Страница:
– А ты, Романовна, обижаешь меня... Даже... даже... – он хотел сказать «даже бьешь меня», но язык не повернулся. – А ведь я – император.
Пьяная Романовна почувствовала в голосе Петра искренность и боль, ей стало жаль его, она широко открыла глаза и, сознав свою великую пред ним вину, собралась разразиться рыданием.
– Поверь, Романовна, Катьку я заточу в монастырь, тебя возведу на престол, вопреки и всему и всем поставлю тебя императрицей. Я характером в деда моего, Петра Великого. Только пожалей меня.
Тогда Романовна уткнулась румяным лицом в подушку и от внезапной радости громко, вприхлюпку, зарыдала. Зарыдал и самодержец. Он обхватил ее за тугие обнаженные плечи, стал целовать, ублажая обещаниями:
– Ты моя отрада, ты моя ненаглядная жена.
Она поискала платок, не найдя его, высморкалась в простыню с орлами, сказала, целуя Петра:
– Разденься. Я пособлю тебе.
Он с усилием поднялся, с еще большим усилием сел на диван, вытянул ноги. Полнотелая, босоногая «султанша» в тончайшей рубахе с орлами уцепилась за ботфорт и сначала легонько, потом все сильней и сильней стала тянуть его с ноги Пьера. Он пучеглазился, как мопс, крепко цепляясь за диван. Она дважды стаскивала Пьера с дивана на пол, вспотела, раскраснелась, но сапог ни с места, как припаян.
– Ты много пьешь, дорогой Пьер. У тебя запухли ноги, – сказала она.
Он пошел разуваться к себе: «Я сейчас вернусь, голубушка Романовна». Проходя мимо караула, притворился трезвым, не шатался. Часовые замирали, носы вверх, ели владыку взглядом. В дверях император все-таки ударился сначала правым, затем левым плечом в косяки.
– Гудович, разуться мне, – веселеньким голосом сказал он дежурному адъютанту.
Пришли три дюжих камер-лакея. Царь сел в крепко привинченное к полу массивное кресло, вполне приспособленное для операции.
– Дозвольте, ваше императорское величество, – сдерживая бас, сказал ставший сзади кресла великан-лакей Митрич – плешивый, борода большая, рыжая, с проседью (не в пример прочим, за его заслуги ему разрешено носить бороду). – Дозвольте ручки...
Сидящий в кресле император чуть приподнял локти. Митрич почтительно обхватил его длинным полотенцем через грудь подмышки и, намотав концы полотенца на свои здоровецкие руки, приготовился править императором, как лошадью.
– Смирно! – крикнул Митрич громовым раскатом (во всем дворце все сказали себе или подумали: «Государя разувают»). Стоявшие у ног императора два лакея вытянулись в струнку, окаменели. – На-а-чинай! – еще громогласней скомандовал Митрич, широко разевая пасть. Оба лакея бросились к туго вытянутой императорской ноге и схватились за сапог. – Отста-а-вить! – свирепо гаркнул Митрич. Молодые мордастые лакеи отскочили. Митрич был тоже слегка выпивши: по случаю святок он только что отужинал у своей кумы, жены истопника, пропустив там три больших стакана водки. Поэтому в ритуале разувания, сочиненном самим Петром, он допустил промашку. Улыбаясь во все свое рыжее, как пламень, бородастое лицо, Митрич нежнейше произнес: «Осмеливаюсь доложить вашему величеству, не тую ножку изволили вытянуть, соблаговолите энту ножку подобрать, а левеньку, согласно артикула, вытяньте...» Император открыл глаза, промямлил: «Что?» – Митрич столь же нежно и приятно повторил. «Ах, да», – сказал задремавший император. И вновь громоносная команда: «Смирно! На-а-чинай...» Лакеи вцепились в сапог. Митрич крепко держал полотенце и покрикивал: «Легче, легче!.. Ножку не повреди. Ну, пошел-пошел-пошел!»
Левый сапог снят. Император с облегчением вздохнул, голова его склонилась на грудь. Арап Нарцис принес теплую воду, розовое масло и все нужное для омовения ног. Через несколько минут дружной работы и второй сапог был снят. Император, дав сильный крен вперед, крепко спал, распространяя удушливый винный запах. Митрич продолжал, как на вожжах, править императором. Лакеи в красных, с золотыми позументами ливреях стояли навытяжку. Никто не знал, как быть. Минуло еще полчаса. Митрича тоже стало бросать в необоримый сон: покачивался, глядел в потолок, но глаза слипались, он клевал носом, наконец резко посунулся и наехал брюхом на кресло, потревожив государя. На цыпочках вошел Андрей Васильевич Гудович.
– Спит?
– Так точно, изволили нечаянно почить.
Гудович, покашливая возле императора, дважды окликнул его, легонько потрепал за плечо, стал трепать покрепче, стал раскачивать его взад-вперед; император кланялся, жевал губами, взмыкивал, но не пробуждался.
– Давайте раздевать, – сказал Гудович.
Стали аккуратно раздевать. Император был как мертвый: голова моталась, руки падали.
– Тихо, тихо... – грозя пальцем, шептал Гудович. – Тихо, тихо...
С грехом пополам сняли мундир, камзол, чулки. Арап принялся мыть ноги самодержца душистым мылом.
– Тихо, тихо... – шептал Гудович.
Вдруг император закричал:
– Молчать! – Все вытянулись. – Вольно! – крикнул император и вновь закрыл глаза. Его раздели и на руках потащили к кровати.
Митрича развезло. Прикрывая рот ладошкой, он фамильярно зашептал генералу Гудовичу:
– Кажинный Божий день выпимши... Ай-яй... А натура слабовата, берегчи надобно натуру-то евонную, а то, спаси Бог, долго ли... Вот они выпивать изволят сверх меры, а тетушка их, покойная государыня императрица, через три горницы отседав в гробех лежала. Нешто сие порядок? – он сморщился, утер глаза расшитым обшлагом ливреи.
Так начал свое царствование Петр Федорович III, император всероссийский, родной внук Петра I, двоюродный внук Карла XII шведского и троюродный брат жены своей Екатерины Алексеевны.
Глава VIII
1
2
3
Пьяная Романовна почувствовала в голосе Петра искренность и боль, ей стало жаль его, она широко открыла глаза и, сознав свою великую пред ним вину, собралась разразиться рыданием.
– Поверь, Романовна, Катьку я заточу в монастырь, тебя возведу на престол, вопреки и всему и всем поставлю тебя императрицей. Я характером в деда моего, Петра Великого. Только пожалей меня.
Тогда Романовна уткнулась румяным лицом в подушку и от внезапной радости громко, вприхлюпку, зарыдала. Зарыдал и самодержец. Он обхватил ее за тугие обнаженные плечи, стал целовать, ублажая обещаниями:
– Ты моя отрада, ты моя ненаглядная жена.
Она поискала платок, не найдя его, высморкалась в простыню с орлами, сказала, целуя Петра:
– Разденься. Я пособлю тебе.
Он с усилием поднялся, с еще большим усилием сел на диван, вытянул ноги. Полнотелая, босоногая «султанша» в тончайшей рубахе с орлами уцепилась за ботфорт и сначала легонько, потом все сильней и сильней стала тянуть его с ноги Пьера. Он пучеглазился, как мопс, крепко цепляясь за диван. Она дважды стаскивала Пьера с дивана на пол, вспотела, раскраснелась, но сапог ни с места, как припаян.
– Ты много пьешь, дорогой Пьер. У тебя запухли ноги, – сказала она.
Он пошел разуваться к себе: «Я сейчас вернусь, голубушка Романовна». Проходя мимо караула, притворился трезвым, не шатался. Часовые замирали, носы вверх, ели владыку взглядом. В дверях император все-таки ударился сначала правым, затем левым плечом в косяки.
– Гудович, разуться мне, – веселеньким голосом сказал он дежурному адъютанту.
Пришли три дюжих камер-лакея. Царь сел в крепко привинченное к полу массивное кресло, вполне приспособленное для операции.
– Дозвольте, ваше императорское величество, – сдерживая бас, сказал ставший сзади кресла великан-лакей Митрич – плешивый, борода большая, рыжая, с проседью (не в пример прочим, за его заслуги ему разрешено носить бороду). – Дозвольте ручки...
Сидящий в кресле император чуть приподнял локти. Митрич почтительно обхватил его длинным полотенцем через грудь подмышки и, намотав концы полотенца на свои здоровецкие руки, приготовился править императором, как лошадью.
– Смирно! – крикнул Митрич громовым раскатом (во всем дворце все сказали себе или подумали: «Государя разувают»). Стоявшие у ног императора два лакея вытянулись в струнку, окаменели. – На-а-чинай! – еще громогласней скомандовал Митрич, широко разевая пасть. Оба лакея бросились к туго вытянутой императорской ноге и схватились за сапог. – Отста-а-вить! – свирепо гаркнул Митрич. Молодые мордастые лакеи отскочили. Митрич был тоже слегка выпивши: по случаю святок он только что отужинал у своей кумы, жены истопника, пропустив там три больших стакана водки. Поэтому в ритуале разувания, сочиненном самим Петром, он допустил промашку. Улыбаясь во все свое рыжее, как пламень, бородастое лицо, Митрич нежнейше произнес: «Осмеливаюсь доложить вашему величеству, не тую ножку изволили вытянуть, соблаговолите энту ножку подобрать, а левеньку, согласно артикула, вытяньте...» Император открыл глаза, промямлил: «Что?» – Митрич столь же нежно и приятно повторил. «Ах, да», – сказал задремавший император. И вновь громоносная команда: «Смирно! На-а-чинай...» Лакеи вцепились в сапог. Митрич крепко держал полотенце и покрикивал: «Легче, легче!.. Ножку не повреди. Ну, пошел-пошел-пошел!»
Левый сапог снят. Император с облегчением вздохнул, голова его склонилась на грудь. Арап Нарцис принес теплую воду, розовое масло и все нужное для омовения ног. Через несколько минут дружной работы и второй сапог был снят. Император, дав сильный крен вперед, крепко спал, распространяя удушливый винный запах. Митрич продолжал, как на вожжах, править императором. Лакеи в красных, с золотыми позументами ливреях стояли навытяжку. Никто не знал, как быть. Минуло еще полчаса. Митрича тоже стало бросать в необоримый сон: покачивался, глядел в потолок, но глаза слипались, он клевал носом, наконец резко посунулся и наехал брюхом на кресло, потревожив государя. На цыпочках вошел Андрей Васильевич Гудович.
– Спит?
– Так точно, изволили нечаянно почить.
Гудович, покашливая возле императора, дважды окликнул его, легонько потрепал за плечо, стал трепать покрепче, стал раскачивать его взад-вперед; император кланялся, жевал губами, взмыкивал, но не пробуждался.
– Давайте раздевать, – сказал Гудович.
Стали аккуратно раздевать. Император был как мертвый: голова моталась, руки падали.
– Тихо, тихо... – грозя пальцем, шептал Гудович. – Тихо, тихо...
С грехом пополам сняли мундир, камзол, чулки. Арап принялся мыть ноги самодержца душистым мылом.
– Тихо, тихо... – шептал Гудович.
Вдруг император закричал:
– Молчать! – Все вытянулись. – Вольно! – крикнул император и вновь закрыл глаза. Его раздели и на руках потащили к кровати.
Митрича развезло. Прикрывая рот ладошкой, он фамильярно зашептал генералу Гудовичу:
– Кажинный Божий день выпимши... Ай-яй... А натура слабовата, берегчи надобно натуру-то евонную, а то, спаси Бог, долго ли... Вот они выпивать изволят сверх меры, а тетушка их, покойная государыня императрица, через три горницы отседав в гробех лежала. Нешто сие порядок? – он сморщился, утер глаза расшитым обшлагом ливреи.
Так начал свое царствование Петр Федорович III, император всероссийский, родной внук Петра I, двоюродный внук Карла XII шведского и троюродный брат жены своей Екатерины Алексеевны.
Глава VIII
Вместе с тетушкой Петр хоронит и себя. Враг России – друг Петра
1
Придворный ювелир-бриллиантщик, выходец из Швейцарии, Иеремия Позье, сильно объевшись на каком-то пиршестве, умирал одновременно с царицей Елизаветой. Он въехал в Россию тринадцатилетним мальчиком, теперь ему сорок шесть лет. Высокое мастерство и бескорыстность француза очень ценились при дворе. Умирающая Елизавета послала к нему своего врача. Тот за день умудрился пустить больному три раза кровь и поставить шесть клистиров. Сверх сего велел выпить большую склянку слабительного. Хотя Позье и почитал себя натурой крепкой, однако после столь сугубого лечения почел за благо призвать к себе пастора для напутствия в жизнь вечную. Когда больному было особенно тяжко, пожаловал офицер с просьбой от великого князя Петра Федоровича достать в кредит золотую, осыпанную бриллиантами табакерку. А как по приказу императрицы Елизаветы великому князю кредит был закрыт, то убитая горем жена Позье выпроводила офицера ни с чем, сказав, что муж ее при смерти.
Елизавета умерла, Позье, очистив желудок, поправился, на престол вступил великий князь.
Позье, восстав из мертвых, впал в отчаянье. По этикету ему надлежало быть во дворце, чтоб поздравить нового императора с восшествием на престол. Но будет ли он принят и не турнут ли его на жительство в Сибирь за дерзостный отказ подыскать в кредит вчерашнему великому князю табакерку?
Он написал графине Елизавете Воронцовой, просил помочь ему в беде. Она пригласила его в свою половину. В девять часов вечера она приняла его. Вскоре вошел веселый Петр с Гудовичем и Нарышкиным. Разодетый в пух и прах толстобрюхенький Позье, низко кланяясь, петушком подкатился к Петру поцеловать руку.
– А, это вы, Позье? – и Петр обнял ювелира. – А мне сказали, что вы собираетесь умирать.
– Собирался, но передумал, желая поздравить вас, ваше величество, императором, – набравшись смелости, развязно ответил Позье. Петр засмеялся и, подмигнув ювелиру, сказал:
– Я теперь богат, заплачу вам. Денег у меня ныне много.
– Я крайне счастлив, государь, взглянуть на ваши деньги, узнать, как они пахнут. Я пятнадцать лет не видал их от вас, ваше величество.
– Дорогой Позье! Да я же не виноват в том, что мне столь мало давала тетушка денег и я кругом в долгу. А теперь чем могу вам служить?
– Тем, ваше величество, что позволите и мне иметь честь служить вашему величеству, если я имею счастье быть вам угодным.
– Хорошо, – подрыгивая ногой, ответил Петр. – Назначаю вас моим ювелиром с чином бригадира, чтоб вы могли входить в мой кабинет, когда захотите. Андрей Васильевич, – обратился он к Гудовичу, – съезди, пожалуй, в Сенат, чтоб о сем тотчас указ выписали.
Позье поцеловал у государя руку и, грациозно поводя локтями, вышел. Его нагнали Гудович с Нарышкиным, затем подошел Мельгунов, наперебой поздравляя его «с монаршей милостью». Позье улыбался им, но на душе его скребли кошки: он чувствовал, что с этой монаршей милостью он лезет в пропасть. Действительно, дня через два эти молодые люди, подъезжая к дому ювелира в придворных каретах, то один, то другой стали обивать его пороги. Заглядывали сюда и конференц-секретарь, известный кутила и краснобай Дмитрий Васильевич Волков, А. И. Глебов, второй Нарышкин и другие представители великосветской молодежи. Позье хорошо они были известны по своим дурным наклонностям, мотовству на чужой счет, корыстолюбию. Они не были богаты, но держали себя с ювелиром гораздо надменнее самого императора, воображая, что своим посещением делают ювелиру большую честь. Они заказывали ему все, что приходило им на ум, и, разумеется, в долг без отдачи. Отказать им Позье не мог, опасаясь, что эти великосветские люди могут восстановить Петра против него, тогда ювелиру пришлось бы закрывать свою небезвыгодную лавочку.
Эти же царедворцы-карьеристы всячески старались в своих выгодах поссорить царицу Екатерину с ее мужем. По городу ходили об этом упорные слухи, и вскоре Позье в правдивости сих слухов убедился лично.
Однажды, получив заказ от Екатерины, Позье выходил из ее покоев.
– Откуда это вы, Позье? – остановил его в коридоре проходивший со свитой Петр. Позье ответил. Петр, выпятив грудь, грубо сказал ему:
– Я вам запрещаю... Слышите? Запрещаю являться к ней...
Позье остолбенел.
Елизавета умерла, Позье, очистив желудок, поправился, на престол вступил великий князь.
Позье, восстав из мертвых, впал в отчаянье. По этикету ему надлежало быть во дворце, чтоб поздравить нового императора с восшествием на престол. Но будет ли он принят и не турнут ли его на жительство в Сибирь за дерзостный отказ подыскать в кредит вчерашнему великому князю табакерку?
Он написал графине Елизавете Воронцовой, просил помочь ему в беде. Она пригласила его в свою половину. В девять часов вечера она приняла его. Вскоре вошел веселый Петр с Гудовичем и Нарышкиным. Разодетый в пух и прах толстобрюхенький Позье, низко кланяясь, петушком подкатился к Петру поцеловать руку.
– А, это вы, Позье? – и Петр обнял ювелира. – А мне сказали, что вы собираетесь умирать.
– Собирался, но передумал, желая поздравить вас, ваше величество, императором, – набравшись смелости, развязно ответил Позье. Петр засмеялся и, подмигнув ювелиру, сказал:
– Я теперь богат, заплачу вам. Денег у меня ныне много.
– Я крайне счастлив, государь, взглянуть на ваши деньги, узнать, как они пахнут. Я пятнадцать лет не видал их от вас, ваше величество.
– Дорогой Позье! Да я же не виноват в том, что мне столь мало давала тетушка денег и я кругом в долгу. А теперь чем могу вам служить?
– Тем, ваше величество, что позволите и мне иметь честь служить вашему величеству, если я имею счастье быть вам угодным.
– Хорошо, – подрыгивая ногой, ответил Петр. – Назначаю вас моим ювелиром с чином бригадира, чтоб вы могли входить в мой кабинет, когда захотите. Андрей Васильевич, – обратился он к Гудовичу, – съезди, пожалуй, в Сенат, чтоб о сем тотчас указ выписали.
Позье поцеловал у государя руку и, грациозно поводя локтями, вышел. Его нагнали Гудович с Нарышкиным, затем подошел Мельгунов, наперебой поздравляя его «с монаршей милостью». Позье улыбался им, но на душе его скребли кошки: он чувствовал, что с этой монаршей милостью он лезет в пропасть. Действительно, дня через два эти молодые люди, подъезжая к дому ювелира в придворных каретах, то один, то другой стали обивать его пороги. Заглядывали сюда и конференц-секретарь, известный кутила и краснобай Дмитрий Васильевич Волков, А. И. Глебов, второй Нарышкин и другие представители великосветской молодежи. Позье хорошо они были известны по своим дурным наклонностям, мотовству на чужой счет, корыстолюбию. Они не были богаты, но держали себя с ювелиром гораздо надменнее самого императора, воображая, что своим посещением делают ювелиру большую честь. Они заказывали ему все, что приходило им на ум, и, разумеется, в долг без отдачи. Отказать им Позье не мог, опасаясь, что эти великосветские люди могут восстановить Петра против него, тогда ювелиру пришлось бы закрывать свою небезвыгодную лавочку.
Эти же царедворцы-карьеристы всячески старались в своих выгодах поссорить царицу Екатерину с ее мужем. По городу ходили об этом упорные слухи, и вскоре Позье в правдивости сих слухов убедился лично.
Однажды, получив заказ от Екатерины, Позье выходил из ее покоев.
– Откуда это вы, Позье? – остановил его в коридоре проходивший со свитой Петр. Позье ответил. Петр, выпятив грудь, грубо сказал ему:
– Я вам запрещаю... Слышите? Запрещаю являться к ней...
Позье остолбенел.
2
Петр III продолжал делать политические промахи.
Так, в три полка гвардии, где по давнишним традициям считался полковником лишь сам царствующий монарх, были назначены полковники: в Преображенский – князь Никита Трубецкой, в Семеновский – граф Кирилл Разумовский, в Конногвардейский – только что вызванный в Россию и ненавидимый гвардией дядя государя, принц Жорж (Георг) Голштинский.
Этим актом Петр умышленно нанес всей гвардии удар, незабываемое оскорбление. Возмущенные сторонники Екатерины, копя в душе злобу, открыто ликовали. «Эта сугубая затрещина даром государю не пройдет», – мрачно предрекал Григорий Орлов.
Граф Роман Воронцов, отец «Лизки-султанши», своекорыстно обольщался, что дочь его, столкнув Екатерину, станет сама императрицей. Он больше всех скорбел о том, что Петр даже в столь короткие дни царствования успел восстановить против себя многих. По-родственному советуясь со своим братом Михаилом Воронцовым, великим канцлером, он все время нашептывал царю:
– Ваше величество, вам надлежит проявить некий акт монаршей милости, дабы обратить на себя взоры подданных и прилепить сердца их к своей особе.
Царь не знал, в чем же должен заключаться этот высокий акт. Роман Воронцов нашептывал: надо-де возвратить кой-кого из ссылки, надо-де даровать «вольности дворянству», то есть чтоб навсегда избавить дворян от службы обязательной, как бывало прежде, а нести дворянам службу по своей воле, сколько и где они пожелают.
– Особливо же, государь, надлежит вам вспомнить о мужиках. Подлый народ также должен благословлять священное имя вашего величества. Объявите, государь, таковую милость, коя коснулась бы всех людишек мелких. Таковой высочайшей милостью могло бы быть уменьшение цены на соль. Правда, оная мера отчасти подорвет доходы государственные, но сие поправимо: с течением времени, когда ваше имя в народе довольно укрепится как имя благодетеля, можно цену на соль паки с постепенностью накинуть.
17 января царь в парадной карете прикатил со свитой в Сенат, пробыл здесь два часа, подписал заготовленный указ о возвращении из ссылки Менгдена, семьи Лилиенфельдов, Лопухиной и знаменитого выходца из Пруссии фельдмаршала Миниха, смелого политического интригана, сосланного покойной Елизаветой в Сибирь. Затем «соизволил указать»: продажную цену на соль наложить самую умеренную.
25 января 1762 года, то есть спустя месяц после смерти, состоялись похороны Елизаветы. Тело на поклонение народу было выставлено в огромном тронном зале, занимавшем целый флигель, пристроенный к деревянному дворцу[9]. Пышностью своей отделки этот двухсветный зал восхищал даже иностранцев. Веселая Елизавета очень часто устраивала здесь маскарады, в коих участвовало до полутора тысяч масок. В одну минуту зажигалось не менее десяти тысяч свечей. Огни отражались в венецианских зеркалах. По залу под музыку двигалось в шикарных костюмах множество масок, отплясывая кадриль, менуэт и прочие танцы. В соседней комнате веселая Елизавета играла в фараон или в пикет, а к десяти часам удалялась в свои покои, чтоб сменить костюм и надеть маску. Затем снова появлялась в зале, отплясывая до пяти-шести часов утра. Обладая красивыми ногами и сильным корпусом, она любила наряжаться в костюм пажей или средневековых рыцарей.
А вот теперь веселая Елизавета лежит в гробу на возвышенном месте, под богатым балдахином с золотой кованой парчой и горностаевым, до земли, спуском. Она лежит в серебряной глазетовой робе с кружевными рукавами. Несмотря на благовонные курения, в зале слегка попахивает трупом. Статс-дамы и фрейлины, размещенные по рангам, стоят в глубоком трауре, окружая одр Елизаветы. Митрополит Дмитрий Сеченов и духовенство в черных ризах готовы начать заупокойное моление. Присутствуют все сановники, все чины двора.
Величественно вошла невысокая, в глубоком трауре, печальная Екатерина. Все взоры разом обратились к ней. Красивый паж нес за царицей сделанную Позье золотую корону. Отвечая на поклоны, она поднялась к изголовью гроба и стала возлагать корону на слегка вспухшую голову покойницы. Но корона не налезала. Печальная Екатерина, выразив на лице мину христианского смирения, усмотрела среди толпы толстобрюхого, на коротких ножках, ювелира и подала знак помочь ей. Застигнутый врасплох, Позье спешно скорчил слезливую гримасу, с отменной грациозностью приблизился к смертному одру, вытащил из кармана щипчики и мигом приладил корону куда надо.
Началась торжественная панихида, закурились клубы ладана. Молящиеся чинно стояли с возженными свечами, а Петр, нарушая благолепие, расхаживал, как журавль, меж рядами дам, болтая то с одной, то с другой из них по-французски вслух, кривлялся, подмигивал в сторону духовенства, говоря: «Бородатые козлы... Я их всех прикажу обрить». Среди молящихся поднялся ропот... Митрополит Дмитрий Сеченов, взглянув через плечо на игривого царя, грозно нахмурил брови, но Петр показал митрополиту язык и повернулся к нему спину.
Наконец тело повезли на золоченой колеснице из дворца через Неву в Петропавловскую крепость. Несметное стечение народа, шпалерами вдоль всего пути стоят войска, в воздухе пение, музыка, унылый перезвон колоколов и вьюжный ветер с моря.
За траурной колесницей впереди всех следует император, за ним, отступя на двадцать шагов, Екатерина, и далее, вместе с церемониймейстером, бароном Лефортом, вся сановная знать, чинно, по рангам. Император в черной траурной епанче с белыми орлами; длинный шлейф епанчи несут, поддерживая, старшие камергеры. Малая голова императора с детским личиком покрыта треуголкой. Но под этой большой шляпой нет здравых мыслей, есть порхающие, как мотыльки, обрывки мыслишек и воспоминаний. «Да-да-да, – думает он, – тетушка пыталась меня отправить в баню, в русскую, в русскую. Фе-е-е... А... я... я... ненавижу баню, я умру от бани...» И мысли его перескакивают в Голштинию. «Меня преследуют с самого детства. Рок, судьба... Мой воспитатель Броммер, там, в Голштинии... он топал на меня, мальчишку, стращал меня: „Я вас так велю высечь, – говорил он, – что собаки будут кровь лизать. Как я был бы рад, чтоб вы сейчас же издохли“. Да как он смел это говорить? Ах он, свинья...»
– Молчать, молчать! – вскрикивал на ходу император, и мысль его тотчас переносилась на другое. Ветер дул с моря, косичка за спиной самодержца моталась, шлейф епанчи, поддерживаемый шеренгой камергеров, надувался под ветром. Император повернул голову вправо-влево, покосился назад: приподнятый над землей конец шлейфа нес высокий и тучный граф Шереметев, обер-камергер двора. Император скорчил рожу, прыснул и неожиданно остановился. И все, кто сзади: печальная Екатерина, свита, весь кортеж – тоже в недоумении остановились. А колесница с гробом, духовенство, регалии, венки, многочисленные депутации с хоругвями и прочие продолжали двигаться усыпанной можжевельником дорогой по льду через Неву. Император гримасничал и, озоруя, делал четкий шаг на месте. Отпустив колесницу сажен на тридцать, он командовал:
– Бегом, марш! – и что есть духу мчался догонять процессию.
Камергеры, вместе с графом Шереметевым поддерживающие епанчу, мчались вслед за императором. Шереметев на бегу сопел, выкатывал глаза. Ожиревшим камергерам нет сил поспевать за ледащим и легким государем. Они бросили епанчу, остановились, отирали пот, пыхтели, ловя ртом воздух. Почувствовав свободу, император несся подобно крылатому коню. Подхваченный ветром пятнадцатиаршинный шлейф сразу взвился в пространство и шлепал и прихлопывал в воздухе, как парус в бурю. Император хохотал.
– Я озяб, озяб... Надо же погреться, господа, – говорил он подоспевшим камергерам.
Те опять взялись за шлейф, колесница отдалилась на изрядную дистанцию и – снова бег, снова шлепал, плескался черный парус. На невском временном мосту дубом стоявшие в своих санях купцы и кучки ротозеев тыкали в бегущего монарха перстами, удивленно пучили глаза, пересмехались:
– Глянь, братцы, глянь! Кажись, царек-то наш ума рехнулся...
Как сказочный черт на черных крыльях, царь догнал золотую колесницу, оглянулся: задохнувшийся Шереметев упал и ходил по снегу на четвереньках, камергеры, сгорая от стыда, поспешали к императору. Самодержец хихикал про себя.
Екатерина, а за ней вся процессия далеко отстали от колесницы с гробом. Екатерина злилась и бледнела. Когда самодержец всероссийский припустился в третий раз, Екатериною был послан конный адъютант остановить процессию.
Через два часа с верхов крепости раздался пушечный салют, потрясший воздух: прах Елизаветы предали земле. Император во время салюта поморщился и хвастливо заявил свите, что он-де вскорости прикажет дать залп из ста осадных пушек, ха!.. Озлобленный Шереметев осмелился заметить, что от такого залпа рухнут в столице все дома. Царь заморгал на него правым глазом и немилостиво произнес:
– Вы, граф, ничего не смыслите. Вы даже бегаете, как корова... Я приму меры научить вас... Я всех вас буду учить экзерциции... Муштра, муштра!.. Ежедневно... Да-с!..
В этот день по кабакам, питейным, в домах и всюду – только и разговоров было, что о чудачествах молодого государя. Мальчишки, на потеху взрослых, играли по дворам и переулкам в похороны: царь бегал с рогожей за плечами, Шереметев падал.
Вечером помрачневший Петр вошел, пошатываясь, в покои жены.
– Нет, нет, – начал он хриплым голосом, то вскидывая руки к лицу, то опуская их. – Я не подхожу для русских... И русские – для меня... Я убежден, что погибну здесь.
– Не поддавайтесь этой фатальной идее, – ответила Екатерина, – и старайтесь заставить каждого в России любить вас. А вы как сегодня вели себя?
Петр скривил гримасу и, нечаянно икнув, сказал: «Пардон, мадам». Екатерина наморщила нос, подняла брови:
– Идите спать. От вас пахнет водкой. Фи!
Петр повернулся и ушел.
Так, в три полка гвардии, где по давнишним традициям считался полковником лишь сам царствующий монарх, были назначены полковники: в Преображенский – князь Никита Трубецкой, в Семеновский – граф Кирилл Разумовский, в Конногвардейский – только что вызванный в Россию и ненавидимый гвардией дядя государя, принц Жорж (Георг) Голштинский.
Этим актом Петр умышленно нанес всей гвардии удар, незабываемое оскорбление. Возмущенные сторонники Екатерины, копя в душе злобу, открыто ликовали. «Эта сугубая затрещина даром государю не пройдет», – мрачно предрекал Григорий Орлов.
Граф Роман Воронцов, отец «Лизки-султанши», своекорыстно обольщался, что дочь его, столкнув Екатерину, станет сама императрицей. Он больше всех скорбел о том, что Петр даже в столь короткие дни царствования успел восстановить против себя многих. По-родственному советуясь со своим братом Михаилом Воронцовым, великим канцлером, он все время нашептывал царю:
– Ваше величество, вам надлежит проявить некий акт монаршей милости, дабы обратить на себя взоры подданных и прилепить сердца их к своей особе.
Царь не знал, в чем же должен заключаться этот высокий акт. Роман Воронцов нашептывал: надо-де возвратить кой-кого из ссылки, надо-де даровать «вольности дворянству», то есть чтоб навсегда избавить дворян от службы обязательной, как бывало прежде, а нести дворянам службу по своей воле, сколько и где они пожелают.
– Особливо же, государь, надлежит вам вспомнить о мужиках. Подлый народ также должен благословлять священное имя вашего величества. Объявите, государь, таковую милость, коя коснулась бы всех людишек мелких. Таковой высочайшей милостью могло бы быть уменьшение цены на соль. Правда, оная мера отчасти подорвет доходы государственные, но сие поправимо: с течением времени, когда ваше имя в народе довольно укрепится как имя благодетеля, можно цену на соль паки с постепенностью накинуть.
17 января царь в парадной карете прикатил со свитой в Сенат, пробыл здесь два часа, подписал заготовленный указ о возвращении из ссылки Менгдена, семьи Лилиенфельдов, Лопухиной и знаменитого выходца из Пруссии фельдмаршала Миниха, смелого политического интригана, сосланного покойной Елизаветой в Сибирь. Затем «соизволил указать»: продажную цену на соль наложить самую умеренную.
25 января 1762 года, то есть спустя месяц после смерти, состоялись похороны Елизаветы. Тело на поклонение народу было выставлено в огромном тронном зале, занимавшем целый флигель, пристроенный к деревянному дворцу[9]. Пышностью своей отделки этот двухсветный зал восхищал даже иностранцев. Веселая Елизавета очень часто устраивала здесь маскарады, в коих участвовало до полутора тысяч масок. В одну минуту зажигалось не менее десяти тысяч свечей. Огни отражались в венецианских зеркалах. По залу под музыку двигалось в шикарных костюмах множество масок, отплясывая кадриль, менуэт и прочие танцы. В соседней комнате веселая Елизавета играла в фараон или в пикет, а к десяти часам удалялась в свои покои, чтоб сменить костюм и надеть маску. Затем снова появлялась в зале, отплясывая до пяти-шести часов утра. Обладая красивыми ногами и сильным корпусом, она любила наряжаться в костюм пажей или средневековых рыцарей.
А вот теперь веселая Елизавета лежит в гробу на возвышенном месте, под богатым балдахином с золотой кованой парчой и горностаевым, до земли, спуском. Она лежит в серебряной глазетовой робе с кружевными рукавами. Несмотря на благовонные курения, в зале слегка попахивает трупом. Статс-дамы и фрейлины, размещенные по рангам, стоят в глубоком трауре, окружая одр Елизаветы. Митрополит Дмитрий Сеченов и духовенство в черных ризах готовы начать заупокойное моление. Присутствуют все сановники, все чины двора.
Величественно вошла невысокая, в глубоком трауре, печальная Екатерина. Все взоры разом обратились к ней. Красивый паж нес за царицей сделанную Позье золотую корону. Отвечая на поклоны, она поднялась к изголовью гроба и стала возлагать корону на слегка вспухшую голову покойницы. Но корона не налезала. Печальная Екатерина, выразив на лице мину христианского смирения, усмотрела среди толпы толстобрюхого, на коротких ножках, ювелира и подала знак помочь ей. Застигнутый врасплох, Позье спешно скорчил слезливую гримасу, с отменной грациозностью приблизился к смертному одру, вытащил из кармана щипчики и мигом приладил корону куда надо.
Началась торжественная панихида, закурились клубы ладана. Молящиеся чинно стояли с возженными свечами, а Петр, нарушая благолепие, расхаживал, как журавль, меж рядами дам, болтая то с одной, то с другой из них по-французски вслух, кривлялся, подмигивал в сторону духовенства, говоря: «Бородатые козлы... Я их всех прикажу обрить». Среди молящихся поднялся ропот... Митрополит Дмитрий Сеченов, взглянув через плечо на игривого царя, грозно нахмурил брови, но Петр показал митрополиту язык и повернулся к нему спину.
Наконец тело повезли на золоченой колеснице из дворца через Неву в Петропавловскую крепость. Несметное стечение народа, шпалерами вдоль всего пути стоят войска, в воздухе пение, музыка, унылый перезвон колоколов и вьюжный ветер с моря.
За траурной колесницей впереди всех следует император, за ним, отступя на двадцать шагов, Екатерина, и далее, вместе с церемониймейстером, бароном Лефортом, вся сановная знать, чинно, по рангам. Император в черной траурной епанче с белыми орлами; длинный шлейф епанчи несут, поддерживая, старшие камергеры. Малая голова императора с детским личиком покрыта треуголкой. Но под этой большой шляпой нет здравых мыслей, есть порхающие, как мотыльки, обрывки мыслишек и воспоминаний. «Да-да-да, – думает он, – тетушка пыталась меня отправить в баню, в русскую, в русскую. Фе-е-е... А... я... я... ненавижу баню, я умру от бани...» И мысли его перескакивают в Голштинию. «Меня преследуют с самого детства. Рок, судьба... Мой воспитатель Броммер, там, в Голштинии... он топал на меня, мальчишку, стращал меня: „Я вас так велю высечь, – говорил он, – что собаки будут кровь лизать. Как я был бы рад, чтоб вы сейчас же издохли“. Да как он смел это говорить? Ах он, свинья...»
– Молчать, молчать! – вскрикивал на ходу император, и мысль его тотчас переносилась на другое. Ветер дул с моря, косичка за спиной самодержца моталась, шлейф епанчи, поддерживаемый шеренгой камергеров, надувался под ветром. Император повернул голову вправо-влево, покосился назад: приподнятый над землей конец шлейфа нес высокий и тучный граф Шереметев, обер-камергер двора. Император скорчил рожу, прыснул и неожиданно остановился. И все, кто сзади: печальная Екатерина, свита, весь кортеж – тоже в недоумении остановились. А колесница с гробом, духовенство, регалии, венки, многочисленные депутации с хоругвями и прочие продолжали двигаться усыпанной можжевельником дорогой по льду через Неву. Император гримасничал и, озоруя, делал четкий шаг на месте. Отпустив колесницу сажен на тридцать, он командовал:
– Бегом, марш! – и что есть духу мчался догонять процессию.
Камергеры, вместе с графом Шереметевым поддерживающие епанчу, мчались вслед за императором. Шереметев на бегу сопел, выкатывал глаза. Ожиревшим камергерам нет сил поспевать за ледащим и легким государем. Они бросили епанчу, остановились, отирали пот, пыхтели, ловя ртом воздух. Почувствовав свободу, император несся подобно крылатому коню. Подхваченный ветром пятнадцатиаршинный шлейф сразу взвился в пространство и шлепал и прихлопывал в воздухе, как парус в бурю. Император хохотал.
– Я озяб, озяб... Надо же погреться, господа, – говорил он подоспевшим камергерам.
Те опять взялись за шлейф, колесница отдалилась на изрядную дистанцию и – снова бег, снова шлепал, плескался черный парус. На невском временном мосту дубом стоявшие в своих санях купцы и кучки ротозеев тыкали в бегущего монарха перстами, удивленно пучили глаза, пересмехались:
– Глянь, братцы, глянь! Кажись, царек-то наш ума рехнулся...
Как сказочный черт на черных крыльях, царь догнал золотую колесницу, оглянулся: задохнувшийся Шереметев упал и ходил по снегу на четвереньках, камергеры, сгорая от стыда, поспешали к императору. Самодержец хихикал про себя.
Екатерина, а за ней вся процессия далеко отстали от колесницы с гробом. Екатерина злилась и бледнела. Когда самодержец всероссийский припустился в третий раз, Екатериною был послан конный адъютант остановить процессию.
Через два часа с верхов крепости раздался пушечный салют, потрясший воздух: прах Елизаветы предали земле. Император во время салюта поморщился и хвастливо заявил свите, что он-де вскорости прикажет дать залп из ста осадных пушек, ха!.. Озлобленный Шереметев осмелился заметить, что от такого залпа рухнут в столице все дома. Царь заморгал на него правым глазом и немилостиво произнес:
– Вы, граф, ничего не смыслите. Вы даже бегаете, как корова... Я приму меры научить вас... Я всех вас буду учить экзерциции... Муштра, муштра!.. Ежедневно... Да-с!..
В этот день по кабакам, питейным, в домах и всюду – только и разговоров было, что о чудачествах молодого государя. Мальчишки, на потеху взрослых, играли по дворам и переулкам в похороны: царь бегал с рогожей за плечами, Шереметев падал.
Вечером помрачневший Петр вошел, пошатываясь, в покои жены.
– Нет, нет, – начал он хриплым голосом, то вскидывая руки к лицу, то опуская их. – Я не подхожу для русских... И русские – для меня... Я убежден, что погибну здесь.
– Не поддавайтесь этой фатальной идее, – ответила Екатерина, – и старайтесь заставить каждого в России любить вас. А вы как сегодня вели себя?
Петр скривил гримасу и, нечаянно икнув, сказал: «Пардон, мадам». Екатерина наморщила нос, подняла брови:
– Идите спать. От вас пахнет водкой. Фи!
Петр повернулся и ушел.
3
Царь быстро обрастал родней из Голштинии. Недавно явившийся с женой и двумя сыновьями дядя царя, принц Жорж, уже был произведен в фельдмаршалы и сразу назначен полковником лейб-гвардии Конного полка с невиданным жалованием сорок восемь тысяч рублей в год и с титулом «его высочества». Вскоре приехал второй царский дядя, принц Петр Голштейн-Бекский с женой и дочкой; он тоже был произведен в фельдмаршалы, назначен петербургским генерал-губернатором и командиром над всеми полевыми и гарнизонными полками Петербурга, Финляндии, Эстляндии и Нарвы. Такое незаслуженное возвышение голштинских полунищих прихлебателей возмущало русских, а в гвардейских офицерах усиливало негодование.
Про принцесс говорили: «Смотрите-ка, эти иностранки чуть не голые приехали к нам, а уедут богачками». Принцессы посетили ювелира Позье, показали свои плохонькие бриллианты, просили совета, как являться ко двору в высокоторжественные дни и, вообще, каковы нравы России?
– Ваши светлости! – начал Позье свое сообщение. – В этой стране все женщины, какого бы ни были звания, от высокопоставленных особ до крестьянки, румянятся, полагая, что к лицу иметь красные щеки. Наряды дам очень богаты, равно как и золотые вещи их. Бриллиантов придворные дамы надевают изумительное множество. Даже на дамах сравнительно низшего звания нанизано бриллиантов тысяч на двадцать рублей.
Рыжеволосые принцессы ахали, завистливо закатывали глазки, брюхатенький Позье наддавал жару:
– Русская покойная императрица обладала такими драгоценными уборами, как ни одна из государынь Европы. Парадная корона императрицы Елизаветы состоит из бриллиантов, жемчуга и самоцветных камней: рубинов, сапфиров, изумрудов. Все эти камни считаются крупнейшими в мире.
Когда Позье вогнал принцесс в испарину, они сказали:
– Помогите нам... Мы по оплошности оставили крупные бриллианты в Голштинии, захватили с собой мелочь. Как нам быть? Мы и в деньгах испытываем некоторое затруднение, но знаем, что наш племянник император Петр окажет нам милость...
Оказанная впоследствии знатным голштинцам милость стоила России не один миллион. А пока – придворный ювелир Позье состряпал двум этим дамам и девочке несколько уборов из фальшивых камней разных цветов; он подобрал их и перемешал с бриллиантами с таким искусством, что все светские дамы терялись в догадках, откуда такое богатство у заезжих голштинок.
Когда Позье, по зову Петра, явился ко двору, его обступили придворные дамы.
– Неужели то настоящие камни?
– О да, о да! – воскликнул верный Позье.
Петр пригласил француза в кабинет и, узнав про его хитрость, пришел в восторг, очень много смеялся.
– Вы, как черт, изобретательны!
7 февраля Петр объявил в Сенате:
– Отныне Тайная Розыскных Дел Канцелярия быть не имеет.
Этот гуманный и умный политический жест, неизвестно кем государю внушенный, подтвердился через две недели манифестом, составленным тайным секретарем Д. В. Волковым. В манифесте между прочим говорилось: «Тайная Розыскных Дел Канцелярия уничтожается отныне навсегда, а дела оной имеют быть взяты в Сенат и за печатью к вечному забвению в Архив положатся». «Ненавистное выражение, а именно: „слово и дело“ – не долженствует отныне значить ничего, и мы запрещаем – не употреблять оного никому; о сем, кто отныне оное употребит, в пьянстве или в драке, или избегая побоев и наказания, таковых тотчас наказывать так, как от полиции наказываются озорники и бесчинники».
Царь боялся всяких письменных дел пуще огня. Второй важный манифест о давненько обещанной «вольности дворянской» писался Волковым же.
– Романовна, ангел, – обратился Петр вечером к своей возлюбленной. – Вот ужо мы с Дмитрием Васильичем запремся в горнице и будем всю ночь писать. Ты не мешай нам. Дела важные, касаемые государственного благоустройства.
Романовна поужинала тертыми рябчиками, изрядно выпила бургундского, посудачила с камер-фрау и легла в постель. Когда наступила ночь, царь запер Волкова в горнице, а вместо собственной персоны оставил с ним своего датского кобеля.
– Напиши, пожалуй, Дмитрий Васильич, какой-нибудь важный указ, я просмотрю завтра, – сказал он, подмигнув, и ушел до утра кутить с благоприятелями.
Очутившись в странном положении, веселый и умный Волков похохотал над собой, поразговаривал с датским кобелем: «Ты собака, а я волк... Хочешь, съем тебя?» – потом долго ломал голову, о чем писать. «Ба! Вот... О вольности... Давнишняя мечта дворянства...» – прихлопнул себя по высокому лбу и, потягивая английское пиво, стал сочинять манифест «о вольности дворянской» в отмену обязательной военной и гражданской службы, введенной Петром Великим.
Написав, много смеялся: «Манифест о вольности дворянства готов, а я, дворянин, сижу запертым самдруг с собакой. И выпуску нет... Ха-ха». На другой день, 18 февраля, этот манифест был подписан Петром и опубликован.
Про принцесс говорили: «Смотрите-ка, эти иностранки чуть не голые приехали к нам, а уедут богачками». Принцессы посетили ювелира Позье, показали свои плохонькие бриллианты, просили совета, как являться ко двору в высокоторжественные дни и, вообще, каковы нравы России?
– Ваши светлости! – начал Позье свое сообщение. – В этой стране все женщины, какого бы ни были звания, от высокопоставленных особ до крестьянки, румянятся, полагая, что к лицу иметь красные щеки. Наряды дам очень богаты, равно как и золотые вещи их. Бриллиантов придворные дамы надевают изумительное множество. Даже на дамах сравнительно низшего звания нанизано бриллиантов тысяч на двадцать рублей.
Рыжеволосые принцессы ахали, завистливо закатывали глазки, брюхатенький Позье наддавал жару:
– Русская покойная императрица обладала такими драгоценными уборами, как ни одна из государынь Европы. Парадная корона императрицы Елизаветы состоит из бриллиантов, жемчуга и самоцветных камней: рубинов, сапфиров, изумрудов. Все эти камни считаются крупнейшими в мире.
Когда Позье вогнал принцесс в испарину, они сказали:
– Помогите нам... Мы по оплошности оставили крупные бриллианты в Голштинии, захватили с собой мелочь. Как нам быть? Мы и в деньгах испытываем некоторое затруднение, но знаем, что наш племянник император Петр окажет нам милость...
Оказанная впоследствии знатным голштинцам милость стоила России не один миллион. А пока – придворный ювелир Позье состряпал двум этим дамам и девочке несколько уборов из фальшивых камней разных цветов; он подобрал их и перемешал с бриллиантами с таким искусством, что все светские дамы терялись в догадках, откуда такое богатство у заезжих голштинок.
Когда Позье, по зову Петра, явился ко двору, его обступили придворные дамы.
– Неужели то настоящие камни?
– О да, о да! – воскликнул верный Позье.
Петр пригласил француза в кабинет и, узнав про его хитрость, пришел в восторг, очень много смеялся.
– Вы, как черт, изобретательны!
7 февраля Петр объявил в Сенате:
– Отныне Тайная Розыскных Дел Канцелярия быть не имеет.
Этот гуманный и умный политический жест, неизвестно кем государю внушенный, подтвердился через две недели манифестом, составленным тайным секретарем Д. В. Волковым. В манифесте между прочим говорилось: «Тайная Розыскных Дел Канцелярия уничтожается отныне навсегда, а дела оной имеют быть взяты в Сенат и за печатью к вечному забвению в Архив положатся». «Ненавистное выражение, а именно: „слово и дело“ – не долженствует отныне значить ничего, и мы запрещаем – не употреблять оного никому; о сем, кто отныне оное употребит, в пьянстве или в драке, или избегая побоев и наказания, таковых тотчас наказывать так, как от полиции наказываются озорники и бесчинники».
Царь боялся всяких письменных дел пуще огня. Второй важный манифест о давненько обещанной «вольности дворянской» писался Волковым же.
– Романовна, ангел, – обратился Петр вечером к своей возлюбленной. – Вот ужо мы с Дмитрием Васильичем запремся в горнице и будем всю ночь писать. Ты не мешай нам. Дела важные, касаемые государственного благоустройства.
Романовна поужинала тертыми рябчиками, изрядно выпила бургундского, посудачила с камер-фрау и легла в постель. Когда наступила ночь, царь запер Волкова в горнице, а вместо собственной персоны оставил с ним своего датского кобеля.
– Напиши, пожалуй, Дмитрий Васильич, какой-нибудь важный указ, я просмотрю завтра, – сказал он, подмигнув, и ушел до утра кутить с благоприятелями.
Очутившись в странном положении, веселый и умный Волков похохотал над собой, поразговаривал с датским кобелем: «Ты собака, а я волк... Хочешь, съем тебя?» – потом долго ломал голову, о чем писать. «Ба! Вот... О вольности... Давнишняя мечта дворянства...» – прихлопнул себя по высокому лбу и, потягивая английское пиво, стал сочинять манифест «о вольности дворянской» в отмену обязательной военной и гражданской службы, введенной Петром Великим.
Написав, много смеялся: «Манифест о вольности дворянства готов, а я, дворянин, сижу запертым самдруг с собакой. И выпуску нет... Ха-ха». На другой день, 18 февраля, этот манифест был подписан Петром и опубликован.