Страница:
Он улыбнулся нам кривой улыбкой и завел разговор о своем здоровье; довольно долго выспрашивал меня о своей личной жизни, о том, когда окончательно поправится. Затем Керстен, очень спокойно, без нажима, повел речь о своих проектах. Это дало повод Гиммлеру прочитать нам лекцию о чести, величии и преданности, тех качествах, которые он приписывал исключительно немцам и в которых отказывал славянам, монголам, представителям латинской расы. Я с трудом удержался от улыбки, когда он помянул монголов, ибо уже имел случай отметить его типично монгольский разрез глаз.
На эти высказывания Керстен отреагировал довольно бурно.
«Но вспомните моих друзей Венцеля и доктора Лангбена, — перебил он Гиммлера. — Это вы по отношению к ним нарушили слово, арестовав их, господин рейхсфюрер, и вряд ли вам пристало говорить о чести как истинно немецкой черте». Гиммлер усмехнулся и сказал, что то был особый случай, чрезвычайный трибунал оказался сильнее его, к тому же следствие неопровержимо доказало причастность того и другого к заговору. [6]
Затем Гиммлер опять повернулся ко мне и заговорил о предсказаниях, сделанных мною на основе его гороскопа. Одно из них было связано с происшествием 9 декабря 1944 года. «Это странно, господин Вульф, — сказал он, — но 9 декабря со мной действительно произошло нечто такое, что могло завершиться трагедией. Дело было ночью, я ехал по шоссе, и вдруг мою машину выбрасывает с проезжей части, и она несется вниз по склону метров под сорок и — прямо на рельсы, по которым как раз приближался поезд. Мы едва успели убраться с полотна железной дороги. Точность ваших предсказаний поразительна!»
«Отрадно слышать, господин рейхсфюрер, — ответил я. — Не ожидал, что первая же поправка к вашему гороскопу будет удачной. Похоже, мы смогли установить точный момент вашего рождения. Это обнадеживает. Возможно, это убедит вас всерьез задуматься и о других моих предсказаниях и с должным вниманием отнестись к моему совету по поводу „Майского плана“ (это было кодовым названием предполагаемого переворота, о чем было условлено между Гиммлером, Шелленбергом и мной, но об этом ничего не знал Керстен и потому посмотрел на меня своими большими глазами, так похожими на глаза ребенка)».
«Вы знаете о планах господина Керстена, — сказал мне Гиммлер. — Что вы о них думаете?» Мне о них особенно нечего было сказать. С астрологической точки зрения эти планы не вызывали возражений, о чем я и сообщил Гиммлеру.
«Вряд ли я смогу удовлетворить просьбу господина Керстена, — продолжал Гиммлер. — Он просит немедленно отправить за границу большое число заключенных евреев. Но без одобрения Гитлера это невозможно. Транспортировка большой группы заключенных не останется незамеченной, значит, об этом узнает фюрер. Он уже возмущался, прослышав, что мои эсэсовцы освобождают евреев, и отдал приказ расстреливать всякого, кто впредь попытается это сделать. Так что я смогу удовлетворить лишь немногое из представленного мне плана».
Керстен и Сторх пришли к согласию относительно четырех пунктов: 1. Позволить узникам-евреям получать продукты и медикаменты из-за границы. 2. Всех евреев перевести в отдельные лагеря под контролем Международного Красного Креста (который, как рассчитывала Всемирная еврейская организация, станет содержать их на свои средства). 3. Отдельные лица, перечисленные в особом списке, привезенном Керстеном из Швеции, освобождаются немедленно. 4. Значительное число узников-евреев будет освобождено и отправлено за границу, по преимуществу в Швецию и Швейцарию.
В том соглашении называлась конкретная цифра — 10 000 евреев. Операция в целом поддерживалась шведским правительством, которое открыло в Любеке свое представительство Красного Креста, передав в его распоряжение большое количество грузовиков и автобусов. Гиммлер с готовностью принял три первых пункта, однако наотрез отказался санкционировать освобождение и эвакуацию десяти тысяч евреев, а также освобождение шведских, датских и норвежских пленных, на чем настаивало шведское правительство. Тогда же мне стало ясно, что Керстен ничуть не продвинулся в своих делах (начиная со 2 марта); все его уловки ни к чему не приводили. Он опасался, что с Гиммлером у него ничего не получится, тогда под угрозой окажется весь проект, а вместе с ним его надежды на получение шведского гражданства.
Я спросил у Гиммлера, почему он не готов отпустить тех евреев, что числились в шведском списке. «Я не могу этого сделать, господин Вульф, — ответил он. — Фюреру уже известно об освобождении и отправке в Швейцарию заключенных евреев. Кальтенбруннер донес ему об этом, а Борман поддержал его. Я связан по рукам и ногам». После этого он окончательно оставил эту неприятную тему и перешел к другой. «Господин Шелленберг мне говорил, что вы хотели бы вновь рассмотреть политическую обстановку в свете вашего гороскопа на 1945 год», — сказал он. Тот гороскоп для Гиммлера был не слишком обнадеживающим. Диаграммы двух первых кварталов, к истолкованию которых я перешел, содержали катастрофические для режима Гитлера созвездия.
Между тем Керстен, развалясь на софе, всем своим видом показывал, что ему абсолютно безразличны мои толкования. Ему было ясно, что его просьбы не прошли и что я не помог ему добиться от Гиммлера уступок, на которые он надеялся. Выражение его лица не было ни злым, ни добрым, скорее подчеркнуто отстраненным.
Разговор зашел о Ялтинской конференции, и Гиммлер попросил меня дать ей оценку с астрологической точки зрения. Я подготовил универсальный гороскоп на Ялтинскую конференцию месяцем раньше. Созвездия рисовали ужасающую картину, которую я в своем пересказе ничуть не пытался смягчить. Шелленберг вопреки всем обескураживающим прогнозам не отчаивался и с характерным для Козерогов упрямством продолжал подталкивать Гиммлера к путчу. Но Гиммлер и Шелленбергу не уступал. Он просто не мог себе этого позволить, ибо его разлады с Гитлером достигли критической отметки.
«Дорогой господин рейхсфюрер, — сказал я, — почему вы не претворяете в жизнь наш „Майский план“? Наихудшего все еще можно было бы избежать, к тому же вы в отличие от фюрера могли бы улучшить свое положение».
«То, о чем вы с Шелленбергом просите меня, господин Вульф, не что иное, как нарушение клятвы верности, — ответил Гиммлер. — Я присягал на верность фюреру, и можете считать меня сентиментальным, но я не могу нарушить присягу. А потом вы думали о перспективе народных волнений? Как отреагируют массы, если я арестую их фюрера? Конечно, мятежи и волнения я бы смог подавить с помощью войск СС, это было бы не так уж трудно. Но ведь я дал Гитлеру солдатскую клятву и не могу ее нарушить. Я всем обязан Гитлеру. Нет, господа, это невозможно, я на это не пойду». Последние слова Гиммлер произнес спокойно, но твердо, после чего посмотрел на меня долгим, пытливым взглядом и затем продолжал: «Вы говорите, что в настоящее время созвездия чрезвычайно неблагоприятны. Не могли бы вы сказать, какие части Германии не затронет оккупация? Что говорит об этом ваш циферблат?» — и Гиммлер показал на мой карманный хронометр, которым, в целях экономии времени, я пользовался при особых вычислениях. Времени у Гиммлера оставалось совсем немного. Положение было просто отчаянное. Если он не сумеет отрешиться от своих вздорных взглядов, у него одна дорога — катиться вниз, в пропасть.
«Насколько помню, — заметил я, — вы давно собирались назначить одного из верных вам людей, кто бы смог приступить к осуществлению нашего плана».
«Да-да, — прервал меня Гиммлер, — только где вы сегодня найдете верных людей? В данный момент было бы трудно совершить переворот. К тому же я не вполне здоров, все еще чувствую слабость. С военной точки зрения это возможно, однако я не могу приступить к выполнению этой задачи. Для успеха операции я должен был бы поменять руководство всех ведомств, заменить людей, подобных Кальтенбруннеру и Мюллеру на тех, кому я доверяю. На Кальтенбруннера меньше всего полагаюсь. Но стоит мне удалить его и Мюллера, как тотчас всполошится Борман и предпримет в ставке Гитлера ответные шаги. А уж Кальтенбруннер непременно за моей спиной настрочит донесение Борману. Нет, было бы слишком рискованно заменять его теперь».
«Но господин рейхсфюрер, — возразил я, — этих людей вы могли бы заменить в последний момент, более того, арестовать Кальтенбруннера и других. В этих вопросах я не специалист, но, мне кажется, для вас было бы несложно провести такую операцию».
«Вот уже мне предлагают свергнуть моего фюрера, — воскликнул Гиммлер. — Шелленберг даже настаивал, чтобы я убил его».
Тут я напомнил Гиммлеру гороскоп Гитлера: «Гитлер не умрет от рук убийцы, — сказал я. — Его созвездия предсказывают таинственную смерть. Вас ждет удача, если вы его арестуете».
«Но как я могу арестовать фюрера, если он сейчас болен?» — возразил Гиммлер. Затем повторил свое знаменитое изречение, которое нам не раз приходилось слышать: «Свои войска СС я создал на основе преданности. И этим принципом не могу поступиться». А потом Генрих Гиммлер, человек, чье имя наводило страх и ужас на миллионы людей, сказал сокрушенно, почти жалобно: «Признаюсь честно, господа, — я просто не могу этого сделать!»
Гиммлер никогда по-настоящему не занимался этим грандиозным планом, исполнение которого положило бы конец войне, дало человечеству мир и покой. Гиммлеру не хватило силы воли пожертвовать собой во имя страны, совершить то, что ждали от него миллионы немецких солдат. Не было в нем мужества закаленного ветерана, способного волевым поступком прекратить кровопролитие. От своих эсэсовцев он требовал жертвенности, но где было его самопожертвование? Не нужно было особой проницательности, чтобы понять: от Генриха Гиммлера бесполезно ждать волевого поступка, который бы облегчил участь сограждан.
И даже зловещие тучи, уже сгущавшиеся над его собственной судьбой, не смогли заставить его изменить решение. В то утро в Хоэнлихене Гиммлер окружил себя химерами собственных фантазий. Напрасно я пытался разглядеть в нем хоть какие-то приметы величия. В выражении его лица не было даже намека на мрачную суровость испанского инквизитора или беспощадность кровавого палача времен Французской революции. Гиммлер попросил меня почти жалобным тоном не настаивать на том ужасном плане, не убеждать его разорвать отношения с человеком, принесшим столько горя и страданий миллионам соотечественников. Роковые созвездия его гороскопа уже сходились на нем, и не было никакой возможности что-либо поправить. В тот момент я ощутил, какая это мука — видеть выход из положения и быть бессильным что-либо сделать. Я пережил внутренний кризис в августе 1944 года, теперь во мне назревал второй. Я мог утешать себя только тем, что испробовал и сделал все возможное.
Гиммлер прожил жалкую жизнь в своей штаб-квартире среди запятнанных кровью папок и карточек; все его существование было как бы преддверием ада. Ненавидимый, проклинаемый во всех частях света, заклейменный самой гнусной из всех земных тварей, он был теперь и самым несчастным, когда робко просил: «Не заставляйте меня что-либо вновь объяснять, не заставляйте пересказывать то, что я испытал, что пришлось пережить за последние месяцы, — я не могу этого сделать!»
Керстен за все время не проронил ни слова. По правде сказать, я ожидал, что он опять начнет уговаривать Гиммлера принять его план освобождения узников-евреев. Но Керстен молчал — не из тактических соображений, не из стремления казаться непроницаемым и таинственным, а потому что увидел Гиммлера у последней черты. Увидел Гиммлера, который не знал, что делать дальше. Если Керстен внимательно слушал наш разговор, он не мог не понять, насколько плохи дела его пациента. Гиммлеру нужен был доктор, но еще больше ему был нужен пастор. А Керстен сидел неподвижно, очевидно, раздумывая о своей сделке, которая, судя по обстановке, могла и не состояться. Что же касается его пациента Гиммлера, этого исчадия ада, на своем веку пролившего столько человеческой крови, что ему было в пору в ней захлебнуться, этот человек для Керстена был всего-навсего своеобразным залогом в его деловых операциях со шведами. Профессия Керстена обязывала к состраданию. Но где были теперь его целительные руки? Гиммлер так в них сейчас нуждался! Керстен же всем своим видом демонстрировал безразличие.
Пустые банальности Гиммлера о преданности, чести повторялись слишком часто и успели надоесть, как заезженная пластинка. Атмосфера этой гостиной мне вдруг показалась несносной; определенно там витало что-то ужасное. Чтобы отвлечься, я выглянул в окно и был вознагражден роскошным видом залитого солнцем парка. Не время было предаваться бесплодным размышлениям о судьбе Гиммлера.
Гиммлер спросил, имею ли я новости из Гамбурга. Я уже сообщал ему о разрушенных доках; теперь он знал, что поступавшие к нему донесения о последствиях налетов на наши города, были далеко не полными. Затем разговор зашел о военной промышленности.
Авиационная промышленность была практически парализована; производство двигателей почти остановилось. Как могли доблестные наши летчики оказывать хоть какое-то сопротивление ВВС союзников, оставалось загадкой. Гиммлер знал, что новые самолеты не производятся, однако солдатам и младшим чинам говорилось, что производство, как и раньше, идет полным ходом. Впрочем, надо было быть совсем простаком, чтобы в это поверить.
Гиммлер рассказал о ракетах класса «воздух-воздух», которым предстояло нанести невосполнимый урон вражеской авиации. Об этом новом оружии он говорил мне еще весной 1944 года, когда создавались опытные образцы. Но с той поры военные так и не сумели наладить их массовый выпуск, во всяком случае в достаточном количестве. Я указал ему на это и спросил, не поздно ли тешить себя бесплодными надеждами. Я напомнил о наступлении фон Рундштедта 7 декабря 1944 года, когда Первая американская армия оказалась отброшенной в Бельгию и Люксембург, а немецкая авиация привела в расстройство войска союзников. Хотя успехи Рундштедта были недолгими, в то время оптимизм еще был понятен, сегодня же он неуместен. И я вновь попытался убедить Гиммлера выступить против Гитлера.
И опять Гиммлер говорил о своей преданности фюреру, а потом стал рассказывать про «Фау-5», оружие чудовищной разрушительной силы. Это были не просто слова; эффективность ракет «Фау-1» и «Фау-2» были хорошо известны, особенно англичанам. Но когда я спросил, имеются ли достаточные запасы этого оружия, Гиммлер отвечал уклончиво. И опять никаких гарантий, что оно изменит ход войны в пользу Германии. Ходили слухи и о других видах секретного оружия, будто бы уже подготовленного к массовому производству. Возможно, это также заставляло Гиммлера колебаться.
Затем он рассказал мне 6 ракете-снаряде совсем иного типа и фантастической мощи. Такие города, как Нью-Йорк и Лондон, утверждал он, с помощью этого оружия могут быть стерты с лица земли! И это сообщение нельзя было считать абсолютно беспочвенным, но оно мало что значило теперь, когда войска союзников форсировали Рейн, а русские вступили в Кюстрин, Штеттин, переправились через Одер и под угрозой оказался район Бранденбурга.
Мне приходилось слышать о новой ракете от Франца Геринга еще в феврале 1944 года. То, что он рассказал, в основном было верно — в то время велись работы по созданию немецкой атомной бомбы.
Франц Геринг утверждал, что новые ракеты прошли испытания. Для этого, по его словам, близ концлагеря Освенцим был построен город, и двадцать тысяч евреев, главным образом, дети и женщины, были отправлены туда на поселение. Весь город был уничтожен одним снарядом. Температура в эпицентре взрыва достигала 6000 градусов по Цельсию, город и люди в мгновение ока превратились в пепел и прах. Подобные рассказы доходили и до Гиммлера. Так стоит ли удивляться, что он по-прежнему возлагал надежды на чудодейственное оружие? Стоит ли удивляться тому, что он не решался устранить Гитлера?
В конце беседы Гиммлер спросил мое мнение о международном положении. Я высказался совсем коротко, а затем вновь напомнил о нашей договоренности относительно плана Шелленберга. После этого мы с Керстеном стали поспешно прощаться. Мне показалось, что Гиммлер был опечален нашим отъездом, на глаза его навернулись слезы, что, впрочем, можно было объяснить и нервным расстройством.
Туман, с утра укрывавший от нас очаровательный озерный край Бранденбурга, теперь окончательно рассеялся. Теплые лучи мартовского солнца расчистили небо. Мы направлялись к Фюрстенбергу. Едва выехали на главную магистраль, увидели беженцев, небольшими группами тянувшихся на запад. Они были не первыми и не последними. Вскоре по той магистрали потечет нескончаемый поток людского горя и страданий.
Керстен по дороге в Гарцвальд избегал разговора со мной, и я спокойно мог поразмышлять о том, как поскорей вернуться в Гамбург. Я подыскивал повод, который бы смог оправдать мой отъезд. Но это оказалось излишним. По прибытии в Гарцвальд мы узнали, что по правительственной линии связи из Гамбурга поступила телефонограмма: 11 марта в полдень город подвергся массированному воздушному налету, во время которого мой дом был полностью разрушен. Жена требовала, чтобы я немедленно вернулся и подумал, как собрать и куда пристроить то немногое, что у нас осталось. Это позволяло мне покинуть Гарцвальд утром следующего дня. Но вечером Керстен, крайне раздосадованный тем, что я не исполнил его поручений, попытался затеять со мной ссору. Я от нее уклонился, и он ушел к себе, чтобы засесть за свой дневник. Мне так хотелось немедленно покинуть Гарцвальд, но это было невозможно, пришлось ждать утра. Больше не было сил терпеть постоянные домогательства Керстена.
Конец уже близок
На эти высказывания Керстен отреагировал довольно бурно.
«Но вспомните моих друзей Венцеля и доктора Лангбена, — перебил он Гиммлера. — Это вы по отношению к ним нарушили слово, арестовав их, господин рейхсфюрер, и вряд ли вам пристало говорить о чести как истинно немецкой черте». Гиммлер усмехнулся и сказал, что то был особый случай, чрезвычайный трибунал оказался сильнее его, к тому же следствие неопровержимо доказало причастность того и другого к заговору. [6]
Затем Гиммлер опять повернулся ко мне и заговорил о предсказаниях, сделанных мною на основе его гороскопа. Одно из них было связано с происшествием 9 декабря 1944 года. «Это странно, господин Вульф, — сказал он, — но 9 декабря со мной действительно произошло нечто такое, что могло завершиться трагедией. Дело было ночью, я ехал по шоссе, и вдруг мою машину выбрасывает с проезжей части, и она несется вниз по склону метров под сорок и — прямо на рельсы, по которым как раз приближался поезд. Мы едва успели убраться с полотна железной дороги. Точность ваших предсказаний поразительна!»
«Отрадно слышать, господин рейхсфюрер, — ответил я. — Не ожидал, что первая же поправка к вашему гороскопу будет удачной. Похоже, мы смогли установить точный момент вашего рождения. Это обнадеживает. Возможно, это убедит вас всерьез задуматься и о других моих предсказаниях и с должным вниманием отнестись к моему совету по поводу „Майского плана“ (это было кодовым названием предполагаемого переворота, о чем было условлено между Гиммлером, Шелленбергом и мной, но об этом ничего не знал Керстен и потому посмотрел на меня своими большими глазами, так похожими на глаза ребенка)».
«Вы знаете о планах господина Керстена, — сказал мне Гиммлер. — Что вы о них думаете?» Мне о них особенно нечего было сказать. С астрологической точки зрения эти планы не вызывали возражений, о чем я и сообщил Гиммлеру.
«Вряд ли я смогу удовлетворить просьбу господина Керстена, — продолжал Гиммлер. — Он просит немедленно отправить за границу большое число заключенных евреев. Но без одобрения Гитлера это невозможно. Транспортировка большой группы заключенных не останется незамеченной, значит, об этом узнает фюрер. Он уже возмущался, прослышав, что мои эсэсовцы освобождают евреев, и отдал приказ расстреливать всякого, кто впредь попытается это сделать. Так что я смогу удовлетворить лишь немногое из представленного мне плана».
Керстен и Сторх пришли к согласию относительно четырех пунктов: 1. Позволить узникам-евреям получать продукты и медикаменты из-за границы. 2. Всех евреев перевести в отдельные лагеря под контролем Международного Красного Креста (который, как рассчитывала Всемирная еврейская организация, станет содержать их на свои средства). 3. Отдельные лица, перечисленные в особом списке, привезенном Керстеном из Швеции, освобождаются немедленно. 4. Значительное число узников-евреев будет освобождено и отправлено за границу, по преимуществу в Швецию и Швейцарию.
В том соглашении называлась конкретная цифра — 10 000 евреев. Операция в целом поддерживалась шведским правительством, которое открыло в Любеке свое представительство Красного Креста, передав в его распоряжение большое количество грузовиков и автобусов. Гиммлер с готовностью принял три первых пункта, однако наотрез отказался санкционировать освобождение и эвакуацию десяти тысяч евреев, а также освобождение шведских, датских и норвежских пленных, на чем настаивало шведское правительство. Тогда же мне стало ясно, что Керстен ничуть не продвинулся в своих делах (начиная со 2 марта); все его уловки ни к чему не приводили. Он опасался, что с Гиммлером у него ничего не получится, тогда под угрозой окажется весь проект, а вместе с ним его надежды на получение шведского гражданства.
Я спросил у Гиммлера, почему он не готов отпустить тех евреев, что числились в шведском списке. «Я не могу этого сделать, господин Вульф, — ответил он. — Фюреру уже известно об освобождении и отправке в Швейцарию заключенных евреев. Кальтенбруннер донес ему об этом, а Борман поддержал его. Я связан по рукам и ногам». После этого он окончательно оставил эту неприятную тему и перешел к другой. «Господин Шелленберг мне говорил, что вы хотели бы вновь рассмотреть политическую обстановку в свете вашего гороскопа на 1945 год», — сказал он. Тот гороскоп для Гиммлера был не слишком обнадеживающим. Диаграммы двух первых кварталов, к истолкованию которых я перешел, содержали катастрофические для режима Гитлера созвездия.
Между тем Керстен, развалясь на софе, всем своим видом показывал, что ему абсолютно безразличны мои толкования. Ему было ясно, что его просьбы не прошли и что я не помог ему добиться от Гиммлера уступок, на которые он надеялся. Выражение его лица не было ни злым, ни добрым, скорее подчеркнуто отстраненным.
Разговор зашел о Ялтинской конференции, и Гиммлер попросил меня дать ей оценку с астрологической точки зрения. Я подготовил универсальный гороскоп на Ялтинскую конференцию месяцем раньше. Созвездия рисовали ужасающую картину, которую я в своем пересказе ничуть не пытался смягчить. Шелленберг вопреки всем обескураживающим прогнозам не отчаивался и с характерным для Козерогов упрямством продолжал подталкивать Гиммлера к путчу. Но Гиммлер и Шелленбергу не уступал. Он просто не мог себе этого позволить, ибо его разлады с Гитлером достигли критической отметки.
«Дорогой господин рейхсфюрер, — сказал я, — почему вы не претворяете в жизнь наш „Майский план“? Наихудшего все еще можно было бы избежать, к тому же вы в отличие от фюрера могли бы улучшить свое положение».
«То, о чем вы с Шелленбергом просите меня, господин Вульф, не что иное, как нарушение клятвы верности, — ответил Гиммлер. — Я присягал на верность фюреру, и можете считать меня сентиментальным, но я не могу нарушить присягу. А потом вы думали о перспективе народных волнений? Как отреагируют массы, если я арестую их фюрера? Конечно, мятежи и волнения я бы смог подавить с помощью войск СС, это было бы не так уж трудно. Но ведь я дал Гитлеру солдатскую клятву и не могу ее нарушить. Я всем обязан Гитлеру. Нет, господа, это невозможно, я на это не пойду». Последние слова Гиммлер произнес спокойно, но твердо, после чего посмотрел на меня долгим, пытливым взглядом и затем продолжал: «Вы говорите, что в настоящее время созвездия чрезвычайно неблагоприятны. Не могли бы вы сказать, какие части Германии не затронет оккупация? Что говорит об этом ваш циферблат?» — и Гиммлер показал на мой карманный хронометр, которым, в целях экономии времени, я пользовался при особых вычислениях. Времени у Гиммлера оставалось совсем немного. Положение было просто отчаянное. Если он не сумеет отрешиться от своих вздорных взглядов, у него одна дорога — катиться вниз, в пропасть.
«Насколько помню, — заметил я, — вы давно собирались назначить одного из верных вам людей, кто бы смог приступить к осуществлению нашего плана».
«Да-да, — прервал меня Гиммлер, — только где вы сегодня найдете верных людей? В данный момент было бы трудно совершить переворот. К тому же я не вполне здоров, все еще чувствую слабость. С военной точки зрения это возможно, однако я не могу приступить к выполнению этой задачи. Для успеха операции я должен был бы поменять руководство всех ведомств, заменить людей, подобных Кальтенбруннеру и Мюллеру на тех, кому я доверяю. На Кальтенбруннера меньше всего полагаюсь. Но стоит мне удалить его и Мюллера, как тотчас всполошится Борман и предпримет в ставке Гитлера ответные шаги. А уж Кальтенбруннер непременно за моей спиной настрочит донесение Борману. Нет, было бы слишком рискованно заменять его теперь».
«Но господин рейхсфюрер, — возразил я, — этих людей вы могли бы заменить в последний момент, более того, арестовать Кальтенбруннера и других. В этих вопросах я не специалист, но, мне кажется, для вас было бы несложно провести такую операцию».
«Вот уже мне предлагают свергнуть моего фюрера, — воскликнул Гиммлер. — Шелленберг даже настаивал, чтобы я убил его».
Тут я напомнил Гиммлеру гороскоп Гитлера: «Гитлер не умрет от рук убийцы, — сказал я. — Его созвездия предсказывают таинственную смерть. Вас ждет удача, если вы его арестуете».
«Но как я могу арестовать фюрера, если он сейчас болен?» — возразил Гиммлер. Затем повторил свое знаменитое изречение, которое нам не раз приходилось слышать: «Свои войска СС я создал на основе преданности. И этим принципом не могу поступиться». А потом Генрих Гиммлер, человек, чье имя наводило страх и ужас на миллионы людей, сказал сокрушенно, почти жалобно: «Признаюсь честно, господа, — я просто не могу этого сделать!»
Гиммлер никогда по-настоящему не занимался этим грандиозным планом, исполнение которого положило бы конец войне, дало человечеству мир и покой. Гиммлеру не хватило силы воли пожертвовать собой во имя страны, совершить то, что ждали от него миллионы немецких солдат. Не было в нем мужества закаленного ветерана, способного волевым поступком прекратить кровопролитие. От своих эсэсовцев он требовал жертвенности, но где было его самопожертвование? Не нужно было особой проницательности, чтобы понять: от Генриха Гиммлера бесполезно ждать волевого поступка, который бы облегчил участь сограждан.
И даже зловещие тучи, уже сгущавшиеся над его собственной судьбой, не смогли заставить его изменить решение. В то утро в Хоэнлихене Гиммлер окружил себя химерами собственных фантазий. Напрасно я пытался разглядеть в нем хоть какие-то приметы величия. В выражении его лица не было даже намека на мрачную суровость испанского инквизитора или беспощадность кровавого палача времен Французской революции. Гиммлер попросил меня почти жалобным тоном не настаивать на том ужасном плане, не убеждать его разорвать отношения с человеком, принесшим столько горя и страданий миллионам соотечественников. Роковые созвездия его гороскопа уже сходились на нем, и не было никакой возможности что-либо поправить. В тот момент я ощутил, какая это мука — видеть выход из положения и быть бессильным что-либо сделать. Я пережил внутренний кризис в августе 1944 года, теперь во мне назревал второй. Я мог утешать себя только тем, что испробовал и сделал все возможное.
Гиммлер прожил жалкую жизнь в своей штаб-квартире среди запятнанных кровью папок и карточек; все его существование было как бы преддверием ада. Ненавидимый, проклинаемый во всех частях света, заклейменный самой гнусной из всех земных тварей, он был теперь и самым несчастным, когда робко просил: «Не заставляйте меня что-либо вновь объяснять, не заставляйте пересказывать то, что я испытал, что пришлось пережить за последние месяцы, — я не могу этого сделать!»
Керстен за все время не проронил ни слова. По правде сказать, я ожидал, что он опять начнет уговаривать Гиммлера принять его план освобождения узников-евреев. Но Керстен молчал — не из тактических соображений, не из стремления казаться непроницаемым и таинственным, а потому что увидел Гиммлера у последней черты. Увидел Гиммлера, который не знал, что делать дальше. Если Керстен внимательно слушал наш разговор, он не мог не понять, насколько плохи дела его пациента. Гиммлеру нужен был доктор, но еще больше ему был нужен пастор. А Керстен сидел неподвижно, очевидно, раздумывая о своей сделке, которая, судя по обстановке, могла и не состояться. Что же касается его пациента Гиммлера, этого исчадия ада, на своем веку пролившего столько человеческой крови, что ему было в пору в ней захлебнуться, этот человек для Керстена был всего-навсего своеобразным залогом в его деловых операциях со шведами. Профессия Керстена обязывала к состраданию. Но где были теперь его целительные руки? Гиммлер так в них сейчас нуждался! Керстен же всем своим видом демонстрировал безразличие.
Пустые банальности Гиммлера о преданности, чести повторялись слишком часто и успели надоесть, как заезженная пластинка. Атмосфера этой гостиной мне вдруг показалась несносной; определенно там витало что-то ужасное. Чтобы отвлечься, я выглянул в окно и был вознагражден роскошным видом залитого солнцем парка. Не время было предаваться бесплодным размышлениям о судьбе Гиммлера.
Гиммлер спросил, имею ли я новости из Гамбурга. Я уже сообщал ему о разрушенных доках; теперь он знал, что поступавшие к нему донесения о последствиях налетов на наши города, были далеко не полными. Затем разговор зашел о военной промышленности.
Авиационная промышленность была практически парализована; производство двигателей почти остановилось. Как могли доблестные наши летчики оказывать хоть какое-то сопротивление ВВС союзников, оставалось загадкой. Гиммлер знал, что новые самолеты не производятся, однако солдатам и младшим чинам говорилось, что производство, как и раньше, идет полным ходом. Впрочем, надо было быть совсем простаком, чтобы в это поверить.
Гиммлер рассказал о ракетах класса «воздух-воздух», которым предстояло нанести невосполнимый урон вражеской авиации. Об этом новом оружии он говорил мне еще весной 1944 года, когда создавались опытные образцы. Но с той поры военные так и не сумели наладить их массовый выпуск, во всяком случае в достаточном количестве. Я указал ему на это и спросил, не поздно ли тешить себя бесплодными надеждами. Я напомнил о наступлении фон Рундштедта 7 декабря 1944 года, когда Первая американская армия оказалась отброшенной в Бельгию и Люксембург, а немецкая авиация привела в расстройство войска союзников. Хотя успехи Рундштедта были недолгими, в то время оптимизм еще был понятен, сегодня же он неуместен. И я вновь попытался убедить Гиммлера выступить против Гитлера.
И опять Гиммлер говорил о своей преданности фюреру, а потом стал рассказывать про «Фау-5», оружие чудовищной разрушительной силы. Это были не просто слова; эффективность ракет «Фау-1» и «Фау-2» были хорошо известны, особенно англичанам. Но когда я спросил, имеются ли достаточные запасы этого оружия, Гиммлер отвечал уклончиво. И опять никаких гарантий, что оно изменит ход войны в пользу Германии. Ходили слухи и о других видах секретного оружия, будто бы уже подготовленного к массовому производству. Возможно, это также заставляло Гиммлера колебаться.
Затем он рассказал мне 6 ракете-снаряде совсем иного типа и фантастической мощи. Такие города, как Нью-Йорк и Лондон, утверждал он, с помощью этого оружия могут быть стерты с лица земли! И это сообщение нельзя было считать абсолютно беспочвенным, но оно мало что значило теперь, когда войска союзников форсировали Рейн, а русские вступили в Кюстрин, Штеттин, переправились через Одер и под угрозой оказался район Бранденбурга.
Мне приходилось слышать о новой ракете от Франца Геринга еще в феврале 1944 года. То, что он рассказал, в основном было верно — в то время велись работы по созданию немецкой атомной бомбы.
Франц Геринг утверждал, что новые ракеты прошли испытания. Для этого, по его словам, близ концлагеря Освенцим был построен город, и двадцать тысяч евреев, главным образом, дети и женщины, были отправлены туда на поселение. Весь город был уничтожен одним снарядом. Температура в эпицентре взрыва достигала 6000 градусов по Цельсию, город и люди в мгновение ока превратились в пепел и прах. Подобные рассказы доходили и до Гиммлера. Так стоит ли удивляться, что он по-прежнему возлагал надежды на чудодейственное оружие? Стоит ли удивляться тому, что он не решался устранить Гитлера?
В конце беседы Гиммлер спросил мое мнение о международном положении. Я высказался совсем коротко, а затем вновь напомнил о нашей договоренности относительно плана Шелленберга. После этого мы с Керстеном стали поспешно прощаться. Мне показалось, что Гиммлер был опечален нашим отъездом, на глаза его навернулись слезы, что, впрочем, можно было объяснить и нервным расстройством.
Туман, с утра укрывавший от нас очаровательный озерный край Бранденбурга, теперь окончательно рассеялся. Теплые лучи мартовского солнца расчистили небо. Мы направлялись к Фюрстенбергу. Едва выехали на главную магистраль, увидели беженцев, небольшими группами тянувшихся на запад. Они были не первыми и не последними. Вскоре по той магистрали потечет нескончаемый поток людского горя и страданий.
Керстен по дороге в Гарцвальд избегал разговора со мной, и я спокойно мог поразмышлять о том, как поскорей вернуться в Гамбург. Я подыскивал повод, который бы смог оправдать мой отъезд. Но это оказалось излишним. По прибытии в Гарцвальд мы узнали, что по правительственной линии связи из Гамбурга поступила телефонограмма: 11 марта в полдень город подвергся массированному воздушному налету, во время которого мой дом был полностью разрушен. Жена требовала, чтобы я немедленно вернулся и подумал, как собрать и куда пристроить то немногое, что у нас осталось. Это позволяло мне покинуть Гарцвальд утром следующего дня. Но вечером Керстен, крайне раздосадованный тем, что я не исполнил его поручений, попытался затеять со мной ссору. Я от нее уклонился, и он ушел к себе, чтобы засесть за свой дневник. Мне так хотелось немедленно покинуть Гарцвальд, но это было невозможно, пришлось ждать утра. Больше не было сил терпеть постоянные домогательства Керстена.
Конец уже близок
Пополудни 13 апреля, после очередного массированного налета на Гамбург, на командный пост поступила телефонограмма, предписывающая мне немедленно вернуться в Гарцвальд. Мне было сказано, что Гиммлер намерен предпринять какую-то акцию. Предоставленная в мое распоряжение машина оказалась неисправной, ее ремонт задержал отъезд на сутки. Вечером 14 апреля мы выехали из Гамбурга и угодили под бомбежку в Бойценбурге. Много машин было подбито и взорвано, их обломки вместе с телами убитых и раненых устилали проезжую часть. Если бы мы не успели вместе с машиной укрыться в тени деревьев, нас бы постигла та же участь. Поутру 15 апреля мы прибыли в Гарцвальд, где управительница поместьем вручила мне секретный доклад и сказала, чтобы я подготовился к важному совещанию, созываемому по просьбе Шелленберга.
Вопросы, которые Шелленберг и Гиммлер собирались мне предложить на исследование, касались поездки Бернадотта и предполагаемых переговоров с Черчиллем, Эйзенхауэром или Монтгомери, чьи гороскопы я уже составил. А само совещание оказалось захватывающим.
К десяти часам появились Шелленберг и Рудольф Брандт. Доктор Брандт вручил мне список видных деятелей национал-социалистического государства, которые могли войти в состав нового правительства:
1. Рейхслейтер Мартин Борман, родился 17 июня 1900 года в Хальберштаде.
2. Рейхсминистр профессор Альберт Шпеер, родился 19 марта 1905 года в Мангейме.
3. Рейхсминистр доктор Артур Зейс-Инквардт, родился 22 июля 1892 года в Станнерне близ Иглау.
4. Рейхсминистр граф Шверин фон Крозиг, родился 22 августа 1887 года в Ратмансдорфе (Ангальт).
5. Генерал-фельдмаршал Фердинанд Шернер, родился 12 июня 1892 года в Мюнхене.
Астрологические вычисления были очень трудоемкими, я работал без передышки, отвечая лишь на звонки с командного пункта и штаб-квартиры Гиммлера.
18 апреля из Стокгольма позвонил Феликс Керстен, он сообщил, что едет в Гарцвальд вместе с Гиллелем Сторхом. Мне и раньше приходилось слышать, что он намерен привести этого лидера еврейства в Германию для дальнейших переговоров. Тот день выдался особенно интересным. От друзей из Отдела VI я узнал, что высшие чины СС, в их числе Шелленберг, доктор Брандт и, конечно, Гиммлер, намерены бежать в южную Германию, проложив себе дорогу силой, если потребуется. Это был план «Оберзальцбург», о деталях которого стало известно лишь после войны. Гиммлеру хотелось быть поближе к армии Шернера, все еще боеспособной, а я должен был бы его сопровождать. Вздумай я отказаться, меня бы в наручниках увезли. Понятно, я был очень этим встревожен — проект сам по себе был непродуманный и расходился с моими астрологическими прогнозами.
От меня ждали изучения проблем, возникающих в связи с планом «Оберзальцбург». Это требовало дополнительных усилий и времени. Между тем 19 апреля в Гарцвальде появился Феликс Керстен в сопровождении господина Мазура. Вместо того чтобы лично прибыть на переговоры с Гиммлером, Сторх прислал Норберта Мазура представлять интересы Всемирной еврейской организации. Мазар происходил из семьи гамбургских предпринимателей, покинувших германию в 1938 году. Керстен и Мазар вылетели из Стокгольма на самолете шведской авиакомпании в Копенгаген, где пересели на немецкий самолет, доставивший их в Берлин-Темпельхоф. В своих мемуарах Керстен настоятельно подчеркивает огромную важность этого путешествия и связанный с ним риск. Поскольку храбростью Керстен не отличался и очень боялся русских, это путешествие для него и впрямь было подвигом. Вряд ли бы он на него решился, если бы шведы знали, как далеко продвинулись русские на Восточном фронте — они уже занимали предместья Берлина. Визит Мазура проходил в обстановке чрезвычайной секретности. Если бы Гиммлера разоблачили, тут же вмешались бы Борман и Гитлер, и Ма-зур был бы арестован. Личный секретарь Гиммлера, доктор Брандт, для него изготовил специальный пропуск, гарантировавший безопасное возвращение в Стокгольм. Сторх уполномочил Мазура вести переговоры с Гиммлером по вопросам, утвержденным Всемирной еврейской организацией.
Феликс Керстен и Норберт Мазар добрались до Гарцвальда под вечер. Утром того дня Ораниенбург усиленно бомбили. Многие кварталы северных пригородов Берлина лежали в развалинах. На своем пути они видели целые улицы, превращенные в дымящиеся руины. Проезжая часть нередко оказывалась в завалах, и машине — это был один из персональных автомобилей Гиммлера — приходилось выбирать окольные пути, оттого и прибыли с опозданием. Впервые Мазуру, а возможно, и Керстену, довелось видеть подобные ужасы. В Гарцвальд они явились перепутанными, истощенными от нервных потрясений. Мазар, невысокий, стройный, узкоголовый человек с умными глазами, прямо-таки позеленел от страха. Я с ним поздоровался, но он молчал, будто лишился дара речи. На Керстене тоже лица не было, но он скоро пришел в себя и спросил, приехал ли Шелленберг. Сестра Керстена и его секретарь Елизавета занялись багажом прибывших. Когда они привели себя немного в порядок, Керстен представил меня Мазуру. Разумеется, не как астролога Гиммлера, а как «знатока санскрита» — в соответствии с указанием самого Гиммлера. Я был этим несколько смущен и пытался поправить положение, объяснив, что отнюдь не считаю себя знатоком, а скорее «студентом, изучающим санскрит».
Тем временем стало совсем темно — в буквальном смысле слова. В результате утренней бомбежки Ораниенбаума и Берлина электростанции и подстанции, а также линии электропередач на многих отрезках вышли из строя. Мы остались без света и радио. И только A-Leitung (прямая телефонная линия) все еще работала. Никто, однако, не думал о сне.
Мазар первым завел разговор и поделился своими впечатлениями от поездки из Темпельхофа в Гарцвальд. Он все еще не мог прийти в себя от пережитых потрясений и ужасных сцен, свидетелем которых стал. Взглянув на Керстена, а потом на меня, он сказал: «Господа, мы, — под этим „мы“ подразумевая евреев, — мы сполна расквитались с немцами. И не будем пытаться им мстить. Нацистский режим для Германии обернулся очень скверным капиталовложением». Керстен мне говорил, что Гиллель Сторх придерживался таких же взглядов.
Но разговор по-настоящему не клеился. Мне было велено помалкивать, а Керстен нервничал, ожидая звонка из штаба Гиммлера. Шелленберг прислал записку, сообщив, что приедет во второй половине дня и что хотел бы посоветоваться со мной по некоторым астрологическим вопросам еще до начала переговоров. Наконец в два часа ночи 20 апреля Шелленберг приехал в Гарцвальд. Встреча проходила при свечах. Керстен сразу же отвел Шелленберга в сторону, показал ему вопросы, которые выносились на обсуждение, и напомнил о просьбе шведского правительства освободить заключенных по индивидуальному списку. Шелленберг казался очень утомленным, говорил мало. Он не спал уже несколько суток. Я ушел к себе, чтобы не мешать их разговору. Позже я узнал от Шелленберга, что его возмутили требования Керстена. Сам Керстен мне об этом ничего не рассказывал, но, как я узнал, и рейхсфюрер не соглашался на более или менее значительные уступки шведам до тех пор, пока не будет установлена дата его встречи с генералом Эйзенхауэром.
Положение Гиммлера было шатким, а события накатывали, подобно снежной лавине. Шелленберг убеждал Керстена, как важно в интересах Германии склонить шведов предоставить немецким войскам свободный проход через их территорию. Этими выведенными из Норвегии войсками можно было бы укрепить Восточный фронт. Но вскоре разговор прервался, усталость окончательно сломила Шелленберга, и он отправился спать.
Вопросы, которые Шелленберг и Гиммлер собирались мне предложить на исследование, касались поездки Бернадотта и предполагаемых переговоров с Черчиллем, Эйзенхауэром или Монтгомери, чьи гороскопы я уже составил. А само совещание оказалось захватывающим.
К десяти часам появились Шелленберг и Рудольф Брандт. Доктор Брандт вручил мне список видных деятелей национал-социалистического государства, которые могли войти в состав нового правительства:
1. Рейхслейтер Мартин Борман, родился 17 июня 1900 года в Хальберштаде.
2. Рейхсминистр профессор Альберт Шпеер, родился 19 марта 1905 года в Мангейме.
3. Рейхсминистр доктор Артур Зейс-Инквардт, родился 22 июля 1892 года в Станнерне близ Иглау.
4. Рейхсминистр граф Шверин фон Крозиг, родился 22 августа 1887 года в Ратмансдорфе (Ангальт).
5. Генерал-фельдмаршал Фердинанд Шернер, родился 12 июня 1892 года в Мюнхене.
Астрологические вычисления были очень трудоемкими, я работал без передышки, отвечая лишь на звонки с командного пункта и штаб-квартиры Гиммлера.
18 апреля из Стокгольма позвонил Феликс Керстен, он сообщил, что едет в Гарцвальд вместе с Гиллелем Сторхом. Мне и раньше приходилось слышать, что он намерен привести этого лидера еврейства в Германию для дальнейших переговоров. Тот день выдался особенно интересным. От друзей из Отдела VI я узнал, что высшие чины СС, в их числе Шелленберг, доктор Брандт и, конечно, Гиммлер, намерены бежать в южную Германию, проложив себе дорогу силой, если потребуется. Это был план «Оберзальцбург», о деталях которого стало известно лишь после войны. Гиммлеру хотелось быть поближе к армии Шернера, все еще боеспособной, а я должен был бы его сопровождать. Вздумай я отказаться, меня бы в наручниках увезли. Понятно, я был очень этим встревожен — проект сам по себе был непродуманный и расходился с моими астрологическими прогнозами.
От меня ждали изучения проблем, возникающих в связи с планом «Оберзальцбург». Это требовало дополнительных усилий и времени. Между тем 19 апреля в Гарцвальде появился Феликс Керстен в сопровождении господина Мазура. Вместо того чтобы лично прибыть на переговоры с Гиммлером, Сторх прислал Норберта Мазура представлять интересы Всемирной еврейской организации. Мазар происходил из семьи гамбургских предпринимателей, покинувших германию в 1938 году. Керстен и Мазар вылетели из Стокгольма на самолете шведской авиакомпании в Копенгаген, где пересели на немецкий самолет, доставивший их в Берлин-Темпельхоф. В своих мемуарах Керстен настоятельно подчеркивает огромную важность этого путешествия и связанный с ним риск. Поскольку храбростью Керстен не отличался и очень боялся русских, это путешествие для него и впрямь было подвигом. Вряд ли бы он на него решился, если бы шведы знали, как далеко продвинулись русские на Восточном фронте — они уже занимали предместья Берлина. Визит Мазура проходил в обстановке чрезвычайной секретности. Если бы Гиммлера разоблачили, тут же вмешались бы Борман и Гитлер, и Ма-зур был бы арестован. Личный секретарь Гиммлера, доктор Брандт, для него изготовил специальный пропуск, гарантировавший безопасное возвращение в Стокгольм. Сторх уполномочил Мазура вести переговоры с Гиммлером по вопросам, утвержденным Всемирной еврейской организацией.
Феликс Керстен и Норберт Мазар добрались до Гарцвальда под вечер. Утром того дня Ораниенбург усиленно бомбили. Многие кварталы северных пригородов Берлина лежали в развалинах. На своем пути они видели целые улицы, превращенные в дымящиеся руины. Проезжая часть нередко оказывалась в завалах, и машине — это был один из персональных автомобилей Гиммлера — приходилось выбирать окольные пути, оттого и прибыли с опозданием. Впервые Мазуру, а возможно, и Керстену, довелось видеть подобные ужасы. В Гарцвальд они явились перепутанными, истощенными от нервных потрясений. Мазар, невысокий, стройный, узкоголовый человек с умными глазами, прямо-таки позеленел от страха. Я с ним поздоровался, но он молчал, будто лишился дара речи. На Керстене тоже лица не было, но он скоро пришел в себя и спросил, приехал ли Шелленберг. Сестра Керстена и его секретарь Елизавета занялись багажом прибывших. Когда они привели себя немного в порядок, Керстен представил меня Мазуру. Разумеется, не как астролога Гиммлера, а как «знатока санскрита» — в соответствии с указанием самого Гиммлера. Я был этим несколько смущен и пытался поправить положение, объяснив, что отнюдь не считаю себя знатоком, а скорее «студентом, изучающим санскрит».
Тем временем стало совсем темно — в буквальном смысле слова. В результате утренней бомбежки Ораниенбаума и Берлина электростанции и подстанции, а также линии электропередач на многих отрезках вышли из строя. Мы остались без света и радио. И только A-Leitung (прямая телефонная линия) все еще работала. Никто, однако, не думал о сне.
Мазар первым завел разговор и поделился своими впечатлениями от поездки из Темпельхофа в Гарцвальд. Он все еще не мог прийти в себя от пережитых потрясений и ужасных сцен, свидетелем которых стал. Взглянув на Керстена, а потом на меня, он сказал: «Господа, мы, — под этим „мы“ подразумевая евреев, — мы сполна расквитались с немцами. И не будем пытаться им мстить. Нацистский режим для Германии обернулся очень скверным капиталовложением». Керстен мне говорил, что Гиллель Сторх придерживался таких же взглядов.
Но разговор по-настоящему не клеился. Мне было велено помалкивать, а Керстен нервничал, ожидая звонка из штаба Гиммлера. Шелленберг прислал записку, сообщив, что приедет во второй половине дня и что хотел бы посоветоваться со мной по некоторым астрологическим вопросам еще до начала переговоров. Наконец в два часа ночи 20 апреля Шелленберг приехал в Гарцвальд. Встреча проходила при свечах. Керстен сразу же отвел Шелленберга в сторону, показал ему вопросы, которые выносились на обсуждение, и напомнил о просьбе шведского правительства освободить заключенных по индивидуальному списку. Шелленберг казался очень утомленным, говорил мало. Он не спал уже несколько суток. Я ушел к себе, чтобы не мешать их разговору. Позже я узнал от Шелленберга, что его возмутили требования Керстена. Сам Керстен мне об этом ничего не рассказывал, но, как я узнал, и рейхсфюрер не соглашался на более или менее значительные уступки шведам до тех пор, пока не будет установлена дата его встречи с генералом Эйзенхауэром.
Положение Гиммлера было шатким, а события накатывали, подобно снежной лавине. Шелленберг убеждал Керстена, как важно в интересах Германии склонить шведов предоставить немецким войскам свободный проход через их территорию. Этими выведенными из Норвегии войсками можно было бы укрепить Восточный фронт. Но вскоре разговор прервался, усталость окончательно сломила Шелленберга, и он отправился спать.