Какой-то я был застенчивый. Пожалуй, даже болезненно застенчивый. Я с детства любил рисовать. Рожицы, лица, фигурки. С ними я не стеснялся. Они были отличными товарищами, врагами, друзьями.
   Мама, конечно, любила показывать мои рисунки гостям. Я буквально места себе не находил, готов был забиться в угол, куда угодно, только бы не видеть, как гости рассматривают мои фигурки, не слышать их похвал. Я физически Страдал в эти минуты. Мне становилось жарко, душно, колотилось сердце, нечем было дышать…
   Я любил бродить один, забираться на всякие пустыри, чердаки. Отец меня звал диким котенком. Одно из первых моих воспоминаний — Чердак на даче, где мы тогда жили. Узкий солнечный лучик, и в нем столько пляшущих пылинок, что луч казался плотным и крепким. Пыль была удивительно нежная и шелковистая на ощупь, а сваленные в углу старые стулья казались в полумраке таинственным замком.
   Другой раз — я тоже был еще совсем маленьким — я забрел куда-то совсем далеко от дома. По дороге меня несколько раз спрашивали, не заблудился ли я, но я уверенно врал, не-е, говорил я, я вот из этого дома. Отыскали меня лишь через несколько часов, и мать так прижала меня к себе, что я боялся задохнуться. «Глупенький», — повторяла она, всхлипывая, а я не мог понять, почему я глупенький, если все кругом так рады мне, даже брат.
   — Почему даже?
   — Ну как почему, — усмехнулся Шухмин. — Брат старше меня на шесть лет, а шесть лет в детстве — это разные тысячелетия. К тому же он совсем не похож на меня — четкий, всегда целеустремленный. Мы жили как бы в разных измерениях, не соприкасаясь почти и не пересекаясь. И только с годами, в последнее время, мы начали приближаться друг к другу. Духовно. Сергей сейчас на Марсе, он физикохимик, и я жду его приезда в отпуск. Почему-то он становится мне все более нужным. Не знаю, почему. Может быть, именно потому, что мы такие разные.
   — Школа…
   — Мама до такой степени хвасталась перед всеми моими, так сказать, рисунками, что убедила всех и себя, что я уже почти готовый гений живописи, Леонардо да Винчи двадцать первого века, и что я должен поступить в художественную школу. Ну а раз мама что-нибудь решает, препятствий просто не существует. Она проходит сквозь них, как нож сквозь масло. Иногда мне кажется, это удается ей только потому, что она просто не видит препятствий, отказывается видеть. Делает вид, что их нет. И самое удивительное — они действительно отступают.
   Отлично помню свой конкурсный рисунок при поступлении в школу имени Кустодиева. Оранжевая пустыня. Черное небо, и две человеческие фигуры в скафандрах, которые склонились над странным следом. Конечно, фигуры были неуклюжие, движение передано плохо, но, наверное, было в рисунке какое-то настроение, какая-то потерянность у этих детских человечков, бог знает куда попавших. Уже потом, на Элинии, я вспомнил этот рисунок, когда смотрел на неподвижные оранжевые облака, все время висевшие в небе. Цвет их удивительным образом совпадал с цветом пустыни. А сам я чувствовал себя таким же потерянным, какими казались мне те деревянные фигурки. Но я забегаю вперед.
   Короче говоря, меня приняли. И хотя я всех уверял до этого, что не хочу идти в художественную школу, радости не было конца. Я выл от восторга, кувыркался по полу и вообще был похож на безумца, — Шухмин усмехнулся. — Если б я только знал тогда, как меня будут выгонять из Кустодиевки…
   — А за что?
   — Ну, это долгая история. Но, в общем, все произошло так, как и должно было случиться. В сущности, в школу поступил не я, а мама. Но учиться нужно было мне. А я не тянул. Может быть, какие-то небольшие способности у меня и были, но не было ни настойчивости, ни трудолюбия, ни тщеславия даже должного. А это не просто необходимая добавка к таланту. Это не специи, а самая существенная часть таланта. Я по-прежнему был дурацки застенчив, и чтобы скрыть эту застенчивость, эту дикость, я бывал глупо развязным, хамил.
   Не знаю, может быть, подспудная боязнь отстать от товарищей, может, плохая подготовка, а скорее всего все вместе привело к тому, что я начал самоубийственно безобразничать. Очевидно, как я теперь понимаю, подсознательно я хотел, чтобы меня выгнали за отвратительное поведение, а не за бездарность. Хулиганя, я спасал свое самолюбие, точнее, его черепки.
   Надо сказать, что удался мне мой план не сразу, хотя, бог свидетель, я выматывал рулоны нервов из преподавателей и директора. Раз, помню, я надел на скелет — был у нас и скелет там для уроков анатомии — свою одежду, притащил скелет к дверям учительской, прислонил, постучал, крикнул «разрешите?» и спрятался. Ну, дальнейшее понятно.
   Шухмин покачал головой, фыркнул:
   — Меня долго не выгоняли в основном из-за директора. Маленький был такой старичок, быстрый, стремительный. Видел он меня насквозь, словно просвечивал. «Потерпи, Юрочка, — говорил он мне, — вот увидишь, скоро выправишься». Это он мне, хулигану, говорил — потерпи. Удивительный был человек. И художник прекрасный, и педагог незаурядный. И тонкий психолог. «Ты ведь не со мной воюешь, Юрочка, — говорил он, — ты с собой воюешь».
   Пожалуй, он бы меня перехитрил, совладал бы с бесами, что терзали меня и толкали ко всем возможным безобразиями, но умер он. Как-то так же стремительно, быстро, как носился по своей любимой школе. Ну а новый директор терпеть мои художества не собирался. Так я и не стал художником…
   — А вы не жалеете об этом?
   — В общем, нет, наверное. Если бы и стал художником, то скорее всего ремесленником, а против этого гордыня моя все равно восстала бы.
   — Значит, вы человек самолюбивый?
   — Очень, — как-то обезоруживающе просто и искренне сказал Шухмин. — Уж что-что, а ген самолюбия матушка передала мне в наилучшем виде. Так что самолюбие есть, замах большой, а силенок и данных — кот наплакал. Раз не Рубенс — лучше вообще никто. Это ведь у меня не только к художественной школе относится. Я и обычную с грехом пополам окончил. Не могу сказать, что так уж я туп, но опять какое-то дьявольское реле во мне сидело. Ага, не могу так учиться, как брат — а он учился блестяще, — не могу, как самые первые в классе, так я уж лучше никак не буду учиться. А вы говорите, «самолюбивый»! Я из-за гордыни своей и высшего образования не получил. Мама архитектор, кончила архитектурный институт в Москве и Академию зодчества в Маниле, отец инженер, брат еще в университете такую работу сделал, что ему премию Семенова присудили. Ах, так, все кругом ученые, все образованные, здесь мне не выделиться. Так я лучше необразованностью своей козырять буду! Конечно, дорогой Коля, скорее всего это я все так четко и безжалостно сформулировать тогда не мог, да и не хотел. Гордыня-то не любит видеть себя обнаженной в зеркале. Она, знаете, модница. Такие туалеты на себя нацепит, такую косметику, введет — и не узнаешь. Это я уж потом потихонечку, с собой мир заключил, разобрался в хаосе, что царил в моей душонке. Это я уж потом понял, что вполне заурядный человек, что ничего в том постыдного нет, что заурядность — основа мира, ибо только на фундаменте заурядности могут вырастать личности незаурядные. Но смиренность тяжело мне давалась, ох, как тяжело! Я ее, можно сказать, с боем брал. Да и сейчас, если честно, тоже еще иногда гордыня взбрыкивает.
   Из дому я рано ушел, еще школу не кончил. Носило меня, как пушинку. Там немножко работал, здесь подрабатывал. Жил в ожидании, пока туман в башке рассеется. Конечно, можно было обратиться к какому-нибудь психокорректору, который быстро бы привел в порядок все мои раздрызганные эмоции. Кстати, из-за этого я страшно ссорился с матерью. Она буквально на коленях меня умоляла — пойдем, ничего постыдного в этом нет. Конечно, как и всегда, она была права. Ничего зазорного, унизительного в помощи психолога или психокорректора нет. Они помогают множеству людей. Но опять же, бушевала во мне все та же гордыня — казалось мне, что сам я должен разбираться в себе. Только сам. И мир с собой сам должен заключить. Сам. Иначе останусь на всю жизнь инфантильным мальчиком Юрочкой. Что-то же, черт возьми, должен я был сделать в жизни сам, без мамы и без психиатров.
   Дольше всего я проработал сборщиком гелиоустановок. Вы знаете, это солнечные различные коллекторы для обогрева зданий. Мне даже нравилась эта работа. Особенно когда нужно было ставить их на старые дома в сельской местности. Дело непростое, канительное. И так прикинешь, и эдак, как вписать всю эту гелиотехнику в старенький домик. Видите, первое детское воспоминание — я вам рассказывал, пыльный чердак — оказалось пророческим. Снова я по чердакам лазил.


4


   — Ну а потом произошло событие, — продолжал Шухмин, — которое повернуло мою жизнь довольно круто. Такой вираж заложило… Приходит раз ко мне наш шеф. Прекрасный инженер. Напористый такой бородач, весельчак, озорник, Игорь Пряхин. А жил я уже в этом домике, где мы сейчас с вами. Сам собирал его, сам настраивал систему слежения за солнцем. Дорог мне этот домишко необыкновенно. Иногда мне даже начинает казаться, что я вырос в нем. Это, наверное, потому, что я действительно вырос в нем. Не в общепринятом значении этого слова, а вырос нравственно и духовно, то есть с грехом пополам подписал мир с бесами, что терзали меня, поглядел на себя со стороны, вздохнул, пожал плечами и понял, что нужно успокаиваться и браться за ум. Пора уже было.
   Как сейчас помню тот вечер. Сижу после работы усталый, расслабленный такой, смотрю по телевизору соревнования по аэроболу, знаете, это новая игра, в которой игроки в воздухе гоняют здоровенный мяч. Ну вы же не могли не видеть, игроки похожи на горбунов из-за моторчиков с пропеллерами, что у них на спине. Довольно эффектное зрелище, как птицы носятся.
   И вдруг мой инфо на руке пискнул, и голос этого Пряхина:
   — Юрочка, ты один?
   — Один, Игорь, — говорю.
   — Тогда я иду к тебе. Таня моя удрала с сыном к матери на три дня, и я тоскую. Мне некому излить душу. У меня очень большая душа, она во мне не умещается, и излишек надо периодически сливать. Тебе можно? Ну конечно, можно. У тебя душа, по-моему, компактная, трепетная, как же ты откажешь другой трепетной душе?
   — Ну приходи, Игорек, — вздохнул я.
   — Через семьдесят секунд буду. Неотвратим, как судьба.
   Я вышел, сел на эту вот скамеечку и стал ждать. Не могу сказать, чтобы Пряхин мне очень нравился, на мои вкус чересчур он шумлив, напорист, болтлив. — Шухмин вдруг остановился и посмотрел на меня, на диктофон, лежавший у меня на коленях. — Вот, кстати, вопрос. Вы потом покажете мне, что написали? Вы ж понимаете, мне вовсе не хочется обижать Игоря Пряхина выражением вроде «болтлив», тем более что обязан я ему многим…
   — Не беспокойтесь, Юра, все это мы учтем.
   — Обязательно потом покажите мне. — Шухмин помолчал немного, улыбнулся. — Пряхин никогда никуда не входил, он врывался. Как смерч. Даже Путти моя — вот она, дурочка, — уж на что гостей любит, и та перепугалась, ушки прижала, за меня спряталась, скулит.
   — Юрка, — крикнул Пряхин, — почему ты один? Ты же молодой парень, красавец, кровь с молоком, вокруг тебя все должно ходуном ходить, и одушевленные предметы и неодушевленные, тебя девицы должны икшинские на абордаж брать, а ты сидишь на скамеечке, как начинающий долгожитель, нет, как кончающий долгожитель, как двухсотлетний старец, только в глазах твоих нет мудрости и кротости. Юрка, почему ты возишься с гелиоустановками в этом тихом древнем городке? Почему ты не орошаешь пустыню Сахару? Почему ты до сих пор не занялся лесопосадками в поредевшей бразильской сельве? Ты занимался лесопосадками в Бразилии?
   — Нет, — вздохнул я.
   — Вот видишь! — торжествующе воскликнул Пряхин. — Ты должен завтра отправляться в Бразилию. Нет, сегодня же! Не хочешь в Бразилию, ладно, поезжай на Багамские острова. Вчера показывали там новую подводную фабрику, видел? Почему ты не там? Впрочем, может, тебе здесь и лучше.
   Из дома донесся гром аплодисментов, наверное, спартаковцы забили гол.
   — Путти, — сказал я, — пойди выключи телевизор.
   Путти испуганно посмотрела на Пряхина — боялась, наверное, дуреха, за меня — побежала в дом. Аплодисменты стихли.
   — Это что? — спросил Пряхин, глядя на меня широко раскрытыми глазами.
   — Что «что»?
   — Пудель?
   — Что пудель?
   — Это пудель выключил телевизор?
   — Ну а что в этом особенного?
   — Юрочка, ты прикидываешься умственно неполноценным или ты на самом деле дебилен? Или ты действительно считаешь, что пудели понимают человеческий язык?
   Путти выскочила из дома, подбежала ко мне и уставилась на меня своими умненькими глазенками.
   — Не знаю, — сказал я. — Нет, наверное. Не знаю.
   — Ладно, не разыгрывай. Сколько времени работаем вместе, а ты, оказывается, выдающийся дрессировщик. Что еще умеет делать эта маленькая псина?
   — Эта маленькая псина умеет делать все, что я ее попрошу. Ну, на работу вместо меня она завтра не пойдет, конечно, а по хозяйству она у меня отличная помощница, хотя, если говорить честно, особой аккуратностью не отличается. Путти, лапка, пойди закрой калитку. Этот человек, который тебя так напугал, оставил ее открытой.
   Пудель потрусил к калитке, ткнул ее носом, потом прижал лапкой, чтобы защелкнулся замок.
   — Ну и ну, — Пряхин округлил глаза, и они стали у него совсем детские. — Ты же выдающийся дрессировщик. Теперь понятно, почему ты не в бразильской сельве, тебе просто некогда, ты обучаешь свою Путти выключать телевизор и закрывать калитку.
   — Бородатый инженер нес чепуху, — продолжал Шухмин, — но в общем он меня не раздражал, потому что я очень люблю Путти, — один из двух пуделей вскочил и ловко лизнул Шухмина в лицо. — Это еще что за нежности?! — притворно-строго крикнул он. — Ведите себя, звери, прилично. Видите, Коля? Они приходят в восторг, когда их хвалят. Но не будем отвлекаться.
   — Честно, Игорь, — сказал я, — я даже не знаю, как дрессируют животных.
   — Будя кокетничать.
   — Честно.
   — Что честно? Почему твоя собачка ходит закрывать калитку, когда ее просят об этом, а моя овчарка шлепанцев даже принести не может? Сожрать их — это пожалуйста. За милую душу. А принести — это уже высшая математика для Рекса.
   — Ну, может, ты просто не просишь его как следует?
   — Ха! А как я должен его просить? Я говорю: «Рекс, шлепанцы! Шлепанцы! Кому говорят, шлепанцы! Тапочки!!! Убью!!!» Когда я начинаю визжать, он иногда приносит что-нибудь. В редких случаях одну тапочку. Сначала я думал, что это я никудышный дрессировщик, но приятнее все-таки считать Рекса дубиной.
   — А жену он слушает?
   — Только когда она зовет его есть. Ест он, как лошадь. А еще говорят, что овчарки отличаются сообразительностью. Аппетитом — да. Он может есть круглые сутки. Знаешь такое астрономическое понятие «черная дыра»? Так вот, я серьезно подозреваю, что у Рекса вместо желудка черная дыра, в которой бесследно исчезает любое количество пищи. Если бы я съедал половину того, что уминает он, я был бы чемпионом в японской борьбе сумо, по-моему. Ну эта, в которой борцы такие толстые, что у них груди похожи на женские.
   Я действительно никогда не думал, каким образом Путти понимает меня. Я взял ее совсем маленьким щеночком, вырастил, и мне казалось вполне естественным, что она понимает меня, а я — ее. Я всегда мечтал о своей собаке, но дома у нас почему-то собаки никогда не было. Наверное, потому, что все всегда были заняты. Интересно, подумал я, неужели это действительно что-то особенное.
   — Игорь, — сказал я, — а что если…
   — Именно это я хотел предложить тебе, — сказал Пряхин. — Только я думаю, лучше пойдем ко мне, а то если Рекс увидит эту чернявочку, он окончательно обезумеет.
   — Ладно, пойдем.
   Мы поднялись, и Путти обиженно посмотрела на меня. Опять уходишь, укоризненно подумала она, а я сказал:
   — Не смотри так, собака, я скоро приду.
   Путти вильнула хвостом и побежала провожать нас да калитки.


5


   Рекс встретил нас оглушительным лаем. Огромный черный пес метался по крошечному участку. Прямо струился за решетчатым заборчиком. Морда у него была длинная, вытянутая, а глаза такие же огромные, как и у его хозяина. Вообще они были чем-то неуловимо похожи, наверное, своей неистовостью. Я вообще заметил, что собаки очень часто похожи на своих хозяев. Или наоборот. Идет эдакий надутый старичок, а рядом с ним высокомерно поглядывает по сторонам его пес.
   — Не бойся, Юрочка, — успокоил меня Игорь, — он не укусит, он только прыгнет на тебя, и, если ты устоишь на ногах, он положит тебе лапы на плечи и оближет лицо. Или, пожалуй, я лучше сначала сам войду и подержу его. Танька моя удержать его не может, он, по-моему, в силах легко тащить состав из десяти груженых вагонов.
   — Я не боюсь, — сказал я. Я уже видел, что овчарка была, в сущности, довольно кротким созданием и прыгала и лаяла не от злости, а от избытка сил и юношеского восторга.
   Мы вошли. Рекс стремительно бросился ко мне, поднялся во весь свой устрашающий рост и облизал лицо. Язык у него был горячий и шершавый.
   — Можно тебя погладить? — спросил я овчарку. — Уж больно у тебя шерсть густая, да блескучая, да красивая.
   Он дал мне разрешение, и я ласково потрепал его рукой по мощному загривку.
   — Игорек, по-моему, ты на своего Рекса напраслину возводишь. Красивый, умный пес.
   — Я-то знаю, какой у него ум. Впрочем, по части шкоды он действительно незауряден.
   — Молодой озорник, что ты хочешь. Ты вот жаловался, что тебе некому душу излить, а ему каково? Сейчас мы посмотрим, такой ли он действительно у тебя неслух. Ты можешь показать мне твои шлепанцы?
   — Зачем?
   — Как зачем? Чтоб попросить Рекса принести их, должен же я представлять их. Так?
   Пряхин внимательно посмотрел на меня, чуть склонив голову набок, точно так же, как смотрела на нас овчарка.
   — Юрочка, что-то ты говоришь странное. Я, мой юный друг, ведь прекрасно знаю, как дрессируют животных. Уметь не умею, но знаю. Так ведь довольно часто бывает. Хочешь, я покажу тебе свои книжки по кинологии? Надеюсь, ты хоть знаешь, что кинология — это наука о собаках, а не о кино? Не знаешь? Теперь будешь знать. Кроме книжек, у меня три видеокассеты с полным курсом дрессировки. Ты в школе учился когда-нибудь?
   — Пробовал.
   — Дрессировка — это создание у животных условного рефлекса. Ты командуешь «шлепанцы», и обученная собака отвечает условным рефлексом — притаскивает тебе их. Она усвоила, что при слове «шлепанцы», произнесенном властно, как команда, она должна сломя голову мчаться к кровати, под которой валяются эти самые шлепанцы со стоптанными пятками, так остро пахнущие хозяином, взять их в зубы и принести. Для чего же тебе видеть мои тапки, а, Юрочка? Англичане в таких случаях говорят «донт пул май лег», что буквально значит «не тяни мою ногу», а нормально переводится — «не морочь голову». Так вот, Юрочка, похоже, ты пытаешься вытянуть из меня обе ноги.
   Наверное, он прав, пронеслось у меня в голове. Тем более что я, в отличие от него, ни одной книжки о собаках не прочел. Может быть, я действительно каким-то образом вырабатывал у Путти условные рефлексы, не подозревая об этом? Но я-то знал, как я общаюсь с ней. Я-то знал, что, строго говоря, никаких слов нам вообще не нужно. Как я это делал? Как-то очень естественно. Я думал о том, что Путти должна сделать, и она это делала, если, конечно, не очень ленилась или капризничала, что, чего греха таить, с ней бывало. И я как-то понимал, что у нее сейчас в голове. Все эти мысли о дрессировке напомнили мне обучение роботов ходьбе, которое я как-то видел в Чебоксарском институте робототехники. Оказывается, ходьба — это такая сложная последовательность целого ряда движений, что я бы лично ходить никогда не смог научиться, если б пришлось делать это по науке.
   — Ладно, не будем спорить, Игорь. Не будем схоластами. Тем более что эксперимент так прост. Покажи мне свои злополучные шлепанцы или хотя бы опиши, какого они цвета…
   В этот момент я вдруг спохватился, что уже знал: тапки у него коричневые, кожаные, без пяток. Очевидно, это Рекс представил себе хозяйские шлепанцы. Все-таки он знал, что значит слово «шлепанцы», зря Игорь катил На пса бочку. Неслух он, это дело другое.
   — Ладно, не надо, — сказал я Игорю. Тот повернулся и недоуменно уставился на меня.
   Я почувствовал, что игра увлекает меня. Сейчас я еще больше округлю твои глаза, инженер. Я почему-то был уже уверен, что смогу договориться с овчаркой. Я посмотрел на Рекса и представил, как он несет в зубах шлепанцы. И у него в мозгу промелькнула та же картинка. Он гавкнул весело и коротко, бросился в дом и тут же появился со шлепанцами в зубах. Он замешкался, и я понял, что он не знает, кому их вручить — то ли хозяину, которому они принадлежат, то ли мне, человеку, велевшему ему принести их. Я представил фигуру Игоря, спроецировал ее в голову Рекса, и он начал радостно прыгать и мотать коричневыми кожаными тапками перед хозяином. Удивительно восторженный пес и при этом на редкость услужливый.
   — Пожалуйста, — сказал я, — прекрасная у тебя собака, и умная, и исполнительная. По-моему, она заслуживает похвалы.
   Игорь ничего не отвечал. Он молча жевал свои губы, и глаза у него были круглыми и напряженными.
   — Игорь, вон там в траве, если не ошибаюсь, игрушечный космоплан, принадлежащий, надо думать, твоему сыну. Сейчас Рекс возьмет его и вручит тебе. Так, Рекс?
   Я даже не пытался на этот раз специально проецировать в Рекса его действия. Пока я произносил фразу, я так или иначе воссоздавал в мозгу всю картину. На мгновение я усомнился, может быть, это мы только с Путти привыкли понимать друг друга с полуслова? Но Рекс уже пристально посмотрел на меня, и мне почудилось, что в его глазах промелькнуло удивление. В два прыжка очутился он возле игрушки, осторожно взял ее в свою огромную пасть и торжествующе принес Пряхину.
   — Как ты сказал? — сдавленным голосом спросил Игорь.
   — Что? — не понял я.
   — Ты сказал: «игрушечный космоплан»?
   — Как будто…
   — Но ведь у нас дома никто никогда не называл эту игрушку космопланом. Ракета. Просто ракета.
   — Ну и что?
   — Как что? — оглушительно гаркнул Игорь, и Рекс с испуга залаял. — Неужели ты не понимаешь, что это значит?
   — Не-ет, — неуверенно промямлил я.
   — Боже правый. Я, кажется, не ошибся. Ты дебилен, Юрий Шухмин. Ты обладаешь, по-видимому, феноменальными способностями, но ум твой слаб и немощен. Впрочем, это бывает. Знаешь, есть такое выражение на французском «идио-саван»? Ученый идиот. Кретин, обладающий, например, способностью мгновенно и непонятным для себя и окружающих образом называть, на какой день недели приходится, допустим, пятое марта тысяча восемьсот семьдесят пятого года.
   — Спасибо, — обиделся я.
   — Не обижайся, Юрочка. Это я так, несу всякую околесицу, лишь бы только говорить что-нибудь.
   — Но все-таки, из-за чего сыр-бор?
   Экзальтированность Игоря и раздражала меня, и была мне приятна, и я чуточку кокетничал своей непонятливостью, и был я почему-то уже полон неясных предчувствий. Чудились мне какие-то перемены, горизонт плавно отодвигался, и мелькали передо мной вдали смутные видения: куда-то я ехал, ехал… И сердце замирало томительно и сладко.
   — Рекс никогда не слышал слова «космоплан». И никакого условного рефлекса на это словцо выработаться у него не могло, если даже предположить, что жена тайно от меня натаскивала его на то, чтобы он приносил игрушку. Он просто не знает, что такое космоплан. И тем не менее ты сказал «космоплан», и он тут же принес его. Теперь-то ты понимаешь, что это значит? А значит это, товарищ Шухмин, что каким-то дьявольским способом ты внушаешь животному свои мысли. Не знаю уж, как это у тебя получается, знаю лишь, что получается! И это потрясающе! Может, кто-то где-то и умеет делать то же самое, но я слышу об этом первый раз, клянусь всеми гелиообогревателями, которые мы установили или установим! — Он вдруг остановился, испуганно замолчал, потом жалобно сказал: — А может, мне это все почудилось? А, Юрочка? Я ведь, в сущности, очень семейный человек. Может, это на меня так разлука с Таней и сыном действует? А? Может, это у меня гал-лю-ци-на-ции? А? — Он хитро и просительно посмотрел на меня. — Давай еще раз проверим. Хорошо? Ты можешь попросить Рекса пролаять три раза? Можешь?
   Услышав свое имя, овчарка вопросительно посмотрела на хозяина. Она насторожила уши и наклонила голову набок.
   Я вдруг почувствовал какой-то странный азарт. Восторг всемогущества холодил пальцы и посылал по позвоночнику щекочущий озноб.
   Уже потом, заново вспоминая этот момент, я сравнивал его с ощущением, которое, наверное, испытывает цыпленок, вылезая из яйца. Я стряхивал с себя скорлупу. Я становился другим. Но это потом. А тогда, в непривычном восторге всевластия, я прокаркал хрипло и не узнал своего голоса:
   — Это слишком просто, Игорек. Я покажу тебе что-то другое.
   Я пылал и дрожал одновременно. Я никогда не испытывал ничего даже отдаленно похожего на такое состояние. Рядом с нами была песочница. Я бросился на колени и непослушными руками начал разравнивать кучку песка. Игорь молча смотрел на меня, открыв рот. Я и себе казался сумасшедшим. Уши мои пылали, сердце гулко колотилось. Песок был слегка влажным в глубине и отблескивал коричневато. Наконец я разгладил площадку и представил себе Рекса, проводящего мордой по песку.
   Давай, послал я его, давай, собака, давай.