Страница:
В самом деле: бодрый, подвижный Никитин на вид казался чуть ли не сыном Введенского.
Парадокс, которыми столь богата наша жизнь: крепыш Никитин умер через три года, болезненный Введенский – через 17 лет.
Михаил Водопьянов
Я провожал, а потом встречал его во Внукове. Во всём чувствовалась незаурядная, колоритная личность. Ехал он, разумеется, не в лётной форме, а в гражданском, но бывалый военный лётчик ощущался как в его богатырской фигуре, так и в каждом уверенном, неторопливом движении.
Провожал и встречал Водопьянова вместе со мной молодой человек по имени Герман, к которому лётчик проявлял поистине братские чувства: они были на «ты», обнимались и целовались. Из ГДР Водопьянов привез Герману и его маленькой дочке подарки. Выяснилось, что это литературный секретарь Водопьянова, с помощью которого он написал и подготовил к изданию едва ли не все свои сочинения. Герман довольствовался ролью тени Водопьянова – сам, кажется, ничего не написал и не издал.
Когда Водопьянов вышел из самолёта, он был багрово красен и слегка покачивался. Винный запах убедил меня, что немцы крепко напоили его перед отлётом. На мой вопрос о поездке лётчик ответил, что она была исключительно удачна, немцы проявили к нему невиданное гостеприимство, осыпали его подарками.
Тем же летом ВОКС принимал генерального секретаря Общества германо-советской дружбы Миснера. Узнав, что Миснер, столь тепло принимавший его в ГДР, в Москве, Водопьянов позвонил мне и пригласил его к себе на дачу; с Миснером поехал и я. В этот же день радушный Водопьянов пригласил к себе на дачу группу немецкой молодёжи из ГДР и ФРГ, прибывшую на Всемирный фестиваль молодёжи, – более 20 человек.
Дача Водопьянова представляла собой обширнейшее имение на берегу Бисеровского озера около Купавны. День был жаркий, мы катались на лодках, потом хозяин пригласил нас к столу со скромной закуской и выпивкой. Мы сидели за особым столом: Миснер, Герман (занимавший с семьёй весь верх дачи), директор МАИ Каменцев и я, пили какой-то портвейн и ели фрукты. Водопьянов вёл себя просто и непринуждённо, не подавлял своим величием и не рассыпался в любезностях. Встреча выглядела сугубо неофициально.
Обслуживала застолье Мария Васильевна, жена лётчика – обаятельная старушка с добрым, красивым лицом. Я глядел на неё и думал: сколько же пережила эта тихая женщина, ожидая мужа из дальних и рискованных перелётов! И вот дождалась: он не погиб, как Чкалов, Серов, Леваневский и десятки других его товарищей. Муж уже не летал – спокойная, обеспеченная жизнь с близким человеком, овеянным славой.
Отойдя куда-то, я столкнулся с Марией Васильевной в полутемном коридоре дачи. Внезапно она остановила меня и прошептала:
– Вы бы уж посмотрели, чтобы Миша много не пил. А то в последнее время так пьёт, так пьёт, что сладу с ним никакого нет…
И горько, не стесняясь совершенно незнакомого человека, зарыдала.
Я не знал, что делать, как успокоить несчастную женщину, что-то пробормотал и вернулся на террасу, к столу. Поневоле стал смотреть за хозяином, но Водопьянов до конца пил в меру и опасно пьяным не становился.
Настроение моё было испорчено. Этот случай лишний раз дал мне понять, что счастье отнюдь не во внешнем благополучии.
Андрей Вышинский
Уже тогда Николина Гора была летним местом отдыха московской элиты: справа от дачи Ступниковых стояла дача Качалова, слева – Вышинского[11], напротив – Семашко и О.Ю. Шмидта. Между соседями завязывались знакомства.
Ехать на Николину Гору без автомобиля и в те времена было весьма затруднительно. Так возникали «автомобильные спайки».
Не раз хозяйку дачи подбрасывал на своей автомашине сосед А.Я. Вышинский – в те времена грозный генеральный прокурор СССР. Жил он в знаменитом доме Нирнзее в Большом Гнездниковском переулке. Однажды отправился с ним на Николину Гору и я. Вышинский послал свой старенький персональный автомобиль иностранной марки к нам в Казарменный переулок. Подъехав к дому Нирнзее, я и хозяйка дачи минут пять ожидали выхода прокурора. Вот наконец он вышел – в простой толстовке, летней фуражке, коренастый, с рыжеватыми усиками; ничего солидного и устрашающего в нём не было, в тихом переулке он выглядел заурядным московским совслужем. Коротко представился мне, пожав руку. Вышинский сел рядом с шофёром, вёл себя сухо, подтянуто, говорил немного и на малозначащие темы.
Трясущийся лимузин, пропахший бензином, нёсся где-то по Перхушковскому лесу, когда последовала вынужденная остановка: с мотором что-то случилось. Все мы вышли на дорогу. Не помню, с какой фразой я обратился к Вышинскому, но начал с имени-отчества: «Андрей Эдуардович».
Прокурор с усмешкой взглянул на меня и твёрдо поправил:
– Андрей Януариевич.
Такого отчества я тогда слыхом не слыхивал. Когда он представлялся, мне послышалось «Эдуардович».
– Как, как? – простодушно переспросил я.
– Я-ну-ариевич.
Поехали далее. У Вышинских была скромная одноэтажная дача не только без забора, но даже без штакетника. На участке почти не было деревьев и кустов, расстилался огород и лужайка. Надо полагать, что даже у шофёра нынешнего генерального прокурора дача побогаче. Впрочем, и у других знаменитых дачников Николиной Горы дачи по нынешним меркам были весьма скромными.
Вышинский иногда заходил на «нашу» дачу, велись обычные соседские бесцветные разговоры о погоде и всхожести овощей. Жену прокурора звали Капитолиной, это была очень высокая, тонкая женщина ростом выше мужа. На даче Вышинского, куда я заходил, жила также дочь прокурора со своим мужем.
Однажды, в середине лета, Вышинский приходил прощаться: уезжал в Ростов, где происходил длительный процесс над вредителями, потопившими пароход «Борис Шеболдаев». Вышинский ехал к завершению процесса, чтобы произнести обвинительную речь. Прощаясь с ним, взрослые вокруг меня говорили:
– Ну, теперь-то этим негодяям не поздоровится.
Процесс широко освещался в газетах, почти ежедневно, но вдруг название потопленного судна перестало упоминаться – просто «Дело о потоплении парохода в Азовском море». Какого парохода? Я узнал, что Борис Шеболдаев – первый секретарь Азово-Черноморского обкома. Исчезновение его имени с газетных полос означало, что потерпело аварию не только судно, но и тот, чьё имя оно носило. Начиналась эпоха жестоких репрессий.
Александр и Сергей Герасимовы
Александр Михайлович был личностью весьма яркой, колоритной[12]. Низенький, круглолицый, с брюшком, небольшими руками и ногами, он чем-то напоминал моржа. Волосы и усы иссиня-чёрные, что редкость для русского, в чертах лица чувствовалась примесь татарской крови. Он, кажется, с юных лет привык властвовать. Узнав, что его отец был богатым прасолом из города Козлова, я сразу же легко представил себе и сына в роли состоятельного, расчётливого купца.
Неказистую фигурку компенсировали повелительные, уверенные движения. Неслучайно Б.В. Ногансон на картине «На старом уральском заводе» изобразил А.М. Герасимова в образе заводчика Демидова. Много лет Александр Михайлович был президентом Академии художеств СССР, то есть полным диктатором в советском изобразительном искусстве. Его обвиняют в закрытии Музея нового западного искусства в Москве, но вряд ли это справедливо: чудесный музей этот закрыли в 1944 году, а Герасимов стал президентом только в 1947 году[13]. Правда, известна его тесная дружба с Ворошиловым, который был в Политбюро чем-то вроде куратора искусств, и тут могло иметь место вредное влияние…
В чем А.М. Герасимов повинен несомненно – это в разжигании культа Сталина в искусстве. Ещё и культ только зарождался, как с начала 1930-х годов стала появляться огромные полотна А.М. Герасимова с изображением Сталина – сначала средним («Сталин и Ворошилов в Кремле»), а затем и крупным планом. Он, так сказать, начал задавать тон, быстро подхваченный Налбандяном, Ефановым, Влад. Серовым и другими. В натюрмортах и пейзажах А.М. Герасимова заметна необыкновенно сочная, я бы сказал, чувственная манера письма: сирень, мокрую от дождя террасу он, например, написал восхитительно. Официальные же его полотна написаны хрестоматийно, без вдохновения, стало быть, вполне конъюнктурно. Тем не менее они явно нравились Сталину – за них художник получил четыре Сталинских премии!
Гораздо интереснее, чем созерцать отмеченные премиями картины А.М. Герасимова, было наблюдать за ним самим. Лично я не мог оторвать от него глаз. Самой природой он был написан сочно, пластично, законченно – тип удачливого, сытого купчика с какой-нибудь картины Кустодиева. Во время разговора – мне несколько раз пришлось переводить его беседы с иностранными художниками – он любил шевелить толстыми пальцами, как бы в дополнение к сказанному.
Однажды я оказался напротив него во время какого-то торжественного обеда в «Савойе» – тут Александр Михайлович был вполне в своей стихии. Прислуживал коротенький, лысенький Пётр Лукич или Лука Петрович, служивший по официантской части ещё с конца прошлого века и навидавшийся разной «богатой публики». В наши дни единственным достойным посетителем ресторана для него был, конечно же, Александр Михайлович. Тот властным жестом подзывал к себе Петра Лукича; старый лакей угодливо склонялся перед «настоящим гостем» и с наслаждением выслушивал его указания: «Ты в ушицу-то того-то и того-то доложи», «А сельдерейчику нету?», «Котлетки-то де-воляй сегодня не ахти, нет ли чего другого?» Словом – барин. Указания дополнялись выразительными движениями пальцев. Ел Александр Михайлович смачно, не спеша, с аппетитом, пил маленькими рюмками, молниеносно, закусывая маринованными грибами.
Герасимов хвалил меня за переводы, но иногда в существенном поправлял. Так, вместо «цайхнен» (рисовать) я как-то произнес «мален» (писать красками). Художник остановил меня и сказал гостям: «Нихт мален – цайхнен».
Говорят, что сильнее всего Сергей Васильевич не в сюжетных картинах, а в пейзажах, мне же они кажутся несколько худосочными, жидкими.
Отношения между обоими Герасимовыми были внешне уважительными, но внутренне натянутыми. Однажды в ныне перестроенном Доме художника на Кузнецком Мосту я видел обоих за столом президиума на каком-то заседании. Сергей докладывал о поездке в Австрию; председательствовавший Александр бросил ему в конце доклада какое-то язвительное замечание в виде реплики. Сергей по-деревенски шмыгнул носом и под общий смех сказал: «Ну, это лучше замнём для ясности». Его называли «хитрый можайский мужичок».
И в самом деле: в отличие от Александра, Сергей происходил из бедной крестьянской семьи и всего в жизни добился собственным трудом. Начав работать над историей дома Арсения Морозова (нынешний Дом дружбы с народами зарубежных стран), я обратился с некоторыми вопросами к Сергею Васильевичу. Он сообщил мне, что с 1900 года, то есть с 15-летнего возраста, жил у меценатки-миллионерши Варвары Морозовой (матери Арсения) на Воздвиженке и на её средства учился. Подробно рассказал и о трёх братьях Морозовых, сыновьях Варвары, и советовал обратиться в отдел русской живописи Третьяковской галереи за адресом ещё здравствовавшей тогда Маргариты Морозовой, вдовы старшего сына.
С.В. Герасимов был весьма уважаемым художником, действительным членом Академии художеств. В годы владычества в художественной жизни страны своего однофамильца пользовался почётом, но неполным. Должное признание получил только после 1957 года. Когда Александра с поста президента Академии убрали, Сергей наконец обрёл звание Народного художника СССР, а после этого его представили на Ленинскую премию. Внешне был холодноват, немногословен, но за этим чувствовался широкой и доброй души человек.
Вениамин Каверин
Я без труда нашёл дачу знаменитости (увы, сейчас нипочем не нашёл бы – так всё изменилось); это был новый, осваиваемый район посёлка с участком, который удивил меня своим неудобством и неустроенностью. Дача была только что срубленная, без каких-либо удобств, лишённая тишины и тени.
Писатель принял предложение с явным, хотя и сдержанным удовлетворением. Я был уверен, что он давно уже объездил многие страны, но на мой вопрос Каверин неохотно ответил, что нигде не бывал. От всего его облика веяло простотой и достоинством, в чертах лица и манере говорить чувствовалась скрытая духовная сила.
На недостроенной даче не было ни кабинета, ни даже приличного стола. Более того, приготовившись заполнять анкету, Каверин не отыскал даже ручки. Тут к нему пришли приятели, явно литераторы; какой-то плотный курносый блондин в очках – по дурацкой застенчивости я постеснялся спросить, даже потом, кто это. Быть может, Всеволод Иванов – напоминал. Блондин расхохотался: ну и писатель, даже писать нечем! Вскоре нашлась простая ученическая ручка и чернильница, Каверин быстро заполнил анкету и автобиографию. Подошло время обеда. Каверин с женой, миловидной сестрой недавно умершего Юрия Тынянова, заставили меня пообедать вместе с ними. Обед был самый простой, на первое, кажется, гороховый суп.
После обеда мы вышли в сад и присели на скамейке. Я говорил, какое большое впечатление на меня произвёл его роман «Исполнение желаний». Какому писателю не приятно такое слушать!
Затем спросил: не жалеет ли, что не остался в Ленинграде? В моем представлении Каверин плохо вписывается в Москву, это типично ленинградский писатель. Каверин в грустью признался, что привязан к Ленинграду всей душой, но после войны и блокады город превратился в провинцию. Культурная жизнь в нём сошла на нет, жить в нём стало неуютно.
Пощипывая какое-то садовое растение, я сообщил, что восхищаюсь, в частности, таким качеством писателей, как знание названий всевозможных растений. В ответ Каверин заявил с улыбкой, что писатели, как правило, названий этих не знают, а пользуются пособиями по ботанике.
Прибыв с каверинской анкетой и автобиографией на службу, я пошел с докладом к A.B. Караганову – первому заместителю нашего председателя. Он при мне начал внимательно читать анкету, я сидел напротив. Когда Караганов увидел, что подлинная фамилия писателя Зильбер, он удивлённо вскинул брови. Второй раз он выразил на лице неудовольствие, узнав, что какой-то из братьев Каверина репрессирован или был репрессирован. Окончив чтение, Караганов твёрдо заявил мне: «Не пойдёт», что означало: «Не поедет».
Я был обескуражен: только что так любезно был принят писателем, обнадёжил его, съел столь ценный по голодному послевоенному времени обед, и всё это пошло вхолостую: заграница для него закрыта! Более того, по традициям того времени (да только ли того?) об этом запрещалось даже оповещать «невыездного»: пусть остается в неведении, сама жизнь покажет, что в поездке ему отказано.
Я же со всеми своими интеллигентными разговорами сказался никчемушным посыльным, отнявшим у писателя время и сожравшим обед. Даже извиниться перед ним не имел права!
На одно лишь надеялся: такой тонкий психолог и знаток жизни, как Каверин, отлично разбирался, что к чему. Меньше всего в отсутствии разрешения на поездку он мог винить мою скромную персону.
«Ездить» он начал только после 1956 года.
Иван Козловский
Козловский приехал в Вену из Дрездена, где выступал с концертами. В Вене он был ангажирован для участия в опере «Богема» в партии Рудольфа.
Певец стал горячо рассказывать о богатых впечатлениях от поездки. То было едва ли не первое его заграничное путешествие.
– Главное, Яша, – твердил Козловский, – не заграничное барахло, за которым так жадно наши гоняются, – тут он презрительно провел руками по элегантному костюму, в который был облачён, – а впечатления, пейзажи, города. Правда, Яша?
Яша охотно согласился. Тенор поведал, что у него и за границей оказалось немало поклонников.
– И поклонниц, наверное, тоже? – ввернул Флиер.
– И поклонниц немало.
– Но всё же такого числа поклонниц, как у тебя, в нашей стране не было и нет ни у кого. Признайся, Ваня, небось, ты немало ими и попользовался?
Козловский покосился на меня и пробормотал что-то невразумительное. Из этого я понял, что вопрос Флиера попал в точку.
Женой Козловского в то время была киноактриса Галина Сергеева, популярная по картинам «Пышка» и «Сильва». Если сам тенор был человеком открытым и контактным, то Сергеева неохотно отвечала даже на самые простые, деловые вопросы, с лица её не сходила какая-то беспричинная злость, портившая черты этой хорошенькой женщины.
Крепкий, нестарый ещё Козловский смешил меня усиленной заботой о своём здоровье. На венское кладбище мы поехали в холодную дождливую погоду. Певец заботливо поправлял на шее толстый шерстяной шарф, отказывался отвечать на вопросы, показывая на своё горло. Он страшно боялся повредить голос.
Затем, в СССР, я часто видел его на различных мероприятиях ВОКСа. Человек крайне общительный, ценящий внимание, он бывал всюду и везде. Жизнелюб и бонвиван, галантный женолюб, он был подчёркнуто внимателен к женщинам, непременно целовал им ручки, лихо, но недолго (не простудиться бы!) по-старомодному вальсировал. Кажется, не было человека из мира искусств, особенно женщины, с кем он не был бы знаком.
Парадокс, которыми столь богата наша жизнь: крепыш Никитин умер через три года, болезненный Введенский – через 17 лет.
Михаил Водопьянов
М.В. ВодопьяновПосле XX съезда КПСС, когда оживились культурные связи СССР с заграницей, мне как заведующему отделом Центральной Европы ВОКСа пришлось немало потрудиться, отправляя за рубеж разного рода советских деятелей в качестве лекторов. В списке желаемых кандидатур, присланном немцами ГДР, значился легендарный лётчик Михаил Васильевич Водопьянов, один из первых Героев Советского Союза[10]. Я связался с ним, он согласился поехать. Пришёл ко мне для обсуждения предстоящей поездки. Тут меня поразило одно: он твёрдо настаивал, чтобы его представляли за границей не как лётчика, а как писателя, словно писание книг было главным делом его жизни.
Я провожал, а потом встречал его во Внукове. Во всём чувствовалась незаурядная, колоритная личность. Ехал он, разумеется, не в лётной форме, а в гражданском, но бывалый военный лётчик ощущался как в его богатырской фигуре, так и в каждом уверенном, неторопливом движении.
Провожал и встречал Водопьянова вместе со мной молодой человек по имени Герман, к которому лётчик проявлял поистине братские чувства: они были на «ты», обнимались и целовались. Из ГДР Водопьянов привез Герману и его маленькой дочке подарки. Выяснилось, что это литературный секретарь Водопьянова, с помощью которого он написал и подготовил к изданию едва ли не все свои сочинения. Герман довольствовался ролью тени Водопьянова – сам, кажется, ничего не написал и не издал.
Когда Водопьянов вышел из самолёта, он был багрово красен и слегка покачивался. Винный запах убедил меня, что немцы крепко напоили его перед отлётом. На мой вопрос о поездке лётчик ответил, что она была исключительно удачна, немцы проявили к нему невиданное гостеприимство, осыпали его подарками.
Тем же летом ВОКС принимал генерального секретаря Общества германо-советской дружбы Миснера. Узнав, что Миснер, столь тепло принимавший его в ГДР, в Москве, Водопьянов позвонил мне и пригласил его к себе на дачу; с Миснером поехал и я. В этот же день радушный Водопьянов пригласил к себе на дачу группу немецкой молодёжи из ГДР и ФРГ, прибывшую на Всемирный фестиваль молодёжи, – более 20 человек.
Дача Водопьянова представляла собой обширнейшее имение на берегу Бисеровского озера около Купавны. День был жаркий, мы катались на лодках, потом хозяин пригласил нас к столу со скромной закуской и выпивкой. Мы сидели за особым столом: Миснер, Герман (занимавший с семьёй весь верх дачи), директор МАИ Каменцев и я, пили какой-то портвейн и ели фрукты. Водопьянов вёл себя просто и непринуждённо, не подавлял своим величием и не рассыпался в любезностях. Встреча выглядела сугубо неофициально.
Обслуживала застолье Мария Васильевна, жена лётчика – обаятельная старушка с добрым, красивым лицом. Я глядел на неё и думал: сколько же пережила эта тихая женщина, ожидая мужа из дальних и рискованных перелётов! И вот дождалась: он не погиб, как Чкалов, Серов, Леваневский и десятки других его товарищей. Муж уже не летал – спокойная, обеспеченная жизнь с близким человеком, овеянным славой.
Отойдя куда-то, я столкнулся с Марией Васильевной в полутемном коридоре дачи. Внезапно она остановила меня и прошептала:
– Вы бы уж посмотрели, чтобы Миша много не пил. А то в последнее время так пьёт, так пьёт, что сладу с ним никакого нет…
И горько, не стесняясь совершенно незнакомого человека, зарыдала.
Я не знал, что делать, как успокоить несчастную женщину, что-то пробормотал и вернулся на террасу, к столу. Поневоле стал смотреть за хозяином, но Водопьянов до конца пил в меру и опасно пьяным не становился.
Настроение моё было испорчено. Этот случай лишний раз дал мне понять, что счастье отнюдь не во внешнем благополучии.
Дарственная надпись М.В. Водопьянова на книгеБольше я Водопьянова не видел. Он умер недавно, на девятом десятке жизни. На память от него осталась книжка «Гордое слово» с размашистой надписью автора: «Федосюк Ю.А. В знак моего уважения на добрую память. 22 июля 1957 г. Водопьянов».
Андрей Вышинский
А.Я. ВышинскийЭто было в 1934–1936 годах. Наши друзья и соседи Ступниковы построили себе дачу в недавно основанном кооперативном поселке Николина Гора. На некоторое время брали к себе в гости меня – «бездачного» подростка, изнывавшего в московской жаре.
Уже тогда Николина Гора была летним местом отдыха московской элиты: справа от дачи Ступниковых стояла дача Качалова, слева – Вышинского[11], напротив – Семашко и О.Ю. Шмидта. Между соседями завязывались знакомства.
Ехать на Николину Гору без автомобиля и в те времена было весьма затруднительно. Так возникали «автомобильные спайки».
Не раз хозяйку дачи подбрасывал на своей автомашине сосед А.Я. Вышинский – в те времена грозный генеральный прокурор СССР. Жил он в знаменитом доме Нирнзее в Большом Гнездниковском переулке. Однажды отправился с ним на Николину Гору и я. Вышинский послал свой старенький персональный автомобиль иностранной марки к нам в Казарменный переулок. Подъехав к дому Нирнзее, я и хозяйка дачи минут пять ожидали выхода прокурора. Вот наконец он вышел – в простой толстовке, летней фуражке, коренастый, с рыжеватыми усиками; ничего солидного и устрашающего в нём не было, в тихом переулке он выглядел заурядным московским совслужем. Коротко представился мне, пожав руку. Вышинский сел рядом с шофёром, вёл себя сухо, подтянуто, говорил немного и на малозначащие темы.
Трясущийся лимузин, пропахший бензином, нёсся где-то по Перхушковскому лесу, когда последовала вынужденная остановка: с мотором что-то случилось. Все мы вышли на дорогу. Не помню, с какой фразой я обратился к Вышинскому, но начал с имени-отчества: «Андрей Эдуардович».
Прокурор с усмешкой взглянул на меня и твёрдо поправил:
– Андрей Януариевич.
Такого отчества я тогда слыхом не слыхивал. Когда он представлялся, мне послышалось «Эдуардович».
– Как, как? – простодушно переспросил я.
– Я-ну-ариевич.
Поехали далее. У Вышинских была скромная одноэтажная дача не только без забора, но даже без штакетника. На участке почти не было деревьев и кустов, расстилался огород и лужайка. Надо полагать, что даже у шофёра нынешнего генерального прокурора дача побогаче. Впрочем, и у других знаменитых дачников Николиной Горы дачи по нынешним меркам были весьма скромными.
Вышинский иногда заходил на «нашу» дачу, велись обычные соседские бесцветные разговоры о погоде и всхожести овощей. Жену прокурора звали Капитолиной, это была очень высокая, тонкая женщина ростом выше мужа. На даче Вышинского, куда я заходил, жила также дочь прокурора со своим мужем.
Однажды, в середине лета, Вышинский приходил прощаться: уезжал в Ростов, где происходил длительный процесс над вредителями, потопившими пароход «Борис Шеболдаев». Вышинский ехал к завершению процесса, чтобы произнести обвинительную речь. Прощаясь с ним, взрослые вокруг меня говорили:
– Ну, теперь-то этим негодяям не поздоровится.
Процесс широко освещался в газетах, почти ежедневно, но вдруг название потопленного судна перестало упоминаться – просто «Дело о потоплении парохода в Азовском море». Какого парохода? Я узнал, что Борис Шеболдаев – первый секретарь Азово-Черноморского обкома. Исчезновение его имени с газетных полос означало, что потерпело аварию не только судно, но и тот, чьё имя оно носило. Начиналась эпоха жестоких репрессий.
1937 г. Судебный процесс по делу К. Радека. В центре – А.Я. ВышинскийА затем была репрессирована и семья Ступниковых. Никакое знакомство с именитым соседом, выступавшим грозным обвинителем на политических процессах 1936–1938 годов, не помогло. Их дачный участок купил поэт Сергей Михалков. Ныне, как и многие другие дачи Николиной Горы, участок обнесён высоким непроницаемым забором. Там, где некогда резвился я, выросли талантливые дети Михалкова – Никита и Андрей. Имя Вышинского, отменившего «презумпцию невиновности» и осудившего тысячи невинных людей, убрано с вывески Института права Академии наук, его теории раскритикованы. Ступниковы реабилитированы. Так всё изменилось за несколько десятилетий.
Александр и Сергей Герасимовы
А.М. ГерасимовОба живописца-однофамильца жили и творили в одно и то же время. Александр был председателем изосекции ВОКСа, Сергей – вице-председателем. Видел я их часто вместе, поэтому-то воспоминания о них объединяю в единый очерк, хотя люди это были совершенно разные и по характеру, и по манере творчества.
Александр Михайлович был личностью весьма яркой, колоритной[12]. Низенький, круглолицый, с брюшком, небольшими руками и ногами, он чем-то напоминал моржа. Волосы и усы иссиня-чёрные, что редкость для русского, в чертах лица чувствовалась примесь татарской крови. Он, кажется, с юных лет привык властвовать. Узнав, что его отец был богатым прасолом из города Козлова, я сразу же легко представил себе и сына в роли состоятельного, расчётливого купца.
Неказистую фигурку компенсировали повелительные, уверенные движения. Неслучайно Б.В. Ногансон на картине «На старом уральском заводе» изобразил А.М. Герасимова в образе заводчика Демидова. Много лет Александр Михайлович был президентом Академии художеств СССР, то есть полным диктатором в советском изобразительном искусстве. Его обвиняют в закрытии Музея нового западного искусства в Москве, но вряд ли это справедливо: чудесный музей этот закрыли в 1944 году, а Герасимов стал президентом только в 1947 году[13]. Правда, известна его тесная дружба с Ворошиловым, который был в Политбюро чем-то вроде куратора искусств, и тут могло иметь место вредное влияние…
В чем А.М. Герасимов повинен несомненно – это в разжигании культа Сталина в искусстве. Ещё и культ только зарождался, как с начала 1930-х годов стала появляться огромные полотна А.М. Герасимова с изображением Сталина – сначала средним («Сталин и Ворошилов в Кремле»), а затем и крупным планом. Он, так сказать, начал задавать тон, быстро подхваченный Налбандяном, Ефановым, Влад. Серовым и другими. В натюрмортах и пейзажах А.М. Герасимова заметна необыкновенно сочная, я бы сказал, чувственная манера письма: сирень, мокрую от дождя террасу он, например, написал восхитительно. Официальные же его полотна написаны хрестоматийно, без вдохновения, стало быть, вполне конъюнктурно. Тем не менее они явно нравились Сталину – за них художник получил четыре Сталинских премии!
Гораздо интереснее, чем созерцать отмеченные премиями картины А.М. Герасимова, было наблюдать за ним самим. Лично я не мог оторвать от него глаз. Самой природой он был написан сочно, пластично, законченно – тип удачливого, сытого купчика с какой-нибудь картины Кустодиева. Во время разговора – мне несколько раз пришлось переводить его беседы с иностранными художниками – он любил шевелить толстыми пальцами, как бы в дополнение к сказанному.
Однажды я оказался напротив него во время какого-то торжественного обеда в «Савойе» – тут Александр Михайлович был вполне в своей стихии. Прислуживал коротенький, лысенький Пётр Лукич или Лука Петрович, служивший по официантской части ещё с конца прошлого века и навидавшийся разной «богатой публики». В наши дни единственным достойным посетителем ресторана для него был, конечно же, Александр Михайлович. Тот властным жестом подзывал к себе Петра Лукича; старый лакей угодливо склонялся перед «настоящим гостем» и с наслаждением выслушивал его указания: «Ты в ушицу-то того-то и того-то доложи», «А сельдерейчику нету?», «Котлетки-то де-воляй сегодня не ахти, нет ли чего другого?» Словом – барин. Указания дополнялись выразительными движениями пальцев. Ел Александр Михайлович смачно, не спеша, с аппетитом, пил маленькими рюмками, молниеносно, закусывая маринованными грибами.
Герасимов хвалил меня за переводы, но иногда в существенном поправлял. Так, вместо «цайхнен» (рисовать) я как-то произнес «мален» (писать красками). Художник остановил меня и сказал гостям: «Нихт мален – цайхнен».
С.В. ГерасимовСовсем иным был Сергей Васильевич Герасимов[14]. Держался он скромно, внешне напоминал сельского учителя или колхозного бухгалтера, одевался просто, но удобно, зимой всегда носил белые бурки: по-видимому, зябли ноги. Чувствовалось: человек знает себе цену, но на первый план вылезать не любит. Сталина и его окружение Сергей Васильевич упорно не писал, за что не получил ни одной Сталинской премии, а Ленинскую – только посмертно.
Говорят, что сильнее всего Сергей Васильевич не в сюжетных картинах, а в пейзажах, мне же они кажутся несколько худосочными, жидкими.
Отношения между обоими Герасимовыми были внешне уважительными, но внутренне натянутыми. Однажды в ныне перестроенном Доме художника на Кузнецком Мосту я видел обоих за столом президиума на каком-то заседании. Сергей докладывал о поездке в Австрию; председательствовавший Александр бросил ему в конце доклада какое-то язвительное замечание в виде реплики. Сергей по-деревенски шмыгнул носом и под общий смех сказал: «Ну, это лучше замнём для ясности». Его называли «хитрый можайский мужичок».
И в самом деле: в отличие от Александра, Сергей происходил из бедной крестьянской семьи и всего в жизни добился собственным трудом. Начав работать над историей дома Арсения Морозова (нынешний Дом дружбы с народами зарубежных стран), я обратился с некоторыми вопросами к Сергею Васильевичу. Он сообщил мне, что с 1900 года, то есть с 15-летнего возраста, жил у меценатки-миллионерши Варвары Морозовой (матери Арсения) на Воздвиженке и на её средства учился. Подробно рассказал и о трёх братьях Морозовых, сыновьях Варвары, и советовал обратиться в отдел русской живописи Третьяковской галереи за адресом ещё здравствовавшей тогда Маргариты Морозовой, вдовы старшего сына.
С.В. Герасимов был весьма уважаемым художником, действительным членом Академии художеств. В годы владычества в художественной жизни страны своего однофамильца пользовался почётом, но неполным. Должное признание получил только после 1957 года. Когда Александра с поста президента Академии убрали, Сергей наконец обрёл звание Народного художника СССР, а после этого его представили на Ленинскую премию. Внешне был холодноват, немногословен, но за этим чувствовался широкой и доброй души человек.
Вениамин Каверин
В.А. КаверинК лету 1946 года Каверин был в зените своей славы: многими изданиями вышел его роман «Два капитана», за который писатель удостоился Сталинской премии[15]. Поэтому, комплектуя делегацию в Австрию, начальство поручило мне съездить к нему на дачу в Переделкино, уговорить его поехать и дать заполнить анкеты. Для этой цели предоставили автомашину.
Я без труда нашёл дачу знаменитости (увы, сейчас нипочем не нашёл бы – так всё изменилось); это был новый, осваиваемый район посёлка с участком, который удивил меня своим неудобством и неустроенностью. Дача была только что срубленная, без каких-либо удобств, лишённая тишины и тени.
Писатель принял предложение с явным, хотя и сдержанным удовлетворением. Я был уверен, что он давно уже объездил многие страны, но на мой вопрос Каверин неохотно ответил, что нигде не бывал. От всего его облика веяло простотой и достоинством, в чертах лица и манере говорить чувствовалась скрытая духовная сила.
На недостроенной даче не было ни кабинета, ни даже приличного стола. Более того, приготовившись заполнять анкету, Каверин не отыскал даже ручки. Тут к нему пришли приятели, явно литераторы; какой-то плотный курносый блондин в очках – по дурацкой застенчивости я постеснялся спросить, даже потом, кто это. Быть может, Всеволод Иванов – напоминал. Блондин расхохотался: ну и писатель, даже писать нечем! Вскоре нашлась простая ученическая ручка и чернильница, Каверин быстро заполнил анкету и автобиографию. Подошло время обеда. Каверин с женой, миловидной сестрой недавно умершего Юрия Тынянова, заставили меня пообедать вместе с ними. Обед был самый простой, на первое, кажется, гороховый суп.
После обеда мы вышли в сад и присели на скамейке. Я говорил, какое большое впечатление на меня произвёл его роман «Исполнение желаний». Какому писателю не приятно такое слушать!
Затем спросил: не жалеет ли, что не остался в Ленинграде? В моем представлении Каверин плохо вписывается в Москву, это типично ленинградский писатель. Каверин в грустью признался, что привязан к Ленинграду всей душой, но после войны и блокады город превратился в провинцию. Культурная жизнь в нём сошла на нет, жить в нём стало неуютно.
Пощипывая какое-то садовое растение, я сообщил, что восхищаюсь, в частности, таким качеством писателей, как знание названий всевозможных растений. В ответ Каверин заявил с улыбкой, что писатели, как правило, названий этих не знают, а пользуются пособиями по ботанике.
Прибыв с каверинской анкетой и автобиографией на службу, я пошел с докладом к A.B. Караганову – первому заместителю нашего председателя. Он при мне начал внимательно читать анкету, я сидел напротив. Когда Караганов увидел, что подлинная фамилия писателя Зильбер, он удивлённо вскинул брови. Второй раз он выразил на лице неудовольствие, узнав, что какой-то из братьев Каверина репрессирован или был репрессирован. Окончив чтение, Караганов твёрдо заявил мне: «Не пойдёт», что означало: «Не поедет».
Я был обескуражен: только что так любезно был принят писателем, обнадёжил его, съел столь ценный по голодному послевоенному времени обед, и всё это пошло вхолостую: заграница для него закрыта! Более того, по традициям того времени (да только ли того?) об этом запрещалось даже оповещать «невыездного»: пусть остается в неведении, сама жизнь покажет, что в поездке ему отказано.
Я же со всеми своими интеллигентными разговорами сказался никчемушным посыльным, отнявшим у писателя время и сожравшим обед. Даже извиниться перед ним не имел права!
На одно лишь надеялся: такой тонкий психолог и знаток жизни, как Каверин, отлично разбирался, что к чему. Меньше всего в отсутствии разрешения на поездку он мог винить мою скромную персону.
«Ездить» он начал только после 1956 года.
Иван Козловский
И.С. КозловскийЯ познакомился с ним осенью 1946 года в Вене[16]. Зашёл по делу к пианисту Якову Флиеру, члену делегации ВОКСа, в которую входил и я, в его номер в гостинице «Гранд-отель» на Ринге (одна из центральных улиц в Вене). Вдруг в номер вторглась высокая, вальяжная фигура знаменитого тенора, кумира тогдашних меломанов. Начались рукопожатия, объятия, возгласы: «Яшенька!», «Ванечка!» Я и не знал, что оба музыканта были так коротко знакомы.
Козловский приехал в Вену из Дрездена, где выступал с концертами. В Вене он был ангажирован для участия в опере «Богема» в партии Рудольфа.
Певец стал горячо рассказывать о богатых впечатлениях от поездки. То было едва ли не первое его заграничное путешествие.
– Главное, Яша, – твердил Козловский, – не заграничное барахло, за которым так жадно наши гоняются, – тут он презрительно провел руками по элегантному костюму, в который был облачён, – а впечатления, пейзажи, города. Правда, Яша?
Яша охотно согласился. Тенор поведал, что у него и за границей оказалось немало поклонников.
– И поклонниц, наверное, тоже? – ввернул Флиер.
– И поклонниц немало.
– Но всё же такого числа поклонниц, как у тебя, в нашей стране не было и нет ни у кого. Признайся, Ваня, небось, ты немало ими и попользовался?
Козловский покосился на меня и пробормотал что-то невразумительное. Из этого я понял, что вопрос Флиера попал в точку.
Советская делегация в Вене на могиле Бетховена. Третий слева – И.С. Козловский, правее его жена Г. Сергеева и Я. ФлиерПевец как бы неофициально примкнул к нашей делегации. Вместе с нами он посетил кладбище советских воинов, могилы Бетховена и Шуберта. Сохранились фотоснимки. Побывали мы и в одном популярном венском кабаре.
Женой Козловского в то время была киноактриса Галина Сергеева, популярная по картинам «Пышка» и «Сильва». Если сам тенор был человеком открытым и контактным, то Сергеева неохотно отвечала даже на самые простые, деловые вопросы, с лица её не сходила какая-то беспричинная злость, портившая черты этой хорошенькой женщины.
Крепкий, нестарый ещё Козловский смешил меня усиленной заботой о своём здоровье. На венское кладбище мы поехали в холодную дождливую погоду. Певец заботливо поправлял на шее толстый шерстяной шарф, отказывался отвечать на вопросы, показывая на своё горло. Он страшно боялся повредить голос.
Затем, в СССР, я часто видел его на различных мероприятиях ВОКСа. Человек крайне общительный, ценящий внимание, он бывал всюду и везде. Жизнелюб и бонвиван, галантный женолюб, он был подчёркнуто внимателен к женщинам, непременно целовал им ручки, лихо, но недолго (не простудиться бы!) по-старомодному вальсировал. Кажется, не было человека из мира искусств, особенно женщины, с кем он не был бы знаком.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента