Зиновий ЮРЬЕВ
ЧЕЛОВЕК ПОД КОПИРКУ
Научно-фантастическая повесть
ПРОЛОГ
Доктор был непристойно молод и полон энергии. Миссис Клевинджер вдруг подумала, что если бы он на минутку замолчал, можно было бы, наверное, услышать, как энергия булькает в нем, словно вода в батарее центрального отопления. Впрочем, доктор Грейсон был похож на что угодно, только не на батарею центрального отопления. Она улыбнулась. Боязливая скованность, которую она всегда испытывала на приеме у врачей, исчезла. Да, доктор Грейсон безусловно не был похож на батарею центрального отопления. Скорее он был похож на ковбоя с рекламы сигарет «Мальборо», только моложе. Тип мужчины, при взгляде на которого у женщины должен учащаться пульс. На рекламе он всегда один. Рядом с костром валяется седло. Где-то сзади косит печальным большим глазом лошадь… Господи, если можно было бы бросить все и… что? Сидеть около него и косить самой вместо лошади печальным большим глазом? И потом… Дейзи. Миссис Клевинджер снова улыбнулась.
– Дейзи, веди себя прилично, – сказала она крошечной шарообразной девочке, которая пыталась взобраться ей на ногу. – Простите, доктор, что я вас перебила.
– Нет, нет, что вы, миссис Клевинджер. – Доктор Грейсон на мгновение разжал руки, которыми держался за подлокотники своего кресла, и тут же невидимые пружины подбросили его, и он зашагал по кабинету. – Итак, миссис Клевинджер, надеюсь, вы поняли мои объяснения?
Доктор Грейсон стремительно запустил руку в карман пиджака, словно почувствовал там шевеление змеи или тиканье адской машины. «Если он вытащит пачку сигарет и если сигареты будут «Мальборо», все будет хорошо», – подумала миссис Клевинджер. Доктор легко раздавил в кармане змею, остановил часовой механизм адской машины и вытащил пачку сигарет «Мальборо».
– Вы разрешите?
– О да, доктор! – пылко сказала миссис Клевинджер, и доктор Грейсон метнул в нее слегка изумленный взгляд.
– Благодарю вас. Итак, если вам все понятно, мы можем приступить к самой операции. Впрочем, в данном случае при всем желании нельзя подобрать слова нелепее. Это пустяк, дело нескольких секунд. Если не ошибаюсь, вашу прелестную девочку зовут Дейзи?
– Да.
– Дейзи, ты, надеюсь, любишь сосать палец? Дейзи сползла с ноги матери, на которую она пыталась сесть верхом, и молча уставилась на доктора.
– Конечно, должна любить. Ты уже взрослая девочка и должна сосать палец. Это очень помогает росту. Но, мой бедный маленький друг, все время сосать палец – это, признайся, скучновато. И вообще пальцем намного пристойнее и приятнее ковырять в носу. А для рта у меня есть специальная сосалка. Смотри!
Жестом человека «Мальборо» или шулера доктор Грейсон выхватил из стола несколько хромированных палочек, похожих на весла.
– Смотри, мой юный друг. Смотри и завидуй.
Доктор Грейсон всунул одно весло себе в рот и изобразил на лице неописуемый экстаз. Он цокал языком, причмокивал губами, пританцовывал, и ясно было, что вся его предыдущая жизнь была лишь приготовлением к этим мгновениям.
– Дай, – коротко сказала Дейзи, протянула руку еще за одним хромированным веслом и засунула его себе в рот.
Очевидно, она рассчитывала на большее, потому что на ее личике появилось некоторое сомнение. С одной стороны, столько восторгов, а с другой – палочка никаким особым вкусом не обладала.
– Смелее, дитя, – сказал доктор Грейсон, – ты познаешь дух рекламы.
Он взял торчащее изо рта у девочки весло, ловко крутанул его и вытащил.
Девочка сморщила было нос, но застыла, следя за манипуляциями доктора, который всунул палочку в одну из стоявших на столе пробирок с жидкостью.
– А теперь вы, мисс Клевинджер.
Доктор Грейсон протянул ей весло, и на долю секунды взгляды их встретились. У него были глаза не ковбоя и не карточного шулера. И даже не батареи центрального отопления. Они были пугающе светлы, напряженно-неподвижны и цепки. Именно цепки, подумала миссис Клевинджер и встряхнула головой. Она взяла хромированную палочку.
– Что я должна с этим сделать?
– Ничего особенного. Вставить в рот и слегка поскрести изнутри щеку. Представьте себе, что она у вас чешется. Вот и все. Подвиньте мне, пожалуйста, пробирку со средой. Благодарю вас. Сейчас мы запишем. Так… Сегодня у нас первое июля тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года. Миссис Клод Клевинджер… Я думаю, в вашем возрасте я вполне могу узнать у вас год вашего рождения.
– Тридцать первый.
– Благодарю вас. А когда появилась на свет эта юная леди? Надо думать, в пятьдесят втором?
– Да.
– Спасибо. Значит, миссис Клевинджер, мне остается попросить вас обязательно прислать мне фото вашей девочки и ваши. Чем больше – тем лучше. И снятые в самом нежном возрасте, и более поздние. Свои карточки ваш супруг уже мне прислал.
– Скажите, доктор Грейсон, а это… это этично?
Только сейчас, когда доктор сказал о карточках мужа, Клод Клевинджер осознала всю пугающую необычность предприятия. Какое-то время все это была игра, некие абстрактные утверждения. Но карточки Генри… Он никогда не занимался абстракциями. А если и занимался, то они тотчас же приобретали под собой солидный фундамент. Воздушные замки одевались в строительные леса… Боже, неужели же все это возможно? Так необычно…
– Вы спрашиваете, этичен ли мой проект? Да, этичен.
В голосе доктора послышалась какая-то маниакальная убежденность, и миссис Клевинджер почувствовала, что поддается этой убежденности без внутреннего сопротивления, даже с облегчением человека, снимающего с себя ответственность. Она, впрочем, привыкла, что с нее всегда снимают ответственность. Об этом заботились все, от ее родителей до Генри. Особенно Генри. Слишком заботились.
– Да, проект этичен, причем в высшей степени, – продолжал доктор. – Я желаю, чтобы мы встретились как можно позже, но когда мы встретимся, вы не будете задавать мне вопросы об этичности. Вообще, миссис Клевинджер, я замечал, что очень часто этика – это стремление опорочить все недоступное или недозволенное… Простите, я немножко увлекся. Каждый раз, когда заходит разговор об этике, я буквально взрываюсь… Нет, давайте лучше оставим этику. – Он глубоко вздохнул, успокаиваясь. – Мне остается лишь добавить, что вся финансовая сторона дела улажена с вашим супругом. – Доктор Грейсон слегка усмехнулся, и миссис Клевинджер представила себе, как, должно быть, торговался Генри, как оговаривал каждую деталь.
О, он никогда не пренебрегает деталями. Все учитывает, все раскладывает по полочкам, все планирует. Не человек, а электронная машина. И даже нежность у него электронная, программированная. Нет, сказала она себе, она несправедлива к мужу. Она поймала себя на том, что почти не слушает доктора. Генри обо всем договорился.
Он всегда обо всем договаривается… Она посмотрела на доктора, который продолжал:
– И последнее. Я уверен, вы и сами понимаете прекрасно, что никто не должен знать об операции. Когда ваша дочь и ваши будущие дети, если они у вас будут, разумеется, достаточно подрастут, вы сообщите им, что при всех серьезных заболеваниях им во что бы то ни стало следует прежде всего обратиться ко мне…
– Благодарю вас, доктор. До свидания.
– До свидания, мадам.
– Дейзи, веди себя прилично, – сказала она крошечной шарообразной девочке, которая пыталась взобраться ей на ногу. – Простите, доктор, что я вас перебила.
– Нет, нет, что вы, миссис Клевинджер. – Доктор Грейсон на мгновение разжал руки, которыми держался за подлокотники своего кресла, и тут же невидимые пружины подбросили его, и он зашагал по кабинету. – Итак, миссис Клевинджер, надеюсь, вы поняли мои объяснения?
Доктор Грейсон стремительно запустил руку в карман пиджака, словно почувствовал там шевеление змеи или тиканье адской машины. «Если он вытащит пачку сигарет и если сигареты будут «Мальборо», все будет хорошо», – подумала миссис Клевинджер. Доктор легко раздавил в кармане змею, остановил часовой механизм адской машины и вытащил пачку сигарет «Мальборо».
– Вы разрешите?
– О да, доктор! – пылко сказала миссис Клевинджер, и доктор Грейсон метнул в нее слегка изумленный взгляд.
– Благодарю вас. Итак, если вам все понятно, мы можем приступить к самой операции. Впрочем, в данном случае при всем желании нельзя подобрать слова нелепее. Это пустяк, дело нескольких секунд. Если не ошибаюсь, вашу прелестную девочку зовут Дейзи?
– Да.
– Дейзи, ты, надеюсь, любишь сосать палец? Дейзи сползла с ноги матери, на которую она пыталась сесть верхом, и молча уставилась на доктора.
– Конечно, должна любить. Ты уже взрослая девочка и должна сосать палец. Это очень помогает росту. Но, мой бедный маленький друг, все время сосать палец – это, признайся, скучновато. И вообще пальцем намного пристойнее и приятнее ковырять в носу. А для рта у меня есть специальная сосалка. Смотри!
Жестом человека «Мальборо» или шулера доктор Грейсон выхватил из стола несколько хромированных палочек, похожих на весла.
– Смотри, мой юный друг. Смотри и завидуй.
Доктор Грейсон всунул одно весло себе в рот и изобразил на лице неописуемый экстаз. Он цокал языком, причмокивал губами, пританцовывал, и ясно было, что вся его предыдущая жизнь была лишь приготовлением к этим мгновениям.
– Дай, – коротко сказала Дейзи, протянула руку еще за одним хромированным веслом и засунула его себе в рот.
Очевидно, она рассчитывала на большее, потому что на ее личике появилось некоторое сомнение. С одной стороны, столько восторгов, а с другой – палочка никаким особым вкусом не обладала.
– Смелее, дитя, – сказал доктор Грейсон, – ты познаешь дух рекламы.
Он взял торчащее изо рта у девочки весло, ловко крутанул его и вытащил.
Девочка сморщила было нос, но застыла, следя за манипуляциями доктора, который всунул палочку в одну из стоявших на столе пробирок с жидкостью.
– А теперь вы, мисс Клевинджер.
Доктор Грейсон протянул ей весло, и на долю секунды взгляды их встретились. У него были глаза не ковбоя и не карточного шулера. И даже не батареи центрального отопления. Они были пугающе светлы, напряженно-неподвижны и цепки. Именно цепки, подумала миссис Клевинджер и встряхнула головой. Она взяла хромированную палочку.
– Что я должна с этим сделать?
– Ничего особенного. Вставить в рот и слегка поскрести изнутри щеку. Представьте себе, что она у вас чешется. Вот и все. Подвиньте мне, пожалуйста, пробирку со средой. Благодарю вас. Сейчас мы запишем. Так… Сегодня у нас первое июля тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года. Миссис Клод Клевинджер… Я думаю, в вашем возрасте я вполне могу узнать у вас год вашего рождения.
– Тридцать первый.
– Благодарю вас. А когда появилась на свет эта юная леди? Надо думать, в пятьдесят втором?
– Да.
– Спасибо. Значит, миссис Клевинджер, мне остается попросить вас обязательно прислать мне фото вашей девочки и ваши. Чем больше – тем лучше. И снятые в самом нежном возрасте, и более поздние. Свои карточки ваш супруг уже мне прислал.
– Скажите, доктор Грейсон, а это… это этично?
Только сейчас, когда доктор сказал о карточках мужа, Клод Клевинджер осознала всю пугающую необычность предприятия. Какое-то время все это была игра, некие абстрактные утверждения. Но карточки Генри… Он никогда не занимался абстракциями. А если и занимался, то они тотчас же приобретали под собой солидный фундамент. Воздушные замки одевались в строительные леса… Боже, неужели же все это возможно? Так необычно…
– Вы спрашиваете, этичен ли мой проект? Да, этичен.
В голосе доктора послышалась какая-то маниакальная убежденность, и миссис Клевинджер почувствовала, что поддается этой убежденности без внутреннего сопротивления, даже с облегчением человека, снимающего с себя ответственность. Она, впрочем, привыкла, что с нее всегда снимают ответственность. Об этом заботились все, от ее родителей до Генри. Особенно Генри. Слишком заботились.
– Да, проект этичен, причем в высшей степени, – продолжал доктор. – Я желаю, чтобы мы встретились как можно позже, но когда мы встретимся, вы не будете задавать мне вопросы об этичности. Вообще, миссис Клевинджер, я замечал, что очень часто этика – это стремление опорочить все недоступное или недозволенное… Простите, я немножко увлекся. Каждый раз, когда заходит разговор об этике, я буквально взрываюсь… Нет, давайте лучше оставим этику. – Он глубоко вздохнул, успокаиваясь. – Мне остается лишь добавить, что вся финансовая сторона дела улажена с вашим супругом. – Доктор Грейсон слегка усмехнулся, и миссис Клевинджер представила себе, как, должно быть, торговался Генри, как оговаривал каждую деталь.
О, он никогда не пренебрегает деталями. Все учитывает, все раскладывает по полочкам, все планирует. Не человек, а электронная машина. И даже нежность у него электронная, программированная. Нет, сказала она себе, она несправедлива к мужу. Она поймала себя на том, что почти не слушает доктора. Генри обо всем договорился.
Он всегда обо всем договаривается… Она посмотрела на доктора, который продолжал:
– И последнее. Я уверен, вы и сами понимаете прекрасно, что никто не должен знать об операции. Когда ваша дочь и ваши будущие дети, если они у вас будут, разумеется, достаточно подрастут, вы сообщите им, что при всех серьезных заболеваниях им во что бы то ни стало следует прежде всего обратиться ко мне…
– Благодарю вас, доктор. До свидания.
– До свидания, мадам.
Глава 1
Приближался полдень – время моего обычного погружения. Вызовов как будто в ближайшее время не предвиделось, и я начал погружаться. Когда-то, даже после того, как я прошел курс тренировки при помощи ритмоводителя, мне требовалось для хорошего погружения десять – пятнадцать минут, и то при условии полной тишины. А сейчас я отрешаюсь буквально за несколько секунд.
Вот и сейчас, сидя в своей комнатке в общежитии помонов, я выключил все свои внешние чувства и начал погружаться в гармонию. Знакомая гулкая тишина окутывала меня. Безбрежная мягкая тьма, в которой я то сжимался в невообразимо крошечную точку, то заполнял собою Вселенную. Наконец я приобрел предписываемые средние размеры, нашел точку равновесия между собой и миром и почувствовал, как с легким шорохом сквозь меня заструилась карма, омывая каждую мою клеточку.
Непосвященные не знают и не могут даже понять это ощущение первозданной чистоты, которое испытываешь в мгновения, когда сквозь тебя течет карма, образующая, по нашим представлениям, поле Добра, Чистоты и Растворения. Я – это я. Помон Дин Дики, тридцати шести лет, вот уже шесть лет носящий желтую одежду. И я – частичка моей церкви, Первой Всеобщей Научной Церкви, давшей мне все. Взявшей у меня все и давшей мне все.
Когда карма промыла меня и растворила в моей церкви, я почувствовал, что пришло время сомнений. Когда-то, мальчишкой, едва попав в лоно Первой Всеобщей, я никак не мог освоить предписываемые Священным Алгоритмом ритуальные ежедневные сомнения. Разумеется, я знал вопросы, которые следует себе задавать. Готовя нас ко вступлению в лоно, пастыри-инспекторы, или, сокращенно, пакторы, каждый день без устали толковали нам о несовершенстве религии, о нерешенных ею вопросах, о нелепостях и несоответствиях. Но душа моя не хотела сомневаться. Я жаждал веры без сомнений и анализа, веры восторженной и цельной, веры прочной, как скала. Веры, за которую можно было бы держаться. Веры, которая защищала бы.
Как предписано всем прихожанам Первой Всеобщей, я ежедневно брал телефонную трубку, набирал номер Священной Машины и возносил информационную молитву – инлитву, – в которой сообщал о своих делах и мыслях. Церковь требовала от нас полной откровенности, но зато давала ощущение, что ты не одинок, что ты – член семьи, что за тобой следят, о тебе знают, тобой интересуются.
Священный центр проанализировал мои инлитвы и прислал мне пактора Брауна. Пактора Брауна, который привел меня в церковь, научил меня сомневаться и побеждать свои сомнения, ибо только в постоянном сомнении и победе над ним и кроется суть и таинство налигии – научной религии, основанной отцами-программистами.
Но уже давно сомнения мои стали истинными и глубокими. Я сомневался, может ли электронно-вычислительная машина в Священном центре быть наделена душой – личным и неповторимым Алгоритмом. Я думал о том, может ли существовать налигия, которая признает, что не может объяснить всего и потому перекладывает нерешенные вопросы на плечи верующих. Я сомневался иногда в мудрости отцов-программистов. И я всегда побеждал сомнения, ибо стоило мне поднять телефонную трубку, чтобы вознести инлитву или, в редких случаях, когда мне что-нибудь было очень нужно, – молитву и услышать бесконечно добрый и участливый голос Машины, почувствовать, что ты не одинок в этом страшном и жестоком мире, и горячая волна благодарной радости тут же захлестывала меня. Я, ничтожный и безвестный атом среди миллиардов таких же атомов, интересую кого-то. Меня знают. Чудо, чудо!
Я называл Машине свое имя, она выслушивала мои подчас бессвязные и страстные излияния, иногда давала мне советы, иногда воспроизводила мои предыдущие инлитвы, показывая, как я противоречу сам себе.
Неверующие смеются иногда над нами: транзисторопоклонники – называют они нас. Да, мы знаем, что Машина – это огромная ЭВМ, спроектированная и запущенная отцами-программистами. Да, в основе Машины – электроника. Но электроника, поднятая Священным Алгоритмом на новую ступень. В конце концов, и человеческое тело, и разум, а стало быть, и душа тоже созданы из банальных атомов…
Я только что закончил погружение и начал не спеша подниматься к поверхности, когда услышал телефонный звонок. Я поднял трубку, назвал себя и услышал ее голос. Машина сообщила мне, что только что из Седьмого Охраняемого поселка вознесена молитва прихожанкой Первой Всеобщей Кэрол Синтакис, у которой якобы исчез брат, Мортимер Синтакис. Машина проверила свои архивы, просмотрела все информационные молитвы мисс Синтакис и сообщила мне, что девушке двадцать семь лет, что работает она настройщицей кредитных машин, что брату ее что-то около тридцати, он холост, до недавнего времени работал где-то за границей. Судя по всему, жизнь мисс Синтакис текла довольно спокойно. Раз в неделю в очередной инлитве она сообщала дату и сумму очередного пожертвования Первой Всеобщей и почти никогда ни о чем не просила. В архивах Машины зарегистрированы всего две подлинные молитвы с просьбами. Она просила об облегчении мучений своей матери, которая умирала от рака желудка, а другой раз – дать ей силы стойко переносить одиночество, когда мать умерла, а брат был далеко.
Я надел свою желтую одежду полицейского монаха, помона, как нас обычно называют, и спустился вниз к гаражу. Девушка ни разу не просила о женихе, не испрашивала разрешения на брак… Наверное, маленькое бледное существо с синевато-прозрачным длинным носом. Некрасивые дурнушки в моем представлении почему-то всегда наделены длинными синевато-прозрачными носами. Интересно было бы найти причину этой ассоциации, но наша налигия строго-настрого запрещает самопсихоанализ…
Я сел в машину, проверил, подзарядились ли за ночь аккумуляторы. Все было в порядке, можно было ехать. Я плавно нажал ногой на педаль реостата и выехал из двора нашего общежития помонов.
Минут через сорок я уже вылезал из машины у центрального въезда Седьмого ОП. Два сонных стражника не спеша выползли из своей будки и неприязненно покосились на мою желтую одежду.
– Помон, что ли? – спросил один из них и брезгливо поморщился. Бог знает что только не говорят невежды о нашей налигии!
– Как видите. Мое имя Дин Дики, – как можно спокойнее ответил я, ибо Священный Алгоритм предписывает нам сохранять с непосвященными спокойствие и быть учтивыми.
– К кому?
– К мисс Кэрол Синтакис.
– А, это у которой брат смылся невесть куда. Ладно, подойдите к определителю.
Я подошел к автомату и прижал пальцы к стеклу. Зажегся свет, щелкнули реле, и через несколько секунд на табло вспыхнули слова: «Дин Дики, полицейский монах при Первой Всеобщей Научной Церкви».
– Хорошо. Сейчас я вас запишу в книгу. Никак записывающий автомат не починят, приходится самим записывать. Что у нас сегодня… двадцать седьмое октября тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года? Дин Дики к Кэрол Синтакис. Откройте багажник. Так. Ладно. Поезжайте. Адрес знаете?
– Нет.
– По Центральному проезду до Двадцать седьмой улицы. Там направо. Номер шестьсот сорок два…
Мисс Кэрол Синтакис оказалась не маленькой, а высокой, почти с меня ростом. И нос был не длинный, не синеватый и не прозрачный. Если не считать каких-то печально-потухших глаз, ее даже можно было бы назвать красивой. Я протянул ей руку ладонью кверху – знак подношения и знак просьбы, и она ответила мне тем же приветствием прихожан Первой Всеобщей. Она вопросительно посмотрела на меня.
– Мисс Синтакис, я вас слушаю, рассказывайте, – сказал я девушке, когда мы вошли в небольшой, но очень опрятный домик.
– Позвольте мне угостить вас чем-нибудь? Тонисок, чай, кофе?
– Спасибо, но я вначале хотел бы выслушать ваш рассказ. Вам ведь тяжело и вы одиноки?
– Да, учитель.
– Простите, мисс Синтакис, но мы, помоны, не носим титула учителя. Все пакторы учителя, это верно, но у нас лишь старшие помоны, защитившие диссертации, имеют право на звание учителя. Зовите меня просто брат Дики. Хорошо?
– Простите, я хотела доставить вам удовольствие.
– Так же, как иногда рядового полицейского называют сержантом?
– Да.
Кэрол Синтакис подняла глаза и посмотрела на меня. Ее обезоруживающая честность, подавленность, я бы даже сказал – убитость, кольнули меня в сердце.
– Прошу вас, мисс Синтакис, рассказывайте. Мы сделаем все, что можем. Первая Всеобщая никогда не оставляет своих прихожан в беде.
– Да, да, я знаю! – с какой-то лихорадочной уверенностью почти выкрикнула девушка. – Кроме моей налигии, у меня в жизни нет ничего. Я живу только в минуты погружения. Это моя жизнь. А в интервалах – какое-то скольжение серых теней по серому асфальту.
«Может быть, иным религиям и приходится гоняться за людьми, как газетам за подписчиками, – подумал я, – но к нам в налигию людей гонит сама жизнь. Гонит, как загонщики зверей…»
– Что же случилось с вашим братом?
– Он исчез.
– Милая мисс Синтакис, расскажите мне, если вам не трудно, все по порядку. Когда и как исчез ваш брат?
– Это случилось позавчера. Днем я позвонила домой и разговаривала с Мортимером. У него было прекрасное настроение, а вечером, когда я вернулась в наш ОП, его не было.
– Он мог куда-нибудь уехать?
– Не знаю, нет… Он не мог сам уйти.
– Почему вы так думаете? Вы в этом уверены?
– Потому что если бы он куда-нибудь уезжал, он бы оставил мне записку. Он бы взял, наконец, свою зубную щетку, пижаму, хоть что-нибудь.
– Вы уверены, что он написал бы вам? Какие у вас были отношения?
– Когда-то совсем близкие. Еще до смерти матери он уехал куда-то работать по контракту. Вначале он писал совсем часто. Мы вообще любили друг друга. Морт старше меня на два года и всегда относился ко мне с такой, знаете, снисходительностью старшего брата. Особенно когда он стал биологом. Он отдавал, по-моему, себе отчет, что я отказалась даже от надежды на хорошее образование, лишь бы он мог закончить университет. Впрочем, это справедливо, Морт намного способнее меня.
– А как он относился к вам в последнее время?
– Я вам начала говорить о том, что вначале он писал мне очень часто.
– Это тогда, когда он уехал работать?
– Да. Мне кажется, он жалел меня. Чувствовал мое одиночество. Особенно, когда заболела мама. А потом, постепенно, его письма стали изменяться…
– В чем?
– Как вам сказать, брат Дики… Как будто они были такими же, что и до этого. Те же вопросы о здоровье, о самочувствии, о работе. Те же советы о здоровье и работе. И все же чего-то не хватало. Не было, наверное, той теплоты, что раньше… А может быть, мне это только казалось. В то время, после смерти мамы, я чувствовала себя совсем, совсем одинокой… Меня часто охватывал ужас. Я боялась ночей. Нет, нет, не из-за грабителей! У нас в поселке ведь совсем тихо. Стоило мне погасить свет, брат Дики, и я оказывалась одна на гигантском поле, безбрежном асфальтовом поле. И куда только хватал глаз – везде тянулся ровный серый асфальт. И меня охватывал ужас. И я бежала, бежала, что-то беззвучно кричала, а асфальт оставался все тем лее. И тогда мне начинало казаться, что я вовсе не бегу, а стою на месте. И уже никогда не сдвинусь с места… Вы простите меня, брат Дики, что я так много говорю. Я сама не знаю, что со мной творится… Я так редко разговариваю с людьми… Иногда, бессонной какой-нибудь ночью лежишь и думаешь: кого бы завтра ни увидела, с кем бы ни встретилась, буду говорить, говорить, говорить. А назавтра увидишь совсем пустые глаза, смотрящие куда-то сквозь тебя, и слова прилипают к гортани. Я, когда чищу зубы, брат Дики, иногда думаю, что у меня полон рот несказанных слов. Мертвых, нерожденных слов… – Девушка вдруг вздрогнула, замолчала и тихо добавила: – Простите…
– Не извиняйтесь, мисс Синтакис, мы же члены одной семьи. Кому же излить душу, если не брату в Первой Всеобщей? – сказал я как можно нежнее. Сердце мое сжалось от жалости и сострадания. Я как бы был соединен с ней параллельно и ощущал все ее беспредельное одиночество в холодном асфальтовом мире. Я понимал ее. Мне было знакомо это чувство.
– Да, да! – воскликнула девушка с болезненной убежденностью. – Если бы не Первая Всеобщая, я бы не смогла жить. И дня не прожила бы.
– Да, мисс Синтакис, да святятся имена отцов-программистов в веках… Скажите, а где именно работал ваш брат?
– Он эмбриолог. После окончания университета долго не мог найти подходящую работу, а потом вот уехал.
– А куда?
– Адреса его я не знала. Он говорил, что это какое-то засекреченное место.
– Но письма же от него приходили? На них были штемпеля? И вы ему, наверное, писали?
– Да, конечно. Но штемпеля были только местные. И писала я ему по местному почтовому адресу.
– Понимаю. Скажите, мисс Синтакис, а деньги брат присылал вам?
– Да. Иначе как бы я могла жить здесь, в ОП? На свою зарплату я бы здесь даже собачью конуру не смогла бы себе позволить.
– Значит, Мортимер зарабатывал там неплохо?
– Точно не знаю, но, по-моему, даже очень неплохо. Во всяком случае, он мне давал это понять в письмах, а когда приехал два месяца тому назад, все время говорил, что надо присмотреть домик побольше. Он, знаете, как и я, человек нелюдимый. Я говорила ему: «Женись. Не думай обо мне». Он не хотел. Он и раньше был совсем молчаливый, избегал компаний, а после приезда так и совсем слова из него не вытянешь. Биржевые курсы стали его интересовать. Уплатил уйму денег, зато наш телевизор теперь связан прямо с биржей. Мортимер включал его и часами смотрел на экран, а там только названия фирм и цифры… Он ведь не работал. Говорил, что надо отдохнуть и что он заработал себе на небольшой отдых.
– А рассказывал он вам о своей работе за границей? Ну хоть что-нибудь?
– Нет. Ни слова. Вначале я спрашивала, а потом перестала. Раз нельзя человеку рассказывать, значит, нельзя. Думаю только, что работал он где-то на юге.
– Почему?
– Он вернулся очень загорелым. У нас тут так не загоришь, хоть изжарься на солнце. Да и загар какой-то не наш.
– Скажите, а вы замечали что-нибудь необычное в настроении или поведении брата в последние дни?
– Вообще-то, как я вам сказала, Морт стал очень скрытным. И не поймешь, что у него на сердце… Но пожалуй… Вот вы меня спросили, и мне показалось, что за день до исчезновения он был, похоже, повеселей. Ну не то чтобы он прыгал козленком, но оживленнее он был, чем обычно.
– Понимаю. Теперь расскажите, о чем вы говорили с братом в день его исчезновения, когда позвонили домой.
– Да ни о чем особенном. Голос у Морта был веселый. Я его спросила, что он поделывает, а он сказал, что прикидывает, какой бы домик побольше нам снять,
– А он вас ни о чем не спрашивал?
– Спросил, когда я вернусь домой.
– Он часто вас спрашивал об этом?
– Гм… как вам сказать… Ну, как обычно, когда люди разговаривают по телефону…
– Когда вы вернулись домой, мисс Синтакис, здесь было все, как обычно?
– Все как обычно. Только брата не было. Обычно он меня поджидает и мы вместе обедаем… Но вначале я не волновалась. Ну, пошел погулять на полчасика.
– А когда вы начали беспокоиться?
– Восемь, девять часов, уже совсем темно, никто в это время и носа на улицу не высунет. Поселок наш хоть и охраняемый, но все-таки судьбу никто не хочет искушать.
– А вам не пришло в голову, мисс Синтакис, что Мортимер мог задержаться у кого-нибудь из друзей?
– Нет, это невозможно.
– Почему?
– Да потому, что у него нет друзей.
– Как, совсем нет друзей?
– Нет. За два месяца, что он приехал, при мне ему никто не звонил.
– И подруги у него не было?
– Нет. – Мисс Синтакис поджала губы и посмотрела на меня, как мне показалось, с некоторым вызовом. Ну, не было у него подруги! И у меня нет. И что?
– Когда вы вошли в его комнату?
– Ну, точно я не знаю, было уже совсем поздно, часов, наверное, одиннадцать. Я себе просто места не находила. Проедет где-то машина, я вся застываю – может, Мортимер. Я подумала: может быть, он оставил мне записку. Зашла к нему в комнату – ничего. Еще раз осмотрела гостиную и прихожую – ничего. В моей комнатке – ничего. Я еще раз все осмотрела. Я уже была в каком-то оцепенении и мало что соображала Около полуночи я позвонила в полицию, а они там только посмеялись. «У нас, смеются, каждый день и отцы семейств рвут когти, а тут холостяк пошел погулять, не доложившись своей сестричке. Через неделю если не появится, звоните снова, включим его в списки пропавших». Только утром, после ужасной бессонной ночи, я сообразила позвонить на наш контрольно-пропускной пункт. Дежурный сержант был очень вежлив, попросил меня подождать у телефона, все проверил и сказал, что Мортимер Синтакис ни 25, ни 26, ни 27 октября из ОП не выходил и не выезжал, и к нему никто не приезжал, и на территории ОП никаких происшествий не зарегистрировано. Ни больных, подобранных на улице, ни трупов. Вот и все, отец Дики.
Кэрол Синтакис как-то сразу осела в кресле, плечи ее опустились, глаза потухли. Впечатление было такое, что у нее сели батареи. Пока она говорила, в ней жила надежда, стоило ей произнести факты всуе, как она сама увидела, что надеяться-то, собственно, не на что. К сожалению, я это видел тоже.
Вот и сейчас, сидя в своей комнатке в общежитии помонов, я выключил все свои внешние чувства и начал погружаться в гармонию. Знакомая гулкая тишина окутывала меня. Безбрежная мягкая тьма, в которой я то сжимался в невообразимо крошечную точку, то заполнял собою Вселенную. Наконец я приобрел предписываемые средние размеры, нашел точку равновесия между собой и миром и почувствовал, как с легким шорохом сквозь меня заструилась карма, омывая каждую мою клеточку.
Непосвященные не знают и не могут даже понять это ощущение первозданной чистоты, которое испытываешь в мгновения, когда сквозь тебя течет карма, образующая, по нашим представлениям, поле Добра, Чистоты и Растворения. Я – это я. Помон Дин Дики, тридцати шести лет, вот уже шесть лет носящий желтую одежду. И я – частичка моей церкви, Первой Всеобщей Научной Церкви, давшей мне все. Взявшей у меня все и давшей мне все.
Когда карма промыла меня и растворила в моей церкви, я почувствовал, что пришло время сомнений. Когда-то, мальчишкой, едва попав в лоно Первой Всеобщей, я никак не мог освоить предписываемые Священным Алгоритмом ритуальные ежедневные сомнения. Разумеется, я знал вопросы, которые следует себе задавать. Готовя нас ко вступлению в лоно, пастыри-инспекторы, или, сокращенно, пакторы, каждый день без устали толковали нам о несовершенстве религии, о нерешенных ею вопросах, о нелепостях и несоответствиях. Но душа моя не хотела сомневаться. Я жаждал веры без сомнений и анализа, веры восторженной и цельной, веры прочной, как скала. Веры, за которую можно было бы держаться. Веры, которая защищала бы.
Как предписано всем прихожанам Первой Всеобщей, я ежедневно брал телефонную трубку, набирал номер Священной Машины и возносил информационную молитву – инлитву, – в которой сообщал о своих делах и мыслях. Церковь требовала от нас полной откровенности, но зато давала ощущение, что ты не одинок, что ты – член семьи, что за тобой следят, о тебе знают, тобой интересуются.
Священный центр проанализировал мои инлитвы и прислал мне пактора Брауна. Пактора Брауна, который привел меня в церковь, научил меня сомневаться и побеждать свои сомнения, ибо только в постоянном сомнении и победе над ним и кроется суть и таинство налигии – научной религии, основанной отцами-программистами.
Но уже давно сомнения мои стали истинными и глубокими. Я сомневался, может ли электронно-вычислительная машина в Священном центре быть наделена душой – личным и неповторимым Алгоритмом. Я думал о том, может ли существовать налигия, которая признает, что не может объяснить всего и потому перекладывает нерешенные вопросы на плечи верующих. Я сомневался иногда в мудрости отцов-программистов. И я всегда побеждал сомнения, ибо стоило мне поднять телефонную трубку, чтобы вознести инлитву или, в редких случаях, когда мне что-нибудь было очень нужно, – молитву и услышать бесконечно добрый и участливый голос Машины, почувствовать, что ты не одинок в этом страшном и жестоком мире, и горячая волна благодарной радости тут же захлестывала меня. Я, ничтожный и безвестный атом среди миллиардов таких же атомов, интересую кого-то. Меня знают. Чудо, чудо!
Я называл Машине свое имя, она выслушивала мои подчас бессвязные и страстные излияния, иногда давала мне советы, иногда воспроизводила мои предыдущие инлитвы, показывая, как я противоречу сам себе.
Неверующие смеются иногда над нами: транзисторопоклонники – называют они нас. Да, мы знаем, что Машина – это огромная ЭВМ, спроектированная и запущенная отцами-программистами. Да, в основе Машины – электроника. Но электроника, поднятая Священным Алгоритмом на новую ступень. В конце концов, и человеческое тело, и разум, а стало быть, и душа тоже созданы из банальных атомов…
Я только что закончил погружение и начал не спеша подниматься к поверхности, когда услышал телефонный звонок. Я поднял трубку, назвал себя и услышал ее голос. Машина сообщила мне, что только что из Седьмого Охраняемого поселка вознесена молитва прихожанкой Первой Всеобщей Кэрол Синтакис, у которой якобы исчез брат, Мортимер Синтакис. Машина проверила свои архивы, просмотрела все информационные молитвы мисс Синтакис и сообщила мне, что девушке двадцать семь лет, что работает она настройщицей кредитных машин, что брату ее что-то около тридцати, он холост, до недавнего времени работал где-то за границей. Судя по всему, жизнь мисс Синтакис текла довольно спокойно. Раз в неделю в очередной инлитве она сообщала дату и сумму очередного пожертвования Первой Всеобщей и почти никогда ни о чем не просила. В архивах Машины зарегистрированы всего две подлинные молитвы с просьбами. Она просила об облегчении мучений своей матери, которая умирала от рака желудка, а другой раз – дать ей силы стойко переносить одиночество, когда мать умерла, а брат был далеко.
Я надел свою желтую одежду полицейского монаха, помона, как нас обычно называют, и спустился вниз к гаражу. Девушка ни разу не просила о женихе, не испрашивала разрешения на брак… Наверное, маленькое бледное существо с синевато-прозрачным длинным носом. Некрасивые дурнушки в моем представлении почему-то всегда наделены длинными синевато-прозрачными носами. Интересно было бы найти причину этой ассоциации, но наша налигия строго-настрого запрещает самопсихоанализ…
Я сел в машину, проверил, подзарядились ли за ночь аккумуляторы. Все было в порядке, можно было ехать. Я плавно нажал ногой на педаль реостата и выехал из двора нашего общежития помонов.
Минут через сорок я уже вылезал из машины у центрального въезда Седьмого ОП. Два сонных стражника не спеша выползли из своей будки и неприязненно покосились на мою желтую одежду.
– Помон, что ли? – спросил один из них и брезгливо поморщился. Бог знает что только не говорят невежды о нашей налигии!
– Как видите. Мое имя Дин Дики, – как можно спокойнее ответил я, ибо Священный Алгоритм предписывает нам сохранять с непосвященными спокойствие и быть учтивыми.
– К кому?
– К мисс Кэрол Синтакис.
– А, это у которой брат смылся невесть куда. Ладно, подойдите к определителю.
Я подошел к автомату и прижал пальцы к стеклу. Зажегся свет, щелкнули реле, и через несколько секунд на табло вспыхнули слова: «Дин Дики, полицейский монах при Первой Всеобщей Научной Церкви».
– Хорошо. Сейчас я вас запишу в книгу. Никак записывающий автомат не починят, приходится самим записывать. Что у нас сегодня… двадцать седьмое октября тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года? Дин Дики к Кэрол Синтакис. Откройте багажник. Так. Ладно. Поезжайте. Адрес знаете?
– Нет.
– По Центральному проезду до Двадцать седьмой улицы. Там направо. Номер шестьсот сорок два…
Мисс Кэрол Синтакис оказалась не маленькой, а высокой, почти с меня ростом. И нос был не длинный, не синеватый и не прозрачный. Если не считать каких-то печально-потухших глаз, ее даже можно было бы назвать красивой. Я протянул ей руку ладонью кверху – знак подношения и знак просьбы, и она ответила мне тем же приветствием прихожан Первой Всеобщей. Она вопросительно посмотрела на меня.
– Мисс Синтакис, я вас слушаю, рассказывайте, – сказал я девушке, когда мы вошли в небольшой, но очень опрятный домик.
– Позвольте мне угостить вас чем-нибудь? Тонисок, чай, кофе?
– Спасибо, но я вначале хотел бы выслушать ваш рассказ. Вам ведь тяжело и вы одиноки?
– Да, учитель.
– Простите, мисс Синтакис, но мы, помоны, не носим титула учителя. Все пакторы учителя, это верно, но у нас лишь старшие помоны, защитившие диссертации, имеют право на звание учителя. Зовите меня просто брат Дики. Хорошо?
– Простите, я хотела доставить вам удовольствие.
– Так же, как иногда рядового полицейского называют сержантом?
– Да.
Кэрол Синтакис подняла глаза и посмотрела на меня. Ее обезоруживающая честность, подавленность, я бы даже сказал – убитость, кольнули меня в сердце.
– Прошу вас, мисс Синтакис, рассказывайте. Мы сделаем все, что можем. Первая Всеобщая никогда не оставляет своих прихожан в беде.
– Да, да, я знаю! – с какой-то лихорадочной уверенностью почти выкрикнула девушка. – Кроме моей налигии, у меня в жизни нет ничего. Я живу только в минуты погружения. Это моя жизнь. А в интервалах – какое-то скольжение серых теней по серому асфальту.
«Может быть, иным религиям и приходится гоняться за людьми, как газетам за подписчиками, – подумал я, – но к нам в налигию людей гонит сама жизнь. Гонит, как загонщики зверей…»
– Что же случилось с вашим братом?
– Он исчез.
– Милая мисс Синтакис, расскажите мне, если вам не трудно, все по порядку. Когда и как исчез ваш брат?
– Это случилось позавчера. Днем я позвонила домой и разговаривала с Мортимером. У него было прекрасное настроение, а вечером, когда я вернулась в наш ОП, его не было.
– Он мог куда-нибудь уехать?
– Не знаю, нет… Он не мог сам уйти.
– Почему вы так думаете? Вы в этом уверены?
– Потому что если бы он куда-нибудь уезжал, он бы оставил мне записку. Он бы взял, наконец, свою зубную щетку, пижаму, хоть что-нибудь.
– Вы уверены, что он написал бы вам? Какие у вас были отношения?
– Когда-то совсем близкие. Еще до смерти матери он уехал куда-то работать по контракту. Вначале он писал совсем часто. Мы вообще любили друг друга. Морт старше меня на два года и всегда относился ко мне с такой, знаете, снисходительностью старшего брата. Особенно когда он стал биологом. Он отдавал, по-моему, себе отчет, что я отказалась даже от надежды на хорошее образование, лишь бы он мог закончить университет. Впрочем, это справедливо, Морт намного способнее меня.
– А как он относился к вам в последнее время?
– Я вам начала говорить о том, что вначале он писал мне очень часто.
– Это тогда, когда он уехал работать?
– Да. Мне кажется, он жалел меня. Чувствовал мое одиночество. Особенно, когда заболела мама. А потом, постепенно, его письма стали изменяться…
– В чем?
– Как вам сказать, брат Дики… Как будто они были такими же, что и до этого. Те же вопросы о здоровье, о самочувствии, о работе. Те же советы о здоровье и работе. И все же чего-то не хватало. Не было, наверное, той теплоты, что раньше… А может быть, мне это только казалось. В то время, после смерти мамы, я чувствовала себя совсем, совсем одинокой… Меня часто охватывал ужас. Я боялась ночей. Нет, нет, не из-за грабителей! У нас в поселке ведь совсем тихо. Стоило мне погасить свет, брат Дики, и я оказывалась одна на гигантском поле, безбрежном асфальтовом поле. И куда только хватал глаз – везде тянулся ровный серый асфальт. И меня охватывал ужас. И я бежала, бежала, что-то беззвучно кричала, а асфальт оставался все тем лее. И тогда мне начинало казаться, что я вовсе не бегу, а стою на месте. И уже никогда не сдвинусь с места… Вы простите меня, брат Дики, что я так много говорю. Я сама не знаю, что со мной творится… Я так редко разговариваю с людьми… Иногда, бессонной какой-нибудь ночью лежишь и думаешь: кого бы завтра ни увидела, с кем бы ни встретилась, буду говорить, говорить, говорить. А назавтра увидишь совсем пустые глаза, смотрящие куда-то сквозь тебя, и слова прилипают к гортани. Я, когда чищу зубы, брат Дики, иногда думаю, что у меня полон рот несказанных слов. Мертвых, нерожденных слов… – Девушка вдруг вздрогнула, замолчала и тихо добавила: – Простите…
– Не извиняйтесь, мисс Синтакис, мы же члены одной семьи. Кому же излить душу, если не брату в Первой Всеобщей? – сказал я как можно нежнее. Сердце мое сжалось от жалости и сострадания. Я как бы был соединен с ней параллельно и ощущал все ее беспредельное одиночество в холодном асфальтовом мире. Я понимал ее. Мне было знакомо это чувство.
– Да, да! – воскликнула девушка с болезненной убежденностью. – Если бы не Первая Всеобщая, я бы не смогла жить. И дня не прожила бы.
– Да, мисс Синтакис, да святятся имена отцов-программистов в веках… Скажите, а где именно работал ваш брат?
– Он эмбриолог. После окончания университета долго не мог найти подходящую работу, а потом вот уехал.
– А куда?
– Адреса его я не знала. Он говорил, что это какое-то засекреченное место.
– Но письма же от него приходили? На них были штемпеля? И вы ему, наверное, писали?
– Да, конечно. Но штемпеля были только местные. И писала я ему по местному почтовому адресу.
– Понимаю. Скажите, мисс Синтакис, а деньги брат присылал вам?
– Да. Иначе как бы я могла жить здесь, в ОП? На свою зарплату я бы здесь даже собачью конуру не смогла бы себе позволить.
– Значит, Мортимер зарабатывал там неплохо?
– Точно не знаю, но, по-моему, даже очень неплохо. Во всяком случае, он мне давал это понять в письмах, а когда приехал два месяца тому назад, все время говорил, что надо присмотреть домик побольше. Он, знаете, как и я, человек нелюдимый. Я говорила ему: «Женись. Не думай обо мне». Он не хотел. Он и раньше был совсем молчаливый, избегал компаний, а после приезда так и совсем слова из него не вытянешь. Биржевые курсы стали его интересовать. Уплатил уйму денег, зато наш телевизор теперь связан прямо с биржей. Мортимер включал его и часами смотрел на экран, а там только названия фирм и цифры… Он ведь не работал. Говорил, что надо отдохнуть и что он заработал себе на небольшой отдых.
– А рассказывал он вам о своей работе за границей? Ну хоть что-нибудь?
– Нет. Ни слова. Вначале я спрашивала, а потом перестала. Раз нельзя человеку рассказывать, значит, нельзя. Думаю только, что работал он где-то на юге.
– Почему?
– Он вернулся очень загорелым. У нас тут так не загоришь, хоть изжарься на солнце. Да и загар какой-то не наш.
– Скажите, а вы замечали что-нибудь необычное в настроении или поведении брата в последние дни?
– Вообще-то, как я вам сказала, Морт стал очень скрытным. И не поймешь, что у него на сердце… Но пожалуй… Вот вы меня спросили, и мне показалось, что за день до исчезновения он был, похоже, повеселей. Ну не то чтобы он прыгал козленком, но оживленнее он был, чем обычно.
– Понимаю. Теперь расскажите, о чем вы говорили с братом в день его исчезновения, когда позвонили домой.
– Да ни о чем особенном. Голос у Морта был веселый. Я его спросила, что он поделывает, а он сказал, что прикидывает, какой бы домик побольше нам снять,
– А он вас ни о чем не спрашивал?
– Спросил, когда я вернусь домой.
– Он часто вас спрашивал об этом?
– Гм… как вам сказать… Ну, как обычно, когда люди разговаривают по телефону…
– Когда вы вернулись домой, мисс Синтакис, здесь было все, как обычно?
– Все как обычно. Только брата не было. Обычно он меня поджидает и мы вместе обедаем… Но вначале я не волновалась. Ну, пошел погулять на полчасика.
– А когда вы начали беспокоиться?
– Восемь, девять часов, уже совсем темно, никто в это время и носа на улицу не высунет. Поселок наш хоть и охраняемый, но все-таки судьбу никто не хочет искушать.
– А вам не пришло в голову, мисс Синтакис, что Мортимер мог задержаться у кого-нибудь из друзей?
– Нет, это невозможно.
– Почему?
– Да потому, что у него нет друзей.
– Как, совсем нет друзей?
– Нет. За два месяца, что он приехал, при мне ему никто не звонил.
– И подруги у него не было?
– Нет. – Мисс Синтакис поджала губы и посмотрела на меня, как мне показалось, с некоторым вызовом. Ну, не было у него подруги! И у меня нет. И что?
– Когда вы вошли в его комнату?
– Ну, точно я не знаю, было уже совсем поздно, часов, наверное, одиннадцать. Я себе просто места не находила. Проедет где-то машина, я вся застываю – может, Мортимер. Я подумала: может быть, он оставил мне записку. Зашла к нему в комнату – ничего. Еще раз осмотрела гостиную и прихожую – ничего. В моей комнатке – ничего. Я еще раз все осмотрела. Я уже была в каком-то оцепенении и мало что соображала Около полуночи я позвонила в полицию, а они там только посмеялись. «У нас, смеются, каждый день и отцы семейств рвут когти, а тут холостяк пошел погулять, не доложившись своей сестричке. Через неделю если не появится, звоните снова, включим его в списки пропавших». Только утром, после ужасной бессонной ночи, я сообразила позвонить на наш контрольно-пропускной пункт. Дежурный сержант был очень вежлив, попросил меня подождать у телефона, все проверил и сказал, что Мортимер Синтакис ни 25, ни 26, ни 27 октября из ОП не выходил и не выезжал, и к нему никто не приезжал, и на территории ОП никаких происшествий не зарегистрировано. Ни больных, подобранных на улице, ни трупов. Вот и все, отец Дики.
Кэрол Синтакис как-то сразу осела в кресле, плечи ее опустились, глаза потухли. Впечатление было такое, что у нее сели батареи. Пока она говорила, в ней жила надежда, стоило ей произнести факты всуе, как она сама увидела, что надеяться-то, собственно, не на что. К сожалению, я это видел тоже.
Глава 2
Я еще раз достал из кармана фотографию Мортимера Синтакиса, которую мне дала его сестра. На меня смотрело обычное, самое банальное лицо молодого мужчины с чуть сонным выражением, написанным на нем.
Если у сестры была хоть какая-то индивидуальность, брат мог вполне быть изготовлен на конвейере из стандартных и не слишком дорогих частей. Я спрятал фото в карман, вздохнул и пошел к соседнему домику, точно такому же, что и дом Синтакисов.
Мне открыла дверь пышногрудая усатая дама в высшей степени неопределенного возраста. Едва она увидела мою желтую одежду, она взорвалась если не вулканом, то уж гейзером наверняка.
– А, помон к нам пожаловал! Евнух из Первой Всеобщей! Христопродавец! Предали Христа нашего, спасителя, сменяли на железки и проводочки!
Если у сестры была хоть какая-то индивидуальность, брат мог вполне быть изготовлен на конвейере из стандартных и не слишком дорогих частей. Я спрятал фото в карман, вздохнул и пошел к соседнему домику, точно такому же, что и дом Синтакисов.
Мне открыла дверь пышногрудая усатая дама в высшей степени неопределенного возраста. Едва она увидела мою желтую одежду, она взорвалась если не вулканом, то уж гейзером наверняка.
– А, помон к нам пожаловал! Евнух из Первой Всеобщей! Христопродавец! Предали Христа нашего, спасителя, сменяли на железки и проводочки!