Джин Вулф
Пыточных дел мастер
Тысячелетья – ничто пред тобой,
столь быстротечен их лет;
кратки, как стража, вершащая ночь,
прежде чем солнце взойдет.
Глава 1
Воскресение и смерть
Пожалуй, я уже тогда почувствовал приближение беды. Ржавая решетка ворот, преградившая нам путь, и пряди тянувшегося с реки тумана, обволакивавшие острые навершия прутьев, словно горные пики, и поныне остаются для меня символами изгнания. Вот почему моя повесть начинается сразу после того, как мы переплыли реку, причем я, ученик гильдии палачей Северьян, едва не утонул.
– А стража-то нет, – сказал Рош, мой друг, Дротту, который и без него отлично видел, как обстоят дела.
Парнишка по имени Эата неуверенно предложил обойти кругом. Кивок и жест веснушчатой руки означали несколько тысяч шагов через трущобы под стеной и подъем по склону холма – туда, где стена Цитадели выше всего. Этот путь мне еще предстоит пройти – гораздо позже.
– И нас вот так, запросто, пропустят через барбикен? Ведь за мастером Гурло пошлют.
– Но почему стража нет на месте?
– Какая разница? – Дротт тряхнул решетку. – Эата, попробуй – может, пролезешь меж прутьев.
Что ж, Дротт – наш капитан. Эата просунул меж прутьями плечо и руку, и тут же стало ясно, что дело безнадежно: туловище не пройдет.
– Кто-то идет, – прошептал Рош.
Дротт выдернул Эату из решетки.
Я оглянулся. Там, в конце улицы, мелькали фонари; до ушей моих донеслись шаги и голоса. Я приготовился прятаться, но Рош удержал меня:
– Погоди! Они с пиками!
– Думаешь, страж возвращается?
Он покачал головой:
– Слишком много.
– По меньшей мере, дюжина, – подтвердил Дротт.
Мы еще не обсохли после купания в Гьолле. В памяти своей я и посейчас стою у тех ворот, дрожа от холода. Как все, что, будучи с виду непреходящим, неотвратимо идет к концу, мгновения, казавшиеся тогда неимоверно быстротечными, напротив, возрождаются вновь и вновь – не только в памяти моей (которая к конечном счете не позволяет пропасть ничему), в биении сердца, в морозце по коже возобновляются они, совсем как наше Содружество ежеутренне возрождается к жизни под пронзительный рев горнов.
Насколько позволял судить тускло-желтый свет фонарей, на подошедших не было доспехов, однако при них имелись не только пики, замеченные Дроттом, но и топоры с посохами. А на поясе их вожака – длинный обоюдоострый нож. Но меня гораздо сильнее заинтересовал увесистый ключ на шнурке, обвивавшем его шею, по виду он вполне подошел бы к замку на воротах.
Малыш Эата беспокойно шевельнулся. Главный, заметив нас, поднял фонарь над головой.
– Мы ждем здесь, чтобы пройти внутрь, добрый человек, – громко сказал Дротт.
Ростом он был повыше, но темное лицо его выражало крайнюю степень почтения.
– Только после рассвета, – буркнул вожак. – А пока, ребята, ступайте-ка по домам.
– Добрый человек, страж должен был впустить нас, но отлучился куда-то…
Вожак шагнул к нам, причем ладонь его легла на рукоять ножа.
– Нынче ночью вы сюда не пройдете.
Какое-то мгновение я боялся, что он догадался, кто мы.
Дротт отступил, а мы встали за его спиной.
– Кто вы, добрые люди? С виду – не солдаты…
– Мы добровольцы, – сказал один из подошедших. – Пришли охранять своих умерших.
– Значит, вы можете пропустить нас. Вожак отвернулся.
– Туда не войдет никто, кроме нас.
Ключ его заскрежетал в замке. Ворота распахнулись. И, прежде чем кто-либо смог помешать ему, Эата метнулся внутрь. Кто-то выругался; вожак и еще двое добровольцев ринулись следом, но Эата оказался проворней. Его шевелюра цвета пеньки и залатанная рубаха, попетляв среди осевших могил нищих, исчезли в зарослях изваяний выше по склону. Дротт тоже устремился за ним, но его схватили за руки.
– Нужно же найти его! Не украдем мы ваших умерших…
– А тогда зачем вам туда понадобилось? – спросил один из добровольцев.
– Собрать травы, – отвечал Дротт. – Мы – подмастерья у лекаря. Больных ведь нужно лечить, как по-твоему?
Доброволец молча таращился на него. Погнавшись за Эатой, человек с ключом бросил свой фонарь. В неверном свете оставшихся двух фонарей доброволец выглядел вовсе глупым и невинным; по-моему, он был просто каким-то чернорабочим.
– Ты должен знать, – продолжал Дротт, – что некоторые ингредиенты обретают полную силу лишь будучи извлечены из кладбищенской почвы при лунном свете. Скоро ударят заморозки, и все погибнет, а нашим мастерам не обойтись без запасов на зиму. Три мастера устроили нам разрешение войти сюда нынче ночью; этого же парнишку я нанял у его отца нам в помощь.
– А вам не во что складывать эти… составляющие! До сих пор не устаю восхищаться находчивостью Дротта!
– Мы вяжем их в снопы и высушиваем, – с этими словами он, без малейшей заминки, вынул из кармана клубок обычной бечевки.
– Понятно… – пробормотал доброволец, явно ничего не понимавший.
Мы с Рошем придвинулись к воротам поближе, но Дротт, напротив, отступил на шаг.
– Если вы не позволите нам собрать травы, мы лучше пойдем. Пожалуй, мы теперь не отыщем там даже этого паренька.
– Никуда вы не пойдете. Его нужно убрать оттуда.
– Хорошо…
Дротт нехотя шагнул в ворота. Мы, в сопровождении добровольцев, двинулись за ним. Вот некоторые мистические доктрины утверждают, будто вещный мир создан не чем иным, как человеческим разумом, поскольку управляют нами искусственные категории, в которые мы помещаем предметы, по существу недифференцированные, еще более неосязаемые, чем изобретенные для них слова. Вот этот самый принцип я в ту ночь понял интуитивно, едва услышав, как доброволец, замыкавший шествие, захлопнул за нами ворота.
– Ну, я пошел дежурить при своей матери, – сказал доброволец, молчавший до сих пор. – И так сколько времени потратили даром – ее уже за лигу отсюда могли бы унести!
Прочие согласно забормотали, и отряд рассыпался. Один фонарь двинулся влево, другой – вправо. Мы же с оставшимися добровольцами поднялись на центральную аллею, которой всегда возвращались к рухнувшему участку стены Цитадели.
Я не забываю ничего. В этом – моя природа, радость моя и проклятие. Каждый лязг цепи и посвист ветра, оттенок, запах и вкус сохраняются в памяти моей неизменными. Я знаю, что так бывает не со всеми, однако не могу представить, как может быть иначе. Наверное, это – наподобие сна, когда не осознаешь того, что творится вокруг. А несколько белых ступеней, ведших к центральной аллее, и сейчас стоят перед моим взором…
Воздух становился все холоднее. Света при нас не было, да вдобавок с Гьолла начал подниматься туман. Несколько птиц, прилетевших ночевать на ветвях сосен и кипарисов, никак не могли угомониться, тяжело перелетая с дерева на дерево. Я помню, что чувствовали мои ладони, растиравшие мерзнувшие плечи, помню мерцание удалявшихся фонарей среди надгробных плит, помню запах реки, принесенный туманом и пропитавший мою рубаху, смешавшись с резким запахом свежевскопанной земли. В тот день я едва не утонул, запутавшись в гуще подводных корней, а ночью – впервые почувствовал себя взрослым.
Раздался выстрел – я никогда прежде не видел такого. Лиловая молния расщепила темноту, словно клин, и темнота с громом сомкнулась вновь. Где-то рухнул монумент. И вновь – тишина, в которой, казалось, растворилось все вокруг. Мы пустились бежать. Неподалеку закричали люди, сталь зазвенела о камень, точно чей-то клинок ударил по могильной плите. Я рванулся прочь по совершенно незнакомой (по крайней мере, так мне показалось) аллее, узкой – едва-едва разойтись двоим, выложенной обломками костей и вонзавшейся, точно сломанное ребро, в небольшую низинку. В тумане не разглядеть было ничего, кроме темных глыб памятников по бокам аллейки. Затем дорожка внезапно, точно ее выдернули, исчезла из-под ног – видимо, я где-то прозевал поворот. Едва увернувшись от обелиска, словно из-под земли выросшего передо мною, я на полном ходу врезался в человека, одетого в черное пальто.
Он оказался жестким, точно дерево; удар при столкновении сшиб меня с ног и на время лишил способности дышать. Человек в черном пальто тихо выругался, а затем я услышал свист рассеченного клинком воздуха.
– Что случилось? – спросил другой голос.
– Кто-то налетел на меня. И исчез, кто бы он ни был. Я замер.
– Открой фонарь.
Этот голос принадлежал женщине и был очень похож на воркованье голубки, если не считать повелительного тона.
– Госпожа, они накинутся на нас, как стая дхолей, – возразил тот, на кого я налетел.
– Они в любом случае скоро будут здесь – Водалус стрелял. Ты должен был слышать.
– Ну, выстрел их скорее отпугнет.
В разговор снова вступил человек, заговоривший первым – я был тогда еще слишком неопытен, чтобы распознать характерный акцент экзультанта:
– Лучше бы я не брал это с собой. Против людей такого сорта – нужды нет.
Теперь он был гораздо ближе; какое-то мгновение я мог видеть его сквозь туман – очень высокий, худощавый, с непокрытой головой, он стоял возле толстяка, на которого я наткнулся. Третьей была женщина, закутанная в черное. Лишившись дыханья, я не в силах был двигаться, однако как-то сумел отползти за постамент статуи и, едва оказавшись в безопасном месте, снова принялся наблюдать за ними.
Глаза постепенно привыкали к темноте. Я различил правильное, продолговатое лицо женщины и отметил, что она почти одного роста с худощавым человеком по имени Водалус.
– Трави помалу, – скомандовал толстяк, скрытый теперь от моих глаз.
На слух, он находился всего лишь в паре шагов от того места, где я прятался, но из виду пропал надежно, точно вода, вылитая в колодец. Затем я увидел, как к ногам худощавого придвинулось что-то черное (должно быть, тулья шляпы толстяка), и понял, в чем дело: толстяк спустился в могильную яму!
– Как она? – спросила женщина.
– Свежа, как роза, госпожа! Запаха почти не чувствуется, тревожиться не о чем. – С невероятным для его сложения проворством он выпрыгнул из ямы. – Берите другой конец, сеньор; вытащим легче, чем морковь из грядки!
Что сказала после этого женщина, я не расслышал. Худощавый ответил:
– Тебе не стоило ходить с нами, Tea. Как я буду выглядеть перед остальными, если вовсе ничем не рискую?
Они с толстяком закряхтели от напряжения, и я увидел, как возле их ног появилось что-то белое. Оба наклонились, чтобы поднять его. И вдруг – точно амшаспанд коснулся их своим сияющим жезлом – туман всклубился, уступив дорогу зеленому лунному лучу. В руках их был труп, тело женщины. Темные волосы ее спутались, лиловато-серое лицо отчетливо контрастировало с длинным платьем из какой-то светлой ткани.
– Видишь, сеньор? – сказал толстяк. – Как я и говорил. Ну вот, госпожа, – осталось всего ничего. Только за стену переправить.
Стоило этим словам слететь с его губ, я услыхал чей-то вопль. На дорожке, ведшей в низинку, появились трое добровольцев.
– Придержи их, сеньор, – буркнул толстяк, взваливая тело на плечо. – Я пригляжу за дамами.
– Возьми это, – сказал Водалус. Поданный им пистолет сверкнул в лунном луче, словно зеркальце.
– Сеньор, – ахнул толстяк, – я и в руках-то никогда не держал…
– Возьми, может пригодиться!
Водалус нагнулся и поднял что-то наподобие темной палки. Металл прошуршал по дереву, и в руке его оказался узкий блестящий клинок.
– Защищайтесь! – крикнул он. Женщина, точно голубка, заслышавшая клич арктотера, выхватила блестящий пистолет из руки толстяка, и оба они отступили в туман.
Трое добровольцев приостановились, затем один двинулся вправо, другой – влево, чтобы напасть разом с трех сторон. Оставшийся на белой дорожке из обломков костей был вооружен пикой, а один из его товарищей – топором.
Третьим оказался вожак добровольцев – тот самый, что говорил с Дроттом у ворот.
– Кто ты такой?! – закричал он. – Какого Эребуса явился сюда и чинишь непотребства?!
Водалус молчал, но острие его меча пристально следило за добровольцами.
– Вместе, разом! – зарычал вожак. – Взяли! Однако добровольцы замешкались, и прежде чем они смогли приблизиться, Водалус ринулся вперед. Клинок его, сверкнув в тусклом лунном луче, заскрежетал о навершие пики – точно стальная змея скользнула по бревну из железа. Пикинер с воплем отскочил назад; Водалус отпрыгнул тоже (наверное, опасаясь, как бы двое оставшихся не зашли с тыла), потерял равновесие и упал.
Все происходило в темноте, да и туман вовсе не улучшал видимости. Конечно, я видел все, однако и мужчины и женщина с правильным, округлым лицом были для глаз моих лишь темными силуэтами. И все же что-то тронуло меня. Быть может, готовность Водалуса умереть, защищая эту женщину, заставила меня проникнуться к ней особой симпатией и уж наверняка породила восхищение перед самим Водалусом. Сколько раз с тех пор я, стоя на шатком помосте посреди рыночной площади какого-нибудь городишки и занося мой верный «Терминус Эст» над головою какого-нибудь жалкого бродяги, окутанный ненавистью толпы и – что еще омерзительнее – грязным сладострастием тех, кому доставляет наслаждение чужая боль и смерть, вспоминал Водалуса на краю могильной ямы и поднимал свой клинок так, точно бью за него.
Водалус, как я уже говорил, споткнулся. В тот миг я поверил, будто вся жизнь моя брошена на чашу весов вместе с его жизнью.
Добровольцы, зашедшие с флангов, кинулись на него, но тот не выпустил из рук оружия. Клинок сверкнул в воздухе, хотя хозяин его еще не успел подняться. Помнится, я подумал, что мне очень пригодился бы такой меч в тот день, когда Дротт сделался капитаном учеников, а затем живо представил себя на месте Водалуса.
Человек с топором, в чью сторону был сделан выпад, отступил, а другой ринулся в атаку, выставив перед собою нож. Я к этому моменту уже поднялся на ноги и наблюдал за схваткой через плечо халцедонового ангела. Водалус едва увернулся от удара, и нож вожака добровольцев ушел в землю по самую гарду. Водалус отмахнулся мечом, но клинок был слишком длинен для ближнего боя. Вожак, вместо того чтобы отступить, бросил оружие и сжал Водалуса в борцовском захвате. Дрались они на самом краю могильной ямы – наверное, Водалус увяз в вынутой из нее земле.
Второй доброволец поднял топор, но в последний миг замешкался – ближним к нему был вожак. Тогда он обошел сцепившихся на краю могилы, чтобы ударить наверняка, и оказался меньше чем в шаге от моего укрытия. Пока он менял позицию, Водалус вытащил из земли нож и вонзил его в глотку вожака. Топор взметнулся вверх; я почти рефлекторно поймал топорище под самым лезвием и тут же оказался в самой гуще событий. Ударил ногой, взмахнул топором – и внезапно обнаружил, что все кончено.
Хозяин окровавленного топора в моих руках был мертв. Вожак добровольцев корчился у наших ног. Пикинер успел удрать, лишь пика его мирно лежала поперек дорожки. Водалус поднял из травы черную трость и упрятал в нее свой меч.
– Кто ты?
– Северьян. Палач. То есть ученик палача, сеньор. Ордена Взыскующих Истины и Покаяния. – Тут я набрал полную грудь воздуха. – Я – водаларий. Один из тысяч водалариев, о которых тебе не известно ничего.
Слово «водаларий» мне довелось слышать где-то однажды.
– Держи!
Он вложил мне в ладонь предмет, оказавшийся небольшой монеткой, отполированной до такой степени, что на ощупь она казалась жирной. Сжимая монетку в кулаке, я стоял возле оскверненной могилы и смотрел ему вслед. Туман поглотил Водалуса еще прежде, чем тот выбрался из низинки. Через несколько мгновений серебристый флайер, острый, точно стрела, со свистом пронесся над моей головой.
Нагнувшись за ножом, выпавшим из горла вожака добровольцев – видимо, тот, корчась в судорогах, выдернул его, – я обнаружил, что все еще сжимаю монетку в кулаке, и сунул ее в карман.
Вот мы полагаем, будто символы созданы нами. На самом же деле это символы создают нас, определяя наши формы своими жесткими рамками. Солдату, принимающему присягу, вручают монету – серебряный азими с чеканным профилем Автарха. Принять монету – значит принять на себя все обязанности, связанные с бременем военной службы; с этого момента ты – солдат, хоть, может быть, ни аза не смыслишь в обращении с оружием. Тогда я еще не знал, насколько глубоко заблуждение, будто подобные вещи оказывают влияние, лишь будучи осмысленными. Фактически такая точка зрения есть суеверие – самое темное и безосновательное. Считающий так верует в действенность чистого знания; люди же рациональные отлично понимают, что символы действуют сами по себе либо не действуют вовсе.
Итак, в тот миг, когда монетка упала на дно моего кармана, я ничего не знал о догмах, исповедуемых движением во главе с Водалусом, но совсем скоро изучил их все – самый воздух был насыщен ими. Вместе с ним я ненавидел автократию, хоть и не представлял себе, чем ее можно заменить. Вместе с ним я презирал экзультантов, неспособных восстать против Автарха и отсылавших ему прекраснейших из своих дочерей для церемониального конкубината. Вместе с ним я питал отвращение к народу, которому так сильно недоставало дисциплины и здравого смысла. Из тех же ценностей, которые мастер Мальрубиус пытался привить мне в детстве, а мастер Палаэмон прививал и по ту пору, я принял лишь одну – верность гильдии. И был абсолютно прав – теперь для меня было вполне приемлемо служить Водалусу и в то же время оставаться палачом. Так оно складывалось и тогда, когда я пустился в долгий путь, завершением коему стал мой трон.
– А стража-то нет, – сказал Рош, мой друг, Дротту, который и без него отлично видел, как обстоят дела.
Парнишка по имени Эата неуверенно предложил обойти кругом. Кивок и жест веснушчатой руки означали несколько тысяч шагов через трущобы под стеной и подъем по склону холма – туда, где стена Цитадели выше всего. Этот путь мне еще предстоит пройти – гораздо позже.
– И нас вот так, запросто, пропустят через барбикен? Ведь за мастером Гурло пошлют.
– Но почему стража нет на месте?
– Какая разница? – Дротт тряхнул решетку. – Эата, попробуй – может, пролезешь меж прутьев.
Что ж, Дротт – наш капитан. Эата просунул меж прутьями плечо и руку, и тут же стало ясно, что дело безнадежно: туловище не пройдет.
– Кто-то идет, – прошептал Рош.
Дротт выдернул Эату из решетки.
Я оглянулся. Там, в конце улицы, мелькали фонари; до ушей моих донеслись шаги и голоса. Я приготовился прятаться, но Рош удержал меня:
– Погоди! Они с пиками!
– Думаешь, страж возвращается?
Он покачал головой:
– Слишком много.
– По меньшей мере, дюжина, – подтвердил Дротт.
Мы еще не обсохли после купания в Гьолле. В памяти своей я и посейчас стою у тех ворот, дрожа от холода. Как все, что, будучи с виду непреходящим, неотвратимо идет к концу, мгновения, казавшиеся тогда неимоверно быстротечными, напротив, возрождаются вновь и вновь – не только в памяти моей (которая к конечном счете не позволяет пропасть ничему), в биении сердца, в морозце по коже возобновляются они, совсем как наше Содружество ежеутренне возрождается к жизни под пронзительный рев горнов.
Насколько позволял судить тускло-желтый свет фонарей, на подошедших не было доспехов, однако при них имелись не только пики, замеченные Дроттом, но и топоры с посохами. А на поясе их вожака – длинный обоюдоострый нож. Но меня гораздо сильнее заинтересовал увесистый ключ на шнурке, обвивавшем его шею, по виду он вполне подошел бы к замку на воротах.
Малыш Эата беспокойно шевельнулся. Главный, заметив нас, поднял фонарь над головой.
– Мы ждем здесь, чтобы пройти внутрь, добрый человек, – громко сказал Дротт.
Ростом он был повыше, но темное лицо его выражало крайнюю степень почтения.
– Только после рассвета, – буркнул вожак. – А пока, ребята, ступайте-ка по домам.
– Добрый человек, страж должен был впустить нас, но отлучился куда-то…
Вожак шагнул к нам, причем ладонь его легла на рукоять ножа.
– Нынче ночью вы сюда не пройдете.
Какое-то мгновение я боялся, что он догадался, кто мы.
Дротт отступил, а мы встали за его спиной.
– Кто вы, добрые люди? С виду – не солдаты…
– Мы добровольцы, – сказал один из подошедших. – Пришли охранять своих умерших.
– Значит, вы можете пропустить нас. Вожак отвернулся.
– Туда не войдет никто, кроме нас.
Ключ его заскрежетал в замке. Ворота распахнулись. И, прежде чем кто-либо смог помешать ему, Эата метнулся внутрь. Кто-то выругался; вожак и еще двое добровольцев ринулись следом, но Эата оказался проворней. Его шевелюра цвета пеньки и залатанная рубаха, попетляв среди осевших могил нищих, исчезли в зарослях изваяний выше по склону. Дротт тоже устремился за ним, но его схватили за руки.
– Нужно же найти его! Не украдем мы ваших умерших…
– А тогда зачем вам туда понадобилось? – спросил один из добровольцев.
– Собрать травы, – отвечал Дротт. – Мы – подмастерья у лекаря. Больных ведь нужно лечить, как по-твоему?
Доброволец молча таращился на него. Погнавшись за Эатой, человек с ключом бросил свой фонарь. В неверном свете оставшихся двух фонарей доброволец выглядел вовсе глупым и невинным; по-моему, он был просто каким-то чернорабочим.
– Ты должен знать, – продолжал Дротт, – что некоторые ингредиенты обретают полную силу лишь будучи извлечены из кладбищенской почвы при лунном свете. Скоро ударят заморозки, и все погибнет, а нашим мастерам не обойтись без запасов на зиму. Три мастера устроили нам разрешение войти сюда нынче ночью; этого же парнишку я нанял у его отца нам в помощь.
– А вам не во что складывать эти… составляющие! До сих пор не устаю восхищаться находчивостью Дротта!
– Мы вяжем их в снопы и высушиваем, – с этими словами он, без малейшей заминки, вынул из кармана клубок обычной бечевки.
– Понятно… – пробормотал доброволец, явно ничего не понимавший.
Мы с Рошем придвинулись к воротам поближе, но Дротт, напротив, отступил на шаг.
– Если вы не позволите нам собрать травы, мы лучше пойдем. Пожалуй, мы теперь не отыщем там даже этого паренька.
– Никуда вы не пойдете. Его нужно убрать оттуда.
– Хорошо…
Дротт нехотя шагнул в ворота. Мы, в сопровождении добровольцев, двинулись за ним. Вот некоторые мистические доктрины утверждают, будто вещный мир создан не чем иным, как человеческим разумом, поскольку управляют нами искусственные категории, в которые мы помещаем предметы, по существу недифференцированные, еще более неосязаемые, чем изобретенные для них слова. Вот этот самый принцип я в ту ночь понял интуитивно, едва услышав, как доброволец, замыкавший шествие, захлопнул за нами ворота.
– Ну, я пошел дежурить при своей матери, – сказал доброволец, молчавший до сих пор. – И так сколько времени потратили даром – ее уже за лигу отсюда могли бы унести!
Прочие согласно забормотали, и отряд рассыпался. Один фонарь двинулся влево, другой – вправо. Мы же с оставшимися добровольцами поднялись на центральную аллею, которой всегда возвращались к рухнувшему участку стены Цитадели.
Я не забываю ничего. В этом – моя природа, радость моя и проклятие. Каждый лязг цепи и посвист ветра, оттенок, запах и вкус сохраняются в памяти моей неизменными. Я знаю, что так бывает не со всеми, однако не могу представить, как может быть иначе. Наверное, это – наподобие сна, когда не осознаешь того, что творится вокруг. А несколько белых ступеней, ведших к центральной аллее, и сейчас стоят перед моим взором…
Воздух становился все холоднее. Света при нас не было, да вдобавок с Гьолла начал подниматься туман. Несколько птиц, прилетевших ночевать на ветвях сосен и кипарисов, никак не могли угомониться, тяжело перелетая с дерева на дерево. Я помню, что чувствовали мои ладони, растиравшие мерзнувшие плечи, помню мерцание удалявшихся фонарей среди надгробных плит, помню запах реки, принесенный туманом и пропитавший мою рубаху, смешавшись с резким запахом свежевскопанной земли. В тот день я едва не утонул, запутавшись в гуще подводных корней, а ночью – впервые почувствовал себя взрослым.
Раздался выстрел – я никогда прежде не видел такого. Лиловая молния расщепила темноту, словно клин, и темнота с громом сомкнулась вновь. Где-то рухнул монумент. И вновь – тишина, в которой, казалось, растворилось все вокруг. Мы пустились бежать. Неподалеку закричали люди, сталь зазвенела о камень, точно чей-то клинок ударил по могильной плите. Я рванулся прочь по совершенно незнакомой (по крайней мере, так мне показалось) аллее, узкой – едва-едва разойтись двоим, выложенной обломками костей и вонзавшейся, точно сломанное ребро, в небольшую низинку. В тумане не разглядеть было ничего, кроме темных глыб памятников по бокам аллейки. Затем дорожка внезапно, точно ее выдернули, исчезла из-под ног – видимо, я где-то прозевал поворот. Едва увернувшись от обелиска, словно из-под земли выросшего передо мною, я на полном ходу врезался в человека, одетого в черное пальто.
Он оказался жестким, точно дерево; удар при столкновении сшиб меня с ног и на время лишил способности дышать. Человек в черном пальто тихо выругался, а затем я услышал свист рассеченного клинком воздуха.
– Что случилось? – спросил другой голос.
– Кто-то налетел на меня. И исчез, кто бы он ни был. Я замер.
– Открой фонарь.
Этот голос принадлежал женщине и был очень похож на воркованье голубки, если не считать повелительного тона.
– Госпожа, они накинутся на нас, как стая дхолей, – возразил тот, на кого я налетел.
– Они в любом случае скоро будут здесь – Водалус стрелял. Ты должен был слышать.
– Ну, выстрел их скорее отпугнет.
В разговор снова вступил человек, заговоривший первым – я был тогда еще слишком неопытен, чтобы распознать характерный акцент экзультанта:
– Лучше бы я не брал это с собой. Против людей такого сорта – нужды нет.
Теперь он был гораздо ближе; какое-то мгновение я мог видеть его сквозь туман – очень высокий, худощавый, с непокрытой головой, он стоял возле толстяка, на которого я наткнулся. Третьей была женщина, закутанная в черное. Лишившись дыханья, я не в силах был двигаться, однако как-то сумел отползти за постамент статуи и, едва оказавшись в безопасном месте, снова принялся наблюдать за ними.
Глаза постепенно привыкали к темноте. Я различил правильное, продолговатое лицо женщины и отметил, что она почти одного роста с худощавым человеком по имени Водалус.
– Трави помалу, – скомандовал толстяк, скрытый теперь от моих глаз.
На слух, он находился всего лишь в паре шагов от того места, где я прятался, но из виду пропал надежно, точно вода, вылитая в колодец. Затем я увидел, как к ногам худощавого придвинулось что-то черное (должно быть, тулья шляпы толстяка), и понял, в чем дело: толстяк спустился в могильную яму!
– Как она? – спросила женщина.
– Свежа, как роза, госпожа! Запаха почти не чувствуется, тревожиться не о чем. – С невероятным для его сложения проворством он выпрыгнул из ямы. – Берите другой конец, сеньор; вытащим легче, чем морковь из грядки!
Что сказала после этого женщина, я не расслышал. Худощавый ответил:
– Тебе не стоило ходить с нами, Tea. Как я буду выглядеть перед остальными, если вовсе ничем не рискую?
Они с толстяком закряхтели от напряжения, и я увидел, как возле их ног появилось что-то белое. Оба наклонились, чтобы поднять его. И вдруг – точно амшаспанд коснулся их своим сияющим жезлом – туман всклубился, уступив дорогу зеленому лунному лучу. В руках их был труп, тело женщины. Темные волосы ее спутались, лиловато-серое лицо отчетливо контрастировало с длинным платьем из какой-то светлой ткани.
– Видишь, сеньор? – сказал толстяк. – Как я и говорил. Ну вот, госпожа, – осталось всего ничего. Только за стену переправить.
Стоило этим словам слететь с его губ, я услыхал чей-то вопль. На дорожке, ведшей в низинку, появились трое добровольцев.
– Придержи их, сеньор, – буркнул толстяк, взваливая тело на плечо. – Я пригляжу за дамами.
– Возьми это, – сказал Водалус. Поданный им пистолет сверкнул в лунном луче, словно зеркальце.
– Сеньор, – ахнул толстяк, – я и в руках-то никогда не держал…
– Возьми, может пригодиться!
Водалус нагнулся и поднял что-то наподобие темной палки. Металл прошуршал по дереву, и в руке его оказался узкий блестящий клинок.
– Защищайтесь! – крикнул он. Женщина, точно голубка, заслышавшая клич арктотера, выхватила блестящий пистолет из руки толстяка, и оба они отступили в туман.
Трое добровольцев приостановились, затем один двинулся вправо, другой – влево, чтобы напасть разом с трех сторон. Оставшийся на белой дорожке из обломков костей был вооружен пикой, а один из его товарищей – топором.
Третьим оказался вожак добровольцев – тот самый, что говорил с Дроттом у ворот.
– Кто ты такой?! – закричал он. – Какого Эребуса явился сюда и чинишь непотребства?!
Водалус молчал, но острие его меча пристально следило за добровольцами.
– Вместе, разом! – зарычал вожак. – Взяли! Однако добровольцы замешкались, и прежде чем они смогли приблизиться, Водалус ринулся вперед. Клинок его, сверкнув в тусклом лунном луче, заскрежетал о навершие пики – точно стальная змея скользнула по бревну из железа. Пикинер с воплем отскочил назад; Водалус отпрыгнул тоже (наверное, опасаясь, как бы двое оставшихся не зашли с тыла), потерял равновесие и упал.
Все происходило в темноте, да и туман вовсе не улучшал видимости. Конечно, я видел все, однако и мужчины и женщина с правильным, округлым лицом были для глаз моих лишь темными силуэтами. И все же что-то тронуло меня. Быть может, готовность Водалуса умереть, защищая эту женщину, заставила меня проникнуться к ней особой симпатией и уж наверняка породила восхищение перед самим Водалусом. Сколько раз с тех пор я, стоя на шатком помосте посреди рыночной площади какого-нибудь городишки и занося мой верный «Терминус Эст» над головою какого-нибудь жалкого бродяги, окутанный ненавистью толпы и – что еще омерзительнее – грязным сладострастием тех, кому доставляет наслаждение чужая боль и смерть, вспоминал Водалуса на краю могильной ямы и поднимал свой клинок так, точно бью за него.
Водалус, как я уже говорил, споткнулся. В тот миг я поверил, будто вся жизнь моя брошена на чашу весов вместе с его жизнью.
Добровольцы, зашедшие с флангов, кинулись на него, но тот не выпустил из рук оружия. Клинок сверкнул в воздухе, хотя хозяин его еще не успел подняться. Помнится, я подумал, что мне очень пригодился бы такой меч в тот день, когда Дротт сделался капитаном учеников, а затем живо представил себя на месте Водалуса.
Человек с топором, в чью сторону был сделан выпад, отступил, а другой ринулся в атаку, выставив перед собою нож. Я к этому моменту уже поднялся на ноги и наблюдал за схваткой через плечо халцедонового ангела. Водалус едва увернулся от удара, и нож вожака добровольцев ушел в землю по самую гарду. Водалус отмахнулся мечом, но клинок был слишком длинен для ближнего боя. Вожак, вместо того чтобы отступить, бросил оружие и сжал Водалуса в борцовском захвате. Дрались они на самом краю могильной ямы – наверное, Водалус увяз в вынутой из нее земле.
Второй доброволец поднял топор, но в последний миг замешкался – ближним к нему был вожак. Тогда он обошел сцепившихся на краю могилы, чтобы ударить наверняка, и оказался меньше чем в шаге от моего укрытия. Пока он менял позицию, Водалус вытащил из земли нож и вонзил его в глотку вожака. Топор взметнулся вверх; я почти рефлекторно поймал топорище под самым лезвием и тут же оказался в самой гуще событий. Ударил ногой, взмахнул топором – и внезапно обнаружил, что все кончено.
Хозяин окровавленного топора в моих руках был мертв. Вожак добровольцев корчился у наших ног. Пикинер успел удрать, лишь пика его мирно лежала поперек дорожки. Водалус поднял из травы черную трость и упрятал в нее свой меч.
– Кто ты?
– Северьян. Палач. То есть ученик палача, сеньор. Ордена Взыскующих Истины и Покаяния. – Тут я набрал полную грудь воздуха. – Я – водаларий. Один из тысяч водалариев, о которых тебе не известно ничего.
Слово «водаларий» мне довелось слышать где-то однажды.
– Держи!
Он вложил мне в ладонь предмет, оказавшийся небольшой монеткой, отполированной до такой степени, что на ощупь она казалась жирной. Сжимая монетку в кулаке, я стоял возле оскверненной могилы и смотрел ему вслед. Туман поглотил Водалуса еще прежде, чем тот выбрался из низинки. Через несколько мгновений серебристый флайер, острый, точно стрела, со свистом пронесся над моей головой.
Нагнувшись за ножом, выпавшим из горла вожака добровольцев – видимо, тот, корчась в судорогах, выдернул его, – я обнаружил, что все еще сжимаю монетку в кулаке, и сунул ее в карман.
Вот мы полагаем, будто символы созданы нами. На самом же деле это символы создают нас, определяя наши формы своими жесткими рамками. Солдату, принимающему присягу, вручают монету – серебряный азими с чеканным профилем Автарха. Принять монету – значит принять на себя все обязанности, связанные с бременем военной службы; с этого момента ты – солдат, хоть, может быть, ни аза не смыслишь в обращении с оружием. Тогда я еще не знал, насколько глубоко заблуждение, будто подобные вещи оказывают влияние, лишь будучи осмысленными. Фактически такая точка зрения есть суеверие – самое темное и безосновательное. Считающий так верует в действенность чистого знания; люди же рациональные отлично понимают, что символы действуют сами по себе либо не действуют вовсе.
Итак, в тот миг, когда монетка упала на дно моего кармана, я ничего не знал о догмах, исповедуемых движением во главе с Водалусом, но совсем скоро изучил их все – самый воздух был насыщен ими. Вместе с ним я ненавидел автократию, хоть и не представлял себе, чем ее можно заменить. Вместе с ним я презирал экзультантов, неспособных восстать против Автарха и отсылавших ему прекраснейших из своих дочерей для церемониального конкубината. Вместе с ним я питал отвращение к народу, которому так сильно недоставало дисциплины и здравого смысла. Из тех же ценностей, которые мастер Мальрубиус пытался привить мне в детстве, а мастер Палаэмон прививал и по ту пору, я принял лишь одну – верность гильдии. И был абсолютно прав – теперь для меня было вполне приемлемо служить Водалусу и в то же время оставаться палачом. Так оно складывалось и тогда, когда я пустился в долгий путь, завершением коему стал мой трон.
Глава 2
Северьян
Память подавляет меня. Будучи взращен среди палачей, я никогда не знал ни отца своего, ни матери. Да и прочие собратья мои во ученичестве знали о своих родителях не больше. Время от времени – особенно с наступлением зимы – у Дверей Мертвых Тел гомонят обиженные жизнью, надеющиеся быть принятыми в нашу древнюю гильдию. Они частенько награждают Брата Привратника повествованиями о пытках, которым охотно подвергли бы любого ради тепла и пищи, а порой даже приносят с собою ни в чем не повинных животных для наглядной демонстрации.
Все эти бедолаги уходят ни с чем. Традиции дней нашей славы, предвосхищавших нынешний век упадка и ту эпоху, что предшествовала ему, и ту, что была перед нею, обычаи времен, название коим помнит сейчас не всякий книжник, запрещают вербовку людей подобного сорта. И традиции эти чтились даже во времена, о которых я пишу, когда гильдия сократилась до двух мастеров при менеa чем двух десятках подмастерьев.
В памяти моей живы все ранние воспоминания. Первое из них – я складываю в кучу булыжники на Старом Подворье, что лежит к юго-западу от Башни Ведьм и отгорожено от Большого Двора. Стена, в обороне которой полагалось участвовать нашей гильдии, уже тогда была разрушена; между Красной и Медвежьей Башнями зияла широченная дыра – оттуда я частенько, вскарабкавшись нa груду обвалившихся плит тугоплавкого серого металла, любовался некрополем, уходившим вниз по склону Крепостного Холма.
Когда я стал постарше, некрополь превратился в место моих игр. Днем его извилистые аллеи патрулировались стражей, однако главной заботой патрульных были свежие могилы у подножия холма. Кроме того, они знали, что мы принадлежим к палачам, и выгонять нас из укромных кипарисовых рощ отваживались лишь изредка.
Говорят, наш некрополь – древнейший в Нессусе. Вранье, конечно же, но само существование подобного мнения подтверждает его древность, хотя автархов здесь не хоронили даже в те времена, когда Цитадель была главной их резиденцией, а знатнейшие семейства, как и сейчас, предпочитали предавать своих длинноруких и длинноногих покойников земле сокровищниц собственных поместий. Армигеры и оптиматы хоронили своих наверху, под самой стеной Цитадели, простолюдины лежали ниже, а могилы нищих и бродяг без роду и племени достигали жилых кварталов на берегу Гьолла. Мальчишкой я редко забирался так далеко от Цитадели – даже вполовину.
Мы всегда держались втроем – Дротт, Рощ и я. Потом присоединился еще Эата, старший из прочих учеников. Ни один из нас не был рожден среди палачей – таких не бывает вовсе.
Говорят, в древности женщины состояли в гильдии наряду с мужчинами, и их сыновья и дочери посвящались в гильдейские таинства, как принято сейчас среди золотых дел мастеров и во многих других гильдиях. Но Имар Без Малого Праведный, заметив, сколь были жестоки те женщины и сколь часто превышали они пределы назначенных им наказаний, повелел, чтобы «впредь женскаго полу среди гильдейских отнюдь не держать».
Таким образом, никто из нас не знал своих предков. Каждый мог бы быть и экзультантом – к нам присылают много высоких персон. С детства у каждого из нас складываются собственные догадки на этот счет, каждый пытается расспросить старших наших братьев-подмастерьев, но те, замкнувшиеся в собственной горечи, обычно скупы на слова. В тот год, о котором я пишу, Эата вычертил на потолке над своей койкой герб одного из северных кланов, возомнив, будто ведет происхождение от этой семьи.
Что до меня – сам я уже считал моим собственным герб, отчеканенный на бронзовой пластине над дверью одного мавзолея. Фонтан над гладью вод, корабль с распростертыми крыльями, а в нижней части – роза. Дверь давно разбухла от дождей и покоробилась, на полу лежали два пустых гроба, а еще три, слишком тяжелые для меня и до сих пор нетронутые, ждали на полках вдоль стены. Но не гробы – закрытые ли, открытые – составляли привлекательность этого места, хотя на остатках мягких, поблекших подушек последних я иногда отдыхал. Привлекал, скорее, уют небольшого помещения, толщина каменных стен с единственным крохотным оконцем, забранным единственным железным прутом, и массивность бесполезной, никогда не затворяющейся двери.
Сквозь окно и дверной проем я, скрытый от чьих-либо глаз, мог наблюдать за яркой жизнью деревьев, кустов и травы снаружи. Кролики и коноплянки, убегавшие и разлетавшиеся при приближении, не слышали и не чуяли меня здесь. Я видел, как водяная ворона строит себе гнездо и взращивает птенцов в двух кубитах от моих глаз. Я видел, как лис – огромный, крупнее любой собаки, кроме самых больших, которых называют ручными волками, – рысцой бежит сквозь кустарник. Однажды этот лис по каким-то своим, лисьим, делам забрался даже в разрушенные кварталы на юге – я видел, как он возвращался оттуда в сумерках. Каракара выслеживала для меня гадюк, скокл на вершине сосны расправлял крылья, готовясь взлететь…
Момент вполне подходит для описания всего того, за чем я наблюдал так долго. Десятка саросов не хватило бы мне, чтобы описать значение всего этого для оборванного мальчишки, ученика палачей. Две мысли (почти мечты) постоянно владели мною и делали эти вещи бесконечно дорогими. Первая – что уже в обозримом будущем само время остановится; дни, сверкающие яркими красками и столь долго тянущиеся один за другим, словно ленты из шляпы фокусника, придут к концу; тусклое солнце мигнет и погаснет. Вторая же предполагала, будто где-то существует источник чудесного света (иногда я представлял его себе в виде свечи, а порою – факела), дарующего жизнь всему, что попадет в его лучи, – у опавшего листа отрастут тоненькие ножки и щупальца, а сухая колючая ветка откроет глазки и снова вскарабкается на дерево.
Но иногда, особенно в жаркие, сонные полуденные часы, смотреть было почти не на что. Тогда я отворачивался к бронзовой табличке над дверью и гадал, какое отношение ко мне имеют корабль, фонтан и роза, или глазел на бронзовый саркофаг, мною же найденный, отполированный и установленный в углу. Покойный лежал, вытянувшись во весь рост и сомкнув тяжелые веки. При свете, проникавшем в мавзолей сквозь оконце, я изучал лицо покойного, сравнивая его со своим, отражавшимся в полированном металле. Мой нос, прямой и острый, впалые щеки и глубоко посаженные глаза были такими же, как у него. Ужасно хотелось выяснить, был ли он, как и я, темноволос.
Зимой я навещал некрополь лишь изредка, но с приходом весны этот мавзолей и его окрестности неизменно служили мне местом для наблюдений и отдыха в тишине. Дротт, Рош и Эата тоже приходили в некрополь, но я никогда не показывал им своего излюбленного убежища; у них, как и у меня, также имелись свои потайные местечки. Собираясь вместе, мы вообще редко лазали по склепам. Мы сражались на мечах из веток, швырялись шишками в солдат, играли в «веревочку», в «мясо» или – при помощи разноцветных камешков – в шашки, расчертив под доску землю на свежей могиле.
Так развлекались мы в лабиринте могил, также принадлежавшем Цитадели, а иногда еще плавали в огромном резервуаре у Колокольной Башни. Конечно, там, под толстым каменным сводом, нависавшим над темной и бесконечно глубокой водой, было холодно и сыро даже летом. Однако в резервуаре можно было купаться и зимой, да вдобавок купанье это обладало преимуществом, главным, неоспоримым и решающим: оно было запрещено. Как упоительно было прокрадываться к резервуару и не зажигать факелов, пока за нами не захлопнется тяжелая крышка люка! Как плясали наши тени на отсыревших камнях, когда пламя охватывало просмоленную паклю!
Все эти бедолаги уходят ни с чем. Традиции дней нашей славы, предвосхищавших нынешний век упадка и ту эпоху, что предшествовала ему, и ту, что была перед нею, обычаи времен, название коим помнит сейчас не всякий книжник, запрещают вербовку людей подобного сорта. И традиции эти чтились даже во времена, о которых я пишу, когда гильдия сократилась до двух мастеров при менеa чем двух десятках подмастерьев.
В памяти моей живы все ранние воспоминания. Первое из них – я складываю в кучу булыжники на Старом Подворье, что лежит к юго-западу от Башни Ведьм и отгорожено от Большого Двора. Стена, в обороне которой полагалось участвовать нашей гильдии, уже тогда была разрушена; между Красной и Медвежьей Башнями зияла широченная дыра – оттуда я частенько, вскарабкавшись нa груду обвалившихся плит тугоплавкого серого металла, любовался некрополем, уходившим вниз по склону Крепостного Холма.
Когда я стал постарше, некрополь превратился в место моих игр. Днем его извилистые аллеи патрулировались стражей, однако главной заботой патрульных были свежие могилы у подножия холма. Кроме того, они знали, что мы принадлежим к палачам, и выгонять нас из укромных кипарисовых рощ отваживались лишь изредка.
Говорят, наш некрополь – древнейший в Нессусе. Вранье, конечно же, но само существование подобного мнения подтверждает его древность, хотя автархов здесь не хоронили даже в те времена, когда Цитадель была главной их резиденцией, а знатнейшие семейства, как и сейчас, предпочитали предавать своих длинноруких и длинноногих покойников земле сокровищниц собственных поместий. Армигеры и оптиматы хоронили своих наверху, под самой стеной Цитадели, простолюдины лежали ниже, а могилы нищих и бродяг без роду и племени достигали жилых кварталов на берегу Гьолла. Мальчишкой я редко забирался так далеко от Цитадели – даже вполовину.
Мы всегда держались втроем – Дротт, Рощ и я. Потом присоединился еще Эата, старший из прочих учеников. Ни один из нас не был рожден среди палачей – таких не бывает вовсе.
Говорят, в древности женщины состояли в гильдии наряду с мужчинами, и их сыновья и дочери посвящались в гильдейские таинства, как принято сейчас среди золотых дел мастеров и во многих других гильдиях. Но Имар Без Малого Праведный, заметив, сколь были жестоки те женщины и сколь часто превышали они пределы назначенных им наказаний, повелел, чтобы «впредь женскаго полу среди гильдейских отнюдь не держать».
* * *
С тех пор ряды наши пополняются лишь детьми тех, кто попадает к нам в руки. В Башне Сообразности у нас приспособлен железный прут, вбитый в перегородку на уровне паха взрослого мужчины, и дети мужского пола, ростом не выше этого прута, воспитываются нами как собственные. Когда же к нам присылают женщину в тягостях, мы вскрываем ее, и, если дитя является мальчиком и начинает дышать, нанимаем для него кормилицу. Девочки отсылаются к ведьмам. Так ведется у нас со дней Имара, забытых много сотен лет назад.Таким образом, никто из нас не знал своих предков. Каждый мог бы быть и экзультантом – к нам присылают много высоких персон. С детства у каждого из нас складываются собственные догадки на этот счет, каждый пытается расспросить старших наших братьев-подмастерьев, но те, замкнувшиеся в собственной горечи, обычно скупы на слова. В тот год, о котором я пишу, Эата вычертил на потолке над своей койкой герб одного из северных кланов, возомнив, будто ведет происхождение от этой семьи.
Что до меня – сам я уже считал моим собственным герб, отчеканенный на бронзовой пластине над дверью одного мавзолея. Фонтан над гладью вод, корабль с распростертыми крыльями, а в нижней части – роза. Дверь давно разбухла от дождей и покоробилась, на полу лежали два пустых гроба, а еще три, слишком тяжелые для меня и до сих пор нетронутые, ждали на полках вдоль стены. Но не гробы – закрытые ли, открытые – составляли привлекательность этого места, хотя на остатках мягких, поблекших подушек последних я иногда отдыхал. Привлекал, скорее, уют небольшого помещения, толщина каменных стен с единственным крохотным оконцем, забранным единственным железным прутом, и массивность бесполезной, никогда не затворяющейся двери.
Сквозь окно и дверной проем я, скрытый от чьих-либо глаз, мог наблюдать за яркой жизнью деревьев, кустов и травы снаружи. Кролики и коноплянки, убегавшие и разлетавшиеся при приближении, не слышали и не чуяли меня здесь. Я видел, как водяная ворона строит себе гнездо и взращивает птенцов в двух кубитах от моих глаз. Я видел, как лис – огромный, крупнее любой собаки, кроме самых больших, которых называют ручными волками, – рысцой бежит сквозь кустарник. Однажды этот лис по каким-то своим, лисьим, делам забрался даже в разрушенные кварталы на юге – я видел, как он возвращался оттуда в сумерках. Каракара выслеживала для меня гадюк, скокл на вершине сосны расправлял крылья, готовясь взлететь…
Момент вполне подходит для описания всего того, за чем я наблюдал так долго. Десятка саросов не хватило бы мне, чтобы описать значение всего этого для оборванного мальчишки, ученика палачей. Две мысли (почти мечты) постоянно владели мною и делали эти вещи бесконечно дорогими. Первая – что уже в обозримом будущем само время остановится; дни, сверкающие яркими красками и столь долго тянущиеся один за другим, словно ленты из шляпы фокусника, придут к концу; тусклое солнце мигнет и погаснет. Вторая же предполагала, будто где-то существует источник чудесного света (иногда я представлял его себе в виде свечи, а порою – факела), дарующего жизнь всему, что попадет в его лучи, – у опавшего листа отрастут тоненькие ножки и щупальца, а сухая колючая ветка откроет глазки и снова вскарабкается на дерево.
Но иногда, особенно в жаркие, сонные полуденные часы, смотреть было почти не на что. Тогда я отворачивался к бронзовой табличке над дверью и гадал, какое отношение ко мне имеют корабль, фонтан и роза, или глазел на бронзовый саркофаг, мною же найденный, отполированный и установленный в углу. Покойный лежал, вытянувшись во весь рост и сомкнув тяжелые веки. При свете, проникавшем в мавзолей сквозь оконце, я изучал лицо покойного, сравнивая его со своим, отражавшимся в полированном металле. Мой нос, прямой и острый, впалые щеки и глубоко посаженные глаза были такими же, как у него. Ужасно хотелось выяснить, был ли он, как и я, темноволос.
Зимой я навещал некрополь лишь изредка, но с приходом весны этот мавзолей и его окрестности неизменно служили мне местом для наблюдений и отдыха в тишине. Дротт, Рош и Эата тоже приходили в некрополь, но я никогда не показывал им своего излюбленного убежища; у них, как и у меня, также имелись свои потайные местечки. Собираясь вместе, мы вообще редко лазали по склепам. Мы сражались на мечах из веток, швырялись шишками в солдат, играли в «веревочку», в «мясо» или – при помощи разноцветных камешков – в шашки, расчертив под доску землю на свежей могиле.
Так развлекались мы в лабиринте могил, также принадлежавшем Цитадели, а иногда еще плавали в огромном резервуаре у Колокольной Башни. Конечно, там, под толстым каменным сводом, нависавшим над темной и бесконечно глубокой водой, было холодно и сыро даже летом. Однако в резервуаре можно было купаться и зимой, да вдобавок купанье это обладало преимуществом, главным, неоспоримым и решающим: оно было запрещено. Как упоительно было прокрадываться к резервуару и не зажигать факелов, пока за нами не захлопнется тяжелая крышка люка! Как плясали наши тени на отсыревших камнях, когда пламя охватывало просмоленную паклю!