– Что это? – почти испуганно спросила Зоя, поднимая глаза к потолку. Ответить ей никто не успел – громыхнуло так, что звякнули жалобно хрустальные подвески на люстре и бра-близнецах, и даже стрелки на каминных часах дрогнули, рванулись едва заметно вперед, словно пытаясь обогнать время.
   Заговорили все одновременно:
   – Гроза? Бывают разве грозы осенью?
   – Снег же сегодня уже выпал.
   – Мистика какая-то.
   – И правда, Господи помилуй. Мы ведь так и не собрались освятить дом.
   – Ну-у-у. Как не стыдно, кто-то недавно парапсихологов обличал…
   – Я обличала шарлатанов.
   – А кстати, Маша, парапсихология – это что?
   – Это все то, что ученые психологи еще не изучили как следует, – за жену ответил Сазонов, ласково и снисходительно одновременно.
   – А вы спросите его, Зоюшка, что такое «джаз», к примеру, а я отвечу: это то, чего не умеют делать академические музыканты.
   – Неправда ваша, матушка. – Сазонов легко поднялся с кресла с бокалом в руках, пересек гостиную и присел к кабинетному бекеровскому роялю. – Джаз, кстати, не «делают», а «лабают». Извольте.
   Пальцы его полетели по клавишам, и оттуда вспорхнула легкая, но затейливая одновременно мелодия. Ярче вспыхнули дрова в камине, веселей заискрился хрусталь, и бесстрастный обычно Лозовский, наполняя бокалы дам, исполнил вдруг, обходя стол, некоторое подобие танцевального па и даже прищелкнул пальцами в такт. Показалось вдруг – именно этой музыкальной поддержки им и не хватало сегодняшним странным весьма и мрачным даже вечером, словно горстка нот перетянула в их пользу чашу каких-то невидимых весов.
   Но следующий ход, выходило, был за тем, кто, невидимый и неведомый, несколько дней кряду злобствовал и бесновался в небесах и на земле, завладев ими, казалось, безраздельно, и он не остался в долгу.
   Это была странная симфония звуков: раскаты грома, барабанный стук дождя, завывание ветра, шум деревьев – снаружи, а в доме разошедшийся маэстро совсем не академически колотил по клавишам, отец-основатель российского бизнеса отбивал такт мелодии ножом и вилкой по серебряному ведерку со льдом, дамы довольно складно, на два голоса подпевали им и уже собирались пуститься в пляс. Еще один посторонний звук вначале не услышал никто, но он усиливался, он был совсем рядом с ними – кто-то громко и настойчиво стучал в окно гостиной. И это был не дождь, не ветер и не мокрые листья деревьев.
   Наблюдай кто эту сцену со стороны, могло показаться – вдруг выключили звук и поставили изображение на «стоп», – они замолчали все одновременно и на несколько секунд застыли на месте. В наступившей тишине стук повторился снова, еще громче и настойчивей.
   – Черт побери. – Голос Марии прозвучал громко и резко. Она ближе всех была к высокому окну, задернутому плотной шторой, хватило одного стремительного шага – тяжелая ткань рывком отлетела в сторону. Потом все происходило одновременно – Маша коротко вскрикнула и отпрянула от окна, взвизгнула и закрыла лицо руками Зоя, мужчины же, напротив, рванулись в сторону окна. Игорь при этом ловко подхватил каминные щипцы и перехватил их обеими руками как бейсбольную биту. За окном между тем не происходило ничего ужасного – почти вплотную прижавшись к стеклу, снаружи стоял вполне обычного вида молодой мужчина и, как козырьком, заслоняя лицо одной рукой, другой настойчиво стучал в окно…

 
   – Очень забавно, правда, как в каком-нибудь плохом триллере. Дождь со снегом, мерзость какая-то с неба валится, машина сидит глухо на пузе, вокруг темень. Где дорога? Где дома? Где заборы, где деревья? Ощущение такое, что не ближайшее Подмосковье, а какие-то дикие степи Забайкалья. Шлепаю по колено в грязи, куда – не знаю, мобильный не цепляет…
   – Здесь плохой прием, низина, – согласно кивнул маэстро.
   – Ну да, плетусь неведомо куда, но плетусь. И вдруг – огонек во тьме. Ломанулся, как сохатый сквозь кусты, налетел на вашу ограду. Слава Богу, думаю, люди попались европейские, не огородили свой замок трехметровым кирпичным забором, дом виден, огни светятся. Орал, орал – тишина. Полез через забор. Заборчик у вас, надо сказать, изящный, но труднопреодолимый…
   – Однако преодолели, – сухо заметила Маша. Ей гость не глянулся с первого взгляда через стекло. Она слушала его легкий и очень изящный, надо сказать, рассказ вполуха. Эта неприязнь разбудила в ней профессиональное любопытство, и она стала искать ее истоки – тембр голоса, что-то во внешности, одежде, похож на кого-то… Истоки не находились, и от этого она раздражалась еще больше.
   – Ценой собственных брюк преодолел, – он на секунду задержал на ней взгляд, – прошу прощения за пикантную подробность. Ну вот, я преодолел вашу ограду, проник к дому – один шаг, и я спасен. Однако… Стучал, кричал, снова стучал, снова кричал. Вот тут я испугался. Нет, честно, у вас был шанс найти утром у порога бездыханное тело. На последнем уже воздыхании побрел вокруг дома и набрел на окно. Представьте – светится огромное окно, слышатся звуки рояля, женские голоса поют. Приникаю к щелочке, как сирота из рождественской сказочки, и наблюдаю совершенно рождественскую картинку – пылающий камин, стол, уставленный яствами и напитками, – он со смаком отхлебнул коньяк, – фантастические женщины, элегантные мужчины – одним словом, праздник жизни. А я грязный, мокрый, в порванных штанах умираю на улице под проливным снегом. Ха, ничего я сказал? – проливной снег, надо будет запомнить. Удивляюсь, как я не вышиб ваше окно.
   – По логике триллера, однако, мы должны были оказаться шайкой гангстеров, – усмехнулся Сазонов.
   – Нет уж, если по логике триллера, то семейкой вампиров, – подхватила Зоя и протянула вперед растопыренные пальцы с длинными кроваво-красными ногтями.
   – Похоже, – он одарил ее обворожительной улыбкой, – но ведь это не ваше амплуа, несравненная госпожа Янишевская, вы ведь – «вечная невеста»?
   – Господи, – вздохнула Зоя, – вы думаете, это приятно, когда в тебя все тычут пальцами?
   – Думаю, да, – он смотрел на нее ласково, – иначе к чему такие жертвы?
   – Жертвы? – лениво удивился Лозовский. Он совершенно спокойно относился к отголоскам Зоиной популярности – ее кто-нибудь узнавал почти всегда и везде. Однако раздражала происходящая вокруг нежданного гостя возня – он не любил новых людей рядом с собой, тем более когда знакомство не было им санкционировано. И еще одно обстоятельство нарушало сейчас привычное состояние его души – состояние отстраненного внимания: его не оставляло ощущение, что с нежданным гостем они где-то раньше пересекались, но, где и по какому поводу, вспомнить не мог, а ведь действительно был человеком-компьютером и не только все всегда просчитывал, но и ничего никогда не забывал.
   – Жертвы? – про себя повторила Зоя и почувствовала, как ужас сначала сжал ее сердце стальной клешней, а потом швырнул его вниз что есть силы – и оно, несчастное, еще живое, трепещущее, покатилось вниз, увлекая за собой всю ее жизнь.
   – Жертвы, конечно, а что же еще? Все эти диеты, воздержания, нагрузки. А сплетни, интриги, проклятые папарацци – сплошные стрессы и психологические потрясения. Я прав, Мария Андреевна?
   Маша держала паузу, демонстративно прищурясь и в упор вызывающе разглядывая гостя, держала паузу долго, как того требовал ритуал – была брошена перчатка, так прочитала она его поведение, и теперь она ее поднимала. Потом она улыбнулась, обескураживающе дружелюбно и почти весело:
   – Вы у меня консультировались?
   – Не-а-а. – Он был само кокетство, просто расшалившееся любимое дитя. Однако она готова была спорить на что угодно – он все понял и сейчас наносил ей ответный удар в их безмолвной дуэли.
   Теперь что-то почувствовал и Сазонов, до этого пребывавший в состоянии какого-то странного куража, но гость предупредил его вопрос:
   – Чтобы не узнать вас, маэстро, надо быть совсем уж папуасом.
   – А меня? – Лозовский смотрел на гостя тяжело, в упор своими почти бесцветными глазами. Взгляд этот был очень хорошо известен, правда очень узкому кругу близко знавших Игоря Лозовского людей, и все они, мягко говоря, старались делать все возможное, чтобы его избежать. «Не смотри на меня так, не смотри», – кричала много лет назад его совсем маленькая дочка и буквально заходилась в истерике. Гость, однако, взгляд выдержал довольно спокойно, продолжая даже улыбаться.
   – Знаю. Во-первых, о вас, Игорь м-м-м… Владимирович, кажется, в недавнем прошлом много писали и показывали по ящику. Сейчас, правда, вы прессу не жалуете, однако ведете – это, во-вторых, публичный образ жизни и хроникеры вас вниманием не обделяют – вы ж в обойме ньюсмейкеров, нравится вам это или нет. – Он помолчал немного, обведя взглядом всех, и неожиданно громко расхохотался. – Кажется, сейчас меня снова выставят под дождь, а то и морду начистят. Все, раскрываю страшную тайну: все знать и всех узнавать – моя профессия.
   – Вы что, сыщик? Или наоборот? – Сазонов замешкался, подбирая слово, в нем еще теплились остатки куража. – Киллер?
   – Он – журналист. – Маэстро оборвали неожиданно резко, почти грубо.
   – Правильно, – после звонкой реплики голос звучал как-то совсем глухо, – и зовут его Петр Лазаревич.
   – Ответ принимается. – Гость шутливо указал на говорившего пальцем, но моментально стал серьезным и тихо совсем произнес: – Но клянусь здоровьем, присягнуть могу на чем хотите, я здесь случайно.
   Никто ему не ответил. В наступившей тишине не слышно было даже ненастья, словно тот, кто им повелевал, прислушивался, ожидая развязки. Прошло несколько очень долгих мгновений, стих вроде даже треск огня в камине, не тикали будто громоздкие часы на камине и пламя свечей замерло, не подчиняясь легкому дыханию пространства. Гость медленно поднялся и аккуратно поставил свой бокал.
   – Мне, наверное, следует уйти. Кажется, я испортил вам вечер, простите.

 
   Уже у двери он был остановлен вопросом:
   – Лазаревич… Вы родились на Байкале?

 
   Кто сказал, что прошлое не возвращается? Вранье! Оно вернулось сегодня – яркое, подробное, неотвратимое, как ночной кошмар. Это произошло, когда он уже почти поверил, что смог это преодолеть, забыть, стереть из памяти, как ненужный компьютерный файл, что это ушло из его жизни. И черт побери, это не было даром свыше. В Бога он не верил, точнее, он не был религиозен в традиционном понимании. Он верил в разумный баланс положительных и отрицательных сил в масштабах вселенной и, стало быть, в некую высшую справедливость, которая рано или поздно торжествует. Все это случилось уже очень давно, и не сразу, а лишь много лет спустя он понял, какой грех лежит на его душе. Он не боялся возмездия, людского или свыше, он с удивительно жесткой ясностью осознал, что кара ему будет пострашнее всех возможных наказаний – он всегда будет жить с этим. Так и случилось.
   Он не давал зароков и обетов, специально не делал ничего, чтобы искупить свое преступление или разжалобить кого-то или что-то, – однако все эти годы он жил сообразно своим собственным представлениям о совести и чести, как ни сильны были порой соблазны, как жестко ни диктовали противное обстоятельства. И наступил день, когда он почувствовал: прошлое отступило, еще не забылось, но как бы подернулось дымкой, к нему пришло нечто похожее на любовь, и оцепеневшее сердце дрогнуло, будто кто-то мягко сжал его теплыми ладонями. Тогда он почти поверил. Теперь оно вернулось…

 
   – Неправда, не верю, неправда, ты не вернешься, ты не заберешь меня, ты меня забудешь. – Она твердила это уже несколько дней подряд. Ее милое детское еще лицо опухло от слез, глаза покраснели. – Пожалуйста, ну пожалуйста, я прошу, я очень прошу тебя…
   – Что пожалуйста, котенок? Оленька, что пожалуйста? – Он спрашивал в сотый, тысячный раз, целуя ее мокрые глаза и щеки, хотя ответ знал. Она тысячу раз отвечала ему одинаково, тысячу раз за последние три дня.
   Последние три дня вообще были похожи на один день, который по чьей-то мистической ошибке просто каждое утро начинается снова, вместо того чтобы уступить дорогу следующему. Они встречались в одно и то же время, двигались одним и тем же маршрутом – от ее дома в старый парк, потом в маленькое, спрятавшееся в зелени кафе-мороженое, потом бесцельно – по улицам, все одним и тем же, потом на трамвае, одинаково дребезжавшем, – до конечной остановки «Старый пляж», потом пешком к самому пляжу, там – на причал и на нем были дотемна, потом – обратно к ее дому. Все это время они одними и теми же фразами вели один и тот же разговор, который каждый раз в определенных местах обрывался ее рыданиями, невыносимо жалобными, разрывающими ему сердце, и почти родственными ласковыми поцелуями, которыми он пытался ее успокоить. Это удавалось на некоторое время – она затихала, они начинали говорить о чем-то ином, но каждый раз случайно вырвавшееся у него слово возвращало ее к этому бесконечному разговору – все начиналось снова…
   Суть разговора была очень проста и сводилась к двум фразам – она просила его не уезжать учиться в Ленинград, уверенная в том, что в далеком большом городе он сразу разлюбит и забудет ее, а он клялся, что этого не произойдет никогда и что, как только она через год закончит школу, сразу же приедет к нему, не важно, поступив в институт или нет, и они заживут новой свободной взрослой жизнью в прекрасном, самом лучшем на свете городе.
   Они любили друг друга первой любовью, быть может, чуть более возвышенной и романтической, чем у сверстников, поскольку оба были очень «книжными» и воспитывались прекрасными бабушками – провинциальными русскими интеллигентками, каких и в те времена оставалось уже очень мало. Еще перед началом вступительных экзаменов он страшно противился своему отъезду и не мыслил жизни в далеком чужом городе со своими моложавыми светскими родителями, без бабушки и, главное, без Оли. Однако жизнь, которая завертела его, едва только он освободился от материнских объятий на перроне, а может, уже тогда, когда она прижала его к себе, окутав фантастическим запахом своих духов, оказалась штукой столь прекрасной, нарядной, звонкой, пьянящей, открывающей такие сияющие высоты и дали, что он сразу и безоговорочно поверил – вне ее он теперь существовать не сможет, да и не хотел он теперь существовать вне этой жизни. И его пушистый котенок, Оленька, конечно же разделит с ним это счастье. Он блестяще сдал экзамены и, еще более окрыленный и устремленный в будущее, вернулся к ней. И тут началось самое страшное. Впрочем, сначала ему не было страшно, он надеялся, просто она не так поняла его или не поняла вовсе, он сам виноват – плохой рассказчик – не сумел передать всей радуги той сияющей жизни, и он говорил снова и снова, смакуя каждый прожитый им час и день и пьянея от представления о днях будущих, а ей от этого становилось все хуже. В своем неудержимом восторженном стремлении вперед, он был чужим ей, еще более прекрасным и любимым, но чужим, рвущимся от нее в мир, где ей не могло быть места, в ней крепла какая-то одержимая фанатическая уверенность, что если он уедет сейчас – это навсегда, если останется с ней – тоже навсегда.
   Три дня они вели этот бесконечный спор, три дня все понимающие бабушки молились, плакали и пили валерьянку. Все были измучены до предела.

 
   Стемнело уже давно, и все ощутимее тянуло холодом от воды. Он одел на Олю свой свитер поверх вязаной кофточки и теперь зяб в тонкой тенниске, а может, это был нервный озноб. Болела голова. Ольга уже даже не плакала, а только всхлипывала, по-детски сотрясаясь всем тельцем. Впервые он почувствовал кроме безумной жалости к ней еще и раздражение. «Господи милосердный, придет ли конец моим мучениям», – говорила обычно бабушка, страдая тяжелыми приступами мигрени. Он повторил сейчас эту фразу про себя слово в слово…
   – Пойдем домой, – он поднялся с сырых досок старого, полуистлевшего причала и легко потянул девушку за стянутый на затылке хвостик, – завтра наступит утро и ты поймешь…
   Она не дала ему договорить, вырываясь, резко дернула головой, вскочила и, близко глядя на него снизу вверх, закричала громко, каким-то не своим визгливым голосом:
   – Нет, я не хочу завтра, я не доживу до завтра… Как ты не видишь, как ты можешь быть таким жестоким… Я же не смогу без тебя жить, не смогу жить, понимаешь ты. – Она захлебнулась рыданиями, схватила его за руки повыше локтей и начала трясти, больно царапая кожу остренькими ноготками. – Я же прошу тебя, умоляю, хочешь, я стану перед тобой на колени, хочешь, я буду за тобой ползти на коленях по улицам… Скажи, скажи, что мне сделать, чтобы ты остался?
   – Олька, пожалуйста, перестань, – он пытался оторвать ее руки, но она еще больнее впивалась в него, – Оля, ты делаешь мне больно, слышишь, мне больно.
   – Больно? А мне, как ты мне делаешь больно? Я, я… я не буду больше жить, я утоплюсь сейчас, вот что, я утоплюсь на твоих глазах.
   – Топись, – он наконец оторвал ее от себя, – топись, если ты ничего не хочешь слушать. Ты сумасшедшая, вот ты кто. Сумасшедшая. – Он повернулся и быстро пошел с причала.
   Его бил озноб и болели ссадины от ее ногтей. Он словно продолжал видеть перед собой ее лицо, распухшее, с мокрыми глазами и мокрым носом, некрасиво кривящиеся мокрые губы. Он первый раз в жизни видел так близко потерявшую над собой контроль, кричащую и плачущую женщину, и это зрелище было ему противно. Сзади раздался всплеск воды. «Ничего, охладись», – зло подумал он и, неловко ступая по сырой гальке старого пляжа, пошел прочь.
   Пляж этот действительно был старым, заброшенным – раньше здесь была тихая бухта, с чистой и относительно теплой водой и слабым течением, но озеро мелело, кромка воды все отступала от берега, и уходящий некогда в бесконечную водную гладь причал теперь стоял на мелководье, возле самого дальнего его края глубина едва достигала метра. На старый пляж уже давно никто не ездил купаться, днем в жаркую погоду здесь безбоязненно плескались дети, вечерами жгли костры подростки и уединялись влюбленные пары.
   Он дошел до трамвайной остановки, постепенно замедляя шаг, ожидая и не желая одновременно того, чтобы она догнала его и все началось сначала. Он уже решил, что не будет с ней ни о чем сейчас говорить, проводит домой, и все. Он понятия не имел, что будет делать и как себя вести завтра, но это и следует решать завтра, сейчас он хотел только поскорей добраться домой, согреться, смазать чем-нибудь царапины, чтоб не болели, поужинать и лечь спать.
   Трамвая ждать пришлось довольно долго. Он пришел, громыхая особенно уныло, почти пустой, продуваемый ветром, грязный. Некоторое время он раздумывал, зябко переступая с ноги на ногу у распахнутой двери-гармошки, но усталость, раздражение, голод и холод были очень сильны – он запрыгнул в вагон, однако стоял у дверей, вглядываясь в темноту. Когда трамвай уже тронулся и двери, противно лязгнув, поползли навстречу друг другу, из темноты метнулась чья-то фигура и неуклюже запрыгнула на подножку. Но это была не Ольга.
   Это был Лазарь – так все называли этого довольно смазливого, но жутко закомплексованного и оттого заносчивого и конфликтного парня, сына одинокой и какой-то затравленной преподавательницы географии. Он учился с Ольгой в одном классе, и однажды она показала его записку, написанную в довольно ироничном стиле и довольно складно. В ней Лазарь предлагал Ольге встретиться в модном кафе. Ольга смеялась и одновременно немного гордилась его вниманием. Несмотря на скверный характер, Лазарь многим девочкам нравился. Записка не затронула его никак: Лазаря он не принимал всерьез и даже не помнил, как его зовут, хотя в общем-то не любил кличек и редко пользовался ими, общаясь с людьми. Конечно, она ни в какое кафе с Лазарем не пошла, и он забыл об этой истории, почти сразу.
   Они поздоровались, и Лазарь остался стоять рядом с ним, как-то странно глядя мимо него и дергая губами, то ли посмеиваясь, то ли гримасничая.
   – Ты чего? – У него получилось довольно грубо, но Лазарь, похоже, этого не заметил. Он опять как-то странно то ли всхлипнул, то ли хихикнул и мотнул головой.
   – Ничего. Сурово ты с ней, старик.
   – Подслушивал? – В этот момент он был настолько разбит и измучен, что не нашлось даже сил как следует взбеситься. Драться он не любил, но, как ни странно, умел, получалось как-то само собой, то ли от гордости, то ли от упрямства, но довольно убедительно для противника. Отделать Лазаря следовало немедленно, но он только угрожающе повернулся к нему и смотрел в упор, с высоты своего приличного роста. С Лазарем к тому же явно что-то происходило, он словно не мог совладать со своим лицом – по нему пробегали быстрые гримасы, но думать на эту тему совсем не было сил.
   – Просто услышал, обходя окрестности. Леди, я извиняюсь, орала как резаная.
   – Ты, подонок, тля болотная. – Он как-то вдруг взял Лазаря за лицо, практически накрыв его ладонью. Трамвай в этот момент подошел к остановке, двери, жалобно поскрипывая, разъехались в стороны. Он даже не толкнул, а лишь слегка надавил рукой, голова противника послушно подалась назад, увлекая за собой тело. Лазарь медленно падал со ступенек, откидываясь назад, пока не опрокинулся на мостовую, запрокинув голову и безвольно раскинув руки в стороны. Он и не пытался сопротивляться.
   Тело Ольги нашли ранним утром следующего дня там же, где она прыгнула в воду, – у причала, на глубине семьдесят сантиметров в воде валялась ржавая металлическая скоба, некогда стягивающая бревна, поддерживающие дощатый настил, на голове у девушки была глубокая рана, а вода вокруг густо окрасилась кровью. Вывод экспертов был однозначен: прыгая в воду, она сильно ударилась головой о железку и потеряла сознание, однако была еще жива, так как легкие ее наполнились водой и смерть наступила вследствие асфиксии. Гибель Ольги была квалифицирована как самоубийство – в этом следствие убедил ее дневник, последние записи в котором полностью воспроизводили содержание их бесед и изобиловали мыслями о добровольном уходе из жизни как наказании ему за предательство, и энергичное вмешательство его матери, которая примчалась из Питера в тот же день и сумела устроить так, что он никак не фигурировал в деле, его даже не допросили ни разу и спокойно позволили уехать из города. Она не разрешала никому, даже бабушке, разговаривать с ним, сама не задавала никаких вопросов и не допускала мысли о том, чтобы дождаться похорон Ольги и уж тем более на них присутствовать. Мать планомерно накачивала его сильными транквилизаторами, стремясь заглушить какие бы то ни было эмоции. Это ей почти удалось. Он, конечно, не пошел учиться в этом году, хотя и поселился у родителей в Питере, несколько месяцев с ним работал очень известный психиатр, ни словом, впрочем, не касаясь случившегося, но работа была успешной. На следующий год он блестяще сдал вступительные экзамены, но настоял на том, что учиться и жить будет отдельно от родителей – в Москве. В конечном итоге это оказалось к лучшему.
   Ни с кем и никогда не обсуждал эту трагедию, за исключением одного-единственного раза. Он уже несколько лет жил в Москве, когда вихрь очередной студенческой попойки занес его в ДАС – знаменитый дом аспирантов и студентов МГУ, вечное пристанище всех, кто молод душой и не чужд радостям жизни. Компания была многочисленной, разношерстной и постоянно меняющейся – кто-то вливался в ее пьяные ряды, кто-то выпадал в осадок. Очнувшись в очередной раз в тесной комнатенке со стаканом портвейна в руке и весело щебечущей на чистом русском языке экзотической мулаткой на коленях, он вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Отодвинув в сторону, как штору на окне, пышную мулаткину шевелюру, он пробежался глазами по пьяным молодым лицам – и в момент протрезвел, почувствовал даже, что сердце у него в груди просто остановилось – из-за батареи бутылок на грязном столе его в упор разглядывал Лазарь. Он еще не осознал тогда, но в ту же минуту почувствовал: в их отношениях теперь все наоборот, чем тогда в пустом трамвае, – теперь боялся он.
   – Привет, – сказал Лазарь и почти ласково улыбнулся, – в гостях?
   – Привет. – Он ответил послушно, словно кто-то завел в нем хитрый механизм. – Да вот, в гостях. А ты – живешь?
   – Да вообще нет, тоже – бываю…
   – Понятно.
   Он замолчал, чувствуя какую-то неизвестную ему, жалкую собственную беспомощность. Лазарь тоже молчал, вертя в тонких пальцах засаленный граненый стакан с какой-то бурой жидкостью. «Сейчас он уйдет, и я никогда», – подумал он, но закончить мысль не сумел. Что, собственно, никогда? Он не знал. Мысль выскользнула откуда-то из подкорки. Да и страх свой он вряд ли сумел бы объяснить. Мулатка несла какую-то чушь и настойчиво пробиралась пальчиками ему под рубашку, он попытался отстранить ее руки, но она тихонько смеялась, не переставая что-то говорить, и продолжала расстегивать пуговицы, на секунду она заслонила ему комнату, а когда он наконец сбросил ее с колен, то увидел, что Лазарь почти скрылся за дверью. Он рванулся следом, распихивая какие-то гуттаперчевые тела на своем пути. Лазарь не спеша уходил по коридору. В эту секунду он понял, почему испугался. Лазарь ведь был единственным, кто слышал их последний разговор с Ольгой. Но он понял и другое: он был единственным, кто знает – Лазарь тоже был там.