Йоханнес Йенсен
Христофор Колумб
ХРИСТОФОР КОЛУМБ
Христофор Колумб был выходец из Генуи, лигуриец по рождению, но в коренной своей сущности он становится понятным, лишь если рассматривать его как потомка лангобардов, выходцев с Севера.
Насколько известно, Колумб был человек северного типа, рыжеватый и веснушчатый, с голубыми глазами – типа северных мореходов и бондов. Более близкие к Колумбу предки его обитали в горах близ Генуи, этой последней остановки на пути к морю, были крестьянами, из которых, благодаря занятию ремеслами и близости приморского города, выходили также моряки.
Длительный процесс великого переселения народов привел родоначальников Колумба с забытых берегов Балтийского моря, через земли Старого Света, в течение беспокойной эпохи средневековья, на берега Средиземного моря; теперь Колумбу предстояло проложить своим потомкам путь дальше – в Новый Свет.
История лангобардов – предисловие к истории Колумба: от предков-кочевников унаследовал он ту кровь и те глубокие и сильные инстинкты, которые сделали его тем, чем он стал – пусть даже их первоисточник и был забыт.
Глубоко заложенные в натуре Колумба инстинкты северян перекрещивались и подавлялись поверхностными наслоениями, отложениями того мира, который создал его сознательную личность, – мира южан; последний наложил отпечаток места и времени на характер Колумба, который то проявлял себя как итальянец, то как испанец; внутренний иллюзорный мир стоял между ним и природой, на которую он смотрел еще затуманенным оком своего века, знавшего не одну действительность, а несколько, все укладывавшиеся одна в другой, подобно небесным кругам того времени. Колумб, однако, прошел сквозь все эти мнимые действительности и вышел, обретя новую, настоящую.
Обусловившее возможность этого, коренное свойство Колумба отличалось чистотой и монументальностью; это было мужество, не знавшая границ неустрашимость, унаследованная Колумбом от предков-завоевателей и пионеров, формы бытия которых определялись переходившею от поколения к поколению неуверенностью в завтрашнем дне и риском, крупною игрою возможностями. Мужество и стойкость, дерзость моряка, непреклонность воли – вот стержень характера Колумба как исследователя. Он человек подвига или, выражаясь по– современному, спортсмен, представитель физической культуры, но также и духовной; его побуждения были выше побуждений его современников; и, смотря на свой подвиг как на свою миссию, он действовал всецело под влиянием инстинктов, развертывал свои силы и способности, как бы под давлением всех внутренних сил человеческой натуры.
Зато, как индивидуальная личность, продукт воспитания и необходимости, он человек ограниченный, человек смешанных качеств.
Широта натуры соединялась в нем с мелочностью, – смесь не очень-то подходящая; дар предвидения со слабостью непосредственного суждения, – в результате некоторая сбивчивость понятий; крупный практический деятель, он не всегда оставался на высоте духа, даже если мерять ее меркою того времени: жаловался и хныкал, когда те, кто был сильнее его, поступали с ним несправедливо, не сумел уберечь свою славу от тени, набрасываемой презрительным сожалением.
Планы у него были высокие, но словно какой-то наследственный долг, от которого он не сумел вовремя освободиться, приковывал его к земле. Он был жаден до земли, был собирателем, хотя и крупного масштаба, как те землезавоеватели и морские разбойники, от которых он вел свой род; лангобарды заходили далеко, когда дело шло о приобретении и удержании земельных владений!
В качестве природного завоевателя новых царств Колумб подходил ктой королевской чете, к владениям которой он присоединил огромную территорию, и, разумеется, считал себя равным ей, держа империю у себя на ладони, а готовую императорскую династию в голове. Да и чем могли король и королева кичиться перед ним? Ведь и они являлись только головкой рода, уходящего в глубь времен и состоявшего из завоевателей да хлебопашцев!.. То обстоятельство, что Колумб все-таки не дорос до коронованных голов, обнаружилось лишь впоследствии: ему не хватало наследственной тренировки, длинного ряда предков, упражнявшихся в искусстве удерживать в своих руках то, что в эти руки попало. Как большинство моряков, Колумб неуверенно ступал по твердой земле; он был больше самим собою в качестве кормчего на палубе своего корабля, нежели в качестве адмирала и украшенного орденами кавалера при дворе. Кто мог повысить его в ранге? Как пионер крупного масштаба, он имел свой особый ранг, хотя и подчинялся другим.
Таким, каким Христофор Колумб, в силу своей натуры и занятого им положения, должен был стать, развиться, он, конечно, является типичным представителем того расцвета способностей и того глубокого заблуждения, какие отличают северян, переселившихся на юг.
С внешней точки зрения, жизненную карьеру Колумба нельзя уподобить ни одной из обычных форм искусства; это не роман, не драма, не комедия; она соединяет в себе черты всех подобных форм; в ней налицо элементы и романа приключений, и трагедии, и почти фарса, и оперного благозвучия, и дисгармонии. Колумб начинает, как рядовой человек будней, с обыкновенного эпоса, который, и оставаясь ненаписанным, разрастается до огромных размеров, мучительно реальный и все же при более внимательном рассмотрении оказывающийся театральным закулисным миром басен и миражей; а кончает он, как неудачник, в духе злополучных героев комедии, наказываемых за свои грешки безжалостною театральною Немезидой[1]. Самое действие его грандиозной жизненной пьесы развивается в духе фарса: Колумба выталкивают с завязанными глазами на мировую арену, в пространство между двумя частями света, и он ощупью, нечаянно, натыкается на одну, но сам не подозревает на какую именно, и никогда этого не узнает. А умирает он совсем выкинутый из игры, почти как павший человек, случайно и незаметно ни для кого, статист, без которого пьеса может отлично продолжаться с новыми персонажами и новыми мощными эффектами. Несчастья обрушиваются на него, как на какого-то клоуна или шута интермедии, хотя он – главный герой, без которого не было бы самой пьесы. Все смеются над злоключениями и падениями клоуна, не думая о том, что и у него есть спинной хребет. Впоследствии картина страданий героя восстанавливается, и палачам выносится суровый приговор, а герою подносится мученический венец – тою же самою публикой, сперва жестокосердною, а затем умиленно преклоняющей колени перед славною памятью; впрочем, разве публика когда-нибудь бывала иною? Но такого человека, каким был Колумб с его красивою идеей и с его ошибками, нельзя не любить как большого заблудившегося ребенка, нашего родного брата.
Лишь для потомков восстал Колумб как цельный образ, и вырос в легендарную фигуру, в представителя своей эпохи. До нас не дошло ни одного сколько– нибудь реального портрета Колумба. В идеализированном же образе мореплавателя, известном по его монументам, схвачены некоторые характерные черты северянина, но в общем получился облик и мягче и величественнее того типичного простолюдина, каким Колумб в действительности был. К характерным чертам подлинного портрета Колумба надо отнести и то, что он скрыл от истории свое индивидуальное лицо, оставив лишь родовое. Правдивая история Колумба должна быть трактатом о его роде и расе.
Лишь тот, в ком сконцентрировалось прошлое, внесет что-нибудь в будущее. Колумб растет в глазах людей вместе с промежутком времени, отделяющим от них его подвиг. История, если оглянуться назад, проходит через его сердце. Он – мост, соединяющий далекие миры и эпохи. Он кладет грань между иллюзиею и действительностью; не тем, что он задумал, но тем, что сделал и чему в страстном порыве дал толчок.
Удивительным, трагическим и величавым образом совпадает в его судьбе прекрасное заблуждение с полным уничтожением иллюзий, что, однако, оказывается плодотворным, ибо он обретает через это новую действительность, хотя и теряет самого себя. Он самый обманутый человек в истории.
Колумб завершает странствия Северян и вместе с тем делает христианство, как земную мечту, окончательно невозможным. Тот сказочный блаженный край, к которому он стремился, был мистический библейский рай, но он искал его на земле. Он не знал, что это стремление было глубоко заложено в его душе. Он плыл в Индию, думая о рае, и нашел Новый Свет; не правда ли, Господь Бог или кто-то другой, похуже, жестоко подшутил над ним!
И все же он нашел; он открыл Новый Свет!
В личности Колумба страстная тоска, присущая языческой натуре, слилась с фата-морганой христианства и – вместе они потерпели крушение! Можно было бы, пожалуй, сказать, что Колумб, воспринятый как герой трагедии рока, в которой стихии сильнее его,—первый современный человек, родоначальник безбожников, поставивший на место духовной тюрьмы и суеверий Средневековья пространство и действительность нового времени.
Новое время, однако, строится на открытиях и завоеваниях, сделанных после Колумба; другие умы, более подготовленные, обладавшие теми знаниями, каких недоставало ему, разрушили тот Imago Mundi, в который верил он, и сделали реальный мир просторнее; Колумб приблизил тот мир к нашему глазу, но сам умер, не прозрев.
На Колумба надо смотреть как на человека своего времени, как на наследника известных расовых особенностей и обладателя известного личного житейского опыта, и то, что он видел, рассматривать е г о ж е глазами, глазами искателя приключений, фантазера, счастливца и неудачника, на краткий миг озаренного ореолом славы и навсегда сохранившего известность в качестве кормчего небольшого морского судна – каравеллы, которое вынесло его вместе с его грузом из средних веков и разбилось о тот берег нового времени, куда он стучался, стучался и куда не был допущен. Но его подвиг указывает назад на его род, на р а с у; и пусть самый подвиг или дело перешло в другие руки, пусть даже сам Колумб забыт, он все же остается главным героем.
И настоящим решающим событием всей его жизни остается все-таки самое древнее и самое общечеловеческое из всех переживаний, то, за чем мы все гоняемся и с чем возвращаемся домой – утрата иллюзий, гибель надежд…
Насколько известно, Колумб был человек северного типа, рыжеватый и веснушчатый, с голубыми глазами – типа северных мореходов и бондов. Более близкие к Колумбу предки его обитали в горах близ Генуи, этой последней остановки на пути к морю, были крестьянами, из которых, благодаря занятию ремеслами и близости приморского города, выходили также моряки.
Длительный процесс великого переселения народов привел родоначальников Колумба с забытых берегов Балтийского моря, через земли Старого Света, в течение беспокойной эпохи средневековья, на берега Средиземного моря; теперь Колумбу предстояло проложить своим потомкам путь дальше – в Новый Свет.
История лангобардов – предисловие к истории Колумба: от предков-кочевников унаследовал он ту кровь и те глубокие и сильные инстинкты, которые сделали его тем, чем он стал – пусть даже их первоисточник и был забыт.
Глубоко заложенные в натуре Колумба инстинкты северян перекрещивались и подавлялись поверхностными наслоениями, отложениями того мира, который создал его сознательную личность, – мира южан; последний наложил отпечаток места и времени на характер Колумба, который то проявлял себя как итальянец, то как испанец; внутренний иллюзорный мир стоял между ним и природой, на которую он смотрел еще затуманенным оком своего века, знавшего не одну действительность, а несколько, все укладывавшиеся одна в другой, подобно небесным кругам того времени. Колумб, однако, прошел сквозь все эти мнимые действительности и вышел, обретя новую, настоящую.
Обусловившее возможность этого, коренное свойство Колумба отличалось чистотой и монументальностью; это было мужество, не знавшая границ неустрашимость, унаследованная Колумбом от предков-завоевателей и пионеров, формы бытия которых определялись переходившею от поколения к поколению неуверенностью в завтрашнем дне и риском, крупною игрою возможностями. Мужество и стойкость, дерзость моряка, непреклонность воли – вот стержень характера Колумба как исследователя. Он человек подвига или, выражаясь по– современному, спортсмен, представитель физической культуры, но также и духовной; его побуждения были выше побуждений его современников; и, смотря на свой подвиг как на свою миссию, он действовал всецело под влиянием инстинктов, развертывал свои силы и способности, как бы под давлением всех внутренних сил человеческой натуры.
Зато, как индивидуальная личность, продукт воспитания и необходимости, он человек ограниченный, человек смешанных качеств.
Широта натуры соединялась в нем с мелочностью, – смесь не очень-то подходящая; дар предвидения со слабостью непосредственного суждения, – в результате некоторая сбивчивость понятий; крупный практический деятель, он не всегда оставался на высоте духа, даже если мерять ее меркою того времени: жаловался и хныкал, когда те, кто был сильнее его, поступали с ним несправедливо, не сумел уберечь свою славу от тени, набрасываемой презрительным сожалением.
Планы у него были высокие, но словно какой-то наследственный долг, от которого он не сумел вовремя освободиться, приковывал его к земле. Он был жаден до земли, был собирателем, хотя и крупного масштаба, как те землезавоеватели и морские разбойники, от которых он вел свой род; лангобарды заходили далеко, когда дело шло о приобретении и удержании земельных владений!
В качестве природного завоевателя новых царств Колумб подходил ктой королевской чете, к владениям которой он присоединил огромную территорию, и, разумеется, считал себя равным ей, держа империю у себя на ладони, а готовую императорскую династию в голове. Да и чем могли король и королева кичиться перед ним? Ведь и они являлись только головкой рода, уходящего в глубь времен и состоявшего из завоевателей да хлебопашцев!.. То обстоятельство, что Колумб все-таки не дорос до коронованных голов, обнаружилось лишь впоследствии: ему не хватало наследственной тренировки, длинного ряда предков, упражнявшихся в искусстве удерживать в своих руках то, что в эти руки попало. Как большинство моряков, Колумб неуверенно ступал по твердой земле; он был больше самим собою в качестве кормчего на палубе своего корабля, нежели в качестве адмирала и украшенного орденами кавалера при дворе. Кто мог повысить его в ранге? Как пионер крупного масштаба, он имел свой особый ранг, хотя и подчинялся другим.
Таким, каким Христофор Колумб, в силу своей натуры и занятого им положения, должен был стать, развиться, он, конечно, является типичным представителем того расцвета способностей и того глубокого заблуждения, какие отличают северян, переселившихся на юг.
С внешней точки зрения, жизненную карьеру Колумба нельзя уподобить ни одной из обычных форм искусства; это не роман, не драма, не комедия; она соединяет в себе черты всех подобных форм; в ней налицо элементы и романа приключений, и трагедии, и почти фарса, и оперного благозвучия, и дисгармонии. Колумб начинает, как рядовой человек будней, с обыкновенного эпоса, который, и оставаясь ненаписанным, разрастается до огромных размеров, мучительно реальный и все же при более внимательном рассмотрении оказывающийся театральным закулисным миром басен и миражей; а кончает он, как неудачник, в духе злополучных героев комедии, наказываемых за свои грешки безжалостною театральною Немезидой[1]. Самое действие его грандиозной жизненной пьесы развивается в духе фарса: Колумба выталкивают с завязанными глазами на мировую арену, в пространство между двумя частями света, и он ощупью, нечаянно, натыкается на одну, но сам не подозревает на какую именно, и никогда этого не узнает. А умирает он совсем выкинутый из игры, почти как павший человек, случайно и незаметно ни для кого, статист, без которого пьеса может отлично продолжаться с новыми персонажами и новыми мощными эффектами. Несчастья обрушиваются на него, как на какого-то клоуна или шута интермедии, хотя он – главный герой, без которого не было бы самой пьесы. Все смеются над злоключениями и падениями клоуна, не думая о том, что и у него есть спинной хребет. Впоследствии картина страданий героя восстанавливается, и палачам выносится суровый приговор, а герою подносится мученический венец – тою же самою публикой, сперва жестокосердною, а затем умиленно преклоняющей колени перед славною памятью; впрочем, разве публика когда-нибудь бывала иною? Но такого человека, каким был Колумб с его красивою идеей и с его ошибками, нельзя не любить как большого заблудившегося ребенка, нашего родного брата.
Лишь для потомков восстал Колумб как цельный образ, и вырос в легендарную фигуру, в представителя своей эпохи. До нас не дошло ни одного сколько– нибудь реального портрета Колумба. В идеализированном же образе мореплавателя, известном по его монументам, схвачены некоторые характерные черты северянина, но в общем получился облик и мягче и величественнее того типичного простолюдина, каким Колумб в действительности был. К характерным чертам подлинного портрета Колумба надо отнести и то, что он скрыл от истории свое индивидуальное лицо, оставив лишь родовое. Правдивая история Колумба должна быть трактатом о его роде и расе.
Лишь тот, в ком сконцентрировалось прошлое, внесет что-нибудь в будущее. Колумб растет в глазах людей вместе с промежутком времени, отделяющим от них его подвиг. История, если оглянуться назад, проходит через его сердце. Он – мост, соединяющий далекие миры и эпохи. Он кладет грань между иллюзиею и действительностью; не тем, что он задумал, но тем, что сделал и чему в страстном порыве дал толчок.
Удивительным, трагическим и величавым образом совпадает в его судьбе прекрасное заблуждение с полным уничтожением иллюзий, что, однако, оказывается плодотворным, ибо он обретает через это новую действительность, хотя и теряет самого себя. Он самый обманутый человек в истории.
Колумб завершает странствия Северян и вместе с тем делает христианство, как земную мечту, окончательно невозможным. Тот сказочный блаженный край, к которому он стремился, был мистический библейский рай, но он искал его на земле. Он не знал, что это стремление было глубоко заложено в его душе. Он плыл в Индию, думая о рае, и нашел Новый Свет; не правда ли, Господь Бог или кто-то другой, похуже, жестоко подшутил над ним!
И все же он нашел; он открыл Новый Свет!
В личности Колумба страстная тоска, присущая языческой натуре, слилась с фата-морганой христианства и – вместе они потерпели крушение! Можно было бы, пожалуй, сказать, что Колумб, воспринятый как герой трагедии рока, в которой стихии сильнее его,—первый современный человек, родоначальник безбожников, поставивший на место духовной тюрьмы и суеверий Средневековья пространство и действительность нового времени.
Новое время, однако, строится на открытиях и завоеваниях, сделанных после Колумба; другие умы, более подготовленные, обладавшие теми знаниями, каких недоставало ему, разрушили тот Imago Mundi, в который верил он, и сделали реальный мир просторнее; Колумб приблизил тот мир к нашему глазу, но сам умер, не прозрев.
На Колумба надо смотреть как на человека своего времени, как на наследника известных расовых особенностей и обладателя известного личного житейского опыта, и то, что он видел, рассматривать е г о ж е глазами, глазами искателя приключений, фантазера, счастливца и неудачника, на краткий миг озаренного ореолом славы и навсегда сохранившего известность в качестве кормчего небольшого морского судна – каравеллы, которое вынесло его вместе с его грузом из средних веков и разбилось о тот берег нового времени, куда он стучался, стучался и куда не был допущен. Но его подвиг указывает назад на его род, на р а с у; и пусть самый подвиг или дело перешло в другие руки, пусть даже сам Колумб забыт, он все же остается главным героем.
И настоящим решающим событием всей его жизни остается все-таки самое древнее и самое общечеловеческое из всех переживаний, то, за чем мы все гоняемся и с чем возвращаемся домой – утрата иллюзий, гибель надежд…
«САНТА-МАРИЯ»
В ночь на 3 августа 1492 года приморский городок Палос с гаванью был взволнован донельзя; морское плавание, подготовлявшееся в течение последних месяцев, – из ряду вон выходящее плавание, и Палос сам принимает в нем непосредственное участие: здешние корабли, владельцы их и большая часть команд тоже; едут они, впрочем, не совсем по доброй воле; и корабли, и команды побудило к этому правительство. Кораблеводитель, напротив, чужеземец, какой-то не ведомый здесь никому итальянец, сумевший снискать милость великих мира сего и одобрение их затеянному им, явно безумному предприятию – ни более ни менее, как кругосветному плаванию. Обогнув землю снизу, он рассчитывает попасть туда, где растет перец, – план довольно-таки сомнительный и способный поселить тревогу в умах жителей Палоса, как тех из них, которым предстоит плыть, так и их остающихся дома родных и друзей.
Не многие из взрослого населения города проводят ночь в своих постелях; моряки, более или менее добровольно отправляющиеся в неведомую даль, навстречу неизвестному, стараются по мере сил подбодрить себя, усердно посещая церковь и кабак.
В церкви идет торжественная служба; вся команда побывала сегодня на исповеди и у причастия, но и в течение всей ночи грешники то и дело забегают в церковь на зов колоколов – прочесть молитву Богородице и охладить пылающий лоб прикосновением к каменным плитам пола, а затем опять, поддаваясь непреодолимому искушению, словно слыша издали манящий звон стаканов, украдкой уходят в таверну. Трудная выдалась ночка! Многие парни болтаются таким образом, как маятник, взад и вперед, между миром земным и небесным.
Лишь один человек ни разу не вышел из церкви до самой последней минуты. Тот, кто поведет корабли, Христофор Колумб. Час за часом стоит он на коленях перед изображением Святой Девы, благоговейно сложив свои большие волосатые шкиперские руки, стоит с застывшими чертами лица, с впалыми глазами и щеками от бдения, молитвы и серьезных дум. Свет восковых свечей озаряет могучую голову с рыжей гривой, подернутой сединою, и удивительными голубыми глазами под орлиными бровями, которые кажутся почти белыми на пылающем медно-красном от загара и ветра лице; оно – воплощение постоянной борьбы с непогодою, как вся эта, выше обыкновенного роста человеческого, крупная фигура, полная внутреннего покоя – олицетворение отдыхающей силы, мощи физической и духовной. Если этот человек искатель приключений, то во всяком случае не легкомысленный бродяга, ибо он твердо знает, чего хочет, и уже одни плечи его и спина говорят в его пользу.
Что, собственно, переживает сам адмирал, какие чувства и думы шевелятся в нем – по лицу его не прочесть. Глаза у него как-то воспалены, но ведь в церкви такая жара, воздух в тесном помещении тяжелый, насыщенный благоуханным дымом, кадильным и сладковатым чадом восковых свечей; их маленькие огоньки словно обведены цветными кругами, как невыспавшиеся глаза; слишком многолюдно в церкви, воздух как в теплице или в покое родильницы, пропитанном звуками и запахами; священнослужители читают положенные молитвы, кадят и позванивают в колокольчики, башенные колокола звонят и сотрясают стены церковные, орган гудит и гудит; месса растет, подымается ввысь, словно на хребте волн с пеной торжественных латинских заклинаний; как сквозь дымку, глядят сквозь туман ладана изображения святых, а Христофор Колумб по-прежнему недвижно стоит на коленях перед алтарем. Створки дверей церковных хлопают, впуская свежий воздух; то входят, то выходят матросы; когда двери отворяются, в церковь уже проникает синеватый утренний свет; скоро день; сами священнослужители зевают, прикрывая рот ладонью, и стараются сморгнуть сон с сухих покрасневших глаз. Словно свитое из паутины и пыли выступает церковное помещение из мрака; наружный свет постепенно выращивает колонны и стены; огоньки восковых свечей блекнут; ночь и день угрюмо встречаются в утренней полумгле; матрос, набегавшись за ночь из церкви в кабак и обратно, икая, засыпает посредине «Богородицы» и снова просыпается, стукнувшись лбом о церковный пол, охает и не может сообразить – не то он жив, не то мертв!..
А на воле, за дверями церковными, гуляет холодный утренний ветерок, и с реки подымается пахучий пар. Выступают из мрака корпуса и мачты судов; три корабля стоят, совсем готовые к отплытию с полунатянутыми парусами; судовые фонари гаснут, – и без них достаточно светло; корабельные шлюпки полощатся в то набегающей, то отбегающей волне между судами и берегом; на суда грузят последние нужные для плавания припасы и предметы.
В таверне в самой гавани группы матросов подымают стаканы, в последний раз чокаясь с друзьями на прощание. Здесь собрали около себя большой кружок братья Пинсоны, капитаны двух кораблей, и еще раз обсуждают план предстоящей более чем рискованной экспедиции. Они чувствуют себя центром общего внимания, но не спесивятся; имеют, разумеется, что сказать, но говорят тихо, с достоинством людей знающих, и это заставляет слушателей теснее сбиваться около них в кружок, чтобы лучше слышать их веские речи, речи опытных моряков и местных жителей. Мартин Алонсо говорит первым, как старший; за ним Висенте Яньес, который держится тех же мыслей, но умеет выразить их еще сильнее. Все, что яснее ясного, сказано и повторено еще раз. Об одном лишь не говорят братья, но оба плотно сжимают губы, когда разговор заходит о возможном исходе плавания. Мартин Алонсо молчит, и Висенте безмолвствует, но грудь у обоих выпячивается, переполняясь тем важным, что остается невысказанным. Мартин Алонсо, стоящий в благородной позе, крепко опираясь на одну ногу, а другую выставив вперед, пожимает плечами, низко наклоняет голову, словно смиряясь перед стихиями, и как бы отпихивается от вопросов обеими ладонями: кто знает?.. А Висенте горбит спину и тоже выставляет вперед щитом обе ладони: кто знает? Братья в непромокаемых морских сапогах, с голенищами чуть не до пояса,—надо быть готовыми ко всему!– туловище заковано в железную кирасу, голова защищена шлемом; забрало, впрочем, еще поднято. Но вскоре опускается, и тогда оба превращаются в неуязвимых воинов, готовых встретить неведомые чудовища, людоедов и целые полчища врагов.
Таверна большая; по углам темно; головы у всех в тумане; никто не знает хорошенько, что происходит там, в углах и в глубине помещения; слышны женские вскрики, звон стаканов, звуки гитары и флейты, пение и ритмичные рукоплескания, словно буйное биение сердца… А над головами толпы что-то волнистое, сверкающее, чарующее: девушка вскочила на стол и пляшет. Смелая пляска на самом краю стола! Как видно, пляска не ушла из страны вместе с изгнанными недавно маврами. Плясунья с гибким как древко лука станом извивается, как угорь, под звуки гитары и флейты, бедной клапанами, богатой повторениями; в пляске есть что-то африканское; угорь упруго извивается на столе, плясунья вскрикивает и быстро-быстро перебирает ногами на одном месте. Мужчины вопят: браво!—и на стене под потолком волнуется тень с поднятыми руками, виляющая бедрами, перегибающаяся пополам. Плясунья взвизгивает, как молодая кобылка, гитарист бешено щиплет струны, гнусавые трели флейты переливаются все быстрее и быстрее, рукоплескания подкрепляются топаньем ног, кастаньеты трещат, подгоняют; пляска становится вихрем, отдельные взвизги сливаются в сплошной вой… Пусть завтра грозит смерть, сегодня владычествует жизнь со всем, что ее красит!..
Да, это были безумные сутки в Палосе; и некоторые из присутствующих мужчин ступают твердо лишь одной ногой, другую волочат; некоторые глядят лишь одним глазом, а вместо другого у них окровавленная повязка. Безумный вечер безумных суток начался тем, что выпустили быка! Разумеется, в таком маленьком городе нет цирка, но бык-то есть, и горожане умеют развлекаться. Быка выпустили прямо на площадь! У! Санта-Мария, глядите, бык стоит на площади в гордом одиночестве, чувствуя себя хозяином положения, крутит хвостом, а люди врассыпную спасаются кто куда – на крыльца, в двери, кто бегом, кто ползком, кто кувырком. Глядите! Бык бежит по середине улицы, подняв рога, один-одинешенек, а над заборами мелькают последние пятки, всю улицу точно вымело волшебной метлой; людские головы торчат из всех окон и подвальных и чердачных люков… Ага! Представление начинается!.. Из домов выскакивают молодые проворные парни и дразнят быка, махая перед ним плащами, гонят его назад на площадь; и с разных концов мчатся туда галопом всадники с длинными копьями и описывают круги вокруг быка; столкновение, бой, в воздухе мелькают конские копыта, всадники барахтаются в общей куче, льется кровь, бык подымает на рога первую лошадь, вся площадь воет, общая свалка, шум, треск, крик, гоньба и беготня из одного конца в другой… Наконец, бык доведен до исступления, и пора нанести ему смертельный удар. Знак подан, и все отступают в сторону, все, кроме одного, молодого десперадо[2]. Он и бык остаются одни посреди площади. У человека нет другого оружия, кроме обнаженного кинжала с рукоятью, обмотанной платком. Смертельный бой происходит среди полной тишины. Разъяренное животное, массивная туша, рогатая голова и кровью налитые глаза, с одной стороны, а с другой – стройный, худощавый человек с отчаянной решимостью в глазах и с острым клинком наготове… Мгновение, и – площадь ревет, беснуется, становится как бы живым существом от летящих из окон и люков предметов: люди в безумном восторге швыряют на улицу шляпы, части одежды, даже цветочные горшки, а некоторые сами выскакивают из окон и пляшут, кружатся около победителя: он заколол быка! Кинжал торчит из брюха животного рукоятью кверху, – острие пронзило сердце, и бык рухнул, как сраженный молнией!
Теперь десперадо сидит в таверне на стуле, тычась подбородком в грудь, то пьянея, то протрезвляясь, то опять пьянея несколько раз в течение этих суток, пресыщенный почестями, истомленный, постаревший за несколько часов на целый век человеческий… А завтра, нет, уже сегодня, сегодня он должен отправиться в плавание. Серый лик утра уже глядит на десперадо и плясунью.
На восходе солнца, вставшие с зарей полевые работники видели человечка с посохом в руках и с коробом всякой мелочи на спине; сильно прихрамывая, но удивительно быстро, он шел по дороге к северу от Палоса. В то же самое время услыхали они и пушечную пальбу, и звон во все колокола, —это отплывал со своими кораблями Колумб.
Солнце огромным красным шаром висело на горизонте, когда корабли отчалили и начали заворачивать по течению, салютуя всеми своими орудиями. Зазвонили и все колокола Палоса – небольшие колокола – и на башне церкви св. Георгия и на колокольнях часовен; с высоты несся звон колоколов монастыря Ла-Рабиды, а издалека Гуэльвы; затрезвонили и все деревенские колокола. Отплывавшие корабли как бы обменивались мнениями с остававшимися на месте церквами. Большие колокола в больших приморских городах гудят совсем иначе, более внушительно; зато здешние малые отличались бешеною быстротою темпа; невольно вспоминались роящиеся пчелы и бегущие за ними люди с медными тазами, ступками и прочими ударными, звенящими инструментами. Даже смысл трезвона был как будто такой же: стой, стой, стой!—вызванивали колокола часто-часто; но корабли не хотели стоять, строптиво бухали с кормы из своих тяжелых пушек, отчего содрогался весь корпус судна, окутывались пороховым дымом и на хребте отлива выплывали из речного устья в бухту; большая неуклюжая каравелла во главе, а за нею две поменьше и постройнее.
В бухте суда подняли все паруса и начали подвигаться быстрее. Атлантический океан высылал им навстречу волны, которые то подымали корабли кверху, то опускали вниз. С берега видели, как они ныряли и медленно убывали в объеме, словно всасываемые нижним течением в лоно глубоко дышащего моря. Под конец, когда корабли были уже далеко-далеко, наблюдатели различили прощальные салюты флага и вымпелов да белое облако, взлетевшее над кормою «Санта-Марии»[3], а затем павшее на волны, и расслышали глухой, словно сквозь подушки, гул прощального пушечного выстрела.
А там, на кораблях, наблюдали, как бежит и заворачивает мимо корабельных носов испанский берег, как солнце раскидывает веером свои лучи из-за высот Кадикса, как, по мере удаления судов от берега, суша словно вырастает и взорам открываются все большие пространства страны, но зато и становятся все менее отчетливыми. Вдали, в вышине, парила воздушная снежная цепь Сьерры-Невады, облаком среди облаков. Страна протягивала им вслед руки с обеих сторон бухты. Когда дальний берег начал мутнеть и погружаться в море, некоторые из команды подошли к борту и стали посылать берегам воздушные поцелуи, в страстном порыве простирали туда руки, глаза их увлажнились, в груди заныло, – разлука казалась невыносимой.
А на мостике кормовой башенки, которого он так и не покидал больше, расхаживал взад и вперед Колумб и, не отрываясь, глядел вперед, куда держали курс корабли – на юго-запад, и сознательно или бессознательно, но не обернулся ни разу назад, на Испанию. По данному им знаку, зеленые венки, украшавшие корабль при отплытии и теперь увядшие, были выброшены за борт. Приказал он также выпустить на палубу ту часть команды, которую до поры до времени необходимо было держать взаперти в трюме. И все эти взятые из тюрем арестанты, бродяги и тому подобный люд рассыпались по палубе, забегали вокруг, принюхивались, как собаки, глядели на море, ища глазами берег, – до него было не менее мили, они находились в открытом море!.. Madre de dios!..[4] Некоторые из них, старые, бледные люди, только мотали головой, зная, что тут им и конец будет, но молодые, ломая руки, бросались на палубу, рыдали и плакали, словно из существа их вышибли дно, и теперь вся жизнь должна была вытечь из них слезами.
Чайки провожали корабли, переговариваясь между собою на своем немногословном языке, не сводя глаз с килевой струи. С кораблями они давно освоились, привыкли видеть, как такой, особенного вида, длинный остров вдруг возьмет да отделится от земли и поплывет себе; пожалуй, это высиженные землей птенцы, которые плывут в гости к другим. На такие острова не присядешь отдохнуть или вить гнездо; они полны людей, которых надо остерегаться, но с таких островов нередко падает в воду что-нибудь съестное, на поживу чайкам, и они это хорошо знают. М и в! – кричали они друг другу, летя за кораблями, а это означало на их языке, что день ясный, что море и небо как им следует быть.
Но под вечер чайки все-таки призадумались; они привыкли, что плавучие острова держатся между берегами и, летя следом за ними, всегда можно – во всяком случае с высоты полета – видеть оба берега за раз, но эти три острова, как видно, собирались плыть все прямо-прямо от земли туда, где нет никаких берегов. Это было уж слишком смело даже для чаек, и настал час, когда они повернули обратно. В первые дни адмирал почти не раскрывал рта, расхаживая по мостику, хмурый и угрюмый; ничто не могло разгладить морщин на его челе, даже то, что они все-таки вышли в открытое море и плыли, – уж очень вывели его из себя все эти оттяжки и препятствия, чинимые ему до последней минуты.
Не многие из взрослого населения города проводят ночь в своих постелях; моряки, более или менее добровольно отправляющиеся в неведомую даль, навстречу неизвестному, стараются по мере сил подбодрить себя, усердно посещая церковь и кабак.
В церкви идет торжественная служба; вся команда побывала сегодня на исповеди и у причастия, но и в течение всей ночи грешники то и дело забегают в церковь на зов колоколов – прочесть молитву Богородице и охладить пылающий лоб прикосновением к каменным плитам пола, а затем опять, поддаваясь непреодолимому искушению, словно слыша издали манящий звон стаканов, украдкой уходят в таверну. Трудная выдалась ночка! Многие парни болтаются таким образом, как маятник, взад и вперед, между миром земным и небесным.
Лишь один человек ни разу не вышел из церкви до самой последней минуты. Тот, кто поведет корабли, Христофор Колумб. Час за часом стоит он на коленях перед изображением Святой Девы, благоговейно сложив свои большие волосатые шкиперские руки, стоит с застывшими чертами лица, с впалыми глазами и щеками от бдения, молитвы и серьезных дум. Свет восковых свечей озаряет могучую голову с рыжей гривой, подернутой сединою, и удивительными голубыми глазами под орлиными бровями, которые кажутся почти белыми на пылающем медно-красном от загара и ветра лице; оно – воплощение постоянной борьбы с непогодою, как вся эта, выше обыкновенного роста человеческого, крупная фигура, полная внутреннего покоя – олицетворение отдыхающей силы, мощи физической и духовной. Если этот человек искатель приключений, то во всяком случае не легкомысленный бродяга, ибо он твердо знает, чего хочет, и уже одни плечи его и спина говорят в его пользу.
Что, собственно, переживает сам адмирал, какие чувства и думы шевелятся в нем – по лицу его не прочесть. Глаза у него как-то воспалены, но ведь в церкви такая жара, воздух в тесном помещении тяжелый, насыщенный благоуханным дымом, кадильным и сладковатым чадом восковых свечей; их маленькие огоньки словно обведены цветными кругами, как невыспавшиеся глаза; слишком многолюдно в церкви, воздух как в теплице или в покое родильницы, пропитанном звуками и запахами; священнослужители читают положенные молитвы, кадят и позванивают в колокольчики, башенные колокола звонят и сотрясают стены церковные, орган гудит и гудит; месса растет, подымается ввысь, словно на хребте волн с пеной торжественных латинских заклинаний; как сквозь дымку, глядят сквозь туман ладана изображения святых, а Христофор Колумб по-прежнему недвижно стоит на коленях перед алтарем. Створки дверей церковных хлопают, впуская свежий воздух; то входят, то выходят матросы; когда двери отворяются, в церковь уже проникает синеватый утренний свет; скоро день; сами священнослужители зевают, прикрывая рот ладонью, и стараются сморгнуть сон с сухих покрасневших глаз. Словно свитое из паутины и пыли выступает церковное помещение из мрака; наружный свет постепенно выращивает колонны и стены; огоньки восковых свечей блекнут; ночь и день угрюмо встречаются в утренней полумгле; матрос, набегавшись за ночь из церкви в кабак и обратно, икая, засыпает посредине «Богородицы» и снова просыпается, стукнувшись лбом о церковный пол, охает и не может сообразить – не то он жив, не то мертв!..
А на воле, за дверями церковными, гуляет холодный утренний ветерок, и с реки подымается пахучий пар. Выступают из мрака корпуса и мачты судов; три корабля стоят, совсем готовые к отплытию с полунатянутыми парусами; судовые фонари гаснут, – и без них достаточно светло; корабельные шлюпки полощатся в то набегающей, то отбегающей волне между судами и берегом; на суда грузят последние нужные для плавания припасы и предметы.
В таверне в самой гавани группы матросов подымают стаканы, в последний раз чокаясь с друзьями на прощание. Здесь собрали около себя большой кружок братья Пинсоны, капитаны двух кораблей, и еще раз обсуждают план предстоящей более чем рискованной экспедиции. Они чувствуют себя центром общего внимания, но не спесивятся; имеют, разумеется, что сказать, но говорят тихо, с достоинством людей знающих, и это заставляет слушателей теснее сбиваться около них в кружок, чтобы лучше слышать их веские речи, речи опытных моряков и местных жителей. Мартин Алонсо говорит первым, как старший; за ним Висенте Яньес, который держится тех же мыслей, но умеет выразить их еще сильнее. Все, что яснее ясного, сказано и повторено еще раз. Об одном лишь не говорят братья, но оба плотно сжимают губы, когда разговор заходит о возможном исходе плавания. Мартин Алонсо молчит, и Висенте безмолвствует, но грудь у обоих выпячивается, переполняясь тем важным, что остается невысказанным. Мартин Алонсо, стоящий в благородной позе, крепко опираясь на одну ногу, а другую выставив вперед, пожимает плечами, низко наклоняет голову, словно смиряясь перед стихиями, и как бы отпихивается от вопросов обеими ладонями: кто знает?.. А Висенте горбит спину и тоже выставляет вперед щитом обе ладони: кто знает? Братья в непромокаемых морских сапогах, с голенищами чуть не до пояса,—надо быть готовыми ко всему!– туловище заковано в железную кирасу, голова защищена шлемом; забрало, впрочем, еще поднято. Но вскоре опускается, и тогда оба превращаются в неуязвимых воинов, готовых встретить неведомые чудовища, людоедов и целые полчища врагов.
Таверна большая; по углам темно; головы у всех в тумане; никто не знает хорошенько, что происходит там, в углах и в глубине помещения; слышны женские вскрики, звон стаканов, звуки гитары и флейты, пение и ритмичные рукоплескания, словно буйное биение сердца… А над головами толпы что-то волнистое, сверкающее, чарующее: девушка вскочила на стол и пляшет. Смелая пляска на самом краю стола! Как видно, пляска не ушла из страны вместе с изгнанными недавно маврами. Плясунья с гибким как древко лука станом извивается, как угорь, под звуки гитары и флейты, бедной клапанами, богатой повторениями; в пляске есть что-то африканское; угорь упруго извивается на столе, плясунья вскрикивает и быстро-быстро перебирает ногами на одном месте. Мужчины вопят: браво!—и на стене под потолком волнуется тень с поднятыми руками, виляющая бедрами, перегибающаяся пополам. Плясунья взвизгивает, как молодая кобылка, гитарист бешено щиплет струны, гнусавые трели флейты переливаются все быстрее и быстрее, рукоплескания подкрепляются топаньем ног, кастаньеты трещат, подгоняют; пляска становится вихрем, отдельные взвизги сливаются в сплошной вой… Пусть завтра грозит смерть, сегодня владычествует жизнь со всем, что ее красит!..
Да, это были безумные сутки в Палосе; и некоторые из присутствующих мужчин ступают твердо лишь одной ногой, другую волочат; некоторые глядят лишь одним глазом, а вместо другого у них окровавленная повязка. Безумный вечер безумных суток начался тем, что выпустили быка! Разумеется, в таком маленьком городе нет цирка, но бык-то есть, и горожане умеют развлекаться. Быка выпустили прямо на площадь! У! Санта-Мария, глядите, бык стоит на площади в гордом одиночестве, чувствуя себя хозяином положения, крутит хвостом, а люди врассыпную спасаются кто куда – на крыльца, в двери, кто бегом, кто ползком, кто кувырком. Глядите! Бык бежит по середине улицы, подняв рога, один-одинешенек, а над заборами мелькают последние пятки, всю улицу точно вымело волшебной метлой; людские головы торчат из всех окон и подвальных и чердачных люков… Ага! Представление начинается!.. Из домов выскакивают молодые проворные парни и дразнят быка, махая перед ним плащами, гонят его назад на площадь; и с разных концов мчатся туда галопом всадники с длинными копьями и описывают круги вокруг быка; столкновение, бой, в воздухе мелькают конские копыта, всадники барахтаются в общей куче, льется кровь, бык подымает на рога первую лошадь, вся площадь воет, общая свалка, шум, треск, крик, гоньба и беготня из одного конца в другой… Наконец, бык доведен до исступления, и пора нанести ему смертельный удар. Знак подан, и все отступают в сторону, все, кроме одного, молодого десперадо[2]. Он и бык остаются одни посреди площади. У человека нет другого оружия, кроме обнаженного кинжала с рукоятью, обмотанной платком. Смертельный бой происходит среди полной тишины. Разъяренное животное, массивная туша, рогатая голова и кровью налитые глаза, с одной стороны, а с другой – стройный, худощавый человек с отчаянной решимостью в глазах и с острым клинком наготове… Мгновение, и – площадь ревет, беснуется, становится как бы живым существом от летящих из окон и люков предметов: люди в безумном восторге швыряют на улицу шляпы, части одежды, даже цветочные горшки, а некоторые сами выскакивают из окон и пляшут, кружатся около победителя: он заколол быка! Кинжал торчит из брюха животного рукоятью кверху, – острие пронзило сердце, и бык рухнул, как сраженный молнией!
Теперь десперадо сидит в таверне на стуле, тычась подбородком в грудь, то пьянея, то протрезвляясь, то опять пьянея несколько раз в течение этих суток, пресыщенный почестями, истомленный, постаревший за несколько часов на целый век человеческий… А завтра, нет, уже сегодня, сегодня он должен отправиться в плавание. Серый лик утра уже глядит на десперадо и плясунью.
На восходе солнца, вставшие с зарей полевые работники видели человечка с посохом в руках и с коробом всякой мелочи на спине; сильно прихрамывая, но удивительно быстро, он шел по дороге к северу от Палоса. В то же самое время услыхали они и пушечную пальбу, и звон во все колокола, —это отплывал со своими кораблями Колумб.
Солнце огромным красным шаром висело на горизонте, когда корабли отчалили и начали заворачивать по течению, салютуя всеми своими орудиями. Зазвонили и все колокола Палоса – небольшие колокола – и на башне церкви св. Георгия и на колокольнях часовен; с высоты несся звон колоколов монастыря Ла-Рабиды, а издалека Гуэльвы; затрезвонили и все деревенские колокола. Отплывавшие корабли как бы обменивались мнениями с остававшимися на месте церквами. Большие колокола в больших приморских городах гудят совсем иначе, более внушительно; зато здешние малые отличались бешеною быстротою темпа; невольно вспоминались роящиеся пчелы и бегущие за ними люди с медными тазами, ступками и прочими ударными, звенящими инструментами. Даже смысл трезвона был как будто такой же: стой, стой, стой!—вызванивали колокола часто-часто; но корабли не хотели стоять, строптиво бухали с кормы из своих тяжелых пушек, отчего содрогался весь корпус судна, окутывались пороховым дымом и на хребте отлива выплывали из речного устья в бухту; большая неуклюжая каравелла во главе, а за нею две поменьше и постройнее.
В бухте суда подняли все паруса и начали подвигаться быстрее. Атлантический океан высылал им навстречу волны, которые то подымали корабли кверху, то опускали вниз. С берега видели, как они ныряли и медленно убывали в объеме, словно всасываемые нижним течением в лоно глубоко дышащего моря. Под конец, когда корабли были уже далеко-далеко, наблюдатели различили прощальные салюты флага и вымпелов да белое облако, взлетевшее над кормою «Санта-Марии»[3], а затем павшее на волны, и расслышали глухой, словно сквозь подушки, гул прощального пушечного выстрела.
А там, на кораблях, наблюдали, как бежит и заворачивает мимо корабельных носов испанский берег, как солнце раскидывает веером свои лучи из-за высот Кадикса, как, по мере удаления судов от берега, суша словно вырастает и взорам открываются все большие пространства страны, но зато и становятся все менее отчетливыми. Вдали, в вышине, парила воздушная снежная цепь Сьерры-Невады, облаком среди облаков. Страна протягивала им вслед руки с обеих сторон бухты. Когда дальний берег начал мутнеть и погружаться в море, некоторые из команды подошли к борту и стали посылать берегам воздушные поцелуи, в страстном порыве простирали туда руки, глаза их увлажнились, в груди заныло, – разлука казалась невыносимой.
А на мостике кормовой башенки, которого он так и не покидал больше, расхаживал взад и вперед Колумб и, не отрываясь, глядел вперед, куда держали курс корабли – на юго-запад, и сознательно или бессознательно, но не обернулся ни разу назад, на Испанию. По данному им знаку, зеленые венки, украшавшие корабль при отплытии и теперь увядшие, были выброшены за борт. Приказал он также выпустить на палубу ту часть команды, которую до поры до времени необходимо было держать взаперти в трюме. И все эти взятые из тюрем арестанты, бродяги и тому подобный люд рассыпались по палубе, забегали вокруг, принюхивались, как собаки, глядели на море, ища глазами берег, – до него было не менее мили, они находились в открытом море!.. Madre de dios!..[4] Некоторые из них, старые, бледные люди, только мотали головой, зная, что тут им и конец будет, но молодые, ломая руки, бросались на палубу, рыдали и плакали, словно из существа их вышибли дно, и теперь вся жизнь должна была вытечь из них слезами.
Чайки провожали корабли, переговариваясь между собою на своем немногословном языке, не сводя глаз с килевой струи. С кораблями они давно освоились, привыкли видеть, как такой, особенного вида, длинный остров вдруг возьмет да отделится от земли и поплывет себе; пожалуй, это высиженные землей птенцы, которые плывут в гости к другим. На такие острова не присядешь отдохнуть или вить гнездо; они полны людей, которых надо остерегаться, но с таких островов нередко падает в воду что-нибудь съестное, на поживу чайкам, и они это хорошо знают. М и в! – кричали они друг другу, летя за кораблями, а это означало на их языке, что день ясный, что море и небо как им следует быть.
Но под вечер чайки все-таки призадумались; они привыкли, что плавучие острова держатся между берегами и, летя следом за ними, всегда можно – во всяком случае с высоты полета – видеть оба берега за раз, но эти три острова, как видно, собирались плыть все прямо-прямо от земли туда, где нет никаких берегов. Это было уж слишком смело даже для чаек, и настал час, когда они повернули обратно. В первые дни адмирал почти не раскрывал рта, расхаживая по мостику, хмурый и угрюмый; ничто не могло разгладить морщин на его челе, даже то, что они все-таки вышли в открытое море и плыли, – уж очень вывели его из себя все эти оттяжки и препятствия, чинимые ему до последней минуты.