Но недолго длилось их счастье…
Кремль. Соборная площадь. Московские полки выстроились перед походом. Ордынские тумены во главе с мурзой Мамая, Бегичем, идут на Москву. Хмуро слушают воины благословение нового митрополита, что сменил на владычном престоле недавно умершего Алексия. Хоть учен он и близок к великому князю Дмитрию Ивановичу, москвичи не любят вновь посаженного владыку: в отместку за грубый и вздорный нрав даже имя его Михаил в Митяя переиначили.
Лукинич и вовсе не слушает – ищет глазами среди тысячной толпы провожающих Аленушку. Едва разыскал. А она его уже давно приметила. Вспыхнула радостным румянцем, когда встретились их взгляды. Но так же быстро и увяла, по опечаленному личику покатились слезы.
Такой и запомнил ее Антон. И еще запомнил, как в душу закралась тоска, будто почувствовал, что навсегда это…
А потом Вожа! Бегут разгромленные ордынские тумены… Уже думали обратно поворачивать коней преследовавшие их дружинники, как вдруг татарская стрела угодила Лукиничу в грудь. Рана оказалась тяжелой: пробив кольчугу, обломился и глубоко застрял наконечник.
Почти полгода пролежал он вдали от Москвы. Возвратился, когда зима была уже на исходе. Не заезжая в Кремль, помчался в Загородье.
Над занесенной снегом землей клубились тяжелые зимние тучи. В сумерках морозного вечера кое-где мигали огоньки жилищ. Но у Аленушки – издали еще заприметил – было темно. Нетерпеливо гикнув, пустил коня вскачь. Когда подъехал и увидел лежащий на земле полуразобранный забор, а за ним нетронутый снежный настил, сердце его сжалось.
Изба была пуста…
Долго метался Лукинич по Загородью, стучался в соседние дворы. Большинство их пустовало, в других, глядя на поздний час, дружиннику не хотели открывать.
Только на следующий день Лукинич узнал о море, что случился, пока его не было в Москве…
Беда настолько ошеломила кметя, что он несколько дней не показывался на людях, будто одержимый, бродил по лесу, не ел, не спал. Потом боль немного улеглась, но едва Антон закрывал глаза и начинал дремать, как Аленушка тут же ему являлась. То идет рядом – живая, веселая, поет… То молчит – черная, чужая… Лукинич осунулся, постарел, в темных волосах заблестела седина… Узнав, что боярин Юрий Васильевич Кочевин-Олешинский будет сопровождать владыку Михаила-Митяя в Царьгород и берет княжеских дружинников в охрану, поспешил к нему. Едва вернулся – Куликовская битва, затем порубежье.
И вот спустя годы, когда наконец поутихло горе утраты и остались лишь грусть и видения большой любви, вдруг встреча эта!
Неужто после всего, что было, могла она, суженая, предать его?! Щемит, тоскует сердце, но нет уже в нем гнева и обиды, все вытеснило светлое чувство – жива Аленушка! Такая же родная, красная!.. Нет, не так тут что-то. Должно, он сам во всем виноват. «Не надо было сразу уезжать из Москвы», – говорил себе Лукинич, не отрывая от любимой взволнованного, мятущегося взгляда.
Хоть и слова за те мгновения не сказано было, но волнение и растерянность Лукинича и Алены Дмитревны все заметили. Савелий Рублев крякнул в седую бородку озадаченно. Иван, которому Антон в задушевном разговоре поведал как-то о своей печальной любви, настороженно глядел на обоих. Михалка ухмыльнулся только, а на лице Андрейки застыло озорное мальчишечье любопытство. Но лишь Домна бабьим сердцем жалостливым почуяла великую тайну, что крепче пут из стали-уклада сковала воя с молодой женой купца. Прищурилась, всплеснула руками, поспешив к Лукиничу, обняла и расцеловала его. И он благодарно прильнул к ней растревоженный нежданной встречей этой…
На столе, покрытым вышитой голубыми цветами белой скатертью, теснились татарские кунганы с белым и красным медом, расписные фарфоровые сулеи из Персии, наполненные хмельной брагой, малиновым и брусничным соком, пустые хорезмские чаши-пиалы. Их окружали оловянные и медные блюда и миски со студнем из заливной осетрины, рыжиками в уксусе, соленой капустой, заправленной яблоками и клюквой, стерляжьей икрой, доставленной с Волги. На задернутом белой льняной занавеской поставце в деревянных с золотым ободком блюдах лежали свиные окорока и нарезанный хлеб. Со двора доносилось испуганное гоготанье – дворня ловила гусей.
Угостить званого и незваного было на Руси в обычае, но это больше смахивало на пир. Старый оружейник только удивленно поднимал кверху редкие седые брови, когда из погреба приносили в светлицу очередное яство. Михалка и Андрейка, которым редко приходилось пробовать многое из того, что стояло на столе, не отрывались от студня и икры. Иван поначалу тоже прихватился, но, видя, что Лукинич ничего не ест, и себе отложил ложку, подумал: «Неладно что-то с Антоном. Как Алену Митревну увидел, подменили будто. Да и она в светлицу даже не вышла…»
Лукинич молчал. Чем больше он думал о встрече с Аленушкой, тем все более мучительные и противоречивые чувства охватывали его. Взгляд Антона угрюмо скользил по светлице. Всюду была видна ее рука. И в вышивках скатерти, и в расшитых цветными узорами занавесках на поставцах, и в стоящих на них кубках и чарках. А когда углядел в нише оконца старинный, отделанный резьбой самшитовый гребень, едва не протянул к нему руку.
Иван налил белого меда в шаровую чешуйчатую братину и поднес Лукиничу. Тот хотел передать чашу по старшинству Савелию, но старик затряс головой:
– Первая – гостю дорогому!
– Чтоб Москва стояла! – сделал тот несколько глотков. Братина пошла по кругу. Когда она опустела, послышались разговоры, смех. Лишь Лукинич оставался серьезен.
– Смутный ты сегодня, Антон. Не ешь, не весел. Захворал, может, или притомился? – спросил Иван.
– Есть от чего, Иване, – сухо молвил воин. – Да не надо о том. Ты мне лучше про бунт московский поведай.
– Как хочешь…
Гонцы и Андрейка с насторожливым вниманием слушали Ивана. Старый Рублев осоловело смотрел на сына; вскоре он опустил голову на стол и заснул. Домна, что все время украдкой наблюдала за Лукиничем, вздохнув, вышла из светлицы. Ударяясь о слюду оконец, в комнате назойливо жужжали осенние мухи. Через неплотно прикрытую дверь доносился тревожный шум с площадей и улиц крепости.
– Так вот какое дело было… – задумчиво произнес Лукинич, когда оружейник закончил рассказывать. – А в Костроме другие толки ходят. Бояре, кои с великой княгиней отъехали, другое говорят. Потому-де они Москву кинули, что люд черный в питие и разбой ударился!
– Брешут, сучьи дети. Того мало, что сбежали, так еще наветы плетут! А князь Митрий Иваныч, небось, и поверил?
– На, остудись! – подавая Ивану большую пиалу, наполненную квасом, насмешливо сказал Антон. Потом добавил с укором: – Чего шумишь? Чай, великий князь про все уже доподлинно знает. На московский люд надежда у него великая. В грамоте, что я привез, велит Остею свое оружие из хранилищ раздать сидельцам.
– Неужто? Коль так, хорошо, ничего не скажешь. Да будет ли с того прок? Я к тому, что делается все неразумно…
Оружейник говорил взволнованно, резко, лицо его раскраснелось, стало злым.
В крепости не хватало сведущих в осадном деле людей, а бояре и дети боярские продолжали тайком покидать Москву. В то же время в Кремль все валили и валили крестьяне. Многие бежали от ордынцев кто в чем стоял, без одежды и запасов еды, но у всех были топоры или рогатины. Мужики, любой из которых мог один пойти с рогатиной на медведя, робко крестились на купола церквей, качая лохматыми головами, удивленно разглядывали высокие стены. Редко кому из них доводилось бывать в Москве, не говоря уже о сидении в осаде. Но никто не думал учить их сражаться на стенах…
Лукинич угрюмо слушал Рублева. Подтверждались его опасения в крепости неурядицы, безначалии… Даже об Алене перестал думать, все заслонила тревога за судьбу города, который давно уже стал для него родным.
Они сидели и говорили за столом лишь вдвоем. Старый Рублев, положив голову на руки, громко храпел. Андрейка дремал, примостившись рядом. Михалка еще раньше вышел из светлицы. Увидев, что Иван трет воспаленные глаза, Антон спросил:
– Спать, должно, хочешь? вишь, как очи у тебя набрякли?
– То от дыма. Сколько домов довелось спалить в эту ночь! – с горечью воскликнул оружейник. – Эх, как говорится, не умели шить золотом, так бейте молотом… Проспали князи и бояре Орду. Два года торочили: теперь татары-де не страшны! А мы верили. Ин ладно! – вдруг перевел он разговор. – Расскажи лучше, что там в Костроме, да и повсюду, делается.
– Доброго мало. Большая вражья сила идет на Москву. Под Переяславом чудом только не полонили татары великую княгиню с чадами и казной. Мы с охраной посольской, когда из Твери ехали, помогли отбиться. Повсюду ордынцы рыщут – не раз их дозоры встречали, когда гнали в стольную.
– Выходит, окружили Москву? Чай, теперь и помощи ждать неоткуда?! – взволнованно спросил Иван.
– Помощь будет. В Костроме воинство собирается, из многих городов каждый день полки приходят.
– А сколько воев в полках тех после Куликовской сечи? раз два и обчелся… Надо было Митрию Иванычу в осаду на Москве сесть, как в литовщину!
Кремль. Соборная площадь. Московские полки выстроились перед походом. Ордынские тумены во главе с мурзой Мамая, Бегичем, идут на Москву. Хмуро слушают воины благословение нового митрополита, что сменил на владычном престоле недавно умершего Алексия. Хоть учен он и близок к великому князю Дмитрию Ивановичу, москвичи не любят вновь посаженного владыку: в отместку за грубый и вздорный нрав даже имя его Михаил в Митяя переиначили.
Лукинич и вовсе не слушает – ищет глазами среди тысячной толпы провожающих Аленушку. Едва разыскал. А она его уже давно приметила. Вспыхнула радостным румянцем, когда встретились их взгляды. Но так же быстро и увяла, по опечаленному личику покатились слезы.
Такой и запомнил ее Антон. И еще запомнил, как в душу закралась тоска, будто почувствовал, что навсегда это…
А потом Вожа! Бегут разгромленные ордынские тумены… Уже думали обратно поворачивать коней преследовавшие их дружинники, как вдруг татарская стрела угодила Лукиничу в грудь. Рана оказалась тяжелой: пробив кольчугу, обломился и глубоко застрял наконечник.
Почти полгода пролежал он вдали от Москвы. Возвратился, когда зима была уже на исходе. Не заезжая в Кремль, помчался в Загородье.
Над занесенной снегом землей клубились тяжелые зимние тучи. В сумерках морозного вечера кое-где мигали огоньки жилищ. Но у Аленушки – издали еще заприметил – было темно. Нетерпеливо гикнув, пустил коня вскачь. Когда подъехал и увидел лежащий на земле полуразобранный забор, а за ним нетронутый снежный настил, сердце его сжалось.
Изба была пуста…
Долго метался Лукинич по Загородью, стучался в соседние дворы. Большинство их пустовало, в других, глядя на поздний час, дружиннику не хотели открывать.
Только на следующий день Лукинич узнал о море, что случился, пока его не было в Москве…
Беда настолько ошеломила кметя, что он несколько дней не показывался на людях, будто одержимый, бродил по лесу, не ел, не спал. Потом боль немного улеглась, но едва Антон закрывал глаза и начинал дремать, как Аленушка тут же ему являлась. То идет рядом – живая, веселая, поет… То молчит – черная, чужая… Лукинич осунулся, постарел, в темных волосах заблестела седина… Узнав, что боярин Юрий Васильевич Кочевин-Олешинский будет сопровождать владыку Михаила-Митяя в Царьгород и берет княжеских дружинников в охрану, поспешил к нему. Едва вернулся – Куликовская битва, затем порубежье.
И вот спустя годы, когда наконец поутихло горе утраты и остались лишь грусть и видения большой любви, вдруг встреча эта!
Неужто после всего, что было, могла она, суженая, предать его?! Щемит, тоскует сердце, но нет уже в нем гнева и обиды, все вытеснило светлое чувство – жива Аленушка! Такая же родная, красная!.. Нет, не так тут что-то. Должно, он сам во всем виноват. «Не надо было сразу уезжать из Москвы», – говорил себе Лукинич, не отрывая от любимой взволнованного, мятущегося взгляда.
Хоть и слова за те мгновения не сказано было, но волнение и растерянность Лукинича и Алены Дмитревны все заметили. Савелий Рублев крякнул в седую бородку озадаченно. Иван, которому Антон в задушевном разговоре поведал как-то о своей печальной любви, настороженно глядел на обоих. Михалка ухмыльнулся только, а на лице Андрейки застыло озорное мальчишечье любопытство. Но лишь Домна бабьим сердцем жалостливым почуяла великую тайну, что крепче пут из стали-уклада сковала воя с молодой женой купца. Прищурилась, всплеснула руками, поспешив к Лукиничу, обняла и расцеловала его. И он благодарно прильнул к ней растревоженный нежданной встречей этой…
На столе, покрытым вышитой голубыми цветами белой скатертью, теснились татарские кунганы с белым и красным медом, расписные фарфоровые сулеи из Персии, наполненные хмельной брагой, малиновым и брусничным соком, пустые хорезмские чаши-пиалы. Их окружали оловянные и медные блюда и миски со студнем из заливной осетрины, рыжиками в уксусе, соленой капустой, заправленной яблоками и клюквой, стерляжьей икрой, доставленной с Волги. На задернутом белой льняной занавеской поставце в деревянных с золотым ободком блюдах лежали свиные окорока и нарезанный хлеб. Со двора доносилось испуганное гоготанье – дворня ловила гусей.
Угостить званого и незваного было на Руси в обычае, но это больше смахивало на пир. Старый оружейник только удивленно поднимал кверху редкие седые брови, когда из погреба приносили в светлицу очередное яство. Михалка и Андрейка, которым редко приходилось пробовать многое из того, что стояло на столе, не отрывались от студня и икры. Иван поначалу тоже прихватился, но, видя, что Лукинич ничего не ест, и себе отложил ложку, подумал: «Неладно что-то с Антоном. Как Алену Митревну увидел, подменили будто. Да и она в светлицу даже не вышла…»
Лукинич молчал. Чем больше он думал о встрече с Аленушкой, тем все более мучительные и противоречивые чувства охватывали его. Взгляд Антона угрюмо скользил по светлице. Всюду была видна ее рука. И в вышивках скатерти, и в расшитых цветными узорами занавесках на поставцах, и в стоящих на них кубках и чарках. А когда углядел в нише оконца старинный, отделанный резьбой самшитовый гребень, едва не протянул к нему руку.
Иван налил белого меда в шаровую чешуйчатую братину и поднес Лукиничу. Тот хотел передать чашу по старшинству Савелию, но старик затряс головой:
– Первая – гостю дорогому!
– Чтоб Москва стояла! – сделал тот несколько глотков. Братина пошла по кругу. Когда она опустела, послышались разговоры, смех. Лишь Лукинич оставался серьезен.
– Смутный ты сегодня, Антон. Не ешь, не весел. Захворал, может, или притомился? – спросил Иван.
– Есть от чего, Иване, – сухо молвил воин. – Да не надо о том. Ты мне лучше про бунт московский поведай.
– Как хочешь…
Гонцы и Андрейка с насторожливым вниманием слушали Ивана. Старый Рублев осоловело смотрел на сына; вскоре он опустил голову на стол и заснул. Домна, что все время украдкой наблюдала за Лукиничем, вздохнув, вышла из светлицы. Ударяясь о слюду оконец, в комнате назойливо жужжали осенние мухи. Через неплотно прикрытую дверь доносился тревожный шум с площадей и улиц крепости.
– Так вот какое дело было… – задумчиво произнес Лукинич, когда оружейник закончил рассказывать. – А в Костроме другие толки ходят. Бояре, кои с великой княгиней отъехали, другое говорят. Потому-де они Москву кинули, что люд черный в питие и разбой ударился!
– Брешут, сучьи дети. Того мало, что сбежали, так еще наветы плетут! А князь Митрий Иваныч, небось, и поверил?
– На, остудись! – подавая Ивану большую пиалу, наполненную квасом, насмешливо сказал Антон. Потом добавил с укором: – Чего шумишь? Чай, великий князь про все уже доподлинно знает. На московский люд надежда у него великая. В грамоте, что я привез, велит Остею свое оружие из хранилищ раздать сидельцам.
– Неужто? Коль так, хорошо, ничего не скажешь. Да будет ли с того прок? Я к тому, что делается все неразумно…
Оружейник говорил взволнованно, резко, лицо его раскраснелось, стало злым.
В крепости не хватало сведущих в осадном деле людей, а бояре и дети боярские продолжали тайком покидать Москву. В то же время в Кремль все валили и валили крестьяне. Многие бежали от ордынцев кто в чем стоял, без одежды и запасов еды, но у всех были топоры или рогатины. Мужики, любой из которых мог один пойти с рогатиной на медведя, робко крестились на купола церквей, качая лохматыми головами, удивленно разглядывали высокие стены. Редко кому из них доводилось бывать в Москве, не говоря уже о сидении в осаде. Но никто не думал учить их сражаться на стенах…
Лукинич угрюмо слушал Рублева. Подтверждались его опасения в крепости неурядицы, безначалии… Даже об Алене перестал думать, все заслонила тревога за судьбу города, который давно уже стал для него родным.
Они сидели и говорили за столом лишь вдвоем. Старый Рублев, положив голову на руки, громко храпел. Андрейка дремал, примостившись рядом. Михалка еще раньше вышел из светлицы. Увидев, что Иван трет воспаленные глаза, Антон спросил:
– Спать, должно, хочешь? вишь, как очи у тебя набрякли?
– То от дыма. Сколько домов довелось спалить в эту ночь! – с горечью воскликнул оружейник. – Эх, как говорится, не умели шить золотом, так бейте молотом… Проспали князи и бояре Орду. Два года торочили: теперь татары-де не страшны! А мы верили. Ин ладно! – вдруг перевел он разговор. – Расскажи лучше, что там в Костроме, да и повсюду, делается.
– Доброго мало. Большая вражья сила идет на Москву. Под Переяславом чудом только не полонили татары великую княгиню с чадами и казной. Мы с охраной посольской, когда из Твери ехали, помогли отбиться. Повсюду ордынцы рыщут – не раз их дозоры встречали, когда гнали в стольную.
– Выходит, окружили Москву? Чай, теперь и помощи ждать неоткуда?! – взволнованно спросил Иван.
– Помощь будет. В Костроме воинство собирается, из многих городов каждый день полки приходят.
– А сколько воев в полках тех после Куликовской сечи? раз два и обчелся… Надо было Митрию Иванычу в осаду на Москве сесть, как в литовщину!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента