказал он. – Благодарю вас, княжна, за вашу доброту и за все те хлопоты, на которые вы пошли, дабы передать мне это известие. Видимо, мне все-таки придется вновь наведаться в город, несмотря на риск встретиться с княгиней. Зеленской. Вот уж, право слово, мегера! Если вы снова решите навестить Мерсье в его заточении, не сочтите за труд передать ему, что я приду, как только снова смогу показаться на людях. Не могу же я расхаживать по городу в подобном предосудительном виде!
– Вряд ли я отважусь снова посетить это место, – сказала княжна, – но если хотите, я могу послать записку. А что сказать Аграфене Антоновне?
– Я вас умоляю, – воскликнул пан Кшиштоф, – не говорите ей ни слова! Я сейчас несколько стеснен в средствах, и вынужденное бегство на край света было бы для меня крайне затруднительно.
– Ах, да! – спохватилась княжна и, повернувшись к лошади, достала из притороченной к седлу сумки пухлый кожаный бумажник. – Здесь две тысячи рублей ассигнациями. Это немного, но на первое время вам должно хватить. Я предвидела, что...
– Что я вызвал вас сюда, чтобы клянчить денег? Поверьте, Мария Андреевна, у меня и в мыслях этого не было, – солгал пан Кшиштоф. – Хотя, не скрою, некоторая нужда в средствах у меня в данный момент имеется. Так что, если вы не передумаете...
Княжна молча протянула ему бумажник, сопроводив это действие смущенной улыбкой. Пан Кшиштоф рассыпался в благодарностях и пообещал вернуть деньги, как только сможет. Про себя он подумал, что не станет этого делать никогда; откровенно говоря, княжна, хоть и стыдилась таких мыслей, подумала то же самое.
Поболтав немного о пустяках, они расстались. Провожая взглядом княжну, пан Кшиштоф задумчиво опустил руку на рукоять пистолета. Ему не без оснований казалось, что княжна знает и понимает гораздо более того, что было бы для него безопасно и удобно. Место здесь было глухое, и о том, что княжна отправилась именно сюда, знал один лишь Силантий. Лесник должен был вернуться пьяным в дым, и убрать его не составило бы никакого труда. Но ведь княжна еще могла зачем-нибудь пригодиться, да и это ее ружье... А ну, как с первого выстрела промахнешься?
Пока Огинский колебался, поглаживая указательным пальцем собачку пистолета, фигура ехавшей верхом княжны исчезла за поворотом дороги, а вскоре стих и мягкий перестук лошадиных копыт по усыпанной опавшей листвой земле. Пан Кшиштоф пожал плечами, махнул рукой и отправился искать свою лошадь.
Глава 12
– Не стреляйте, Мария Андреевна! – поспешно крикнул он, медля выходить из укрытия. – Это я, Огинский!
Княжна, помедлив, опустила ружье, и пану Кшиштофу очень не понравилось это промедление, показавшееся ему весьма красноречивым. Треща кустами, нарочито неуклюже он выбрался на открытое место и направился к Марии Андреевне.
– Право же, княжна, – укоризненно сказал он, – разве можно так пугать людей! Я почти поверил, что вы вот-вот выпалите прямо мне в голову... в мою многострадальную голову, надобно добавить.
Княжна, заметно смущенная, осторожно спустила курок и положила ружье поперек седла. Разглядев лицо пана Кшиштофа, она смутилась еще сильнее: после мастерского удара головой, нанесенного Лакассанем, физиономия Огинского была похожа на палитру неряшливого живописца.
– Прошу извинить меня за мой вид, – заметив ее смущение, сказал Огинский и развел руками. – Я, наверное, выгляжу так, словно меня в течение недели регулярно выбрасывали из трактира на булыжную мостовую. Между тем то, что вы видите, есть всего-навсего результат неловкого падения с лошади...
– Странно, – глядя на него с обманчивым простодушием, сказала княжна. – Что-то в последнее время вокруг меня сделалось слишком много таких... упавших с лошади. Впрочем, прошу прощения. Наверное, мне не нужно было целиться в вас из ружья, но вы должны меня понять. После того, что мы пережили вместе с вами, мне все время мерещатся разбойники, и я просто не могу спокойно находиться в лесу.
– Однако же вы не побоялись приехать сюда, – заметил пан Кшиштоф, помогая ей спешиться. – Поверьте, я, как никто другой, способен это оценить. Кстати, почему вы одна? Где ваш Силантий?
– Но разве не вы дали ему рубль? – со слабой улыбкой ответила княжна. – Теперь он в трактире и останется там, пока не пропьет последнюю копейку. Право, вы дали ему слишком много. Это либо излишняя щедрость, либо спешка, продиктованная крайней необходимостью.
– Потребность видеть вас есть та крайняя необходимость, от которой в той или иной степени страдает всякий мужчина, имевший неосторожность с вами познакомиться, – с торжественным видом объявил пан Кшиштоф.
Увы, княжна не пожелала принять предложенный Огинским игривый тон. Она покачала головой, вздохнула и сказала:
– Полно, пан Кшиштоф. Вы снова исчезаете неизвестно куда, потом назначаете мне тайное свидание в лесу, на которое являетесь с разбитым лицом и с двумя пистолетами за поясом, и после этого пытаетесь запорошить мне глаза своими комплиментами! Скажите мне, от кого вы прячетесь и чего хотите от меня?
– От кого я прячусь... – Пан Кшиштоф озадаченно потер подбородок. – А вы разве не знаете?
Княжна бросила на него быстрый взгляд и сразу же снова опустила голову, спрятав лицо под полями шляпы.
– Вы чего-то недоговариваете, – сказала она. – Не понимаю, какой вам смысл прятаться от княгини Аграфены Антоновны или тем паче от этого бедняги Мерсье, который умирает в тюремном лазарете.
– Гм, – сказал пан Кшиштоф. – Кхе... М-да. А почему вы решили, что я от них прячусь?
– Потому, что они вас ищут, – ответила княжна. – Княгиня всеми силами наводит о вас справки и очень просила передать вам при встрече, что мечтает поговорить с вами о том, что произошло в доме графа Бухвостова. Вы что, имеете к этому какое-то отношение? – Тут она снова подняла голову и окинула разбитое лицо пана Кшиштофа внимательным взглядом, от которого Огинскому сделалось не по себе. – Все это так странно.
Еще бы тебе не было странно, подумал пан Кшиштоф. Эта старая дура, княгиня Зеленская, решила меня шантажировать и не нашла лучшего орудия, чем княжна Мария. Чертова перечница! Она решила, что девчонка слишком молода и неопытна, чтобы понять хоть что-нибудь. А девчонка впятеро умнее и ее самой, и всего ее семейства, вместе взятого, включая лакеев, кухарок, лошадей, собак и кошек...
– Тут нет ничего странного, – сказал он с самым беспечным видом. Счастливая мысль вдруг осенила его, и он пошел врать напропалую, надеясь, что кривая вывезет. – Видите ли, на балу у графа Бухвостова я имел неосторожность пригласить Ольгу Аполлоновну Зеленскую на мазурку, и княгиня почему-то решила, что сие невинное действие налагает на меня вполне определенные обязательства. Вы понимаете, что я имею в виду. Речь идет, представьте себе, о свадьбе – ни больше, ни меньше! Я дал княгине понять, что это смехотворно, но она продолжает упорствовать. Позавчера, когда я возвращался с прогулки, трое каких-то негодяев напали на меня и жестоко избили. Я уверен, что это было сделано по наущению нашей уважаемой Аграфены Антоновны. Но это строго между нами, разумеется. Как видите, я доведен до крайности и даже вынужден скрываться... Но вы говорили что-то об этом бедняге Мерсье, имевшем глупость так неосторожно забраться в спальню графа. Что с ним? Вы сказали, что он мною интересовался. Разве он уже пришел в себя?
– Он симулирует беспамятство, – коротко сказала княжна.
Она отлично видела, что пан Кшиштоф зачем-то вытягивает из нее информацию, но не находила нужным скрывать от него то, что знала. Вокруг плелись какие-то интриги, о которых Мария Андреевна ничего не хотела знать, но в которые постоянно оказывалась втянутой против собственной воли. Ей было непонятно, что может связывать Аграфену Антоновну, пана Кшиштофа и Мерсье, но существование этой таинственной связи не вызывало у нее никаких сомнений. Понимая, что Огинский ни за что не ответит на прямо поставленный вопрос, и не имея желания состязаться с ним в хитрости, она, тем не менее, получала богатую пищу для размышлений, наблюдая за реакцией пана Кшиштофа на свои слова.
Услышав о том, что его разыскивает княгиня, Огинский едва заметно помрачнел, но настоящим ударом для него, несомненно, стало известие о том, что Мерсье находится в здравом уме и твердой памяти. Пан Кшиштоф вдруг начал бледнеть прямо на глазах, словно ему средь бела дня явилось привидение. Дрожащей рукой в перчатке он провел по лбу, на мгновение закрыл глаза и оттянул книзу воротник.
– Что с вами, пан Кшиштоф? – участливо спросила княжна. – Вам дурно?
– Простите, – открывая глаза, сказал Огинский. – Да. То есть, нет, все уже прошло. Видимо, эти мерзавцы меня контузили. Итак, вы, кажется, сказали, что Мерсье симулянт? Нет, подумать только, какой негодяй!
– Этот, как вы выразились, негодяй, – сказала княжна, – вызвал меня в тюремный лазарет только затем, чтобы просить разыскать вас и передать вам его слова. Он хочет вас видеть, чтобы поведать вам какую-то фамильную тайну – не свою, разумеется, а вашу.
– Фамильную тайну? – Пан Кшиштоф выглядел заинтригованным. – Впервые слышу, что у меня есть какие-то фамильные тайны. Он правда так сказал?
Княжна кивнула, не поднимая головы.
Мысли пана Кшиштофа заметались. Он чувствовал подвох, но в то же время ему так хотелось верить в то, что Лакассань действительно обладает каким-то секретом, могущим принести ему, отверженному потомку великого рода, признание и богатство! Его фамилия предполагала наличие всего этого, в то время как на деле пан Кшиштоф неприкаянно шатался по всему свету под свист гулявшего в карманах ветра. Фамильная тайна? А почему бы, черт подери, и нет?
Но даже если никакой тайны не существовало и слова Лакассаня были лишь приманкой, не явиться на это свидание пан Кшиштоф не мог. Француз находился в сознании, и только от него зависело, продолжать молчать или начать говорить. Огинский не чувствовал себя готовым к переходу в лучший мир, а болтливость Лакассаня гарантировала ему такой переход – если не сейчас, от милосердной пули, то через несколько лет, от чахотки в сибирских рудниках.
– Любопытно, – сказал он. – Благодарю вас, княжна, за вашу доброту и за все те хлопоты, на которые вы пошли, дабы передать мне это известие. Видимо, мне все-таки придется вновь наведаться в город, несмотря на риск встретиться с княгиней. Зеленской. Вот уж, право слово, мегера! Если вы снова решите навестить Мерсье в его заточении, не сочтите за труд передать ему, что я приду, как только снова смогу показаться на людях. Не могу же я расхаживать по городу в подобном предосудительном виде!
– Вряд ли я отважусь снова посетить это место, – сказала княжна, – но если хотите, я могу послать записку. А что сказать Аграфене Антоновне?
– Я вас умоляю, – воскликнул пан Кшиштоф, – не говорите ей ни слова! Я сейчас несколько стеснен в средствах, и вынужденное бегство на край света было бы для меня крайне затруднительно.
– Ах, да! – спохватилась княжна и, повернувшись к лошади, достала из притороченной к седлу сумки пухлый кожаный бумажник. – Здесь две тысячи рублей ассигнациями. Это немного, но на первое время вам должно хватить. Я предвидела, что...
– Что я вызвал вас сюда, чтобы клянчить денег? Поверьте, Мария Андреевна, у меня и в мыслях этого не было, – солгал пан Кшиштоф. – Хотя, не скрою, некоторая нужда в средствах у меня в данный момент имеется. Так что, если вы не передумаете...
Княжна молча протянула ему бумажник, сопроводив это действие смущенной улыбкой. Пан Кшиштоф рассыпался в благодарностях и пообещал вернуть деньги, как только сможет. Про себя он подумал, что не станет этого делать никогда; откровенно говоря, княжна, хоть и стыдилась таких мыслей, подумала то же самое.
Поболтав немного о пустяках, они расстались. Провожая взглядом княжну, пан Кшиштоф задумчиво опустил руку на рукоять пистолета. Ему не без оснований казалось, что княжна знает и понимает гораздо более того, что было бы для него безопасно и удобно. Место здесь было глухое, и о том, что княжна отправилась именно сюда, знал один лишь Силантий. Лесник должен был вернуться пьяным в дым, и убрать его не составило бы никакого труда. Но ведь княжна еще могла зачем-нибудь пригодиться, да и это ее ружье... А ну, как с первого выстрела промахнешься?
Пока Огинский колебался, поглаживая указательным пальцем собачку пистолета, фигура ехавшей верхом княжны исчезла за поворотом дороги, а вскоре стих и мягкий перестук лошадиных копыт по усыпанной опавшей листвой земле. Пан Кшиштоф пожал плечами, махнул рукой и отправился искать свою лошадь.
Глава 12
С утра над городом еще светило солнце, но уже к полудню небо оказалось сплошь затянуто низкими свинцово-серыми тучами, тяжелыми даже на вид, плотными, беременными непогодой. Город лежал, придавленный этим небом, такой же серый и плоский, как повисшие над ним тучи, деревянный, каменный, ощетинившийся голыми растопыренными ветвями уснувших до следующей весны деревьев, уставивший в зенит закопченные жерла печных труб, из которых тут и там поднимались к серому небу блеклые худосочные дымы. Исполосованная колесами экипажей, изрытая конскими копытами, схваченная ранним морозом до железной твердости грязь разлеглась под ногами, бесстыдно демонстрируя свою неприглядную наготу, в ожидании первого снега.
И снег пошел. Незадолго до того, как дневной свет окончательно померк, над городом запорхали белые мухи, хорошо заметные на однообразном сером фоне. Они привычно сулили радость, хотя какая радость может быть в приближающихся лютых холодах, сугробах по пояс и коротких, как огарок церковной свечи, днях? Но радость все-таки была – смутная радость наступающей перемены, когда на смену серо-коричневой грязи должна была прийти чистая белизна, радость грядущих праздников с катанием в санях с бубенцами, радость ожидания весны, которая должна была непременно наступить.
Постепенно редкие белые пятнышки, более похожие на искры, начали расти, сливаться друг с другом, милосердно затягивая море замерзшей грязи и перекрашивая серьги город в праздничный белый цвет, который по мере наступления темноты все более отливал синевой. Где-то далеко, в продуваемых всеми ветрами полях и мрачных храмах еловых лесов плелись, замерзая, на запад остатки великой армии, гонимые морозом и лихими казачьими наскоками. Они брели, отмечая свой путь множеством трупов людей и животных, брошенными повозками с награбленным добром и рваной, поломанной, ни на что более не годной амуницией. Их преследовали и убивали с упорством, достойным лучшего применения: они и без того были обречены погибнуть от холода и бескормицы, а те, кому суждено было уцелеть, не желали более ничего, кроме избавления от этого бесконечного кошмара. Древние язычники из Скандинавии полагали, что ад – это место, где царствует вечный мороз; и если это так, то Россия начала мало-помалу превращаться в ад – во всяком случае, для тех, кто бежал сейчас к ее западным рубежам, более не помышляя ни о великих завоеваниях, ни о богатой добыче.
Город, а вернее, городок, о котором идет речь в данном повествовании, в последние несколько недель начал заметно пустеть. Переполнявшие его с начала сентября толпы пытавшихся скрыть за светской болтовней свою растерянность людей поредели: многие уезжали в Москву, на родные пепелища. Кое-кто даже успел оттуда вернуться: на пепелище зимовать не станешь, а отстраиваться все-таки лучше было по весне.
Княжна Вязмитинова в Москву не поехала, решив не торопить события и дождаться весны здесь, в теплом и удобном доме. К тому же, в Москве ее никто не ждал – как, впрочем, и везде. Кшиштоф Огинский снова куда-то пропал, как всегда, не затрудняя себя прощанием. Он просто исчез из сторожки лесника Силантия, из города и из жизни Марии Андреевны, чего та почти не заметила: пан Кшиштоф никогда не был героем ее романа. Она вовсе не обратила бы внимания на его исчезновение, когда бы княгиня Аграфена Антоновна не продолжала донимать ее расспросами, как будто она, княжна Вязмитинова, была нянькой усатому поляку, возраст коего превышал ее собственный более чем вдвое. В ответ на эти расспросы княжна лишь пожимала плечами: она действительно не имела никакого представления о том, куда мог подеваться Огинский. Она с каждым днем все более убеждалась в том, что пану Кшиштофу было что скрывать от окружающих, но любопытство ее не терзало: она не имела склонности к раскапыванию помоек.
В церкви отслужили поминальный молебен по безвременно усопшему сорок дней назад князю Петру Ивановичу Багратиону. В городе поговаривали, будто теперь, когда Москва оставлена неприятелем, и война, все набирая скорость, катится обратно к Неману, следует со дня на день ждать появления здесь некоего чина, посланного самим государем для учинения следствия по поводу полученного покойным князем подметного письма, послужившего причиной его смерти. Чин все не ехал, но разговоры не утихали.
Один из главных героев этих, разговоров, чье имя упоминалось многими как имя главного подозреваемого, до сих пор пребывал в тюремном лазарете. Рана его благополучно заживала, лихорадка почти прошла, но контузия, полученная при падении со второго этажа дома графа Бухвостова, как видно, оказалась много серьезнее, чем полагал поначалу доктор Иоганн Шнитке. Больной упорно не приходил в сознание, если не считать нескольких просветлении, которые можно было пересчитать по пальцам одной руки и ни одно из которых не длилось более пяти минут. В городе было замечено, что княжна Мария Андреевна Вязмитинова избегает участия в разговорах на эту тему, и городские кумушки, качая головами, шептались у нее за спиной: “Ах, бедное дитя! Быть соблазненной неприятельским шпионом, убийцей – какой это, должно быть, кошмар!” Некоторые из них, впрочем, придерживались того мнения, что кошмар кошмаром, но и без некоторой доли удовольствия дело, вероятно, не обошлось. Говоря об этом, кумушки хихикали, розовели и кокетливо прикрывались заметно побитыми молью веерами.
Княгиня Аграфена Антоновна Зеленская, с давних пор по праву считавшаяся предводительницей сего ядовитого племени, всячески поддерживала эти разговоры, несмотря на неоднократные увещевания со стороны графа Федора Дементьевича Бухвостова. Княгиня полагала, что она в своем праве: утратив последнюю надежду быть назначенной опекуншей княжны, она пустилась во все тяжкие и отводила душу, как умела, строя козни и распуская отвратительные сплетни, которые, будучи повторенными более трех раз, начинали казаться даже ей самой непреложной истиной. Судебный процесс князя Зеленского все тянулся – вернее, он никак не мог по-настоящему начаться, к чему немалые усилия были приложены все той же Аграфеной Антоновной. Княгиня дралась, как гладиатор, сразу на два фронта, и могла бы драться на пять, на шесть, на сколько угодно фронтов, ни на минуту не теряя бодрости и присутствия духа, поскольку речь шла о благополучии ее семейства.
Над городом шел снег. Вероятнее всего, ему суждено было растаять не позднее завтрашнего утра, но сейчас, в преддверии наступающей ночи, тонкая белая простыня все плотнее укутывала стосковавшуюся по теплу землю, делаясь с каждой минутой толще, утрачивая прозрачность. Снег милосердно скрывал от глаз людских окоченевшие трупы людей и животных, коими во множестве усеяны были поля и обочины дорог за Москвою, на Смоленской и на подступах к Калужской дороге. Он сеялся с низкого неба все гуще и гуще, мелкая крупка скоро превратилась в настоящие хлопья, за полетом которых столь приятно наблюдать сквозь отмытое до полной прозрачности стекло, сидя при свечах в хорошо натопленной комнате. Вид этих легко порхающих, словно вовсе лишенных веса пушистых хлопьев поневоле наводил на мысль, что не плохо было бы вынуть из сундука шубу и меховую шапку или, на худой конец, какой-нибудь зипун потеплее; стоило же подумать о тех, кто в эту минуту брел через снежную ночь (без шубы, между прочим, и даже без зипуна, а в одной только суконной шинелишке на рыбьем меху), как глаза сами собой отыскивали в красном углу киот с иконами, а губы начинали беззвучно шевелиться, шепча слова молитвы о ниспослании православному воинству скорейшей победы над неприятелем – не потому, что так уж ненавистен был этот погибающий от холода, голода и русской стали, побежденный и жалкий уже неприятель, а потому, что и православное воинство страдало и гибло от тех же напастей.
Человек, который, ежась от холода, притаился за углом городской управы, шубы не имел. Более того, никто во всем городе и в целом свете не молился о ниспослании ему победы – кроме, разве что, одного человека, который тоже вряд ли молился, поскольку не верил ни в бога, ни в черта, а лишь в собственную хитрость да в силу оружия. Правда, зипун у него был – очень мало поношенный, крепкий и весьма теплый, он сидел на своем владельце как-то странно – не то был он с чужого плеча, не то владелец, высокий и статный мужчина с густыми черными усами и гладко выбритым подбородком, привык носить совсем другую одежду.
Снег ложился на плечи зипуна и щекотал человеку щеки. Тот раздраженно стирал с лица ладонью талую воду и время от времени делал странный жест рукой, словно пытаясь надвинуть пониже поля шляпы, которых не было и быть не могло, поскольку на голове у него криво сидела мужицкая шапка.
Человек за углом управы нервничал. У него замерзли ноги в тонких, не по сезону, сапогах, он устал, продрог и боялся, что его здесь заметят. Строго говоря, боялся он не только этого, но и многого, многого другого. Он даже не мог бы с уверенностью сказать, чего боится больше: того, что задуманное им дело провалится, или, наоборот, того, что оно удастся. Его было легко понять, поскольку ни в том, ни в другом случае ничего хорошего ждать ему не приходилось.
Кроме того, ему мешали двое пьяных, которые никак не могли расстаться друг с другом и торчали на углу прямо напротив его укрытия. Они орали дикими голосами скабрезные песни, громогласно и косноязычно признавались друг другу в любви и славили русское воинство, не забывая при этом помянуть худым словом Бонапарта; они поминутно падали, то вместе, то порознь, с головы до ног извалялись в снегу, а один из них и вовсе потерял шапку, но искать ее почему-то не стал, а вместо этого уселся на землю, широко раскинув ноги, и принялся посыпать плешивую голову снегом, как пеплом, раскачиваясь из стороны в сторону и что-то немелодично напевая.
Время уходило. В запасе его было еще предостаточно, но неожиданная помеха страшно раздражала человека в зипуне. Он скрипел зубами, бормотал себе под нос невнятные ругательства на трех европейских языках и, наконец, окончательно потеряв терпение, вынул из-под зипуна тяжелый армейский пистолет. Стрелять было нельзя, он понимал это прекрасно, но, когда дуло пистолета нацелилось в голову одного из гуляк, притаившийся в засаде человек испытал некоторое облегчение. Немедленно к нему пришла заманчивая мысль: махнуть рукой на всю эту гиблую затею и уносить ноги подобру-поздорову. В конце концов, он не виноват, что в этом городе какие-то пьяницы беспрепятственно устраивают свои концерты прямо под окнами городской управы. Он их сюда не звал, прогнать их отсюда он не в состоянии, следовательно, с него взятки гладки. Можно попробовать в следующий раз, а можно придумать что-нибудь другое...
Это было обыкновенное малодушие, и человек в зипуне об этом знал. Он не был этим удивлен, не стыдился этого и не пытался с этим бороться: он привык. Он давно ушел бы отсюда, если бы не знал наверняка, что от этого будет только хуже. У того, кто держал его за горло, была очень крепкая хватка-Человек этот, морозной ночью страдавший от холода, раздражения и малодушного страха, был никто иной, как пан Кшиштоф Огинский. Появлению пана Кшиштофа в этом месте в столь неурочный час предшествовал целый ряд событий и обстоятельств, ни одно из которых не было для него приятным или хотя бы полезным. Он хотел бежать из города, но у него ничего не вышло: памятное свидание с княжной Вязмитиновой в доме лесника Силантия сломало все его планы.
После этого свидания пан Кшиштоф посетил в тюремном лазарете содержавшегося там Лакассаня. К его немалому удивлению, доступ в лазарет оказался почти свободным: узник лежал без сознания, и доктор Шнитке, не зная, что еще предпринять, настоял на том, чтобы к арестованному допускали посетителей. Он надеялся, что хотя бы это окажет на больного благотворное воздействие и заставит его выйти из беспамятства. Доктор и сам понимал, что такой метод лечения имеет очень мало общего с наукой, но все остальные известные ему способы уже были перепробованы и на деле доказали свою полную несостоятельность. Впрочем, изобретенный доктором новый способ лечения был еще хуже прежних; если бы кто-то догадался спросить пана Кшиштофа, он мог бы сказать, что бессмысленно пытаться привести в сознание человека, который намеренно симулирует беспамятство. Но пана Кшиштофа никто не спрашивал, а он не стал набиваться в консультанты местному светилу медицинской науки, ибо это шло вразрез с его собственными интересами.
Седоусый ветеран, гремя ключами, открыл перед Огинским дверь лазарета. Пан Кшиштоф вошел, и дверь за ним закрылась с тем же грохотом. Он оглянулся на зарешеченное окошечко, прорезанное в обитых железом дубовых досках, кивнул видневшемуся там лицу охранника, и лицо, кивнув в ответ, скрылось.
Пан Кшиштоф повернулся к постели, на которой лежал Лакассань, и со смешанным чувством страха и злорадства всмотрелся в изможденное, обросшее нечистой бородой лицо своего компаньона. Этот человек был его, пана Кшиштофа, персональным злым роком – во всяком случае, в течение последнего месяца. Сейчас он лежал перед Огинским, беспомощный и жалкий, находящийся в полушаге от смерти... Полно, мысленно оборвал себя пан Кшиштоф, я ведь знаю, что он притворяется!
Он с подозрением посмотрел на Лакассаня. Вид у француза действительно был жалкий – что называется, краше в гроб кладут. “А может быть, все-таки не притворяется? – с надеждой подумал Огинский. – Может быть, он все-таки умирает? Ах, как это было бы чудесно! И с каким удовольствием я бы его добил! Это было бы только гуманно, а главное, очень удобно. Но... фамильная тайна!”
Он подошел к кровати и осторожно присел на ее краешек. Лакассань не подавал признаков жизни.
– Лакассань, – негромко позвал пан Кшиштоф. – Ну же, Лакассань, это я, Огинский! Вы хотели мне что-то сказать.
Француз не отвечал. Пан Кшиштоф внимательно вглядывался в его лицо и не заметил ни одного признака того, что француз его услышал. Дыхание раненого было медленным и неглубоким. Огинский вдруг представил, как он вынимает из-под головы Лакассаня подушку и кладет ему на лицо – кладет и сильно прижимает... Много времени на это не понадобится, подумал он. Две, от силы три минуты, и я буду свободен. Подушку на место, еще пять минут для очистки совести, и можно уходить. Смерть обнаружат далеко не сразу и припишут ее естественным причинам. В конце концов, никто здесь по-настоящему не верит в то, что он выздоровеет. Да и кому это нужно – чтобы он выздоровел? Правильно, никому. Никому на всем белом свете это не нужно и не интересно. Он убийца, негодяй, шпион, и даже господь бог не осудит меня, если я сотру с лица земли эту мерзость. Фамильная тайна? Чушь, чепуха, что он может знать про меня такого, чего не знаю я сам?
И снег пошел. Незадолго до того, как дневной свет окончательно померк, над городом запорхали белые мухи, хорошо заметные на однообразном сером фоне. Они привычно сулили радость, хотя какая радость может быть в приближающихся лютых холодах, сугробах по пояс и коротких, как огарок церковной свечи, днях? Но радость все-таки была – смутная радость наступающей перемены, когда на смену серо-коричневой грязи должна была прийти чистая белизна, радость грядущих праздников с катанием в санях с бубенцами, радость ожидания весны, которая должна была непременно наступить.
Постепенно редкие белые пятнышки, более похожие на искры, начали расти, сливаться друг с другом, милосердно затягивая море замерзшей грязи и перекрашивая серьги город в праздничный белый цвет, который по мере наступления темноты все более отливал синевой. Где-то далеко, в продуваемых всеми ветрами полях и мрачных храмах еловых лесов плелись, замерзая, на запад остатки великой армии, гонимые морозом и лихими казачьими наскоками. Они брели, отмечая свой путь множеством трупов людей и животных, брошенными повозками с награбленным добром и рваной, поломанной, ни на что более не годной амуницией. Их преследовали и убивали с упорством, достойным лучшего применения: они и без того были обречены погибнуть от холода и бескормицы, а те, кому суждено было уцелеть, не желали более ничего, кроме избавления от этого бесконечного кошмара. Древние язычники из Скандинавии полагали, что ад – это место, где царствует вечный мороз; и если это так, то Россия начала мало-помалу превращаться в ад – во всяком случае, для тех, кто бежал сейчас к ее западным рубежам, более не помышляя ни о великих завоеваниях, ни о богатой добыче.
Город, а вернее, городок, о котором идет речь в данном повествовании, в последние несколько недель начал заметно пустеть. Переполнявшие его с начала сентября толпы пытавшихся скрыть за светской болтовней свою растерянность людей поредели: многие уезжали в Москву, на родные пепелища. Кое-кто даже успел оттуда вернуться: на пепелище зимовать не станешь, а отстраиваться все-таки лучше было по весне.
Княжна Вязмитинова в Москву не поехала, решив не торопить события и дождаться весны здесь, в теплом и удобном доме. К тому же, в Москве ее никто не ждал – как, впрочем, и везде. Кшиштоф Огинский снова куда-то пропал, как всегда, не затрудняя себя прощанием. Он просто исчез из сторожки лесника Силантия, из города и из жизни Марии Андреевны, чего та почти не заметила: пан Кшиштоф никогда не был героем ее романа. Она вовсе не обратила бы внимания на его исчезновение, когда бы княгиня Аграфена Антоновна не продолжала донимать ее расспросами, как будто она, княжна Вязмитинова, была нянькой усатому поляку, возраст коего превышал ее собственный более чем вдвое. В ответ на эти расспросы княжна лишь пожимала плечами: она действительно не имела никакого представления о том, куда мог подеваться Огинский. Она с каждым днем все более убеждалась в том, что пану Кшиштофу было что скрывать от окружающих, но любопытство ее не терзало: она не имела склонности к раскапыванию помоек.
В церкви отслужили поминальный молебен по безвременно усопшему сорок дней назад князю Петру Ивановичу Багратиону. В городе поговаривали, будто теперь, когда Москва оставлена неприятелем, и война, все набирая скорость, катится обратно к Неману, следует со дня на день ждать появления здесь некоего чина, посланного самим государем для учинения следствия по поводу полученного покойным князем подметного письма, послужившего причиной его смерти. Чин все не ехал, но разговоры не утихали.
Один из главных героев этих, разговоров, чье имя упоминалось многими как имя главного подозреваемого, до сих пор пребывал в тюремном лазарете. Рана его благополучно заживала, лихорадка почти прошла, но контузия, полученная при падении со второго этажа дома графа Бухвостова, как видно, оказалась много серьезнее, чем полагал поначалу доктор Иоганн Шнитке. Больной упорно не приходил в сознание, если не считать нескольких просветлении, которые можно было пересчитать по пальцам одной руки и ни одно из которых не длилось более пяти минут. В городе было замечено, что княжна Мария Андреевна Вязмитинова избегает участия в разговорах на эту тему, и городские кумушки, качая головами, шептались у нее за спиной: “Ах, бедное дитя! Быть соблазненной неприятельским шпионом, убийцей – какой это, должно быть, кошмар!” Некоторые из них, впрочем, придерживались того мнения, что кошмар кошмаром, но и без некоторой доли удовольствия дело, вероятно, не обошлось. Говоря об этом, кумушки хихикали, розовели и кокетливо прикрывались заметно побитыми молью веерами.
Княгиня Аграфена Антоновна Зеленская, с давних пор по праву считавшаяся предводительницей сего ядовитого племени, всячески поддерживала эти разговоры, несмотря на неоднократные увещевания со стороны графа Федора Дементьевича Бухвостова. Княгиня полагала, что она в своем праве: утратив последнюю надежду быть назначенной опекуншей княжны, она пустилась во все тяжкие и отводила душу, как умела, строя козни и распуская отвратительные сплетни, которые, будучи повторенными более трех раз, начинали казаться даже ей самой непреложной истиной. Судебный процесс князя Зеленского все тянулся – вернее, он никак не мог по-настоящему начаться, к чему немалые усилия были приложены все той же Аграфеной Антоновной. Княгиня дралась, как гладиатор, сразу на два фронта, и могла бы драться на пять, на шесть, на сколько угодно фронтов, ни на минуту не теряя бодрости и присутствия духа, поскольку речь шла о благополучии ее семейства.
Над городом шел снег. Вероятнее всего, ему суждено было растаять не позднее завтрашнего утра, но сейчас, в преддверии наступающей ночи, тонкая белая простыня все плотнее укутывала стосковавшуюся по теплу землю, делаясь с каждой минутой толще, утрачивая прозрачность. Снег милосердно скрывал от глаз людских окоченевшие трупы людей и животных, коими во множестве усеяны были поля и обочины дорог за Москвою, на Смоленской и на подступах к Калужской дороге. Он сеялся с низкого неба все гуще и гуще, мелкая крупка скоро превратилась в настоящие хлопья, за полетом которых столь приятно наблюдать сквозь отмытое до полной прозрачности стекло, сидя при свечах в хорошо натопленной комнате. Вид этих легко порхающих, словно вовсе лишенных веса пушистых хлопьев поневоле наводил на мысль, что не плохо было бы вынуть из сундука шубу и меховую шапку или, на худой конец, какой-нибудь зипун потеплее; стоило же подумать о тех, кто в эту минуту брел через снежную ночь (без шубы, между прочим, и даже без зипуна, а в одной только суконной шинелишке на рыбьем меху), как глаза сами собой отыскивали в красном углу киот с иконами, а губы начинали беззвучно шевелиться, шепча слова молитвы о ниспослании православному воинству скорейшей победы над неприятелем – не потому, что так уж ненавистен был этот погибающий от холода, голода и русской стали, побежденный и жалкий уже неприятель, а потому, что и православное воинство страдало и гибло от тех же напастей.
Человек, который, ежась от холода, притаился за углом городской управы, шубы не имел. Более того, никто во всем городе и в целом свете не молился о ниспослании ему победы – кроме, разве что, одного человека, который тоже вряд ли молился, поскольку не верил ни в бога, ни в черта, а лишь в собственную хитрость да в силу оружия. Правда, зипун у него был – очень мало поношенный, крепкий и весьма теплый, он сидел на своем владельце как-то странно – не то был он с чужого плеча, не то владелец, высокий и статный мужчина с густыми черными усами и гладко выбритым подбородком, привык носить совсем другую одежду.
Снег ложился на плечи зипуна и щекотал человеку щеки. Тот раздраженно стирал с лица ладонью талую воду и время от времени делал странный жест рукой, словно пытаясь надвинуть пониже поля шляпы, которых не было и быть не могло, поскольку на голове у него криво сидела мужицкая шапка.
Человек за углом управы нервничал. У него замерзли ноги в тонких, не по сезону, сапогах, он устал, продрог и боялся, что его здесь заметят. Строго говоря, боялся он не только этого, но и многого, многого другого. Он даже не мог бы с уверенностью сказать, чего боится больше: того, что задуманное им дело провалится, или, наоборот, того, что оно удастся. Его было легко понять, поскольку ни в том, ни в другом случае ничего хорошего ждать ему не приходилось.
Кроме того, ему мешали двое пьяных, которые никак не могли расстаться друг с другом и торчали на углу прямо напротив его укрытия. Они орали дикими голосами скабрезные песни, громогласно и косноязычно признавались друг другу в любви и славили русское воинство, не забывая при этом помянуть худым словом Бонапарта; они поминутно падали, то вместе, то порознь, с головы до ног извалялись в снегу, а один из них и вовсе потерял шапку, но искать ее почему-то не стал, а вместо этого уселся на землю, широко раскинув ноги, и принялся посыпать плешивую голову снегом, как пеплом, раскачиваясь из стороны в сторону и что-то немелодично напевая.
Время уходило. В запасе его было еще предостаточно, но неожиданная помеха страшно раздражала человека в зипуне. Он скрипел зубами, бормотал себе под нос невнятные ругательства на трех европейских языках и, наконец, окончательно потеряв терпение, вынул из-под зипуна тяжелый армейский пистолет. Стрелять было нельзя, он понимал это прекрасно, но, когда дуло пистолета нацелилось в голову одного из гуляк, притаившийся в засаде человек испытал некоторое облегчение. Немедленно к нему пришла заманчивая мысль: махнуть рукой на всю эту гиблую затею и уносить ноги подобру-поздорову. В конце концов, он не виноват, что в этом городе какие-то пьяницы беспрепятственно устраивают свои концерты прямо под окнами городской управы. Он их сюда не звал, прогнать их отсюда он не в состоянии, следовательно, с него взятки гладки. Можно попробовать в следующий раз, а можно придумать что-нибудь другое...
Это было обыкновенное малодушие, и человек в зипуне об этом знал. Он не был этим удивлен, не стыдился этого и не пытался с этим бороться: он привык. Он давно ушел бы отсюда, если бы не знал наверняка, что от этого будет только хуже. У того, кто держал его за горло, была очень крепкая хватка-Человек этот, морозной ночью страдавший от холода, раздражения и малодушного страха, был никто иной, как пан Кшиштоф Огинский. Появлению пана Кшиштофа в этом месте в столь неурочный час предшествовал целый ряд событий и обстоятельств, ни одно из которых не было для него приятным или хотя бы полезным. Он хотел бежать из города, но у него ничего не вышло: памятное свидание с княжной Вязмитиновой в доме лесника Силантия сломало все его планы.
После этого свидания пан Кшиштоф посетил в тюремном лазарете содержавшегося там Лакассаня. К его немалому удивлению, доступ в лазарет оказался почти свободным: узник лежал без сознания, и доктор Шнитке, не зная, что еще предпринять, настоял на том, чтобы к арестованному допускали посетителей. Он надеялся, что хотя бы это окажет на больного благотворное воздействие и заставит его выйти из беспамятства. Доктор и сам понимал, что такой метод лечения имеет очень мало общего с наукой, но все остальные известные ему способы уже были перепробованы и на деле доказали свою полную несостоятельность. Впрочем, изобретенный доктором новый способ лечения был еще хуже прежних; если бы кто-то догадался спросить пана Кшиштофа, он мог бы сказать, что бессмысленно пытаться привести в сознание человека, который намеренно симулирует беспамятство. Но пана Кшиштофа никто не спрашивал, а он не стал набиваться в консультанты местному светилу медицинской науки, ибо это шло вразрез с его собственными интересами.
Седоусый ветеран, гремя ключами, открыл перед Огинским дверь лазарета. Пан Кшиштоф вошел, и дверь за ним закрылась с тем же грохотом. Он оглянулся на зарешеченное окошечко, прорезанное в обитых железом дубовых досках, кивнул видневшемуся там лицу охранника, и лицо, кивнув в ответ, скрылось.
Пан Кшиштоф повернулся к постели, на которой лежал Лакассань, и со смешанным чувством страха и злорадства всмотрелся в изможденное, обросшее нечистой бородой лицо своего компаньона. Этот человек был его, пана Кшиштофа, персональным злым роком – во всяком случае, в течение последнего месяца. Сейчас он лежал перед Огинским, беспомощный и жалкий, находящийся в полушаге от смерти... Полно, мысленно оборвал себя пан Кшиштоф, я ведь знаю, что он притворяется!
Он с подозрением посмотрел на Лакассаня. Вид у француза действительно был жалкий – что называется, краше в гроб кладут. “А может быть, все-таки не притворяется? – с надеждой подумал Огинский. – Может быть, он все-таки умирает? Ах, как это было бы чудесно! И с каким удовольствием я бы его добил! Это было бы только гуманно, а главное, очень удобно. Но... фамильная тайна!”
Он подошел к кровати и осторожно присел на ее краешек. Лакассань не подавал признаков жизни.
– Лакассань, – негромко позвал пан Кшиштоф. – Ну же, Лакассань, это я, Огинский! Вы хотели мне что-то сказать.
Француз не отвечал. Пан Кшиштоф внимательно вглядывался в его лицо и не заметил ни одного признака того, что француз его услышал. Дыхание раненого было медленным и неглубоким. Огинский вдруг представил, как он вынимает из-под головы Лакассаня подушку и кладет ему на лицо – кладет и сильно прижимает... Много времени на это не понадобится, подумал он. Две, от силы три минуты, и я буду свободен. Подушку на место, еще пять минут для очистки совести, и можно уходить. Смерть обнаружат далеко не сразу и припишут ее естественным причинам. В конце концов, никто здесь по-настоящему не верит в то, что он выздоровеет. Да и кому это нужно – чтобы он выздоровел? Правильно, никому. Никому на всем белом свете это не нужно и не интересно. Он убийца, негодяй, шпион, и даже господь бог не осудит меня, если я сотру с лица земли эту мерзость. Фамильная тайна? Чушь, чепуха, что он может знать про меня такого, чего не знаю я сам?