Торжественной пышности и всему, что сопутствовало религиозности, наполнявшей жизнь Диоклетиана, сродни внезапное поразительное усложнение дворцового церемониала. Старший Аврелий Виктор предпочел объяснить это развитие тем, что для выскочки Диоклетиана естественна была жажда внешнего блеска. Но в таком случае странно, что никто из великих солдатских императоров III столетия, при том, что практически все они взошли на трон, будучи незнатного рода, не стал здесь его предшественником. К примеру, мы видим, как могущественный Аврелиан запросто общается со всеми своими старыми друзьями и удовлетворяет их нужды, так что они выходят из нищеты. Шелковые одежды казались ему слишком дороги, и он хотел прекратить использование золота для украшения зданий и тканей. Он легко мог позволить приобретать дорогостоящие и недолговечные безделушки другим, но не себе. Своих слуг он одевал не более пышно, чем одевался сам, прежде чем стал императором. Аврелиан неуютно себя чувствовал в роскошном дворце на Палатинском холме, чьи стены из цветного мрамора были запятнаны кровью многих властителей; подобно своему предшественнику, Веспасиану, он предпочитал сады Саллюстия, и ежедневно можно было видеть, как среди их просторов он тренируется сам и испытывает возможности своих лошадей. Теперь все изменилось. У Диоклетиана оставались давние друзья, но доверие было утрачено, возможно, с обеих сторон; он имел причины опасаться, что близость с третьими лицами нарушит искусственно созданную гармонию между людьми, равными ему по положению. Вместо обычного пурпура, которым удовлетворялись почти все его предшественники, исключая безумных императоров, Диоклетиан после 293 г. носил шелковые, шитые золотом одеяния, и даже обувь его декорировалась драгоценными камнями и жемчугом; голову же его украшала диадема, белая полоска, усаженная жемчужинами. Естественно, было и парадное облачение, которое он надевал лишь в торжественных случаях. Во время стремительных маршей и походов он и Максимиан придерживались совершенно другого стиля, так же, как и цезари, перенимавшие все на лету; в особенности простоте был предан Констанций. Но в Никомедии Диоклетиан требовал пышности. Доступ к его священной особе с каждым днем оказывался все труднее из-за усложнения церемониала. В передних дворах и коридорах дворца стояли военные чины, придворные и гвардейцы; во внутренних покоях властвовали могучие скопцы. Если чье-либо дело или звание открывали доступ к императору, посетитель должен был, следуя восточному обычаю, пасть ниц при приветствии. Даже о церемонии при встрече Диоклетиана с Максимианом в Милане (291 г.) панегирист Мамертин говорит: «Преклонение лелеемо в потайных комнатах святилища, и сила его удивит и восхитит лишь тех, кому титул и звание даруют доступ к вашей особе».
   Изменения не ограничились безгласными проявлениями; прозвучала и настоящая критика. Император более не именовал себя титулами республиканского Рима, потерявшими всякое содержание, то есть консулом, трибуном и так далее; теперь он называл себя Dominus (Господин). Римлянин никак не мог примириться со словом Rex[4] из-за связанных с ним неприятных ассоциаций. Греки всегда использовали царский титул, говоря о Спарте и соседних полуцивилизованных странах, и сами в течение столетий называли так преемников Александра; с самого начала они звали римских императоров царями, поскольку им незачем было пытаться сохранять видимость республиканского правления. Но теперь царского титула оказалось недостаточно, и, чтобы выразить отношения между абсолютным властителем и подданными, был введен другой. Теперь уже подлинное обожествление стало вопросом времени. Сенат пользовался правом канонизации умерших императоров, при том, что та же честь оказывалась живым правителям, – перед их статуями приносились жертвы и давались клятвы, в связи с чем употреблялось двусмысленное и потому непереводимое выражение numen imperatoris[5]. Максимиан и в самом деле велел изобразить себя на монетах в львиной шкуре своего божественного покровителя – слабость, которую он разделял с Коммодом и другими своими высокопоставленными предшественниками.
   Человек столь значительный и опытный, как Диоклетиан, не принял бы бремя такого положения без достаточных оснований. Больше того, мы знаем, что он часто жаловался на недостатки уединенной жизни. Он сознавал, какие огромные выгоды может извлечь правитель из личных контактов со своими подданными – от высших чинов до простых жалобщиков. «Собираются четверо-пятеро человек, – говорил Диоклетиан, – договариваются между собою обманывать императора и подсказывают ему, что он должен утвердить. Император, запертый в своем доме, не знает истины. Он вынужден знать только то, что говорят ему эти люди; он назначает судьями тех, кого не следовало бы назначать, отстраняет от государственных дел тех, кого он должен был бы привлекать. И так будет обманут даже лучший и мудрейший из императоров».
   Можно, впрочем, догадаться, что заставило Диоклетиана принять эти ограничивающие его свободу меры, несмотря на ясное понимание их невыгод. После военных кампаний Аврелиана и Проба двор, а в особенности генеральный штаб, переполнили, вероятно, офицеры из варваров, которые, будучи разного происхождения и не получив римского образования, не могли присоединиться к приятной атмосфере товарищества, царившей некогда при императорском дворе. Кроме того, до начала эпохи великих гонений множество должностей занимали христиане; и торжественность дворцового церемониала предупреждала неприятные инциденты с язычниками. Конечно, присутствовала здесь и известная склонность к напыщенности, проявлявшаяся также в эдиктах; но тот факт, что император отложил до конца правления (303 г.) триумф, единственный после серии блистательных побед, и что праздновался этот триумф довольно скромно, показывает, как мало двигали им простое тщеславие и любовь к показному блеску.
   Диоклетиан отошел от римских традиций в нескольких отношениях. В частности, с самого начала своего царствования он не проявлял особого интереса к городу Риму. В течение всего III столетия императоры, как правило, жили на Палатинском холме, думается, не столько из-за святости прошлого, не столько из-за храмов столицы мира, сколько из-за того, что центральное положение, великолепие, выбор имевшихся в распоряжении удовольствий делали этот город наиболее подходящим для роли императорской резиденции, и еще потому, что, даже если забыть о былых притязаниях, здесь еще оставались следы подлинного могущества. Ибо в Риме находился сенат, который совсем недавно смещал, назначал и утверждал императоров. Никто, кроме Элагабала, не осмеливался изгнать сенат из города. Многие втаптывали в грязь достоинство этого учреждения и пытались развалить его; умнейшие правители умели добиваться взаимного согласия. Страх перед народными волнениями и мятежом оставшихся преторианцев был одним из самых незначительных оснований уважать сенат, по крайней мере у наиболее одаренных правителей; для слабого властителя опасностей в Риме было столько же, сколько и за его пределами.
   Но когда требования обороны границ потребовали разделения императорской власти, Рим уже не мог оставаться местом пребывания только одного из двух или четырех правителей. Безопасность рубежей империи взяла верх над сохранением сердечных отношений с сенатом, которые правитель с истинно римскими настроениями все равно бы так или иначе удержал. Максимиан выбрал в качестве своей резиденции Милан, который в результате натиска алеманнов, приободрившихся после смерти Проба, стал почти пограничной крепостью. Это был хорошо обдуманный шаг, так как, с одной стороны, любое расположение войск южнее Альп позволяло обезопасить Галлию, а с другой стороны, Милан давал возможность наблюдать за Италией или вторгнуться в Африку. Цезарь Констанций, который вел продолжительную войну, чаще всего появлялся в Трире, а позднее – в Йорке. Диоклетиан обосновался в Вифинии, а именно – в Никомедии, у глубокого залива Мраморного моря. Оттуда он мог контролировать передвижения готов и других понтийских племен, угрожавших низовьям Дуная; в то же время он находился неподалеку от верховья Евфрата, где продолжались стычки с персами. В первые годы его правления постоянных резиденций у правителей, конечно, не могло быть; оба августа постоянно торопились с одного поля битвы на другое, как и цезари. Это, однако, не повлияло на почти болезненную страсть Диоклетиана к строительству. Он превратил четверть Никомедии в огромный, тщательно распланированный дворец, за модель которого, как и позднее – дворца в Салонах, был, вероятно, взят военный лагерь. Там имелись базилики, цирк, монетный двор, арсенал и отдельные дома для жены и дочери императора. Естественно, город рос, как это свойственно всем королевским резиденциям. Известно, что в начале IV столетия Никомедия составляла примерно четверть (regio) Рима. В Милане большинство зданий, которыми восхищался поэт IV века Авзоний, предположительно были выстроены Максимианом.
   Рим, разумеется, не мог не ощутить изменения своего положения, даже если внешне он ничего не утратил. Враждебно настроенный автор (Лактанций) сообщает, что Максимиан набросился на имущих сенаторов, ложно обвинив их в честолюбивом стремлении к власти, так что на долгое время огни сената потухли, а глаза – ослепли. Попытки обвинять или оправдывать тех или других бессмысленны. В хронике Зосимы, единственного, кто более-менее правдиво и полно описал и оценил характер Диоклетиана, наличествует лакуна в двадцать лет. Может быть, ревностные христиане сочли отчет о последнем великом гонении слишком снисходительным к гонителю и решили, что легче исказить текст, чем опровергать его, так же, как язычники того времени изуродовали работу Цицерона «О природе богов», чтобы не дать христианам опереться на нее в своем споре с политеизмом.
   Напряжение между сенатором и императорами возникло потому, что Диоклетиан и сам стал августом, и выбрал себе помощников без всякого участия сената. Последнему оставалось только признать их и, дабы соблюсти формальности, время от времени даровать им консульские титулы. К этой его привилегии Диоклетиан питал столь мало уважения, что однажды уехал из Рима за несколько дней до церемонии своего вступления в должность. На встрече императоров в Милане в 291 г. присутствовала депутация сенаторов – видимо, в знак верности. Панегирист Мамертин провозгласил в присутствии Максимиана: «Сенат даровал отсвет своего величия Милану, так что теперь, когда здесь встретились два императора, он обретет значение центра империи». Слова эти звучат не вполне дружелюбно, и мы не знаем, как они были приняты; но как бы то ни было, это означает, что в тот год отношения между сенатом и императорами еще не были открыто враждебны. Когда и как они ухудшились, остается загадкой. Максимиан по природе был жесток и вероломен, да и Диоклетиан не удержался бы от того, чтобы преступить закон, когда это могло принести пользу. Оба находили «свободную, если не дерзкую манеру говорить» римлян в высшей степени безвкусной. Особенно не понравились новым правителям заранее подготовленные, скандировавшиеся ритмически лозунги, которыми в цирке народ и сенаторы в торжественном облачении выражали свою преданность или произносили предостережение императорам. Конечно, без достаточных оснований они не пожертвовали бы главами сената, если, конечно, дела и впрямь зашли так далеко и наш автор не раздул, по своему обыкновению, несколько незначащих деталей в чудовищное преступление.
   Но к населению Рима (чтобы избежать профанированного выражения «народ Рима») Диоклетиан и его помощники впоследствии выказывали всяческое благоволение. Как если бы город нуждался в местах увеселений, они возвели на Виминале самые большие из всех римских бань (299 г.). Среди десятка или около того бань, построенных предыдущими императорами или отдельными филантропами, наиболее впечатляли бани Каракаллы с их гигантскими залами. Строительное искусство не в силах было состязаться с их ошеломляющими сводами, но Диоклетиан превзошел Каракаллу в отношении площади. Периметр его бань составлял тысячу двести шагов, в них было три тысячи комнат. Центральное здание, чьи гранитные колонны имеют в окружности пятнадцать футов, ныне – сердце картезианской церкви; в немалом удалении можно обнаружить руины других помещений, среди монастырей, виноградников и заброшенных улочек. В том же году Максимиан начал сооружение бань в Карфагене, вероятно, с той же целью – умиротворить народ. В прошлом Карфаген был основной площадкой для первого выступления узурпаторов. Следует упомянуть другие постройки, осуществленные в период этого правления. Так, сенаторский дворец, сожженный в царствование Карина, форум Цезаря, базилика Юлия и театр Помпея были восстановлены; появились и новые здания – помимо бань, два портика в честь Юпитера и Геркулеса, три статуи нимф, храмы Изиды и Сераписа и триумфальная арка. Возможно, многочисленные роскошные здания, построенные Диоклетианом для недоброжелательных и опасных антиохийцев, долженствовали отвлечь их внимание от политических забот. Ко вновь возникшим зданиям в Антиохии, известным по названиям, относятся храмы Зевса Олимпийца, Гекаты, Немезиды и Аполлона, дворец в городе и в пригороде под названием «Дафна», несколько бань, зернохранилищ и стадион; большинство из них были построены заново, некоторые просто отреставрированы.
   В Риме не прекращались публичные раздачи хлеба и игрища; только после отречения в 305 г. Галерий осмелился отменить все особые привилегии древней владычицы мира. Но Диоклетиан, как уже говорилось, оскорбил Рим иначе. Позади его бань, окруженных с трех сторон стеной Аврелиана, расположен большой виноградник, позднее – собственность иезуитов, где вдоль стены идут полуразрушенные арки. Некогда это был преторианский лагерь, обитатели которого так часто поднимали на острия своих мечей императорский пурпур. Ранее делалось много попыток распустить их и избавиться наконец от этой угрозы; но в III веке восстановилось, по-видимому, изначальное положение вещей, то есть к окрестностям Рима и прилегающим областям Италии оказалось приписано несколько тысяч воинов; они рассматривались теперь не как императорская гвардия, а как столичный гарнизон. Теперь Диоклетиан значительно сократил их число, конечно, не просто из страха перед беспокойными и требовательными итальянцами, составлявшими основу этого корпуса, но также из соображений экономии и потому, что в результате происходивших событий место их заняли другие воинские подразделения. Империю спас ряд иллирийских императоров, открытый Децием; ничего удивительного, что за тридцать лет войны их окружила группа преданных соотечественников, которые были ближе императорам, чем преторианцы – латиняне и сабиняне. В пользу иллирийцев говорило и то, что они умело обращались с национальным оружием. Из них были составлены два легиона, каждый по шесть тысяч человек, удостоенных чести именоваться иовианцами и геркулианцами – по дополнительным именам императоров; до того они назывались мартиобарбулы – по свинцовым шарам, пять штук (или пять пар) которых были прикреплены к щиту каждого из них и которые они могли метать со скоростью и силой стрелы. Теперь им официально отдавалось предпочтение перед всеми другими легионами, но это не значило, что они все время квартировали рядом с особой императора. Хотя преторианцы вызывали в Риме по большей части страх и ненависть, их роспуск стал расцениваться как умаление могущества города. Ненависть объединяет, и несколько преторианцев, оставшихся в лагере, впоследствии приняли участие в восстании против Галерия, достигнув взаимопонимания с сенатом и народом.
   Римляне могли сетовать и терзаться по поводу такого поворота событий, но фактически им не причинили никакого вреда. Их глубокое заблуждение, что император продолжает оставаться магистратом и представителем местной римской или даже итальянской жизни и народа, должно было наконец рассеяться. Если бы Диоклетиан и не ознаменовал завершение эпохи первенства Рима, перенеся императорскую резиденцию, введя восточный дворцовый церемониал, пренебрегая сенатом и сократив число преторианцев, христиане вскоре осуществили бы то же самое на свой лад, ибо они нуждались в новых центрах сосредоточения сил. Нужно также иметь в виду, при каких тяжелых и страшных обстоятельствах возымели свое действие нововведения Диоклетиана – в то время он и его помощники обороняли империю на всех рубежах и по кусочку вырывали ее из рук узурпаторов; нельзя забывать об этом, оценивая его деятельность.
   Его дворцовый церемониал пользовался успехом, что свидетельствует о наличии в Риме людей, готовых принять такое нововведение. В переходный период, каким было правление Диоклетиана, император испытывает потребность в публичных похвалах; чистая военная деспотия вполне может обходиться без такого рода признания, презирать его, а то и отвергать. Но люди только что расстались с эпохой античности, когда все участвовали в общественной жизни или, по крайней мере, интересовались ею, когда политика была человеку необходима, как воздух. Образование оставалось сугубо риторическим, публичные выступления имели в жизни человека такое значение, какого не сможет представить себе наш современник. К этим выступлениям относились панегирики, произносившиеся на ежегодных праздниках или по другим торжественным случаям известнейшим оратором города или области в присутствии императора или другого высшего должностного лица. До нас дошел знаменитый «Панегирик Траяну» Плиния Младшего; за ним, после длительного перерыва, как это обычно бывает, идет сборник хвалебных речей в честь соправителей Диоклетиана и последующих императоров. В качестве исторических источников эти произведения ораторского искусства должны, естественно, использоваться с осторожностью; но они все же сообщают нам много ценного, и ими ни в коем случае нельзя пренебрегать как литературными памятниками. Их льстивость, конечно, является результатом развития стиля, свойственного утраченным панегирикам III столетия. С реалистичностью, почти переходящей в грубость, ритор отождествляет себя с императором, который при этом сам присутствует при речи, и представляет его в наиболее возвышенных выражениях. По очереди он обожествляет мысли, идеи и чувства правителя; здесь оратор, искусный в дворцовых делах, проявляет сдержанность, поскольку даже идеализация выдумки без крупицы правды может оказаться нескромной. Но все уравновешивает переполняющее текст множество откровенных, исступленных восхвалений, рассчитанных на то, чтобы ублаготворить Максимиана – хотя Максимиан едва ли достаточно образован, чтобы уловить все приятные аллюзии и ассоциации. Старательно обыгрывается второе имя Максимиана – Геркулий, и в историю его жизни постоянно вплетаются параллели с жизнью Геркулеса; но даже доблесть полубога оказывается недостаточна, ибо его победа над Герионом – мелочь в сравнении с победой Максимиана над багаудами. Сравнение с Юпитером, обычно приберегаемое для старшего императора, заводит панегириста еще дальше; детство Юпитера, как и Максимиана, взраставшего на берегах Дуная, полнилось сигналами военной тревоги. Без устали нанизывает оратор образ за образом, воспевая согласие императоров: царство их слиянно, как для двух глаз – дневной свет; поскольку они рождены в один день, они подобны близнецам Гераклидам, правившим в Спарте; Рим теперь счастливей, чем при Ромуле и Реме, из которых один убил другого; Рим теперь может называться и Геркулией, и Иовией одновременно. Как историю Геркулеса использовали для прославления Максимиана, так миф о Зевсе прилагали к Диоклетиану, особенно что касалось вездесущности царя богов, с которой, казалось, соперничали стремительные перемещения императора. Но сквозь мерные каденции периодов эхом отдается явное, бесстыдное предпочтение Максимиана, которое, быть может, и любил слушать с непроницаемым лицом этот император. «Приняв должность соправителя, ты дал Диоклетиану больше, чем получил... Ты соперничаешь со Сципионом Африканским; Диоклетиан соперничает с тобой». Мамертин дерзает возгласить нечто подобное перед всем двором в трирском замке. Конечно же такие фразы перемежал обильный поток цветистой лести, предназначенный обоим императорам. «Как Рейн может спокойно осушить свое русло после побед Максимиана за его берегами, так Евфрату незачем более защищать Сирию теперь, когда Диоклетиан перешел его... Вы оба отложили свои триумфы во имя новых побед; вы всегда стремитесь к еще величайшему». Значительно меньшие достижения так же смело раздувались. По случаю встречи 291 г., когда Диоклетиан примчался в Милан с востока, а Максимиан в разгар зимы пересек Альпы, Мамертин провозглашал: «Тому, кто не путешествовал с вами, легко поверить, что Солнце и Луна одолжили вам дневную и ночную колесницы. Могущество вашего величия уберегло вас от мороза. Нежные весенние зефиры и солнечное тепло сопутствовали вам там, где до сих пор все укрыто льдом. Презираю тебя, Ганнибал, прошедший через Альпы!» В связи с этим цветистым образом следует заметить, что годы правления этих императоров были отмечены неожиданным плодородием почвы. За несколько лет до того поэт Кальпурний Сикул в еще более явном буколическом тоне воспевал цезаря Нумериана (в восьмой или четвертой эклоге): в его присутствии леса благоговейно смолкали, ягнята веселей резвились, овечье руно делалось пышнее, а молоко – обильнее, поля и сады начинали буйно цвести, ибо внутри его смертной оболочки скрывался бог и, может быть, сам верховный Юпитер.
   Образованного цезаря Констанция Хлора оратор Евмений воспевал более утонченно. Так, он говорит, что галльское юношество непременно должно созерцать огромную карту мира, нарисованную на стене в отенском здании, расположенном между храмом Аполлона и Капитолием с его святилищем Минервы. «...Пусть они представляют себе то Египет, очнувшийся от своего безумия под твоим милостивым правлением, Диоклетиан Август, то мавров, сраженных твоими молниями, о непобедимый Максимиан, то Батавию и Бретань, под твоей десницей снова возносящих свою главу из лесных дебрей и топей, о владыка Констанций, то тебя, цезарь Максимиан, попирающего ногами персидские луки и колчаны. Теперь мы можем с радостью созерцать картину мира, именно теперь, когда мы не видим на ней ни одной земли, принадлежащей чужестранцам». За вдохновенное описание золотого века мы прощаем оратору все его символические ухищрения, которые он изобретает ради восхваления самой системы правления четырех. Он прозревает в числе четырех основной принцип космического порядка, проявляющийся в наличии четырех стихий, четырех времен года, даже четырех континентов. Не случайно искупительная жертва совершается по прошествии четырех лет; в небесах четверка лошадей мчит колесницу солнца; а двум великим небесным светильникам, солнцу и луне, сопутствуют два меньших светоча – утренняя и вечерняя звезда. Если где-нибудь в Галлии раскопают мозаику, в которой все эти образы объединятся в стройную художественную композицию, в этом не будет ничего удивительного. Изобразительное искусство и риторика часто прибегали к схожим средствам для решения подобных задач. Евмений, к слову, отличался от прочих панегиристов не только тактом и талантом; мы видим в нем честного патриота, который льстит не ради личной выгоды. Здесь, как и в тысяче других случаев, суд историка должен определить, в какой степени на отдельного человека повлияли эпоха и окружение, а что он совершал по собственной воле.
   Стали ли при дворе Диоклетиана изъясняться подобострастнее, наводнили ли речь льстивые фразы – этого мы не знаем. В любом случае требования церемониала, поскольку они относились к особе императора, оставались довольно-таки простыми и невинными. Конечно, они не идут ни в какое сравнение с дворцовой процедурой в поздней Византии, где в X веке император Константин Багрянородный был вынужден сам исполнять обязанности гофмейстера и составил систематический трактат, дабы современникам и потомкам дать направление в запутаннейшем лабиринте священных обычаев, узам которых, после того как церковный и дворцовый церемониал переплелись и обогатили один другой, постепенно подчинялись блаженные, любимые Богом автократоры.