— Господи, чего это ты так на меня набросился? — грустно сказал Стиккан. — Я никогда не стрелял в живое существо. А рыба быстро оправляется и уплывает себе, словно ничего и не произошло.
— Неправда. Только не треска.
— Что с тобой сегодня, что-нибудь случилось?
— Ничего.
— Иди бери свою газету, — сказал Стиккан, — и что там тебе еще нужно в лавке. А потом поедем-ка со мной, небольшая прогулка пойдет тебе на пользу. И мы не будем ловить больше трески, чем нам надо.
Пока Стиккан покупал бензин, Юнас попытался читать газету, но глаза слезились, наверное, пора завести очки.
Я знаю, он один из тех, кто полагает, будто писатели имеют право на капризы настроения, и относится к этому с должным почтением. Слава богу. Ну почему все пристают ко мне с этой треской?!
Они забрались в лодку Стиккана — большую красивую яхту. Негромко урча, яхта заскользила по проливу, мимо зеленых островов. Когда они вышли в открытое море, им навстречу задул морской ветер, и Стиккан пустил мотор на полную мощность, шестьдесят лошадиных сил, лодка словно взлетела над водой, жары как не бывало, чистый прохладный воздух мощной струей смыл тягостное настроение Юна-са. И вот уже, как будто это было самым естественным делом, в руках у него оказался стакан виски со льдом, яхта мягко замедлила ход и остановилась, со всех сторон их окружал синий шелк, а берег был лишь тонкой линией, и все, что осталось там, ничего не значило. Стиккан достал самодеры и сказал:
— Здесь подходящая отмель. Не дергай за леску. Помедленней, помедленней, вот так. Спокойно. Если клева не будет сразу, имеет смысл перебраться на другое место. Я знаю, я здесь ловлю рыбу уже пятнадцать лет. Меня не проведешь.
— А ведь правда, — сказал Юнас. — Если сразу не клюнет, значит, уже и не будет клевать, я тоже это заметил. Начнешь не там, где надо, и все пропало, тебя заклинило, и продолжать работу бессмысленно. Вот это-то и приводит меня в отчаяние.
— Точно, — отозвался Стиккан, не слушая. — Ты знаешь толк в своем деле. При сильном ветре самодеры должны быть, конечно, потяжелее. Отпусти леску, еще немного, помедленнее, помедленнее… Вот так. Опля, пошла! Выбирай!
На палубе билась здоровенная треска.
— Черт подери! — воскликнул Юнас. — Громадина! Дай я ее прикончу.
Он колотил по рыбине и неотступно думал об Игреке.
— Вовсе ни к чему делать из нее отбивную, — сказал Стиккан. — Они умирают очень легко.
— Как по-твоему, сколько она весит?
— Четыре кило, не меньше.
— Черт подери. И я поймал ее вот так, запросто! Жаль только, я терпеть не могу запеченную треску… Знаешь, отдай-ка ее своей жене.
— Ох уж эти жены, — отозвался Стиккан. Он наполнил стаканы, смотал самодеры, убрал их в ящик на корме и продолжал: — Странно получается € женами. Никак не можешь привыкнуть. Или, наоборот, чересчур привыкаешь… Здесь вот, в море, начинаешь задумываться…
— Стиккан, а ты когда-нибудь обижал свою жену, то есть хоть раз обидел ее смертельно?
Подумав, Стиккан откровенно признался:
— Да. Один раз. Мы должны были пойти на какой-то маскарад, и она нарядилась Кармен. Ну и… понимаешь, я захохотал.
Юнас покачал головой:
— Паршиво. Но я не о том тебя спрашивал. Ты когда-нибудь бывал с ней жестоким?
— Насколько помню, нет, — ответил удивленно Стиккан. — А ты бывал?
— Точно не знаю. Иногда жестокость состоит не в том, что ты делаешь, а в том, чего ты не делаешь.
— Да, да, — сказал Стиккан, думая о другом. — Во всяком случае, я больше не собираюсь ловить. Ты ведь видел, я убрал самодеры. Походим еще или прямо домой?
— Думаю, прямо домой… Послушай, Стиккан, тут одна такая штука. Ты не продал бы мне бутылку виски, если у тебя есть с собой лишняя, а то мои запасы уже истощились, а в город ехать неохота.
— Ну конечно, о чем разговор! Это тебе от меня маленький дружеский подарок. Дай мне знать, когда тебе опять захочется половить на самодер. Видишь, мы ловим не больше, чем нам надо.
Кажется, эта рыбалка была ошибкой, она отвлекла меня от рассказа об Игреке. Бутылку я оставлю до завтра, в качестве орудия труда, сегодня уже все равно день пропал. И впредь никакой трески, это уж по крайней мере наверняка.
Мария принесла Юнасу полотенца и пачку свечей. Он сказал, что в воздухе опять пахнет дождем, но она ничего на это не ответила, не помогла ему, и, чтобы прервать молчание, он раздраженно воскликнул:
— Неужели я по-прежнему для тебя только некое явление, нечто пугающее, образ чего-то, что могло быть отцом?
Мария улыбнулась и сказала:
— Не стоит так волноваться.
— Почему же это? — спросил Юнас.
— Мы даем тебе время, — ответила она. Ответ возмутил его.
Чуть позже в дверь постучали. Это был тот самый рыжий мальчик. Он сказал:
— Мне надо написать рассказ. Мама велела мне написать рассказ для дедушки, чтобы отблагодарить его.
— За что?
— За самодеры, которые он мне подарил. И мама велела попросить тебя исправить ошибки. Называется «На рыбалке». Прочитать — или ты сам прочитаешь?
— Читай, — сказал Юнас, садясь на кровать. — Давай читай. Рассказ, наверное, про треску?
— Точно. «Однажды в прекрасный летний день мы отправились в море ловить треску на самодер, и погода была прекрасная».
— Ты повторяешься, — сказал Юнас. — То есть как?
— Незачем два раза повторять, что погода была прекрасная.
— Но она и на самом деле была прекрасная. «Мы забрасывали и забрасывали дедушкины новые самодеры, но рыба не ловилась, поэтому мы поплыли на другую отмель, но и там не клевало. И тогда мы решили, что все равно ничего не поймаем, здесь трески нет. Пытаешься, пытаешься, а потом говоришь: хватит. Так что мы остались ни с чем». Мама говорит, что надо написать еще что-нибудь.
— Нет, — ответил Юнас, — думаю, она ошибается, ты сказал главное. Пытаешься, пытаешься, а потом остаешься ни с чем. Этого достаточно. Сколько лет твоему дедушке?
— Не меньше ста.
— Охотно верю, — сказал Юнас. — Когда ему исполнится сто пятьдесят, подари ему спиннинг. Вот тебе на мороженое. Пока.
— Пока, — ответил мальчик и ушел.
16
17
18
— Неправда. Только не треска.
— Что с тобой сегодня, что-нибудь случилось?
— Ничего.
— Иди бери свою газету, — сказал Стиккан, — и что там тебе еще нужно в лавке. А потом поедем-ка со мной, небольшая прогулка пойдет тебе на пользу. И мы не будем ловить больше трески, чем нам надо.
Пока Стиккан покупал бензин, Юнас попытался читать газету, но глаза слезились, наверное, пора завести очки.
Я знаю, он один из тех, кто полагает, будто писатели имеют право на капризы настроения, и относится к этому с должным почтением. Слава богу. Ну почему все пристают ко мне с этой треской?!
Они забрались в лодку Стиккана — большую красивую яхту. Негромко урча, яхта заскользила по проливу, мимо зеленых островов. Когда они вышли в открытое море, им навстречу задул морской ветер, и Стиккан пустил мотор на полную мощность, шестьдесят лошадиных сил, лодка словно взлетела над водой, жары как не бывало, чистый прохладный воздух мощной струей смыл тягостное настроение Юна-са. И вот уже, как будто это было самым естественным делом, в руках у него оказался стакан виски со льдом, яхта мягко замедлила ход и остановилась, со всех сторон их окружал синий шелк, а берег был лишь тонкой линией, и все, что осталось там, ничего не значило. Стиккан достал самодеры и сказал:
— Здесь подходящая отмель. Не дергай за леску. Помедленней, помедленней, вот так. Спокойно. Если клева не будет сразу, имеет смысл перебраться на другое место. Я знаю, я здесь ловлю рыбу уже пятнадцать лет. Меня не проведешь.
— А ведь правда, — сказал Юнас. — Если сразу не клюнет, значит, уже и не будет клевать, я тоже это заметил. Начнешь не там, где надо, и все пропало, тебя заклинило, и продолжать работу бессмысленно. Вот это-то и приводит меня в отчаяние.
— Точно, — отозвался Стиккан, не слушая. — Ты знаешь толк в своем деле. При сильном ветре самодеры должны быть, конечно, потяжелее. Отпусти леску, еще немного, помедленнее, помедленнее… Вот так. Опля, пошла! Выбирай!
На палубе билась здоровенная треска.
— Черт подери! — воскликнул Юнас. — Громадина! Дай я ее прикончу.
Он колотил по рыбине и неотступно думал об Игреке.
— Вовсе ни к чему делать из нее отбивную, — сказал Стиккан. — Они умирают очень легко.
— Как по-твоему, сколько она весит?
— Четыре кило, не меньше.
— Черт подери. И я поймал ее вот так, запросто! Жаль только, я терпеть не могу запеченную треску… Знаешь, отдай-ка ее своей жене.
— Ох уж эти жены, — отозвался Стиккан. Он наполнил стаканы, смотал самодеры, убрал их в ящик на корме и продолжал: — Странно получается € женами. Никак не можешь привыкнуть. Или, наоборот, чересчур привыкаешь… Здесь вот, в море, начинаешь задумываться…
— Стиккан, а ты когда-нибудь обижал свою жену, то есть хоть раз обидел ее смертельно?
Подумав, Стиккан откровенно признался:
— Да. Один раз. Мы должны были пойти на какой-то маскарад, и она нарядилась Кармен. Ну и… понимаешь, я захохотал.
Юнас покачал головой:
— Паршиво. Но я не о том тебя спрашивал. Ты когда-нибудь бывал с ней жестоким?
— Насколько помню, нет, — ответил удивленно Стиккан. — А ты бывал?
— Точно не знаю. Иногда жестокость состоит не в том, что ты делаешь, а в том, чего ты не делаешь.
— Да, да, — сказал Стиккан, думая о другом. — Во всяком случае, я больше не собираюсь ловить. Ты ведь видел, я убрал самодеры. Походим еще или прямо домой?
— Думаю, прямо домой… Послушай, Стиккан, тут одна такая штука. Ты не продал бы мне бутылку виски, если у тебя есть с собой лишняя, а то мои запасы уже истощились, а в город ехать неохота.
— Ну конечно, о чем разговор! Это тебе от меня маленький дружеский подарок. Дай мне знать, когда тебе опять захочется половить на самодер. Видишь, мы ловим не больше, чем нам надо.
Кажется, эта рыбалка была ошибкой, она отвлекла меня от рассказа об Игреке. Бутылку я оставлю до завтра, в качестве орудия труда, сегодня уже все равно день пропал. И впредь никакой трески, это уж по крайней мере наверняка.
Мария принесла Юнасу полотенца и пачку свечей. Он сказал, что в воздухе опять пахнет дождем, но она ничего на это не ответила, не помогла ему, и, чтобы прервать молчание, он раздраженно воскликнул:
— Неужели я по-прежнему для тебя только некое явление, нечто пугающее, образ чего-то, что могло быть отцом?
Мария улыбнулась и сказала:
— Не стоит так волноваться.
— Почему же это? — спросил Юнас.
— Мы даем тебе время, — ответила она. Ответ возмутил его.
Чуть позже в дверь постучали. Это был тот самый рыжий мальчик. Он сказал:
— Мне надо написать рассказ. Мама велела мне написать рассказ для дедушки, чтобы отблагодарить его.
— За что?
— За самодеры, которые он мне подарил. И мама велела попросить тебя исправить ошибки. Называется «На рыбалке». Прочитать — или ты сам прочитаешь?
— Читай, — сказал Юнас, садясь на кровать. — Давай читай. Рассказ, наверное, про треску?
— Точно. «Однажды в прекрасный летний день мы отправились в море ловить треску на самодер, и погода была прекрасная».
— Ты повторяешься, — сказал Юнас. — То есть как?
— Незачем два раза повторять, что погода была прекрасная.
— Но она и на самом деле была прекрасная. «Мы забрасывали и забрасывали дедушкины новые самодеры, но рыба не ловилась, поэтому мы поплыли на другую отмель, но и там не клевало. И тогда мы решили, что все равно ничего не поймаем, здесь трески нет. Пытаешься, пытаешься, а потом говоришь: хватит. Так что мы остались ни с чем». Мама говорит, что надо написать еще что-нибудь.
— Нет, — ответил Юнас, — думаю, она ошибается, ты сказал главное. Пытаешься, пытаешься, а потом остаешься ни с чем. Этого достаточно. Сколько лет твоему дедушке?
— Не меньше ста.
— Охотно верю, — сказал Юнас. — Когда ему исполнится сто пятьдесят, подари ему спиннинг. Вот тебе на мороженое. Пока.
— Пока, — ответил мальчик и ушел.
16
Июль перешел в август. Стиккан Блюмквист отправился с женой в круиз вокруг Аландских островов, оставив в лавке пакет. «Моему другу Юнасу». Две бутылки «Баллантайна». Весьма мило с его стороны. И на пригорке возле лавки люди были с ним милы — здоровались, улыбались, спрашивали, как, мол, там у вас, возле каменного поля. Казалось, ни один дьявол не в состоянии помочь ему справиться с трудной задачей — поддерживать в себе плодотворную ненависть.
Юнас махнул рукой на конспект. Наброски бывают опасны. Даешь великолепный выход накопившимся в тебе силам и идеям в эскизе или наброске и остаешься ни с чем. Хочешь развить, улучшить, а получается бледный, разбавленный кисель, ибо ты уже сказал все, что хотел сказать, пусть неуклюже, сумбурно, но ты выразил свои мысли, и знаешь это, тебе дорог твой набросок, он тебя связывает, и ты не можешь двигаться дальше. Следовало бы вообще запретить двигаться дальше.
Недурно, это, пожалуй, можно использовать, только сформулировать получше. Но сейчас я не успею, я говорю с Игреком.
Каждый раз, когда Юнас говорил с Игреком, он шел на каменное поле. Иногда он поднимал камни и бросал их в сторону. Бросать камни было даже приятно. Физическая работа казалась честнее и достойнее умственной.
Возможно, я не могу писать о тебе потому, что ненависть — это как несчастная любовь: человек так глубоко погружен в свое несчастье, что еще не в состоянии связно и убедительно сформулировать свои мысли. Лишь какое-то время спустя он способен взглянуть на все со стороны и, так сказать, вновь обрести глубину и яркость чувств, но на этот раз уже без помутнения рассудка.
Я ненавижу тебя до глубины души.
Но лишь тобой я сейчас живу. И с горечью восхищаюсь твоей способностью видеть людей насквозь и мгновенно узнавать, что они собой представляют: все их слабости, на чем можно сыграть, чтобы добиться своего, а если у них нечего взять, то уйти и забыть, навсегда. У тебя не бывает сомнений, ты решаешь мгновенно и деловито и сообразно с этим действуешь, ты никогда не разочаровываешься, ведь разочарование удел малодушных. Результат ошибочных оценок и бесцельно потраченного времени. Тебе не приходится досадовать, потому что ты всегда делаешь правильный выбор, и тебе незнакомо волнение, потому что ты не допускаешь возможности ошибки, неудачи. Я твердо уверен, что у тебя не бывает ночных кошмаров. Наградить тебя кошмарами? Твоя жизнь, или оставшаяся тень твоей жизни, сейчас у меня, в моих руках. Понимаешь? Сделать так, чтобы твои дети ненавидели тебя? Заставить тебя изведать, что переживает человек, внезапно осознавший свою полную одинокость? Я не употребляю слово «одиночество», об одиночестве болтают все кому не лень, к чему говорить об очевидном; и еще одна вещь, от которой меня тошнит, — болтовня про поиски своей индивидуальности. Ах, какое замечательное, литературное выражение! Кокетничают, валят с больной головы на здоровую, ничего не ведают, я плюю на них, во всяком случае, я плюю на поиски своей индивидуальности.
А теперь слушай внимательно, я перехожу к делу. Что ты скажешь о таком повороте: сын вырос, ты никогда им не интересовался, и вдруг, по какому-то капризу, ты спрашиваешь его: «Как у тебя на работе?» А тебе ведь было все равно, что у него за работа, ты даже не знаешь, чем он занимается! Я тебя изничтожу, я заставлю его смеяться над тобой. Я могу убить тебя, и на этот раз ты умрешь окончательно, я могу сделать что угодно, потому что… Юнас оторвался от бумаги, он хотел закончить: «потому что я обладаю словами» — и зачеркнул всю фразу. Ты не знаешь, что такое прощение, и благодарность, если кто-то выказывает тебе дружелюбие, ты уверен, что этому человеку от тебя что-то нужно, или же считаешь его неразумным простаком.
Нет, это не годится.
Ты осуществил все то, чего не смог осуществить я. Надеюсь, ты был столь же отвратительным, каким представляю тебя я. Я слишком долго пробыл с тобой вместе, я боролся изо всех сил, чтобы вдохнуть в нас жизнь, и самое ужасное: я восхищаюсь тобой, ненавидя. Почему ты не можешь выказать хоть крошечную слабость, совершить хоть какой-нибудь непристойный поступок, что-нибудь постыдное и вульгарное, из-за чего потом не спишь много ночей подряд, в тысячный раз вспоминая случившееся и сказанное, поверь, я бы понял и оправдал твой промах, поверь… Впрочем, у меня нет с тобой ничего общего, совсем ничего. Я с тобой долго не буду разговаривать.
Юнас махнул рукой на конспект. Наброски бывают опасны. Даешь великолепный выход накопившимся в тебе силам и идеям в эскизе или наброске и остаешься ни с чем. Хочешь развить, улучшить, а получается бледный, разбавленный кисель, ибо ты уже сказал все, что хотел сказать, пусть неуклюже, сумбурно, но ты выразил свои мысли, и знаешь это, тебе дорог твой набросок, он тебя связывает, и ты не можешь двигаться дальше. Следовало бы вообще запретить двигаться дальше.
Недурно, это, пожалуй, можно использовать, только сформулировать получше. Но сейчас я не успею, я говорю с Игреком.
Каждый раз, когда Юнас говорил с Игреком, он шел на каменное поле. Иногда он поднимал камни и бросал их в сторону. Бросать камни было даже приятно. Физическая работа казалась честнее и достойнее умственной.
Возможно, я не могу писать о тебе потому, что ненависть — это как несчастная любовь: человек так глубоко погружен в свое несчастье, что еще не в состоянии связно и убедительно сформулировать свои мысли. Лишь какое-то время спустя он способен взглянуть на все со стороны и, так сказать, вновь обрести глубину и яркость чувств, но на этот раз уже без помутнения рассудка.
Я ненавижу тебя до глубины души.
Но лишь тобой я сейчас живу. И с горечью восхищаюсь твоей способностью видеть людей насквозь и мгновенно узнавать, что они собой представляют: все их слабости, на чем можно сыграть, чтобы добиться своего, а если у них нечего взять, то уйти и забыть, навсегда. У тебя не бывает сомнений, ты решаешь мгновенно и деловито и сообразно с этим действуешь, ты никогда не разочаровываешься, ведь разочарование удел малодушных. Результат ошибочных оценок и бесцельно потраченного времени. Тебе не приходится досадовать, потому что ты всегда делаешь правильный выбор, и тебе незнакомо волнение, потому что ты не допускаешь возможности ошибки, неудачи. Я твердо уверен, что у тебя не бывает ночных кошмаров. Наградить тебя кошмарами? Твоя жизнь, или оставшаяся тень твоей жизни, сейчас у меня, в моих руках. Понимаешь? Сделать так, чтобы твои дети ненавидели тебя? Заставить тебя изведать, что переживает человек, внезапно осознавший свою полную одинокость? Я не употребляю слово «одиночество», об одиночестве болтают все кому не лень, к чему говорить об очевидном; и еще одна вещь, от которой меня тошнит, — болтовня про поиски своей индивидуальности. Ах, какое замечательное, литературное выражение! Кокетничают, валят с больной головы на здоровую, ничего не ведают, я плюю на них, во всяком случае, я плюю на поиски своей индивидуальности.
А теперь слушай внимательно, я перехожу к делу. Что ты скажешь о таком повороте: сын вырос, ты никогда им не интересовался, и вдруг, по какому-то капризу, ты спрашиваешь его: «Как у тебя на работе?» А тебе ведь было все равно, что у него за работа, ты даже не знаешь, чем он занимается! Я тебя изничтожу, я заставлю его смеяться над тобой. Я могу убить тебя, и на этот раз ты умрешь окончательно, я могу сделать что угодно, потому что… Юнас оторвался от бумаги, он хотел закончить: «потому что я обладаю словами» — и зачеркнул всю фразу. Ты не знаешь, что такое прощение, и благодарность, если кто-то выказывает тебе дружелюбие, ты уверен, что этому человеку от тебя что-то нужно, или же считаешь его неразумным простаком.
Нет, это не годится.
Ты осуществил все то, чего не смог осуществить я. Надеюсь, ты был столь же отвратительным, каким представляю тебя я. Я слишком долго пробыл с тобой вместе, я боролся изо всех сил, чтобы вдохнуть в нас жизнь, и самое ужасное: я восхищаюсь тобой, ненавидя. Почему ты не можешь выказать хоть крошечную слабость, совершить хоть какой-нибудь непристойный поступок, что-нибудь постыдное и вульгарное, из-за чего потом не спишь много ночей подряд, в тысячный раз вспоминая случившееся и сказанное, поверь, я бы понял и оправдал твой промах, поверь… Впрочем, у меня нет с тобой ничего общего, совсем ничего. Я с тобой долго не буду разговаривать.
17
Третьего августа к полудню казалось, вот-вот разразится гроза, но тучи ушли дальше, к Ловисе. Было страшно жарко. Юнас спустился к берегу, закатал штаны и погрузил ноги в воду.
Надеюсь, будет гроза, мне необходима гроза, чтобы разделаться с Игреком. Финал, Страшный суд, железная колесница господа. Я заставлю его испугаться, хоть раз в жизни он испытает смертельный страх. Это будет здорово. Мне нужно понаблюдать грозу, но из закрытого помещения, то есть как бы изнутри его тайного ужаса. Гроза заставит его понять, что он наделал, что-нибудь в таком духе.
К вечеру грозовая туча зарядилась, обошла побережье, побывала в открытом море и теперь надвигалась с юга, имея, очевидно, самые серьезные намерения. Юнас отправился к домику, где жили дочери, — оттуда хорошо было видно море. Когда он вошел, Мария сидела и читала.
— Ты не обедал.
— Мне не хотелось есть. Где Карин?
— У нее болит зуб, она утром уехала в город и останется там ночевать.
— Разве у Карин когда-нибудь болели зубы?
— Да. С детства.
Юнас сел в качалку. Послышались слабые протяжные раскаты грома, Мария вздрогнула, и он спросил:
— Ты боишься грозы?
— Да. С детства.
— Повтор, — отметил он машинально.
Мария встала и начала задергивать шторы, переходя от одного окна к другому, потом закрыла вьюшку и надела резиновые сапоги.
Юнас сказал:
— Вьюшку-то закрывать совсем ни к чему.
— Шаровая молния, — коротко ответила Мария и опять принялась читать, не переворачивая страниц.
— Мария! Это ребячество — бояться грозы. И я ведь здесь, я с тобой.
Мария засмеялась, и смех ее звучал недобро.
— Ну конечно. Ты здесь. Ты со мной.
— Ты, похоже, иронизируешь. Тебе это не идет, не твой стиль. Если хочешь, я уйду. Твоя мама тоже впадала в истерику при перемене погоды.
— Папа, пожалуйста, помолчи.
Гроза приближалась, подошла совсем близко, разразилась величественно-равнодушным гневом прямо над ними. Юнас раздвинул шторы на окне, выходившем на южную сторону, и Мария закричала:
— Не смей!
— Я только хотел взглянуть на молнии, они мне могут понадобиться.
— Понадобиться?
— Для работы.
— Вот именно! Для работы. Я смертельно устала от этой твоей работы — не мешать твоей работе, бояться твоей работы… всю жизнь! То тебе одно надо, то другое, а теперь тебе понадобились молнии. Только ты, ты и ты — все время! — Она резко задернула шторы и с пылающим лицом повернулась к нему. — Я не должна бояться, конечно, нет, ты же со мной. Замечательно. Где ты находился все остальное время, пока я жила на свете, я не знаю, но уж точно не со мной!
— Моя дорогая девочка, — начал Юнас, и тут его прервал удар грома, а Мария продолжала говорить, слов не было слышно, руки судорожно вцепились в край стола, но в перерывах между вспышками молний и раскатами грома Юнасу удалось составить более или менее связное представление о том, что пыталась сказать его дочь.
— …Молчи! У тебя вечно не было времени. Чтобы отделаться от нас, ты давал нам деньги! Тебя интересовали только другие, тысячи чужих людей: они были такие необыкновенные или их было так жалко, и вечно появлялись новые, я читала, я вырезала все, что ты писал, и надень по крайней мере резиновые сапоги, ведь гроза прямо над нами!
Она швырнула ему сапоги — это были, наверное, сапоги Карин, у Карин необычайно маленькие ноги — и бросилась на кровать, зажав руками уши. Юнас стоял у двери, пока гроза не ушла на север, наступила тишина, нарушаемая только шумом проливного дождя.
Когда Мария встала, он сказал:
— Вообще-то жалко, что ты не рассердилась немного раньше. Прими мои поздравления: наконец-то тебе хоть раз удалось четко сформулировать свои мысли.
Юнас вышел в августовскую тьму, и ему стало не по себе — такая вокруг была бездонная чернота. Он постоял под дождем, ожидая, пока успокоится сердце, и двинулся к бане; теперь молнии были видны далеко на севере, бесшумные вспышки время от времени освещали небо, с каждым разом все слабее и слабее. Юнас сел за стол, чтобы написать письмо дочери. Он написал: «Дорогая Мария».
Разумеется, все можно объяснить и упростить, но он не находил нужных слов. А то, что требовалось объяснить, становилось все более неясным, пока не ускользнуло от него совсем.
Надеюсь, будет гроза, мне необходима гроза, чтобы разделаться с Игреком. Финал, Страшный суд, железная колесница господа. Я заставлю его испугаться, хоть раз в жизни он испытает смертельный страх. Это будет здорово. Мне нужно понаблюдать грозу, но из закрытого помещения, то есть как бы изнутри его тайного ужаса. Гроза заставит его понять, что он наделал, что-нибудь в таком духе.
К вечеру грозовая туча зарядилась, обошла побережье, побывала в открытом море и теперь надвигалась с юга, имея, очевидно, самые серьезные намерения. Юнас отправился к домику, где жили дочери, — оттуда хорошо было видно море. Когда он вошел, Мария сидела и читала.
— Ты не обедал.
— Мне не хотелось есть. Где Карин?
— У нее болит зуб, она утром уехала в город и останется там ночевать.
— Разве у Карин когда-нибудь болели зубы?
— Да. С детства.
Юнас сел в качалку. Послышались слабые протяжные раскаты грома, Мария вздрогнула, и он спросил:
— Ты боишься грозы?
— Да. С детства.
— Повтор, — отметил он машинально.
Мария встала и начала задергивать шторы, переходя от одного окна к другому, потом закрыла вьюшку и надела резиновые сапоги.
Юнас сказал:
— Вьюшку-то закрывать совсем ни к чему.
— Шаровая молния, — коротко ответила Мария и опять принялась читать, не переворачивая страниц.
— Мария! Это ребячество — бояться грозы. И я ведь здесь, я с тобой.
Мария засмеялась, и смех ее звучал недобро.
— Ну конечно. Ты здесь. Ты со мной.
— Ты, похоже, иронизируешь. Тебе это не идет, не твой стиль. Если хочешь, я уйду. Твоя мама тоже впадала в истерику при перемене погоды.
— Папа, пожалуйста, помолчи.
Гроза приближалась, подошла совсем близко, разразилась величественно-равнодушным гневом прямо над ними. Юнас раздвинул шторы на окне, выходившем на южную сторону, и Мария закричала:
— Не смей!
— Я только хотел взглянуть на молнии, они мне могут понадобиться.
— Понадобиться?
— Для работы.
— Вот именно! Для работы. Я смертельно устала от этой твоей работы — не мешать твоей работе, бояться твоей работы… всю жизнь! То тебе одно надо, то другое, а теперь тебе понадобились молнии. Только ты, ты и ты — все время! — Она резко задернула шторы и с пылающим лицом повернулась к нему. — Я не должна бояться, конечно, нет, ты же со мной. Замечательно. Где ты находился все остальное время, пока я жила на свете, я не знаю, но уж точно не со мной!
— Моя дорогая девочка, — начал Юнас, и тут его прервал удар грома, а Мария продолжала говорить, слов не было слышно, руки судорожно вцепились в край стола, но в перерывах между вспышками молний и раскатами грома Юнасу удалось составить более или менее связное представление о том, что пыталась сказать его дочь.
— …Молчи! У тебя вечно не было времени. Чтобы отделаться от нас, ты давал нам деньги! Тебя интересовали только другие, тысячи чужих людей: они были такие необыкновенные или их было так жалко, и вечно появлялись новые, я читала, я вырезала все, что ты писал, и надень по крайней мере резиновые сапоги, ведь гроза прямо над нами!
Она швырнула ему сапоги — это были, наверное, сапоги Карин, у Карин необычайно маленькие ноги — и бросилась на кровать, зажав руками уши. Юнас стоял у двери, пока гроза не ушла на север, наступила тишина, нарушаемая только шумом проливного дождя.
Когда Мария встала, он сказал:
— Вообще-то жалко, что ты не рассердилась немного раньше. Прими мои поздравления: наконец-то тебе хоть раз удалось четко сформулировать свои мысли.
Юнас вышел в августовскую тьму, и ему стало не по себе — такая вокруг была бездонная чернота. Он постоял под дождем, ожидая, пока успокоится сердце, и двинулся к бане; теперь молнии были видны далеко на севере, бесшумные вспышки время от времени освещали небо, с каждым разом все слабее и слабее. Юнас сел за стол, чтобы написать письмо дочери. Он написал: «Дорогая Мария».
Разумеется, все можно объяснить и упростить, но он не находил нужных слов. А то, что требовалось объяснить, становилось все более неясным, пока не ускользнуло от него совсем.
18
Карин вернулась утренним автобусом, ей вырвали зуб мудрости, это было ужасно, и сейчас болела вся челюсть.
— Разве врач не дал тебе таблеток? — спросила Мария.
— Дал, но они не помогают. У меня от них только голова кружится.
— Тебе бы сейчас немножко коньяка, его надо подержать во рту.
— Да-да, но у нас нет коньяка. Помолчав, Мария сказала:
— Может быть, у папы? Ты бы спросила.
— А ты не можешь спросить?
— Не сегодня, — ответила Мария. — Пожалуйста, Карин, пойди сама.
— Хорошо, я пойду сама, если для тебя это так мучительно. Ты ведь знаешь, что он прекрасно знает, что мы знаем, но не дай бог показать это.
Челюсть ныла невыносимо, Карин вошла в каморку, не постучавшись, и сказала:
Привет! У меня болят зубы. У тебя есть что-нибудь покрепче? — Юнас не ответил, и она нетерпеливо продолжала: — Какое-нибудь спиртное, не знаю, что ты там обычно пьешь. — Отчаянная боль придавала ей смелости.
Он вытащил из-под кровати чемодан, отпер его, плеснул в стакан виски и с восхищением смотрел, как дочь, отхлебнув напиток, держала его во рту, пока лицо ее не побагровело, после чего кинулась к двери и выплюнула. Она проделала эту операцию еще раз, набрав полный рот, и потом сказала:
— Никогда не любила виски, оно горькое. Как дым. Но вроде бы помогает. Как ты думаешь, попробовать еще раз?
— Конечно. Только не выплевывай. Видишь ли, виски действует по-разному. Оно еще и успокаивает, если его выпьешь. Я разбавлю его водой.
Карин сидела на кровати со стаканом в руке, взгляд ее скользил по комнате в поисках темы для разговора. Боль утихла. Наконец она произнесла:
— Ну ладно, за твое здоровье. Юнас стоял у окна, спиной к дочери.
— Карин, — сказал он. — Я хотел тебя спросить об одной вещи. Мы играли, когда ты была маленькой? Я имею в виду — вместе?
— Нет, — ответила Карин. — Ты хочешь сказать — с тобой? А что?
— А я давал вам с Марией деньги, когда вам хотелось играть?
— Конечно. Ты был очень щедр. — И добавила: — Тебя, наверное, совесть мучила.
Юнас повернулся и сказал:
— А твоя мама? Я ссорился с ней? Обижал ее?
— Папа, милый, да что это с тобой? Это что, своего рода интервью?
— Для меня это очень важно.
Карин допила то, что было в стакане, поставила его на столик и, пожав плечами, сказала:
— Нет, вы никогда не ссорились. Ты слишком ее презирал, чтобы ссориться.
— Я ее презирал?
— Да, но она об этом не догадывалась. Зачем нам сейчас говорить об этом? Ты ведь сам знаешь, как было дело.
— Нет, пока не знаю, не знаю наверняка. Еще только один вопрос: что случилось с покрывалом?
— Покрывалом?
— Ну да, с тем, кружевным, которое лежало в спальне.
— Подумать только, помнишь, — засмеялась Карин. — Это был настоящий спектакль. Не слишком веселый.
— А что я говорил? Что я ей сказал?
— Маме? Ты сказал, что она выставляет себя на посмешище, что никому нет дела до того, кем была ее бабушка, и так далее и тому подобное. Ну ладно, я, пожалуй, пойду прилягу. Виски-то, оказывается, не так уж и плохо, боль почти прошла. — В дверях она остановилась и сказала: — Завтра мы уезжаем в город, это на тот случай, если ты забыл.
После ухода Карин Юнас не колебался ни минуты: он уничтожит все, написанное им про Игрека, — и правду, и ложь. С охапкой бумаг он прошел в баню, сунул их в печку и поджег кусочком коры. Бумага тлела, не желая загораться, баня наполнилась едким дымом. Отчаявшись, он плеснул в печку воды и выгреб свои бумаги. Вернее всего их закопать. И надо срочно, немедленно поговорить с Марией. В ее отношении к жизни, во всем ее существе есть все-таки нечто родственное ему самому — возможно, своего рода нерешительность.
Это нужно будет сформулировать получше, потом.
Юнас отправился на каменное поле. Тяжелый сверток мокрой бумаги шлепнулся на самое дно ямы. Пусть там и лежит. Он начал сбрасывать в яму камни, они стукались друг об друга, отскакивали в сторону, выбивая при ударах каменную пыль со слабым запахом фосфора или, скорее, пистонов, которые так любят взрывать мальчишки, он сорвал с себя плащ и продолжал, стиснув зубы, носить и катать. Игрек больше не существовал и не имел теперь никакого значения.
Это не тебя я замуровываю.
Как здорово катать камни. Оказывается, я сильнее, чем думал. Как-то раз я взобрался на вершину горы, и там у самого края лежал огромный древний валун, я толкнул его руками и почувствовал, что камень шевельнулся, едва заметно… В тот раз я не решился. Но много времени спустя я вернулся на то место, меня распирала радость или гнев, не помню. И тогда, сразу…
— Папа, что ты делаешь? — спросила Мария, которая шла к колодцу за водой.
— Мария, — сказал он, — ты красива, как картинка из Библии, женщина у колодца и так далее… Она предлагает грешнику глоток прозрачной родниковой воды. Нет, нет, не уходи, я открою тебе одну тайну: твой отец катает камни. Подожди, я хочу поговорить с тобой о значении слов. Ты когда-нибудь задумывалась над тем, что значит «Вначале было слово»? Поставь ведра. Ты когда-нибудь задумывалась над тем, как необычайно важно и трудно найти слова, способные объяснить — до конца и правильно? Понимаешь, что я хочу сказать?
— Да, — ответила Мария, — кажется, понимаю. Юнас сказал:
— Я пытался написать тебе письмо.
— Правда?
— Но оно получилось не слишком длинное.
— Что ты написал?
— Только «Дорогая Мария».
— Папа, — сказала она, — если ты не выбросил это письмо, отдай его мне. Оно и не должно быть длиннее.
Она протянула ему ведра, и он наполнил их у колодца.
На следующее утро в домике все было готово к отъезду, все вещи на своих местах, шторы сняты, плита вычищена, комната выглядела совсем пустой.
— Хорошо, — сказала Карин, накрывая колодезную воду чистыми полотенцами. — У тех, кто приедет на наше место, всего неделя отпуска, они прибывают вечерним автобусом. И наверняка не знают, где искать колодец. Папа, у тебя все в порядке, ты ничего не забыл?
— Все в порядке, — ответил Юнас. — И я ничего не забываю.
— Разве врач не дал тебе таблеток? — спросила Мария.
— Дал, но они не помогают. У меня от них только голова кружится.
— Тебе бы сейчас немножко коньяка, его надо подержать во рту.
— Да-да, но у нас нет коньяка. Помолчав, Мария сказала:
— Может быть, у папы? Ты бы спросила.
— А ты не можешь спросить?
— Не сегодня, — ответила Мария. — Пожалуйста, Карин, пойди сама.
— Хорошо, я пойду сама, если для тебя это так мучительно. Ты ведь знаешь, что он прекрасно знает, что мы знаем, но не дай бог показать это.
Челюсть ныла невыносимо, Карин вошла в каморку, не постучавшись, и сказала:
Привет! У меня болят зубы. У тебя есть что-нибудь покрепче? — Юнас не ответил, и она нетерпеливо продолжала: — Какое-нибудь спиртное, не знаю, что ты там обычно пьешь. — Отчаянная боль придавала ей смелости.
Он вытащил из-под кровати чемодан, отпер его, плеснул в стакан виски и с восхищением смотрел, как дочь, отхлебнув напиток, держала его во рту, пока лицо ее не побагровело, после чего кинулась к двери и выплюнула. Она проделала эту операцию еще раз, набрав полный рот, и потом сказала:
— Никогда не любила виски, оно горькое. Как дым. Но вроде бы помогает. Как ты думаешь, попробовать еще раз?
— Конечно. Только не выплевывай. Видишь ли, виски действует по-разному. Оно еще и успокаивает, если его выпьешь. Я разбавлю его водой.
Карин сидела на кровати со стаканом в руке, взгляд ее скользил по комнате в поисках темы для разговора. Боль утихла. Наконец она произнесла:
— Ну ладно, за твое здоровье. Юнас стоял у окна, спиной к дочери.
— Карин, — сказал он. — Я хотел тебя спросить об одной вещи. Мы играли, когда ты была маленькой? Я имею в виду — вместе?
— Нет, — ответила Карин. — Ты хочешь сказать — с тобой? А что?
— А я давал вам с Марией деньги, когда вам хотелось играть?
— Конечно. Ты был очень щедр. — И добавила: — Тебя, наверное, совесть мучила.
Юнас повернулся и сказал:
— А твоя мама? Я ссорился с ней? Обижал ее?
— Папа, милый, да что это с тобой? Это что, своего рода интервью?
— Для меня это очень важно.
Карин допила то, что было в стакане, поставила его на столик и, пожав плечами, сказала:
— Нет, вы никогда не ссорились. Ты слишком ее презирал, чтобы ссориться.
— Я ее презирал?
— Да, но она об этом не догадывалась. Зачем нам сейчас говорить об этом? Ты ведь сам знаешь, как было дело.
— Нет, пока не знаю, не знаю наверняка. Еще только один вопрос: что случилось с покрывалом?
— Покрывалом?
— Ну да, с тем, кружевным, которое лежало в спальне.
— Подумать только, помнишь, — засмеялась Карин. — Это был настоящий спектакль. Не слишком веселый.
— А что я говорил? Что я ей сказал?
— Маме? Ты сказал, что она выставляет себя на посмешище, что никому нет дела до того, кем была ее бабушка, и так далее и тому подобное. Ну ладно, я, пожалуй, пойду прилягу. Виски-то, оказывается, не так уж и плохо, боль почти прошла. — В дверях она остановилась и сказала: — Завтра мы уезжаем в город, это на тот случай, если ты забыл.
После ухода Карин Юнас не колебался ни минуты: он уничтожит все, написанное им про Игрека, — и правду, и ложь. С охапкой бумаг он прошел в баню, сунул их в печку и поджег кусочком коры. Бумага тлела, не желая загораться, баня наполнилась едким дымом. Отчаявшись, он плеснул в печку воды и выгреб свои бумаги. Вернее всего их закопать. И надо срочно, немедленно поговорить с Марией. В ее отношении к жизни, во всем ее существе есть все-таки нечто родственное ему самому — возможно, своего рода нерешительность.
Это нужно будет сформулировать получше, потом.
Юнас отправился на каменное поле. Тяжелый сверток мокрой бумаги шлепнулся на самое дно ямы. Пусть там и лежит. Он начал сбрасывать в яму камни, они стукались друг об друга, отскакивали в сторону, выбивая при ударах каменную пыль со слабым запахом фосфора или, скорее, пистонов, которые так любят взрывать мальчишки, он сорвал с себя плащ и продолжал, стиснув зубы, носить и катать. Игрек больше не существовал и не имел теперь никакого значения.
Это не тебя я замуровываю.
Как здорово катать камни. Оказывается, я сильнее, чем думал. Как-то раз я взобрался на вершину горы, и там у самого края лежал огромный древний валун, я толкнул его руками и почувствовал, что камень шевельнулся, едва заметно… В тот раз я не решился. Но много времени спустя я вернулся на то место, меня распирала радость или гнев, не помню. И тогда, сразу…
— Папа, что ты делаешь? — спросила Мария, которая шла к колодцу за водой.
— Мария, — сказал он, — ты красива, как картинка из Библии, женщина у колодца и так далее… Она предлагает грешнику глоток прозрачной родниковой воды. Нет, нет, не уходи, я открою тебе одну тайну: твой отец катает камни. Подожди, я хочу поговорить с тобой о значении слов. Ты когда-нибудь задумывалась над тем, что значит «Вначале было слово»? Поставь ведра. Ты когда-нибудь задумывалась над тем, как необычайно важно и трудно найти слова, способные объяснить — до конца и правильно? Понимаешь, что я хочу сказать?
— Да, — ответила Мария, — кажется, понимаю. Юнас сказал:
— Я пытался написать тебе письмо.
— Правда?
— Но оно получилось не слишком длинное.
— Что ты написал?
— Только «Дорогая Мария».
— Папа, — сказала она, — если ты не выбросил это письмо, отдай его мне. Оно и не должно быть длиннее.
Она протянула ему ведра, и он наполнил их у колодца.
На следующее утро в домике все было готово к отъезду, все вещи на своих местах, шторы сняты, плита вычищена, комната выглядела совсем пустой.
— Хорошо, — сказала Карин, накрывая колодезную воду чистыми полотенцами. — У тех, кто приедет на наше место, всего неделя отпуска, они прибывают вечерним автобусом. И наверняка не знают, где искать колодец. Папа, у тебя все в порядке, ты ничего не забыл?
— Все в порядке, — ответил Юнас. — И я ничего не забываю.