Любовная нагота есть только самоприношение. Она не решается, но рождается. Как свет во влюбленном взгляде и улыбке. Чтобы выразить отказ от последнего сопротивления самозащиты — от стыда. Стыд есть природная защита от эгоцентрического домогательства другого. Я защищаюсь одеждой, одеваюсь, чтобы спасти свою субъективность: чтобы не быть выставленным во взглядах как безличностный объект наслаждения.
   Когда любовь прикасается к чуду, к взаимному самоотказу и самоприношению, тогда стыда не существует, потому что не существует защиты и страха. Тогда все тело говорит языком взгляда, улыбки, ритма радости. Всецелый человек становится весь свет и весь лицо и весь око — даяние доброе и дар совершенный. Только дается, только приносится, без сопротивления. И совершенное обезоружение самопередания одевается в язык откровенной наготы.
   «Любовь не знает стыда, и поэтому не умеет благочиние своих членов держать в форме. Любовь по своей природе не стыдится и не ошибается в своих мерах».
   То, что в агрессивной наготе является для нас вызывающим и отвратительным — как, например, бесстыдство, безобразие и неумеренность — в истинной любви может быть всего лишь ослепительным блеском любви. Если ты действительно отрекаешься от себя и передаешь себя, когда тебя не интересует ничто кроме радости и истины Другого, кроме того, чтобы Другой расцвел в наслаждении полноты связи, тогда нет преград и правил, форм благочиния членов и мерки стыдливости.
   Любовная нагота никогда не завершается, потому что она является языком «кенозиса». Для того чтобы совершилось обнажение, недостаточно лишения одежд. Оно должно облечься в язык самопередачи и самоприношения. С неограниченным красноречием непрерывных изумлений связи. Любовная нагота, язык «кенозиса» — обнаженный младенец Иисус в яслях.
   Когда христианская Традиция говорит о воплощении Бога, она не ограничивает откровение одним историческим аспектом этого события. Историческое лицо Иисуса открывает нам способ бытия Бога — неограниченную динамику любовного самоприношения, «кенозис» Бога, происходящий от порыва любви к человеку. «Кенозис» значит то, что не имеющий образа принимает образ, неизреченный становится языком. Образ и язык являются плотью ограниченного и эфемерного, плотью тленного. И, тем не менее, они могут обозначать неограниченное и безвременное, личностное присутствие сущей жизни.
   Всякий знак воплощения Бога принадлежит данным образа и языка: зачатие от матери девственницы — зачатие, свободное от напора естества к фиктивному увековечению тленного. Бог (Другой нашего живительного желания) открывается как Отец: животворное начало как личностное бытие. Девственница становится матерью — способность к любви, которую имеет природа, воплощает сущую жизнь, без посредства эфемерной страсти. Язык означает способ жизни, но при этом означаемое не подчиняется смысловому знаку. Означаемое остается выше знака, как выше всякого любовного со-сущия участник сосущия, пребывая в динамической неопределенности субъекта «Другого».
   Бог исторического откровения и Другой сосущия любви являются истиной. Здесь истина (a-lhqeia) значит не-забытьё (mh-lhqh) — личностное проявление. Истиной является только проявление, только нагота «кенозиса», знак желания. Означаемое желания всегда выше, оно недоступно языку, но доступно лишь непосредственной любовной связи.

13. RICERCARE

   Черна я, но красива.

 
   ЛЕТНЕЕ тело, одетое в смуглую роскошь солнца. Бесстрашная нагота блестящей красоты. Нужны были века, чтобы это обоюдоострое бесстрашие дерзнуло появиться.
   Мгновения дня накапают месяц, месяцы вольются в год, года — в столетия. И поток несет сломанные жизни — уникальные и неповторимые. Ступенька за ступенькой они перевертывали свое бытие, мгновение за мгновением, пребывая в темном облаке чувства вины за свою природу, стыда за свое собственное тело. Века удушия в самой смертоносной из всех лишенностей — в запрещении живого, в голоде любви. До тех пор, пока вкус смерти не был извергнут вон плевком бунта. Ненавистный идол воздержания и ханжества был вытолкан пинками, чтобы начаться служению взявшему реванш идолу наслаждения.
   Идолопоклонническое удаление тромбов; однако жизнь давится и в цивилизации Просвещения. Цивилизация без гражданства, без границ личностного общения; она оценивает красоту меркой безличностного права, в инстинктивном предпочтении. Чувство красоты природы — это ничто большее как целесообразность самой же природы, укорененная в «биологическом механизме» индивида. Объективное раздражение, удовлетворяющее органы чувств — добыча индивидуального наслаждения. Красота ни к чему не зовет, не высвобождает связь. Опыт связи, попавшийся в ловушку мысленных соотношений, механики действия-противодействия. И простое решение загадки любви: биологические механизмы рефлексов и инстинктов.
   Обнаженная блестящая красота человеческого тела — чудо, явившееся в мире, слепом по отношению к этому откровению. К тому, как тленная плоть воплощает в себе живой логос бесконечного, к призыву общаться с непосредственностью всего — земля, море и порфирный закат солнца в ощутимой близости обнаженной красоты.
   И цивилизация, неспособная к прикосновению, лишенная чувства связи, замораживает красоту в объект коммерческого зрелища. Везде растиражированная нагота, мертвое зрелище с трудом различимой любви, бездна пустоты между созерцаемым и созерцателем и недостижимая непосредственность. Столько веков отвергнутой жажды и вожделения, коллективного подсознательного, разъяренного от лишенности, отказа от любви. И вот теперь они переходят в цивилизацию искусственной экзальтации от безнадежного желания, в автоэротизм фантазирования.
   Просвещение было самой острой революцией в сознании людей. Озноб освобождения, который распространился со скоростью огня, бегущего по высохшей после жатвы соломе. Нечто отличное или нечто большее, чем идеология. Опрокидывание ноотропии, бунт жизни с обращенными вспять границами европейской религиозности. Только «дух» был здесь «главным образом человеческим», вершиной же «духа» была согласованность с разумом. Природа — место господства диавола; видимая действительность подчинена алогичности «падения». Все чувственное — мерзкое и подозрительное, поскольку только духовное-мысленное родственно вечному. Телесные чувства — окошки, через которые проникает зло, очаг, где разжигаются животные инстинкты. Удовольствие — запретный плод, приводящий к смерти, к нескончаемым пыткам, какие только способен придумать злой разум. Единственная возможность спасения — беспрекословное подчинение силовым механизмам религии. Государство, этика, общественные основания и функции, повседневная жизнь — все подчинено безбрачному клиру — уполномоченному надзирателю лишенного любви аскетизма и страха.
   Просвещение пришло как удар молота по раскаленному и размягченному негодованию. Чтобы на наковальне логики придать ему форму острого отречения. Нет, у природы нет нужды в неуловимом понятии Бога. Она сама обладает тем, что нужно для того, чтобы поддерживать ход космических часов. Человеческая наука расшифровала механизм часов и нигде не нашла скрытого Бога, нашла лишь врожденные в природу логичность и силу. Человек же — и он природа. При подходящих условиях вещество само производит дух. Эфемерный и тленный, он должен с помощью чувств и увлекаемых ветром удовольствий насладиться жизнью. Всякий другой «смысл» существования — недостаточный, порочный, убогий. Просвещение с помощью логики утверждает наслаждение, создает законы, государство, укрощает граждан в сожительстве.
   На той же наковальне логики вылепило свой мир также превращенное в религию европейское христианство. Просвещение сражалось оружием противника. На место мнимого Бога была поставлена мнимая обожествленная Природа. На место бессмысленной аскетики несвежее индивидуальное наслаждение. На месте индивидуалистического стремления схватить умом — индивидуалистическая эмпирическая верификация, индивидуалистическая математическая интуиция, врожденные идеи, индивидуалистические восприятия, индивидуалистический опыт. Изменение брони всегда одного и того же одиночного самозамкнутого индивида. Либо под именем религиозного рационализма, либо под именем положительной науки — это всегда одни и те же непробиваемые доспехи, призванные хранить существование в уверенности лишенного любви индивидоцентризма.
   Будучи пленником выносившей его религиозной утробы, Просвещение, закованное в кандалы дуализма природа-ипостась, ищет действительно сущее в видимом тем же самым способом, что и богословы Запада, не подозревая о скрывающем языке Восточных учений, о революционном опрокидывании терминов познания действительного и сущего.
   Где всходит просвещение, там знание не исчерпывается значением определений, но является опытом связи. Связь есть событие участия в действиях природы. Действия природы доступны для непосредственности опыта. И открывают способ личностной инаковости, который расширяется на СОВОКУПНОСТЬ мировой личностной красоты.
   Ни о чем не подозревающее Просвещение скользит к зияющей пропасти исчезновения личностно существующего. С бесконечными томами десятков тысяч страниц изысканного красноречия. Запутанные подкопы доводов, чтобы было подкопано ничто: мнимые понятия богословской силлогистики. И не зажигающийся порох вытряхивается: торможения скептицизма, путаница релятивизма, нигилистический тупик. Чтобы бытие всегда качалось, не имея смысла, материя была необъяснимой, космическая механика — брошенной для трансцендентной «случайности».
   Вызывающая тошноту шаткость, подвешенность колебания эфемерных мгновений. Ум трещит, надежды нет нигде, смысла никакого. Бытие — проклятие случайности или «божественного» произвола. Осязаемое, мнимая ширма пустого, ничего. И тем не менее, фанатичная злоба в отстаивании пустого. Она подталкивает к «открытиям», она заставляет присягать «прогрессу», «развитию», «реабилитации ощутимого», «чествованию природы».
   Темное просвещение со знанием, закованным в кандалы причинных или регулирующих «принципов» действительного и сущего. Его трагическое упорство определить жизнь, то есть упразднить динамическую неопределимость связи. Чтобы знание было исчерпано предлежащим смыслом, описанным чувством. Всякой попытке побега к «предощущению», к «интуиции», к «опыту бытия» положен предел. Потому что только ограниченное субъективное одевается в объективную достоверность.
   Цивилизация, не знающая любви, неспособная любить, нащупать истину, отказавшись от эгоцентрического обладания ею. Любовь — единственное знание на краю предельных вопросов. Вопросы без ответов и уверенность — ослепление. Если истина есть только жизнь и если жизни можно приобщиться только в напряжении самоприношения.
   Каковы причины происхождения мира, материи и жизни, каково начало движения, толкование «природного зла», тления и растления. Почему неодинаково распределение дарований и скорбей между людьми, почему уже данным является наше рождение, наследственное предопределение, наш пол. Всякая попытка определения, трещина непреодолимой пустоты, паническая лихорадка.
   Однако в святая святых науки господствовал триумф раскрошивания просвещенных достоверностей. Как можно представить себе «поле» вместе с «элементарной частицей» и «волной». Что значит пространство в десять размеров на субатомарном уровне. Что есть непространство головокружительных размеров вселенной, которая расширяется с непостижимой скоростью, если пространство (и время) есть только сцепление вещества-энергии. Как можно мысленно воспроизвести «кривизну» пространства-времени, пространственное отстояние частиц друг от друга, о котором утверждается, что оно есть без-местная всеобщая связанность, границы пространства, у которого, тем не менее, нет окончательных пределов, и поэтому мы говорим о нем как о неограниченном, хотя при этом и не являющемся бесконечным.
   Наконец, как нам определить метафизику, если и физика остается неподчиненной нашему мысленному надзору. Математическая символика, партитуры типичных уравнений, в сравнении с интуитивными картинами опыта любовной непосредственности. Единственный язык, в котором слышится отзвук мелодии действительного и невыразимого. Для того, кто посвящен в то, что скрывается под эскизом.
   Если бы Бог определялся согласно канонам силлогистики схоластов, предписаниям необходимости ньютоновского космоидола, регулирующим требованиям или моральным целесообразностям Просветителей, Он был бы «богом» подчиненным, «богом» субатомарного уровня. Вселенское чудо и драма свободы, переписанные в лжеощущениях идолизированного довольства. И любовь — пустота, одетая в чувства.
   Взгляд и улыбка обнаженной красоты, тело, одетое в черную роскошь лета, аромат и сок персика, изумрудная прозрачность маленькой морской бухты. Одна ощутимая благодать отвечает на последние вопросы. Благодать — харизма призыва к красоте связи. То, что призывает, — не заключается в понятии, но имеет лицо и имя. Призыв приводит желание, чтобы оно вошло в безграничный залив единственной действительной нежности.

14. REPRISE

   Садовый источник — колодезь живых вод и потоки с Ливана.

 
   В БИНОКЛЕ идеального картина любви разрывается на двое: Любовь к Богу, любовь к ближнему человеку — несовпадающие части в призматическом преломлении совершенного. Божественный эрос — непорочное очарование, беспримесное духовное изумление. Сломано всякое сочленение со страстным человеческим счастьем, телесными точками отсчета вожделения, эмоциональным трепетом удовольствия. Незапятнанная чистота, помещенная в мысленное, в невещественное.
   Значит, леопард залег только в теле, но не в обоюдоострой природе? Его кормит только дрожь плоти. Какой свет отопрет очевидность и освободит ее от призматических призраков мысленного и невещественного. Наше я — дикая кошка наглой алчности — подчиняет Бога мертвой мысли, облицовывает любовь мертвой тишиной вечной гарантированности.
   Как с помощью бинокля мысленно идеального можно отделить вожделение к Богу от самовлюбленности возвращения в утробу, мнимого использования для себя непоколебимо гарантированного.
   Конечно, любовь деформируется, преломляясь через тело. Но разве также и душа является самой лучшей призмой? Сколько раз она искажает вожделение к Богу в кривых зеркалах, пытающихся вывести доказательства силлогизмов, в преломлениях «обязательных» свойств, в калейдоскопических проекциях чувственных картин на умозрительно абсолютное. Все для удовлетворения мировоззренческого довольства. Для жажды обладания уверенностью в своем постоянстве. Для алчбы самоутверждения с помощью трансцендентных гарантий.
   Вера и добродетель: полюса эндемического преломления вожделения в богатый спектр радуги корыстолюбия. Удовольствие замыкания в скорлупе догматов, удовольствие моралистического нарциссизма, взымательная ненасытность внешнего авторитета. Плоть — просто игрушка в сравнении с ненасытными аппетитами сверх-эго. Плоть — пехота, а «вера» — конница в необузданной жажде надежности — вместе с «добродетелью», скачущей галопом к соблазнам самовлюбленной духовности. Бешенная религиоименная жажда оргазма самопочитания, самовосхищения.
   Непосредственный взгляд, без условного бинокля. И освещает мера любви. Мера самоотречения и самоприношения. Любовь либо к Богу, либо к ближнему человеку. С одним и тем же исступлением [ 3].
   Истинно влюбленный, — говорит непосредственный взгляд, — вечно представляет себе лицо любимого, и радостно заключает его внутри себя. Такой не может уже успокоиться от вожделения и во сне, но и там обращается к нему. Так бывает как по отношению к телесным, так и бестелесным. И затем яснейшая сентенция продолжает: Блажен тот, кто стяжал к Богу такую любовь [ 4], какую стяжал к своей возлюбленной безумный влюбленный.
   Мера любви к Богу — безумное вожделение личности человека. Мера недоступного достижения, поэтому и ублажается тот, который достигает ее. Однако мера «бывает», то есть дана от природы. Мы не любим одной природой Бога, а другой — любимого человека. Одна и та же любовь «как по отношению к телесным, так и бестелесным». Если леопард залегает не только в логовище тела, то это потому, что драгоценная добыча — экстатическая способность вожделения — существует в обоюдоострой природе.
   Мера человеческой любви к Богу — ни невещественная, ни мысленная, ни кодексная «чистота». Мерой является только вожделение. Но вожделение личности, вожделение Другого, вожделение кроме эго. Которое перемещает бытие в вожделеваемую связь. Превращает бытие в связь.
   Блажен безумный влюбленный, блаженно бездонное безумие. Только в безумии бездн рождается улыбка. И эта улыбка, которая никуда не исчезает, есть любовь. У вкуса жизни нет другой утробы, из которой ему можно было бы родиться. В головокружении хаоса, алчной любовной жажды, пусть даже и безличностной, может расцвести цветок: Преображение плоской алчбы в выстрел из лука в сторону прекраснейшей Инаковости. Бездна призывает бездну, и этот призыв имеет имя. В этом с крайней очевидностью убеждает слово пустыни:
   Видел, — говорит, — нечистые души, неистовствовавшие от любви телесных, которые, приняв предлог покаяния, из опыта любви направили к Богу ту же самую любовь. И, преодолев всякий страх, сразу же алчно вошли в центр Божественной любви. Поэтому Господь не говорит о той разумной блуднице, что убоялась, но возлюбила многое, и смогла легко любовью избежать любви.
   С помощью опыта плотской и слепой любви блаженные обратили ту же самую любовь на Лицо рассветающего Красотообразного. То же самое безличностное вожделение, Дионис, играющий с данайями, было привито в объятия пылкого Жениха.
   Любовь приходит словно утро и сдувает всякую ночную тень страха. Поэтому знаком истинной любви является прозрачное бесстрашие. Приобретший опыт блаженной взаимности не боится, потому что не претендует. Отказавшись от всего, имеет все. Продал все, что имел. Все. Купил хорошую жемчужину.
   Среди антиподов богатства любовного нестяжательства лишенная любви стяжательская страсть религиозного оправдания. Трагическая цена лишенности любви на жертвеннике алчности религиозного эгоизма. Псевдоблагочестивый нелюб страдает лишением, страдает страстью безумного самоудостаивания. Цепляется в неверии за закон, чтобы обеспечить себе логически последующее оправдание своей трагической лишенности. И закон переделывает лишенность в изобилие агрессивной ярости. Нелюб становится черствым, жестким критиком всякой немощи, всякой человеческой неудачи. Безжалостным к тем, кто не страдает вместе с ним неудовлетворенной лишенностью.
   Всякие «догмат» и «исповедание» рождают свой собственный тип «посвященного» Богу человека. Который часто, на всякой географической широте и долготе, является подобообразно боящимся человеком. Он панически боится хрупкого общего признания своей «посвященности»: чтобы не была запятнана его слава, чтобы не появилось сомнения в его добром имени, его духовности, его последовательности в лишенности. Он влюблен в свою «посвященность», в свою идолизированную эгоистическую непорочность, а не в Бога.
   Когда «непорочность» становится «горечью», жизнь во внутренностях человека затемняется. Тьма дремучая, и в то же время незаметная. Не выдерживает лишения, любовной неудовлетворенности, однако не видит, не дерзает увидеть, что не выдерживает. Обвал его выносливости, темное раскрошивание его внутреннего мира вытряхивает наружу слепую мнимую уверенность объектного обвала: обваливаются общество или мир.
   Лишенность любви всегда рождает холерических прокуроров или терпких пророков. Первые мечут молнии по поводу «разложения общества», «разрушения семьи», «обнищания нравов». Вторые высматривают, когда придет конец мира, всеобщая катастрофа, последние времена. Переносят в рамки мира перевернутые мерки своей собственной прочности. Но прочность сужается, трагедия должна заканчиваться, а вместе с ней и весь мир, бессознательно отождествленный с их «я».
   Как отделить действительного Бога от фантазии, воплощенной в дрожащую негарантированность. Кодексная фантазия путается в лабиринтах закона, измеряет наши бесплодные лишения слепой нитью будущего воздаяния. Хотя мы и желаем, чтобы он был нашим гарантом, но, поскольку он только измеряет, то является сам по себе угрозой. Страх проверки, проверка страха, тьма и кошмар в нашей неполноценной жизни.
   Первая трещина способности ощутить действительное: отказ от всякого индивидуального чаяния и требования: «Пусть заключает меня в ад сто, тысячу раз — лишь бы только существовал!» Действительное произносится только языком любви. Снимаешь с себя доспехи смысла и погружаешься, превратившись в нуль, в пустоту, в ничто. Тогда свобода незнания оказывается «превыше всякого знания». То, что превыше, не значит пустое, но скачок. Всякого честного ныряльщика всегда подстерегает апокалиптическая возможность быть поглощенным китом. Там, в глубине сердца морей, в бездне чрева кита, Бог есть имянный Жених. Его истина есть все любви.
   Эрос и есть любовь, написано же, что Бог есть любовь. Которое есть и которое мыслится различаются чувством, как пламя от своего отражения. Непосредственный опыт теплоты, ощутимого тепла. И тогда язык источает откровение: Сей, являющийся причиной всего.., по избытку любовной благости становится вне Себя… и влечется любовью и эросом…
   Если Бог и познается, и существует способом любви, тогда только ключом этого способа расшифровывается истина недостижимого. Однако способ [ 5] любви в восхождении на вершину является самым трудным. На каждом шагу заросли нужды телесного удовлетворения, использования другого, подземный рев слепого желания. Действительное преломляется в обманчивых отражениях, шаг путается в смешении способа естества со способом любви.
   Мы говорим об аскезе на языке живого откровения — не как о индивидоцентричной гимнастике для обуздания порыва, но как о ежедневном шагании к самоотречению и самоприношению. Не для того, чтобы естество было отвергнуто, но изменен способ, которым оно существует. И изменение не заключается только в смутном ограничении желания его легальностью.
   Пример — учение о прелюбодеянии в Благовествовании. Здесь не идет речь о нарушении закона, оскорблении естественного института брака. Поэтому и осуждается не любовь, но первый росток, который прорастает во дворе желания — семя присвоения: А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем (Мф. 5:28). И легкости двоебрачия, которое позволял евреям закон, противопоставляется не какое-то другое, теперь уже запретительное решение, но набросок способа жизни в книге Бытия: И будут два одна плоть (2:24). Бог сопряг эту единую плоть, Он придал природе образ сущего общения ипостасей.

15. IМIТАТIОN

   Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе!

 
   ВСЯ единоупряжная природа прекрасна, близ жизни. Моя и не моя, ближайшая и удаленнейшая непосредственность. И всегда неподвластная замораживанию описательной устойчивости. Природа — место происходящего. Путь — логос красоты, настойчивый призыв вожделения связи. Призыв осязаемый, связь неощутимая. Осязаемое отстояние и неощутимая близость, как в изумрудном отражении берега и в темно-голубой бездне дали. Непосредственность неощутима, как и заворожение улыбки.
   Тело земли, блеск логоса природы и призыв космического блеска, ощутимый в человеческой плоти. Зеленеющие изгибы холмов, мягкая выпуклость плоти, как у розовых лепестков. Стройность берегов, расчерченные бухточки, живой трепет кожуры спелого плода. В шаге девушки — плеск прозрачной воды, текущей в песок. Голени — обточенный алебастр — бесконечно поднимаются, чтобы влиться в упругую плоть лилий. Ее грудь — две близнецы косули, на ней трепещет вся нежность цветов, и пестик ее сосцов подает опьянение. Шея — упругий стебель, ее волосы — стадо косуль, которые спускаются с косогора. Улыбка — свет первого рассвета, глаза — весеннее небо в прозрачности озера.
   Опьянение весны, которая кружит голову самым маленьким букашкам в чашечках цветков. Порывы северного ветра, дыхание южного на опьяневших ветвях тела, они поют песню моря в лепестках глубочайших лилий. Природа в напряжении вожделения.
   Природа мира была уже сложившейся мелодией, космическим рассветом упругой стремительности вожделения, призыва к любовной непосредственности. И способ бьпия природы — логос, воплощенный в разделении людей на мужа и жену.
   Тогда увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма
   (Быт. 1:31).
 
   Как природа может быть весьма хорошей, когда заключает в себе возможность смерти? Тот же самый вопрос и для света: заключает ли он в себе возможность тьмы, или тьма есть только отречение, вольное уклонение от живительного световодства?