– Здравствуйте.
   В то утро бабы, выгонявшие в поле скотину, видели, как из дома Нюры босой и без гимнастерки вышел Чонкин. Подойдя к самолету, он долго отвязывал его, потом разобрал часть забора, вкатил самолет в огород, а забор снова заложил жердями.

9

   Отличительной чертой председателя Голубева была неодолимая склонность к сомнениям. Когда жена утром спрашивала его:
   – Что будешь есть – яичницу или картошку?
   Он отвечал:
   – Давай картошку.
   Она доставала из печи чугунок с картошкой, и в эту секунду он знал совершенно определенно, что хочет яичницу. Жена запихивала чугунок обратно и шла в сени за яйцами. Возвращаясь, встречалась с виноватым взглядом мужа – он снова хотел картошку.
   Иногда он даже сердился:
   – Давай что-нибудь одно, не заставляй меня думать про глупости.
   Право на выбор его всегда тяготило. Он невыносимо мучился, когда раздумывал, какую сегодня надеть рубашку – зеленую или синюю, какие сапоги – старые или новые. Правда, за последние двадцать с лишним лет в стране было много сделано для того, чтобы Голубев не сомневался, но какие-то сомнения у него все-таки оставались и распространялись порой даже на такие вещи, в которых вообще сомневаться в то время было не принято. И не зря второй секретарь райкома Борисов говорил иногда Голубеву:
   – Ты эти свои сомнения брось. Сейчас надо работать, а не сомневаться. – И еще он говорил: – Помни, за тобой ведется пристальное наблюдение.
   Впрочем, он говорил это не только Голубеву, но и многим другим. Какое наблюдение и как именно оно ведется, Борисов не говорил, может, и сам не знал.
   Однажды Борисов проводил в райкоме совещание председателей колхозов по вопросам повышения удойности за текущий квартал. Колхоз Голубева занимал среднее положение по показателям, его не хвалили и не ругали, он сидел и разглядывал новый гипсовый бюст Сталина, стоявший возле окна на коричневом подцветочнике. Когда совещание кончилось и все стали расходиться, Борисов задержал Голубева. Остановившись возле бюста вождя и машинально погладив его по голове, секретарь сказал:
   – Вот что, Иван Тимофеич, парторг твой Килин говорит, что ты мало внимания уделяешь наглядной агитации. В частности, не дал денег на диаграмму роста промышленного производства.
   – Не дал и не дам, – твердо сказал Голубев. – Мне коровник не на что строить, а ему только диаграммы свои рисовать, трынькать колхозные деньги.
   – Что значит трынькать? – сказал секретарь. – Что значит трынькать? Ты понимаешь, что ты говоришь?
   – Я понимаю, – сказал Иван Тимофеевич. – Я все понимаю. Только жалко мне этих денег. Их в колхозе и так не хватает, не знаешь, как дыры заткнуть. А ведь вы потом сами с меня три шкуры сдерете, потому что я – председатель.
   – Ты в первую очередь коммунист, а потом уже председатель. А диаграмма – это дело большой политической важности. И мне странно видеть коммуниста, который этого недооценивает. И я еще не знаю, то, что ты говоришь, ошибка или твердое убеждение, и, если будешь дальше держаться той же позиции, мы тебя еще проверим, мы в самую душу к тебе заглянем, черт тебя подери! – Рассердившись, Борисов хлопнул Сталина по голове и затряс рукой от боли, но тут же выражение боли на его лице сменилось выражением смертельного страха.
   У него сразу пересохло во рту. Он раскрыл рот и смотрел на Голубева не отрываясь, словно загипнотизированный. А тот и сам до смерти перепугался. Он хотел бы не видеть этого, но ведь видел же, видел! И что теперь делать? Сделать вид, что не заметил? А вдруг Борисов побежит каяться, тогда он-то выкрутится, а ему, Голубеву, достанется за то, что не заявил. А если заявить, так ведь тоже за милую душу посадят, хотя бы за то, что видел.
   У обоих была на памяти история, когда школьник стрелял в учительницу из рогатки, а попал в портрет и разбил стекло. Если бы он выбил учительнице глаз, его бы, возможно, простили по несовершеннолетию, но он ведь попал не в глаз, а в портрет, а это уже покушение, ни больше ни меньше. И где теперь этот школьник, никто не знал.
   Первым из положения вышел Борисов. Он суетливо вытащил из кармана металлический портсигар и, раскрыв его, сунул Голубеву. Тот заколебался – брать или не брать. Потом все же решился – взял.
   – Да, так о чем мы с тобой говорили? – спросил Борисов как ни в чем не бывало, но на всякий случай отходя от бюста подальше.
   – О наглядной агитации, – услужливо напомнил Голубев, приходя понемногу в себя.
   – Так вот я говорю, – сказал Борисов уже другим тоном, – нельзя, Иван Тимофеевич, недооценивать политическое значение наглядной агитации, и прошу тебя по-дружески, ты уж об этом позаботься, пожалуйста.
   – Ладно уж, позабочусь, – хмуро сказал Иван Тимофеевич, торопясь уйти.
   – Вот и договорились, – обрадовался Борисов, взял Голубева под руку и, провожая до дверей, сказал, понижая голос:
   – И еще, Ванюша, хочу тебя как товарищ предупредить, учти – за тобой ведется пристальное наблюдение.
   Голубев вышел на улицу. Стоял по-прежнему сухой и солнечный день. Председатель отметил это с неудовольствием, пора бы уже быть и дождю. Его лошадь, привязанная к железной ограде, тянулась к кусту крапивы, но не могла дотянуться. Голубев взобрался в двуколку, отпустил вожжи. Лошадь прошла один квартал и сама, без всякого приказания, а по привычке остановилась напротив деревянного дома с вывеской «Чайная». Возле чайной стояла подвода с бидонами из-под молока, председатель сразу определил, что подвода из его колхоза. Лошадь была привязана к столбу. Голубев привязал к этому же столбу и свою лошадь, поднялся по шатким ступеням крыльца и открыл дверь. В чайной пахло пивом и кислыми щами.
   Женщина, скучавшая за стойкой, сразу обратила внимание на вошедшего.
   – Здравствуйте, Иван Тимофеевич.
   – Здорово, Анюта, – ответил председатель, кидая взгляд в угол.
   Там Плечевой допивал свое пиво. При появлении председателя он встал.
   – Ничего, сиди, – махнул ему Голубев и подождал, пока Анюта нальет ему обычную порцию – сто пятьдесят водки и кружку пива.
   Водку, как всегда, вылил в пиво и пошел в угол к Плечевому. Тот опять попытался встать, но Голубев придержал его за плечо.
   – Молоко сдавал? – спросил председатель, отхлебывая из кружки.
   – Сдавал, – сказал Плечевой. – Жирность, говорят, маловата.
   – Перебьются, – махнул рукой Голубев. – А чего сидишь?
   – А я тут Нюрку встрел, почтальоншу, да и обещался ее подвезти, – объяснил Плечевой. – Вот дожидаю.
   – Что, живет она со своим красноармейцем? – поинтересовался Иван Тимофеевич.
   – А чего ж ей не жить, – сказал Плечевой. – Он у ней заместо домохозяйки, да. Она на почту, а он воду наносит, дрова наколет и щи варит. Передник Нюркин наденет и ходит, как баба, занимается по хозяйству, да. Я-то сам не видел, а народ болтает, будто он и салфетки еще крестом вышивает. – Плечевой засмеялся. – Ей-богу, вот сколь живу, а такого, чтоб мужик в бабском переднике ходил да еще вышивал бы, не видел. И ведь вот что интересно: прислали его будто бы на неделю, полторы прошло, а он и не чухается, да. Я вот, Иван Тимофеевич, не знаю, может, это все от темноты, но народ думку такую имеет, что не зря он, этот армеец, сидит тут, а некоторые прямо считают – в виде следствия.
   – Какого следствия? – насторожился председатель.
   Плечевой знал о мнительности Голубева и сейчас нарочно его подзуживал и с удовольствием замечал, что слова его производят должный эффект.
   – А кто его знает, какого, – сказал он. – Только понятно, что зазря его здесь держать не будут, да. Если эроплан сломатый, значит, его надо чинить. А если он в таком состоянии, что и чинить нельзя, значит, надо выбросить. Чего ж даром человека держать. Вот потому-то народ, Иван Тимофеич, и сомневается. Слух есть, – Плечевой понизил голос и приблизился к председателю, – что колхозы распущать будут обратно.
   – Ну это ты брось, – сердито сказал председатель. – Не будет этого никогда, и не надейся. Работать надо, а не слухи собирать.
   Он допил свой «ерш» и поднялся.
   – Ты, Плечевой, вот что, – сказал он напоследок, – если Беляшовой долго не будет, не жди, нечего. И своим ходом дойдет, не велика барыня.
   Попрощавшись с Анютой, он вышел, сел на двуколку и поехал домой. Но сказанное Плечевым запало ему в душу и соединилось со словами Борисова о том, что за ним, Голубевым, ведется пристальное наблюдение. Какое же наблюдение и как оно ведется? Уж не через этого ли красноармейца? Не специально ли его подослали? Правда, на вид он вроде бы и не похож на такого, которого можно подослать. Но ведь те, кто подсылает, тоже не дураки, они такого и не пошлют, чтобы сразу было видно, что он подослан. Если бы знать это точно! Но как узнаешь? И тут у Голубева родилась дерзкая мысль: «А что если подойти к этому красноармейцу, стукнуть кулаком по столу, говори, мол, по какому заданию ты здесь сидишь и кто тебя на это направил?» А если даже за это и будет чего, так уж лучше сразу, чем так-то вот ждать неизвестно какой опасности.

10

   Итак, полторы недели прошло с тех пор, как Чонкин попал в Красное и поселился у Нюры. Он здесь уже прижился, со всеми перезнакомился, стал своим человеком, и не было никаких намеков на то, что его отсюда когда-нибудь заберут. Нельзя сказать, чтобы Чонкину жизнь такая не нравилась. Наоборот, ни подъема, ни отбоя, не говоря уже о физзарядке или политзанятиях. Хотя и в армии в смысле еды он неплохо устроился, но здесь-то хлеб, молоко, яички, все свежее, лучок прямо с грядки, да еще баба под боком – чем не жизнь? Да на месте Чонкина любой согласился бы стоять на таком посту до самой демобилизации, а еще годок-другой прихватил бы сверхсрочно. И все-таки в положении Чонкина было что-то такое, что не давало ему жить спокойно, а именно то, что оставили его здесь вроде бы на неделю, но неделя эта прошла, а из части ни слуху ни духу, никаких дальнейших распоряжений. Если решили задержать, то надо сообщить как-нибудь, да и сухой паек не мешало б пополнить. Это хорошо, что он здесь так вот пристроился, а то давно бы уже зубы на полку.
   Последние дни, каждый раз выходя на улицу, Чонкин задирал голову и глядел в небо, не появится ли там медленно растущая точка, и прикладывал к уху ладонь, не послышится ли приближающийся рокот мотора. Да нет, ничего не было видно, ничего не было слышно.
   Не зная, что предпринять, и отчаявшись, Чонкин решил обратиться за советом к умному человеку. Таким человеком оказался сосед Нюры – Кузьма Матвеевич Гладышев.
   Кузьму Гладышева не только в Красном, но и во всей округе знали как человека ученого. Об учености Гладышева говорил хотя бы тот факт, что на деревянной уборной, стоявшей у него в огороде, большими черными буквами было написано: «Water closet».
   Занимая неприметную и низкооплачиваемую должность колхозного кладовщика, Гладышев зато имел много свободного времени для пополнения знаний и держал в своей маленькой голове столько различных сведений из различных областей, что люди, знакомые с ним, только вздыхали завистливо и уважительно – вот это, мол, да!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента