Страница:
Другой штришок. Синеглазый был очень вежливым мальчиком. Воспитывая одного из своих «хористов», обычно вкрадчивым голосом укорял его: «Послушай, дорогой, ты ведешь себя кое-как. Но ты не горюй, мы тебя будем воспитывать». И воспитывал, стараясь при этом примерно унизить своего воспитанника: под звуки «Вечернего звона» стегал крапивой, заставлял до полного изнеможения прыгать на одной ноге, рвать зубами и жевать траву, пить из лужи и т. п. Этих «т. п.» у Синеглазого было в разнообразном изобилии, причем воспитываемый часто мог выбрать то, что ему больше по вкусу. «Ничего, – ласково приговаривал Синеглазый, – потерпи немного. Зато я сделаю из тебя настоящего человека». Делать ему это было несложно, так как самому старшему в «капелле» еще не исполнилось одиннадцати лет, а Синеглазый уже достиг тринадцати.
Со взрослыми Синеглазый был особенно вежлив, здоровался не брошенным на лету неразборчивым «здрасте», как обычно здороваются в его возрасте, а остановившись, учтиво склонив голову и тщательно выговаривая каждое слово: «Здравствуйте, Татьяна Сергеевна!», или: «Доброе утро, Павел Иванович!» Повстречавшись с женщиной, несущей ведра воды или сумки с провизией, отбирал у нее ношу и не успокаивался, пока не подносил тяжесть к самому дому. Того же требовал от своей «капеллы» и с особой строгостью наказывал тех, кто пренебрегал этими обязанностями. Так что, стоило «капелле» завидеть вдалеке одинокую женскую фигуру, с тяжелой поклажей бредущую со станции, и все, как по команде, срывались с места, коршунами налетали, силой вырывали и нередко даже дрались между собой за право тащить сумку или сетку с картошкой; никому, понятно, не хотелось жевать траву или пить из лужи.
Нет ничего удивительного в том, что едва ли не все взрослые были в восторге от Синеглазого, советовали своим детям брать с него пример и с негодованием отмахивались от любых поступавших на него жалоб: «Да нет, не может быть! Он такой воспитанный мальчик».
К нашим штришкам добавим, что глаза у Юры Сидельского были действительно синими, причем синевы редкостной, чистой, завораживающей, за что он и получил свое прозвище; что он очень прилично играл на гитаре, в отличие от большинства своих сверстников не бренчал на ней одни и те же фальшивые аккорды, а исполнял главным образом классический концертный репертуар; что отец у него был известный ученый, доктор, профессор и даже, кажется, член-корреспондент. На даче, правда, его никто никогда не видел; Синеглазый жил там с двумя старшими сестрами и матерью, безудержной курильщицей и одержимым грибником. Когда начиналась грибная пора… Но это к нашему рассказу уже не относится.
Наш герой познакомился с Синеглазым на следующий день после того, как семейство Тряпишниковых переехало на дачу, снятую на летнее время. В первую же свою прогулку по поселку Валя наткнулся на «капеллу» и тут же был ею окружен для выяснения личности.
Как «выяснял личность» Синеглазый? А вот как.
Валя даже испугаться не успел, как уже лежал на земле, сбитый подножкой, и слушал первый куплет «Вечернего звона». После первого куплета у него поинтересовались, откуда он взялся. Он принялся объяснять, но не успел договорить до конца, так как двое парней подняли его с земли и тут же снова бросили наземь, после чего приступили ко второму куплету.
Перед третьим куплетом с чувством безысходной тоски Валя понял, что его вот-вот начнут бить. И тут случилось то, чего не только «капелла» под управлением Синеглазого, но и сам Валя от себя не ожидал.
Стоя на коленях, прижав подбородок к груди, чтобы не тереться лицом о чьи-то грязные штаны, Валя вдруг запел тот единственный куплет, который пришел ему на память:
Их многих нет Теперь в живых, Тогда веселых, Молодых.
Дальше он не помнил, а потому запел сначала, то, что уже слышал, стараясь петь как можно выше и громче. И даже делал «бом-бом». Потом вдруг вскочил на ноги, отыскал взглядом самого взрослого из обступивших его мальчишек и, улыбаясь и как бы ему одному адресуя свою песню, пропел:
О юных днях В краю родном, Где я любил, Где отчий дом.
Пока он пел, тот, кому он улыбался, – а это был Синеглазый, – внимательно его разглядывал, а когда пение кончилось, вдруг хитро прищурился и, едва заметным кивком головы приказав двум «барабанщикам» вернуться на свои места, объявил:
– Ау этого малыша неплохой слух. Честное слово!
«Капелла» тут же зааплодировала. Синеглазый выждал, пока аплодисменты смолкли, и сказал, обращаясь к Вале:
– Хочешь, я возьму тебя в свою капеллу? Будешь у меня первым сопрано.
– А бить вы меня не будете? – спросил Валя.
– Если не будешь фальшивить, – ответил Синеглазый и довольно ухмыльнулся.
Так Валя был принят в «капеллу».
Нет, Шут еще не родился. «То был лишь первый толчок, первая проба своего еще не сформировавшегося до конца и еще не освобожденного из скрюченного положения тела, проба инстинктивная и бессознательная» (т. 13, с. 312). Так потом, спустя шесть лет, Шут будет вспоминать об этом случае.
Шут появился на белый свет лишь через месяц после того, как познакомился с Синеглазым и был принят в «капеллу». К этому времени он уже наизусть знал весь ее песенный репертуар. Более того, он – не по собственной, правда, воле – даже ввел новый жанр в «концертную программу» – жанр конферанса и юмористических импровизаций, с которых теперь начинались все «воспитания». Особого удовольствия от своей новой деятельности он, однако, не испытывал. Напротив, после каждой экзекуции, в которой принимал участие, презирал себя и клялся себе в том, что отныне и близко не подойдет к Синеглазому и его компании, уже не говоря о том, чтобы подыгрывать им своими шуточками. Но что-то необъяснимое и властное тянуло Валю к Синеглазому, заставляло нарушать данные себе клятвы и выталкивало на середину круга, образуемого «капеллой» вокруг «воспитуемого».
Как потом признается себе автор «Дневника», не родись Шут, вернее, не помоги случай ему родиться, Валя довольно быстро превратился бы в жалкого фигляра, привыкшего унижать слабых и одиноких на потеху сильного стада. Но…
Жил в поселке шестилетний Сережка Скуратов. В своей семье он был шестым ребенком. Отец его, одноногий и однорукий калека, нигде не работал, чуть ли не каждый день был пьян, пропивая свою пенсию и большую часть заработка жены, измученной и опустошенной безрадостной жизнью женщины. Дети в семье Скуратовых росли почти беспризорными, и самым беспризорным был Сережка.
Вечно чумазый, голопузый и босой, с кровоподтеками по всему телу, с соплями, прилипшими к верхней губе, мыкался он по поселку, собирая сигаретные бычки для двух старших братьев и воруя клубнику на чужих огородах – для себя. На воровстве своем частенько попадался. Одни драли ему уши; другие жаловались отцу, который хотя и встречал жалобщиков бранью, но все-таки порол своего младшенького; а третьи, которых в поселке, к счастью, было большинство, отловив Сережку на своем огороде, вели его в дом, мыли и кормили мальчишку чем-либо посущественнее ворованной клубники. Никакой благодарности за это Сережка, однако, не испытывал и у тех, кто мыл и кормил его, воровал значительно чаще, чем у тех, кто драл ему уши или жаловался отцу. Но это к нашему рассказу не относится…
Так вот, этот самый Сережка Скуратов с некоторого времени стал таскаться за «капеллой». Его пытались отвадить, брезгуя его обществом, цыкали на него, отшвыривали с дороги, как паршивого котенка. Но с каждым днем он все больше привязывался к «капелле» и все безбоязненнее следовал за ней по пятам, так что в конце концов с его присутствием смирились, как стая акул уживается с рыбами-прилипалами.
Однажды, когда «капелла» в отсутствие какого-либо занятия слонялась по поселку, взгляд Синеглазого случайно упал на Сережку, волчком крутившегося у него под ногами, и в воспаленном бездельем Синеглазовом мозгу родилась идея, которую он тут же принялся, как говорится, претворять в жизнь. Послал двух своих подручных в магазин за ромовыми бабами, а когда посланцы вернулись с покупкой, поручил «барабанщикам» отогнать Сережку, а сам расковырял пальцем одну из булок, извлек сердцевину и велел «зафаршировать» разной живностью – головастиками, болотными жуками и дождевыми червями, – незаметно залепив «фаршировку» мякишем. После этой процедуры «барабанщики» привели Сережку, и на его глазах шестеро из «капеллы» – в том числе сам Синеглазый – стали лакомиться ромовыми бабами, демонстративно смакуя кушанье.
Сережка смотрел на них с завистью и с каким-то сладостным страданием в глазах.
– Эх, ребят! Нехорошо получилось! – словно вдруг опомнился Синеглазый. – Про пацаненка-то забыли!.. Ну-ка, Валя, угости его! У меня тут еще осталась одна штучка.
Нечто подобное судороге пробежало по Валиному лицу, но он подчинился команде, взял у Синеглазого «фаршированную» булку и отнес ее Сережке.
Опешив от обрушившегося на него счастья, Сережка вцепился зубами в лакомство, судорожно проглотил откушенный кусок и только тут обнаружил начинку. Но не выбросил булку, а принялся старательно выковыривать напиханных в нее тварей.
Кто-то из «капеллы» прыснул со смеху, но тут же поперхнулся смешком от звонкой пощечины Синеглазого.
– Тише, чудак. Аппетит пацану испортишь, – предостерег «капельмейстер» и, повернувшись к Вале, приказал: – А ты чего стоишь? Давай конферанс! И в полную силу работай!
Тут-то все и произошло. Вдруг что-то непонятное и сильное толкнуло Валю в спину, швырнуло его к Сережке, заставило вырвать у того булку, а потом кинуло к Синеглазому…
Холодный, горьковатый воздух обжег легкие. Шут поперхнулся им, сморщился от пронзившей его незнакомой боли, вытянул вперед руку с ромовой бабой, точно защищаясь от чужих, удивленных лиц, окруживших его со всех сторон, и вдруг закричал от боли, от страха и радости, неизвестно откуда появившихся, но охвативших все его тело, с ног до головы. Вернее, это Шуту показалось, что он кричит. На самом деле то был лишь хриплый шепот, вкрадчивый и злорадный, каким обычно говорил Синеглазый.
– Видишь эту булочку, Юрочка! – шептал только что родившийся Шут, пожирая влюбленным взглядом Синеглазого и радостно ему улыбаясь. – Я тебе обещаю, что скоро ты сам будешь ее кушать, а мы все будем смотреть на тебя и смеяться! Я сделаю из тебя человека, малыш!
Синеглазый настолько удивился такому «конферансу», что вопреки традиции без всякой организационной подготовки и хорового оформления ударил Шута в зубы. Шут покачнулся, но удержался на ногах и, отскочив в сторону, продолжал все тем же шепотком и с той же улыбкой:
– Не надо так нервничать, Юрочка! Ведь я же пошутил! Неужели ты мог подумать…
– Вот так-то лучше, – проговорил Синеглазый и, подойдя к Шуту, снова наотмашь ударил его. Шут упал и тут же вскочил на ноги. Губа у него была разбита, но он, словно не замечая этого, шептал, глядя Синеглазому прямо в глаза:
– Нет, Юрочка, бить я тебя не стану! Я не бью тех, кто слабее меня! Я придумаю для тебя что-нибудь поинтересней!
Потом его повалили на землю. Двое «барабанщиков» держали его за руки, а Синеглазый стегал крапивой. В тот раз исполняли «Из-за острова на стрежень» и Шута не отпустили, пока не допели эту длинную песню до конца.
Никто из ребят не сомневался, что Шут будет теперь за три версты обходить «капеллу». Поэтому все очень удивились, когда на следующий день он первым явился на традиционное место сбора, к большой сосне над рекой, и повел себя со всеми как ни в чем не бывало. Более того, он вдруг стал выказывать удивительную преданность Синеглазому, с жадностью ловил его взгляд, первым кидался выполнять любое его приказание, ни на шаг не отставал от своего повелителя и часами болтался возле его дачи, когда тот обедал или занимался на гитаре. Короче, из кожи лез вон, чтобы угодить, и в конце концов добился своего: Синеглазый снял с него опалу, приблизил к себе, разрешил заходить к себе на дачу и даже брал Шута с собой на рыбалку, куда ни разу не брал ни одного из своих «хористов».
А через две недели, когда до начала школьных занятий оставался еще целый месяц, Синеглазый вдруг исчез из поселка: уехал в город, ни с кем из «капеллы» не попрощавшись, но отдубасив двух «барабанщиков», встретившихся ему по дороге на станцию.
«Капелла» пребывала в полном недоумении. Никто не догадался, что причиной всему был Шут, который за день до этого подошел к Синеглазому, в уединении удившему рыбку на висячем мосту через реку, и без долгих предисловий сообщил ему:
– Хватит, Юрочка. Пора кончать… Слушай теперь меня внимательно. Ты воруешь деньги у своих родителей. Из той небольшой картонной коробочки, которая у вас в шкафу на второй полке сверху. Твоя мама думает, конечно, не на тебя, а на вашу домработницу.
– Чего-о?! – От неожиданности Синеглазый выпустил из рук удилище, и оно упало с моста в воду.
– Это не все, – продолжал Шут. – Твой старший брат шею тебе свернет, если узнает, что ты разбил его японский магнитофон и закопал обломки у колодца.
– Ах ты!.. – вдруг прошипел Синеглазый и, стиснув кулаки, двинулся на Шута. – Да я тебя!.. Я тебя, гаденыш!..
Но Шут не отскочил в сторону, не закричал от страха. Снизу вверх глядя на своего могучего разъяренного противника, наш девятилетний хлюпик лишь безмятежно пожал плечами и произнес усталым тоном:
– Не боюсь я тебя. Это я раньше тебя боялся. А теперь я сильнее. Ну, изобьешь ты меня, а дальше? Все равно – куда ты теперь от меня денешься?
И столько спокойной решимости было в его словах, столько глубочайшего безразличия к собственной участи, что Синеглазый вдруг испуганно спросил:
– Чего-о?
Шут не ответил, повернулся спиной к Синеглазому и пошел прочь, насвистывая себе под нос «Вихри враждебные». Перейдя же на другую сторону реки, обернулся и крикнул:
– У тебя есть только один выход! Завтра перед всей капеллой съешь такую же булку, какую ты дал Сережке Скуратову!
Целых три дня Шут перед зеркалом репетировал эту сцену, проигрывал различные варианты своих реплик в зависимости от того, как поведет себя в ответ Синеглазый, искал нужные интонации и выражения лица. Целых три дня он готовил себя к поединку и все-таки, когда ушел с реки и почувствовал себя в безопасности, он в изнеможении упал на траву, и затрясся всем телом, и застучал зубами, уже не в силах долее сдерживать охвативший его страх.
В этом смешном положении его и настиг опомнившийся Синеглазый…
Не станем описывать сцены, которая произошла между ними. Скажем лишь, что Шут вернулся домой очень поздно, что одежда на нем была разорвана и вымазана в грязи, что под глазом у него был синяк, а губы были в кровь искусаны. Отметим также, что при этом вид у Шута был счастливый и на вопрос о том, где же он все-таки пропадал, он с восторгом объявил:
– Давил тараканов! Один был маленький и трусливый, а другой – сильный и наглый. Но я раздавил и того и другого!
…На следующий день Синеглазый удрал в город. Шуту этого было довольно.
Остается непонятным, каким образом Шуту удалось собрать столь действенные улики против Синеглазого. «Дневник Шута» на этот счет умалчивает. Впрочем, одна запись, сделанная в его середине, как будто кое-что проясняет:
«Сегодня Шут вспомнил о своем первом поединке. Каким смешным и неумелым шутенком он был! И лишь в одном он был Шутом уже тогда – в своей страсти к Исследованию. Долго, терпеливо и настойчиво он исследовал Синеглазого. До сих пор запах жимолости, росшей вдоль забора, не исчезает из памяти, а колючие ветви царапают Шуту лицо. Шорох собственных шагов под чужим окном, крупицы истины: распахнутая форточка, раздвинутая сквозняком штора, лучик карманного фонаря, стыдливо шарящего в темноте…
Настоящий Исследователь идет под водой и не захлебывается, ступает сквозь огонь и не обжигается, идет над тьмой вещей и не трепещет. При этом он старается делать что-либо одно в одно время. Если ты ищешь какой-либо предмет в своем столе, ты не должен обращать внимания на другие вещи. Из того, кто ест конфеты во время чтения или слушает радио, когда пишет, не выйдет ничего путного» (т. 8, с. 180).
В заключение оговоримся, что, описывая историю рождения Шута, мы сознательно доверились «Дневнику»; иного выхода у нас попросту не было. Из этого, однако, вовсе не следует, что и читатель должен ему доверяться. Действительно, возможно ли, чтобы тринадцатилетний подросток вмещал в себя столько предосудительных наклонностей, как этот Синеглазый? Реально ли в мальчишеской среде такое явление, как «капелла»? Да и многое другое не преувеличено ли? Предоставим же решать наши вопросы самому читателю, уповая при этом на его жизненный опыт и правдолюбивую совесть. Опять-таки иного нам не остается.
Глава III
Со взрослыми Синеглазый был особенно вежлив, здоровался не брошенным на лету неразборчивым «здрасте», как обычно здороваются в его возрасте, а остановившись, учтиво склонив голову и тщательно выговаривая каждое слово: «Здравствуйте, Татьяна Сергеевна!», или: «Доброе утро, Павел Иванович!» Повстречавшись с женщиной, несущей ведра воды или сумки с провизией, отбирал у нее ношу и не успокаивался, пока не подносил тяжесть к самому дому. Того же требовал от своей «капеллы» и с особой строгостью наказывал тех, кто пренебрегал этими обязанностями. Так что, стоило «капелле» завидеть вдалеке одинокую женскую фигуру, с тяжелой поклажей бредущую со станции, и все, как по команде, срывались с места, коршунами налетали, силой вырывали и нередко даже дрались между собой за право тащить сумку или сетку с картошкой; никому, понятно, не хотелось жевать траву или пить из лужи.
Нет ничего удивительного в том, что едва ли не все взрослые были в восторге от Синеглазого, советовали своим детям брать с него пример и с негодованием отмахивались от любых поступавших на него жалоб: «Да нет, не может быть! Он такой воспитанный мальчик».
К нашим штришкам добавим, что глаза у Юры Сидельского были действительно синими, причем синевы редкостной, чистой, завораживающей, за что он и получил свое прозвище; что он очень прилично играл на гитаре, в отличие от большинства своих сверстников не бренчал на ней одни и те же фальшивые аккорды, а исполнял главным образом классический концертный репертуар; что отец у него был известный ученый, доктор, профессор и даже, кажется, член-корреспондент. На даче, правда, его никто никогда не видел; Синеглазый жил там с двумя старшими сестрами и матерью, безудержной курильщицей и одержимым грибником. Когда начиналась грибная пора… Но это к нашему рассказу уже не относится.
Наш герой познакомился с Синеглазым на следующий день после того, как семейство Тряпишниковых переехало на дачу, снятую на летнее время. В первую же свою прогулку по поселку Валя наткнулся на «капеллу» и тут же был ею окружен для выяснения личности.
Как «выяснял личность» Синеглазый? А вот как.
Валя даже испугаться не успел, как уже лежал на земле, сбитый подножкой, и слушал первый куплет «Вечернего звона». После первого куплета у него поинтересовались, откуда он взялся. Он принялся объяснять, но не успел договорить до конца, так как двое парней подняли его с земли и тут же снова бросили наземь, после чего приступили ко второму куплету.
Перед третьим куплетом с чувством безысходной тоски Валя понял, что его вот-вот начнут бить. И тут случилось то, чего не только «капелла» под управлением Синеглазого, но и сам Валя от себя не ожидал.
Стоя на коленях, прижав подбородок к груди, чтобы не тереться лицом о чьи-то грязные штаны, Валя вдруг запел тот единственный куплет, который пришел ему на память:
Их многих нет Теперь в живых, Тогда веселых, Молодых.
Дальше он не помнил, а потому запел сначала, то, что уже слышал, стараясь петь как можно выше и громче. И даже делал «бом-бом». Потом вдруг вскочил на ноги, отыскал взглядом самого взрослого из обступивших его мальчишек и, улыбаясь и как бы ему одному адресуя свою песню, пропел:
О юных днях В краю родном, Где я любил, Где отчий дом.
Пока он пел, тот, кому он улыбался, – а это был Синеглазый, – внимательно его разглядывал, а когда пение кончилось, вдруг хитро прищурился и, едва заметным кивком головы приказав двум «барабанщикам» вернуться на свои места, объявил:
– Ау этого малыша неплохой слух. Честное слово!
«Капелла» тут же зааплодировала. Синеглазый выждал, пока аплодисменты смолкли, и сказал, обращаясь к Вале:
– Хочешь, я возьму тебя в свою капеллу? Будешь у меня первым сопрано.
– А бить вы меня не будете? – спросил Валя.
– Если не будешь фальшивить, – ответил Синеглазый и довольно ухмыльнулся.
Так Валя был принят в «капеллу».
Нет, Шут еще не родился. «То был лишь первый толчок, первая проба своего еще не сформировавшегося до конца и еще не освобожденного из скрюченного положения тела, проба инстинктивная и бессознательная» (т. 13, с. 312). Так потом, спустя шесть лет, Шут будет вспоминать об этом случае.
Шут появился на белый свет лишь через месяц после того, как познакомился с Синеглазым и был принят в «капеллу». К этому времени он уже наизусть знал весь ее песенный репертуар. Более того, он – не по собственной, правда, воле – даже ввел новый жанр в «концертную программу» – жанр конферанса и юмористических импровизаций, с которых теперь начинались все «воспитания». Особого удовольствия от своей новой деятельности он, однако, не испытывал. Напротив, после каждой экзекуции, в которой принимал участие, презирал себя и клялся себе в том, что отныне и близко не подойдет к Синеглазому и его компании, уже не говоря о том, чтобы подыгрывать им своими шуточками. Но что-то необъяснимое и властное тянуло Валю к Синеглазому, заставляло нарушать данные себе клятвы и выталкивало на середину круга, образуемого «капеллой» вокруг «воспитуемого».
Как потом признается себе автор «Дневника», не родись Шут, вернее, не помоги случай ему родиться, Валя довольно быстро превратился бы в жалкого фигляра, привыкшего унижать слабых и одиноких на потеху сильного стада. Но…
Жил в поселке шестилетний Сережка Скуратов. В своей семье он был шестым ребенком. Отец его, одноногий и однорукий калека, нигде не работал, чуть ли не каждый день был пьян, пропивая свою пенсию и большую часть заработка жены, измученной и опустошенной безрадостной жизнью женщины. Дети в семье Скуратовых росли почти беспризорными, и самым беспризорным был Сережка.
Вечно чумазый, голопузый и босой, с кровоподтеками по всему телу, с соплями, прилипшими к верхней губе, мыкался он по поселку, собирая сигаретные бычки для двух старших братьев и воруя клубнику на чужих огородах – для себя. На воровстве своем частенько попадался. Одни драли ему уши; другие жаловались отцу, который хотя и встречал жалобщиков бранью, но все-таки порол своего младшенького; а третьи, которых в поселке, к счастью, было большинство, отловив Сережку на своем огороде, вели его в дом, мыли и кормили мальчишку чем-либо посущественнее ворованной клубники. Никакой благодарности за это Сережка, однако, не испытывал и у тех, кто мыл и кормил его, воровал значительно чаще, чем у тех, кто драл ему уши или жаловался отцу. Но это к нашему рассказу не относится…
Так вот, этот самый Сережка Скуратов с некоторого времени стал таскаться за «капеллой». Его пытались отвадить, брезгуя его обществом, цыкали на него, отшвыривали с дороги, как паршивого котенка. Но с каждым днем он все больше привязывался к «капелле» и все безбоязненнее следовал за ней по пятам, так что в конце концов с его присутствием смирились, как стая акул уживается с рыбами-прилипалами.
Однажды, когда «капелла» в отсутствие какого-либо занятия слонялась по поселку, взгляд Синеглазого случайно упал на Сережку, волчком крутившегося у него под ногами, и в воспаленном бездельем Синеглазовом мозгу родилась идея, которую он тут же принялся, как говорится, претворять в жизнь. Послал двух своих подручных в магазин за ромовыми бабами, а когда посланцы вернулись с покупкой, поручил «барабанщикам» отогнать Сережку, а сам расковырял пальцем одну из булок, извлек сердцевину и велел «зафаршировать» разной живностью – головастиками, болотными жуками и дождевыми червями, – незаметно залепив «фаршировку» мякишем. После этой процедуры «барабанщики» привели Сережку, и на его глазах шестеро из «капеллы» – в том числе сам Синеглазый – стали лакомиться ромовыми бабами, демонстративно смакуя кушанье.
Сережка смотрел на них с завистью и с каким-то сладостным страданием в глазах.
– Эх, ребят! Нехорошо получилось! – словно вдруг опомнился Синеглазый. – Про пацаненка-то забыли!.. Ну-ка, Валя, угости его! У меня тут еще осталась одна штучка.
Нечто подобное судороге пробежало по Валиному лицу, но он подчинился команде, взял у Синеглазого «фаршированную» булку и отнес ее Сережке.
Опешив от обрушившегося на него счастья, Сережка вцепился зубами в лакомство, судорожно проглотил откушенный кусок и только тут обнаружил начинку. Но не выбросил булку, а принялся старательно выковыривать напиханных в нее тварей.
Кто-то из «капеллы» прыснул со смеху, но тут же поперхнулся смешком от звонкой пощечины Синеглазого.
– Тише, чудак. Аппетит пацану испортишь, – предостерег «капельмейстер» и, повернувшись к Вале, приказал: – А ты чего стоишь? Давай конферанс! И в полную силу работай!
Тут-то все и произошло. Вдруг что-то непонятное и сильное толкнуло Валю в спину, швырнуло его к Сережке, заставило вырвать у того булку, а потом кинуло к Синеглазому…
Холодный, горьковатый воздух обжег легкие. Шут поперхнулся им, сморщился от пронзившей его незнакомой боли, вытянул вперед руку с ромовой бабой, точно защищаясь от чужих, удивленных лиц, окруживших его со всех сторон, и вдруг закричал от боли, от страха и радости, неизвестно откуда появившихся, но охвативших все его тело, с ног до головы. Вернее, это Шуту показалось, что он кричит. На самом деле то был лишь хриплый шепот, вкрадчивый и злорадный, каким обычно говорил Синеглазый.
– Видишь эту булочку, Юрочка! – шептал только что родившийся Шут, пожирая влюбленным взглядом Синеглазого и радостно ему улыбаясь. – Я тебе обещаю, что скоро ты сам будешь ее кушать, а мы все будем смотреть на тебя и смеяться! Я сделаю из тебя человека, малыш!
Синеглазый настолько удивился такому «конферансу», что вопреки традиции без всякой организационной подготовки и хорового оформления ударил Шута в зубы. Шут покачнулся, но удержался на ногах и, отскочив в сторону, продолжал все тем же шепотком и с той же улыбкой:
– Не надо так нервничать, Юрочка! Ведь я же пошутил! Неужели ты мог подумать…
– Вот так-то лучше, – проговорил Синеглазый и, подойдя к Шуту, снова наотмашь ударил его. Шут упал и тут же вскочил на ноги. Губа у него была разбита, но он, словно не замечая этого, шептал, глядя Синеглазому прямо в глаза:
– Нет, Юрочка, бить я тебя не стану! Я не бью тех, кто слабее меня! Я придумаю для тебя что-нибудь поинтересней!
Потом его повалили на землю. Двое «барабанщиков» держали его за руки, а Синеглазый стегал крапивой. В тот раз исполняли «Из-за острова на стрежень» и Шута не отпустили, пока не допели эту длинную песню до конца.
Никто из ребят не сомневался, что Шут будет теперь за три версты обходить «капеллу». Поэтому все очень удивились, когда на следующий день он первым явился на традиционное место сбора, к большой сосне над рекой, и повел себя со всеми как ни в чем не бывало. Более того, он вдруг стал выказывать удивительную преданность Синеглазому, с жадностью ловил его взгляд, первым кидался выполнять любое его приказание, ни на шаг не отставал от своего повелителя и часами болтался возле его дачи, когда тот обедал или занимался на гитаре. Короче, из кожи лез вон, чтобы угодить, и в конце концов добился своего: Синеглазый снял с него опалу, приблизил к себе, разрешил заходить к себе на дачу и даже брал Шута с собой на рыбалку, куда ни разу не брал ни одного из своих «хористов».
А через две недели, когда до начала школьных занятий оставался еще целый месяц, Синеглазый вдруг исчез из поселка: уехал в город, ни с кем из «капеллы» не попрощавшись, но отдубасив двух «барабанщиков», встретившихся ему по дороге на станцию.
«Капелла» пребывала в полном недоумении. Никто не догадался, что причиной всему был Шут, который за день до этого подошел к Синеглазому, в уединении удившему рыбку на висячем мосту через реку, и без долгих предисловий сообщил ему:
– Хватит, Юрочка. Пора кончать… Слушай теперь меня внимательно. Ты воруешь деньги у своих родителей. Из той небольшой картонной коробочки, которая у вас в шкафу на второй полке сверху. Твоя мама думает, конечно, не на тебя, а на вашу домработницу.
– Чего-о?! – От неожиданности Синеглазый выпустил из рук удилище, и оно упало с моста в воду.
– Это не все, – продолжал Шут. – Твой старший брат шею тебе свернет, если узнает, что ты разбил его японский магнитофон и закопал обломки у колодца.
– Ах ты!.. – вдруг прошипел Синеглазый и, стиснув кулаки, двинулся на Шута. – Да я тебя!.. Я тебя, гаденыш!..
Но Шут не отскочил в сторону, не закричал от страха. Снизу вверх глядя на своего могучего разъяренного противника, наш девятилетний хлюпик лишь безмятежно пожал плечами и произнес усталым тоном:
– Не боюсь я тебя. Это я раньше тебя боялся. А теперь я сильнее. Ну, изобьешь ты меня, а дальше? Все равно – куда ты теперь от меня денешься?
И столько спокойной решимости было в его словах, столько глубочайшего безразличия к собственной участи, что Синеглазый вдруг испуганно спросил:
– Чего-о?
Шут не ответил, повернулся спиной к Синеглазому и пошел прочь, насвистывая себе под нос «Вихри враждебные». Перейдя же на другую сторону реки, обернулся и крикнул:
– У тебя есть только один выход! Завтра перед всей капеллой съешь такую же булку, какую ты дал Сережке Скуратову!
Целых три дня Шут перед зеркалом репетировал эту сцену, проигрывал различные варианты своих реплик в зависимости от того, как поведет себя в ответ Синеглазый, искал нужные интонации и выражения лица. Целых три дня он готовил себя к поединку и все-таки, когда ушел с реки и почувствовал себя в безопасности, он в изнеможении упал на траву, и затрясся всем телом, и застучал зубами, уже не в силах долее сдерживать охвативший его страх.
В этом смешном положении его и настиг опомнившийся Синеглазый…
Не станем описывать сцены, которая произошла между ними. Скажем лишь, что Шут вернулся домой очень поздно, что одежда на нем была разорвана и вымазана в грязи, что под глазом у него был синяк, а губы были в кровь искусаны. Отметим также, что при этом вид у Шута был счастливый и на вопрос о том, где же он все-таки пропадал, он с восторгом объявил:
– Давил тараканов! Один был маленький и трусливый, а другой – сильный и наглый. Но я раздавил и того и другого!
…На следующий день Синеглазый удрал в город. Шуту этого было довольно.
Остается непонятным, каким образом Шуту удалось собрать столь действенные улики против Синеглазого. «Дневник Шута» на этот счет умалчивает. Впрочем, одна запись, сделанная в его середине, как будто кое-что проясняет:
«Сегодня Шут вспомнил о своем первом поединке. Каким смешным и неумелым шутенком он был! И лишь в одном он был Шутом уже тогда – в своей страсти к Исследованию. Долго, терпеливо и настойчиво он исследовал Синеглазого. До сих пор запах жимолости, росшей вдоль забора, не исчезает из памяти, а колючие ветви царапают Шуту лицо. Шорох собственных шагов под чужим окном, крупицы истины: распахнутая форточка, раздвинутая сквозняком штора, лучик карманного фонаря, стыдливо шарящего в темноте…
Настоящий Исследователь идет под водой и не захлебывается, ступает сквозь огонь и не обжигается, идет над тьмой вещей и не трепещет. При этом он старается делать что-либо одно в одно время. Если ты ищешь какой-либо предмет в своем столе, ты не должен обращать внимания на другие вещи. Из того, кто ест конфеты во время чтения или слушает радио, когда пишет, не выйдет ничего путного» (т. 8, с. 180).
В заключение оговоримся, что, описывая историю рождения Шута, мы сознательно доверились «Дневнику»; иного выхода у нас попросту не было. Из этого, однако, вовсе не следует, что и читатель должен ему доверяться. Действительно, возможно ли, чтобы тринадцатилетний подросток вмещал в себя столько предосудительных наклонностей, как этот Синеглазый? Реально ли в мальчишеской среде такое явление, как «капелла»? Да и многое другое не преувеличено ли? Предоставим же решать наши вопросы самому читателю, уповая при этом на его жизненный опыт и правдолюбивую совесть. Опять-таки иного нам не остается.
Глава III
СИСТЕМА ШУТА
Если бы у Шута был ученик и если бы он спросил о том, что есть Система его учителя, Шут бы ответил: «Оружие безоружного. Сила слабого. Ты не можешь понюхать ее носом. Ты не можешь увидеть ее глазами. Ты не можешь потрогать ее руками. Ты не можешь услышать ее ушами. Ты не можешь узнать ее вкуса языком. Ты не можешь понять ее мыслью. Вот она!» (т. 1, с. 1).
При всем уважении к нашему герою, человеку явно незаурядному, мы все же вынуждены отметить, что, наставляй он таким образом гипотетического своего ученика, он бы явно преувеличил сложность своей Системы. На самом деле все куда проще, а утилитарная часть Системы – «прикладная», «низшая», в общем, то, что сам Шут называет «шутэкан», – так просто примитивна.
Что же это такое, спросит читатель. Извольте.
«Шутэкан» включала в себя несколько десятков серий стереотипных приемов, как оборонительных, так и наступательных, следующих один за другим. Шут назвал эти серии приемов «шутэнами». Вот простейший из них, состоящий всего из трех элементов: «блок-удар-блок». К вам подходит какой-нибудь человек и начинает говорить вам гадости. Вы же не вступаете с ним в пререкания, а, выбрав в облике противника какую-нибудь забавную деталь (оттопыренные уши, длинный нос, на худой конец что угодно – скажем, пятно на пиджаке или чересчур яркие носки), принимаетесь с интересом деталь эту разглядывать, словно только она вас в данный момент занимает, а вовсе не то, что вам говорят, – «блок». Дождавшись, когда противник от вашего пристального взгляда начнет испытывать неудобство, вы вдруг прерываете его тираду изумленным возгласом типа: «Господи! Какие у тебя глупые уши! Только сейчас заметил!», или: «Какой у тебя смешной нос!», или что-нибудь в том же духе про пятно на пиджаке, или вообще ничего не восклицаете, а, привлекши своим взглядом внимание противника к его недостатку, вдруг начинаете смеяться или прыскаете в кулак – «удар».
А потом, не давая противнику опомниться, отходите в сторону, сокрушенно качая головой, – «блок».
Если же этого простейшего «шутэна» окажется недостаточно, то можно тут же дополнить его «шутэном» посложнее и им закрепить успех. Например, «шутэном» из разряда «бой с тенью», то есть, обращаясь к третьему лицу – к проходящему мимо однокласснику или к сидящей за партой однокласснице, – а то и вовсе ни к кому не обращаясь, а как бы рассуждая с самим собой, говорите: «Что это он? Да что же с ним такое! Ай-ай-ай…» И далее, если противник не хочет угомониться: «Ишь как его распирает! Сейчас драться полезет. Да разве я виноват, что у него такие уши?!» И далее: «Ну я же предупреждал! Вон как кулаки стиснул и глазами сверкает!» Произносить эти реплики надлежит как можно серьезнее, а последние две фразы – желательно с испугом.
Подобного рода «шутэнами» Шут, помнится, в седьмом классе до слез доводил Валеру Кожемякина, классного старосту, который имел обыкновение изобретать общественные поручения, одно глупее другого, и навязывать их своим одноклассникам в количествах, далеко выходящих за рамки разумного. Шут быстро отучил его от этой привычки, по крайней мере, не позволял практиковать ее на себе. Стоило Валере приблизиться к Шуту и открыть рот, как правый глаз у Шута начинал сильно косить, что смешило находившихся поблизости ребят, а самого Валеру повергало в состояние безысходной ярости. Дело в том, что Валерий был косоглаз и болезненно переживал это обстоятельство. «Шутируя» с ним, Шут и рта не раскрывал, упирался в Валерия косым, немигающим взором и с непроницаемой серьезностью смотрел на него до тех пор, пока Кожемякин не запинался на полуслове и не отходил в сторону, бурча себе под нос неразборчивые проклятия.
Впрочем, едва ли стоит подробно описывать «шутэны». Получить представление о них читатель сможет и на нескольких примерах, а пользоваться нашим описанием как практическим руководством вряд ли целесообразно.
А вот мнение самого Шута на этот счет: «Шутэн нельзя разучить по описанию. Можно знать назубок все шутэны и не уметь применить ни один из них. Это как в каратэ. Смешон тот, кто, прочитав несколько книг по каратэ, возомнит себя мастером и попытается воспользоваться тем, что он вычитал. Вдвойне смешон будет он в шутэкан, основной смысл которого, высмеивая противника, самому остаться вне насмешек. Он будет похож на человека, который наносит правильные удары, но наносит их самому себе.
По сути, шутэкан – это и есть каратэ, только значительно шире применимое: не станете же вы бить ногой в висок своего одноклассника, который уколол ваше самолюбие? К тому же в некоторых жизненных ситуациях шутэн значительно больнее, чем «гири» или «дзуки»[5]
Поистине верно говорится в стихах:
Последнее, в частности, неизбежно выпадало на долю тех одноклассников Шута, которые пытались ему подражать: всех их быстро ставили на место короткой фразой: «Хватит паясничать!»
Никому и в голову не пришло бы сказать это Шуту. Даже когда после урока по биологии он подошел к учительнице, незаслуженно, как он считал, поставившей ему двойку, взял ее руку, поцеловал и молча удалился. Даже когда на уроке французского языка, который одно время вела молоденькая практикантка, он, опять-таки не говоря ни слова, встал со своего места, подошел к открытому окну и, опершись о подоконник, сделал стойку на руках на высоте четвертого этажа; когда Шут снова встал на ноги и учительница, белая, как подоконник, на котором Шут только что стоял, спросила его, глотая слюну после каждого слога: «Что…э…то… с…ва…ми?», ответил угрюмо и устало: «Просто хотел, чтобы вы наконец обратили на меня внимание. Третий урок тяну руку, а вы точно не видите».
И ничего ему за это не было. Биологичка, перед которой трепетал весь класс, одного взгляда которой, пронизывающего и парализующего, было достаточно, чтобы самые болтливые и неугомонные шкодники теряли дар речи и столбенели, как тушканчик перед поднявшейся на хвост коброй, когда Шут поцеловал ей руку, не только не обругала его и не высмеяла, но смутилась, чуть ли не растрогалась и на следующем уроке исправила Шуту его двойку. А молоденькая француженка-практикантка после того, как Шут исполнил перед ней стойку на подоконнике, не отправила его к директору за хулиганскую выходку, даже не упрекнула, а тут же принялась спрашивать его по-французски, испуганно глядя на Шута и вздрагивая после каждого своего вопроса.
Только Шут мог себе позволить такое и при этом остаться безнаказанным. Тому можем предложить два объяснения, теснейшим образом взаимосвязанных. Первое: вступив в схватку с противником – или «в момент шутэ», – Шут был на редкость серьезен. Причем, чем примитивнее был «шутэн», тем серьезнее и органичнее Шут старался в нем выглядеть. Эффект получался разительным. Представьте себе долговязого подростка с угрюмым лицом и умным, удивительно холодным взглядом, которым он упирается в вас, точно сверлит насквозь, потом медленно встает и угрожающе движется в вашу сторону, но вдруг целует вам руку или на ваших глазах делает стойку на руках в окне четвертого этажа. Вы можете онеметь или, наоборот, закричать не своим голосом, вцепиться руками в край стола, за которым сидите, или вскочить и броситься к двери, вы можете, наконец, ругать его последними словами или, напротив, просить у него пощады, но сказать ему «хватит паясничать» вам и в голову не придет, а если даже придет, то все равно язык не повернется произнести.
Второе: то, что Шут называл «исследованием противника». Иными словами, Шут точно знал, перед кем ему что и как делать. Перепутай он свои «шутэны» и поцелуй руку француженке, а перед биологичкой сделай стойку, он неминуемо потерпел бы поражение. В лучшем случае его выставили бы за дверь.
Даже в примитивных своих «шутэнах», которые он проводил чисто автоматически, Шут требовал от себя «классификации» противника, хотя бы самой грубой и приблизительной, хотя бы на три категории: «пеший», «всадник» и «Правящий Колесницей». К последней категории автоматические «шутэны» вообще не годились. Что же до первых двух, то каждая из них требовала соответствующей разновидности «шутэна».
При всем уважении к нашему герою, человеку явно незаурядному, мы все же вынуждены отметить, что, наставляй он таким образом гипотетического своего ученика, он бы явно преувеличил сложность своей Системы. На самом деле все куда проще, а утилитарная часть Системы – «прикладная», «низшая», в общем, то, что сам Шут называет «шутэкан», – так просто примитивна.
Что же это такое, спросит читатель. Извольте.
«Шутэкан» включала в себя несколько десятков серий стереотипных приемов, как оборонительных, так и наступательных, следующих один за другим. Шут назвал эти серии приемов «шутэнами». Вот простейший из них, состоящий всего из трех элементов: «блок-удар-блок». К вам подходит какой-нибудь человек и начинает говорить вам гадости. Вы же не вступаете с ним в пререкания, а, выбрав в облике противника какую-нибудь забавную деталь (оттопыренные уши, длинный нос, на худой конец что угодно – скажем, пятно на пиджаке или чересчур яркие носки), принимаетесь с интересом деталь эту разглядывать, словно только она вас в данный момент занимает, а вовсе не то, что вам говорят, – «блок». Дождавшись, когда противник от вашего пристального взгляда начнет испытывать неудобство, вы вдруг прерываете его тираду изумленным возгласом типа: «Господи! Какие у тебя глупые уши! Только сейчас заметил!», или: «Какой у тебя смешной нос!», или что-нибудь в том же духе про пятно на пиджаке, или вообще ничего не восклицаете, а, привлекши своим взглядом внимание противника к его недостатку, вдруг начинаете смеяться или прыскаете в кулак – «удар».
А потом, не давая противнику опомниться, отходите в сторону, сокрушенно качая головой, – «блок».
Если же этого простейшего «шутэна» окажется недостаточно, то можно тут же дополнить его «шутэном» посложнее и им закрепить успех. Например, «шутэном» из разряда «бой с тенью», то есть, обращаясь к третьему лицу – к проходящему мимо однокласснику или к сидящей за партой однокласснице, – а то и вовсе ни к кому не обращаясь, а как бы рассуждая с самим собой, говорите: «Что это он? Да что же с ним такое! Ай-ай-ай…» И далее, если противник не хочет угомониться: «Ишь как его распирает! Сейчас драться полезет. Да разве я виноват, что у него такие уши?!» И далее: «Ну я же предупреждал! Вон как кулаки стиснул и глазами сверкает!» Произносить эти реплики надлежит как можно серьезнее, а последние две фразы – желательно с испугом.
Подобного рода «шутэнами» Шут, помнится, в седьмом классе до слез доводил Валеру Кожемякина, классного старосту, который имел обыкновение изобретать общественные поручения, одно глупее другого, и навязывать их своим одноклассникам в количествах, далеко выходящих за рамки разумного. Шут быстро отучил его от этой привычки, по крайней мере, не позволял практиковать ее на себе. Стоило Валере приблизиться к Шуту и открыть рот, как правый глаз у Шута начинал сильно косить, что смешило находившихся поблизости ребят, а самого Валеру повергало в состояние безысходной ярости. Дело в том, что Валерий был косоглаз и болезненно переживал это обстоятельство. «Шутируя» с ним, Шут и рта не раскрывал, упирался в Валерия косым, немигающим взором и с непроницаемой серьезностью смотрел на него до тех пор, пока Кожемякин не запинался на полуслове и не отходил в сторону, бурча себе под нос неразборчивые проклятия.
Впрочем, едва ли стоит подробно описывать «шутэны». Получить представление о них читатель сможет и на нескольких примерах, а пользоваться нашим описанием как практическим руководством вряд ли целесообразно.
А вот мнение самого Шута на этот счет: «Шутэн нельзя разучить по описанию. Можно знать назубок все шутэны и не уметь применить ни один из них. Это как в каратэ. Смешон тот, кто, прочитав несколько книг по каратэ, возомнит себя мастером и попытается воспользоваться тем, что он вычитал. Вдвойне смешон будет он в шутэкан, основной смысл которого, высмеивая противника, самому остаться вне насмешек. Он будет похож на человека, который наносит правильные удары, но наносит их самому себе.
По сути, шутэкан – это и есть каратэ, только значительно шире применимое: не станете же вы бить ногой в висок своего одноклассника, который уколол ваше самолюбие? К тому же в некоторых жизненных ситуациях шутэн значительно больнее, чем «гири» или «дзуки»[5]
Поистине верно говорится в стихах:
Надо отдать должное Шуту, что «шутэны» свои он проводил мастерски. К этому у него были все задатки: он был артистичен, но не переигрывал, пластичен, но не вертляв, способен к мгновенной импровизации, но умел не терять над собой контроля, богат фантазией, но чужд фантазерству. А посему мог сохранять естественность там, где другой на его месте выглядел бы фигляром и кривлякой.
Опасности подстерегают нас,
Тревожна наша жизнь и нелегка,
И ранят иногда больней ножа
Невинные проделки шутника»
(т. 1, с. 7).
Последнее, в частности, неизбежно выпадало на долю тех одноклассников Шута, которые пытались ему подражать: всех их быстро ставили на место короткой фразой: «Хватит паясничать!»
Никому и в голову не пришло бы сказать это Шуту. Даже когда после урока по биологии он подошел к учительнице, незаслуженно, как он считал, поставившей ему двойку, взял ее руку, поцеловал и молча удалился. Даже когда на уроке французского языка, который одно время вела молоденькая практикантка, он, опять-таки не говоря ни слова, встал со своего места, подошел к открытому окну и, опершись о подоконник, сделал стойку на руках на высоте четвертого этажа; когда Шут снова встал на ноги и учительница, белая, как подоконник, на котором Шут только что стоял, спросила его, глотая слюну после каждого слога: «Что…э…то… с…ва…ми?», ответил угрюмо и устало: «Просто хотел, чтобы вы наконец обратили на меня внимание. Третий урок тяну руку, а вы точно не видите».
И ничего ему за это не было. Биологичка, перед которой трепетал весь класс, одного взгляда которой, пронизывающего и парализующего, было достаточно, чтобы самые болтливые и неугомонные шкодники теряли дар речи и столбенели, как тушканчик перед поднявшейся на хвост коброй, когда Шут поцеловал ей руку, не только не обругала его и не высмеяла, но смутилась, чуть ли не растрогалась и на следующем уроке исправила Шуту его двойку. А молоденькая француженка-практикантка после того, как Шут исполнил перед ней стойку на подоконнике, не отправила его к директору за хулиганскую выходку, даже не упрекнула, а тут же принялась спрашивать его по-французски, испуганно глядя на Шута и вздрагивая после каждого своего вопроса.
Только Шут мог себе позволить такое и при этом остаться безнаказанным. Тому можем предложить два объяснения, теснейшим образом взаимосвязанных. Первое: вступив в схватку с противником – или «в момент шутэ», – Шут был на редкость серьезен. Причем, чем примитивнее был «шутэн», тем серьезнее и органичнее Шут старался в нем выглядеть. Эффект получался разительным. Представьте себе долговязого подростка с угрюмым лицом и умным, удивительно холодным взглядом, которым он упирается в вас, точно сверлит насквозь, потом медленно встает и угрожающе движется в вашу сторону, но вдруг целует вам руку или на ваших глазах делает стойку на руках в окне четвертого этажа. Вы можете онеметь или, наоборот, закричать не своим голосом, вцепиться руками в край стола, за которым сидите, или вскочить и броситься к двери, вы можете, наконец, ругать его последними словами или, напротив, просить у него пощады, но сказать ему «хватит паясничать» вам и в голову не придет, а если даже придет, то все равно язык не повернется произнести.
Второе: то, что Шут называл «исследованием противника». Иными словами, Шут точно знал, перед кем ему что и как делать. Перепутай он свои «шутэны» и поцелуй руку француженке, а перед биологичкой сделай стойку, он неминуемо потерпел бы поражение. В лучшем случае его выставили бы за дверь.
Даже в примитивных своих «шутэнах», которые он проводил чисто автоматически, Шут требовал от себя «классификации» противника, хотя бы самой грубой и приблизительной, хотя бы на три категории: «пеший», «всадник» и «Правящий Колесницей». К последней категории автоматические «шутэны» вообще не годились. Что же до первых двух, то каждая из них требовала соответствующей разновидности «шутэна».