Протестовать было бесполезно и опасно, за сопротивление жестоко наказывали, хозяин дворища тут же вызывал из Сквиры литвинских воинов-драбов, и те быстро усмиряли недовольных.
   Надолго запомнилось Федорцу, как он со сверстниками попытался дать отпор Андрушку, когда его люди пришли требовать дополнительную подать за пчел и бобров. Платить было нечем. Уговоры не помогли – Андрушко приказал разрушить запруду на речке и поломать ульи. И тогда Федорец с дружками прогнали их. А через день-другой в селе появились драбы; парней схватили и немилосердно, в кровь, избили плетьми, да так, что они недели две не могли ни встать, ни сесть. На всю жизнь у Федорца осталась злая память о том дне – рубцы и шрамы.
   А вскоре после того в Даниловой семье случилось страшное горе: старшую сестренку Федорца, восемнадцатилетнюю Олесю, встретили в лесу, изнасиловали и убили. В селе знали, что это дело рук Андрушковых сыновей, но ничего нельзя было доказать – все равно насильники остались бы безнаказанными, а жалобщикам только беды еще большей не оберешься. Тогда Митко, жених Олеси, и двое его дружков подстерегли ночью на дороге старшего сына Андрушка и расправились с ним. А сами сгинули из села невесть куда.
   Спустя неделю после Олесиных похорон к Даниле снова явился Андрушко с драбами и, ссылаясь на новую грамотку Ольгерда, отобрал половину имущества покойной. Поседевший как лунь за эти несколько злосчастных недель Данило решил уходить из родных мест. Увы, был он не первым и не последним – немало скиталось по свету таких горемык, что не в силах терпеть нужду и бесчинства, покинули отчий дом. Такое было всюду в захваченном чужеземцами крае, вся западная часть бывшей Киевской Руси, вплоть до Переславля и Брацлава, находилась под властью Ольгерда. В поисках лучшей доли люди потянулись на север – в тверские, московские, новгородские и другие земли.
   Данило вначале очень тревожился: как встретят их там? Найдут ли они пристанище?.. Надеялись, но такого все ж не ожидали. В селе под Вереей, небольшим городком на южном рубеже великого княжества Московского, где сквирчане осели, соседи не только разрешили им пользоваться всем необходимым в крестьянском житье, но и помогли распахать поросший вековыми деревьями участок земли, выделенный переселенцам. Вместе выжигали лес, корчевали пни, чтобы успеть подготовить пашню к весне. Кто-то из местных назвал сквирчан побратимами. Это слово прижилось, так они с той поры и величали друг друга.
   Новоселы построили беломазаную хату, амбар и хлев, расширили поле и в урожайные годы возили продавать в Верею рожь, овощи, свиней.
   Беда пришла на пятый год. Весна и лето выдались холодные, дождливые, весь урожай ржи и овса, не дозрев, полег на корню, гнили овощи – свекла, лук, репа, даже капуста не завязалась. Запасов почти не осталось, потому что и прошлый год был неурожайным, слякотным. Зима грозила падежом скотины, голодом. Особенно тяжело пришлось старожильцам, которые, в отличие от сквирчан-переселенцев, освобожденных на шесть лет от налогов, должны были выплатить оброк наместнику великого князя в Верее. У ближайшего соседа Данилы Никитки, щуплого мужичка с пшеничными усами и бородкой, от бескормицы пали лошадь и корова. Он больше других помогал Даниловой семье, первым назвал сквирчан побратимами, и теперь они делились с ним остатками своих скудных запасов, собирали для него позднюю ягоду в лесу, заготавливали кору деревьев, чтобы примешивать ее при выпечке хлеба к крохам ржи.
   Федорец старался за всех: сам срубил несколько сосен, наколол дров, перевез их соседям – одним словом, помогал как мог. И не только потому, что когда-то Никитка выручал их. Была у Никитки дочь, Галька, белявая, сероглазая дивчина, на несколько лет моложе Федорца. Такая бойкая и говорливая, что первое время добродушный парень немало натерпелся от ее проказ и насмешек. А потом родилось светлое чувство меж ними. Раньше Федорец считал эту остроглазую, колючую девчонку за сестренку, и вдруг…
   Навсегда запомнился ему тот день. Свернув с проезжего большака, они с отцом выехали на проселок, ведущий к их селу. Еще издали увидели соседей, что возвращались с пашни. Галька поотстала, плелась, глядя себе под ноги, последней. Услыхав конский топот, вскинула голову, остановилась. Как бы застыв в удивлении, широко раскрытыми глазами смотрела на черноволосого, смуглявого Федорца, который правил лошадью. Парень помахал ей рукой, крикнул, но девушка не ответила, продолжала стоять неподвижно, не отводя от него взгляда. И вдруг сорвалась с места, бросилась бегом за своими. Федорец, в свою очередь, удивленно уставился ей вслед, перед его глазами долго мелькала белая холстинная рубаха и русая коса. На парня будто наваждение нашло: взволновался, сердце зачастило…
   Родители, узнав, а больше догадавшись о их чувствах, договорились: коль Господь поможет пережить голодное время, осенью быть свадьбе.
   Напасть случилась вскоре после Николы зимнего. Как-то ранним утром Федорца разбудили приглушенные крики, бабий и детский плач. В хате было совсем темно, тусклый свет едва пробивался сквозь маленькие оконца, затянутые бычьими пузырями. Парень сел, прислушавшись, уловил торопливый взволнованный шепот матери, изредка прерываемый настороженным голосом отца. Рядом на лавке тихо посапывали во сне Марийка и Петрик.
   «Вроде бы у соседей гомонят!» – с тревогой подумал Федорец. Быстро надев на босу ногу лапти и накинув зипун, подался к двери, следом за сыном поспешил Данило.
   Во дворе у Никитки было многолюдно и заполошно. Тиун верейского воеводы с двумя холопами сводили за неуплату оброка коровенку и козу – последнее, что еще оставалось у соседей. Жена Никитки, худая, болезненная баба, вцепившись, с трудом удерживала мужа, порывавшегося броситься к лихоимцам. Галька, босая, в одной рубахе, стояла у раскрытых настежь ворот и, широко расставив руки, загораживала выход. Дюжий холоп, ухмыляясь, приподнял ее одной рукой, хотел облапать. Она стала вырываться, но он держал крепко, пока девушка не укусила его в щеку. Холоп рассвирепел, отшвырнул ее в сторону: она упала навзничь в снег, зарыдала. Никиткины малыши, жавшиеся к материнскому подолу, разревелись еще громче. Холоп, мазнув ладонью по лицу и увидев кровь, взбеленился. Подскочил к Гальке, схватил за ворот рубахи, замахнулся кулаком. Но Федорец успел оттолкнуть его, загородил девушку. Тот с маху ударил парня, но уже в следующий миг, словно подкошенный, свалился к его ногам. Подбежали тиун и другой холоп, навалились на Федорца, но он стряхнул обоих с плеч, схватил оглоблю и пошел на лихоимцев. Выкрикивая черную брань и угрозы, те пустились наутек…
   Федор все ворочался с боку на бок, сон не шел к нему… «К душегубцам попал, надо ж такое!.. – снова перенеслись его мысли к разбойникам. – Что они за люди? Пахать, ремесленничать не хотят, ратниками тоже не станут. Им бы только разбойный промысел вести: грабить да убивать. Ежели уйти удастся, поведаю коломенскому воеводе про логово ихнее…» И тут же засомневался: «Нет, так негоже. Коли бы не они, утоп бы в болоте. А ватаж ихний, видать, не узнал меня. Надо уходить, может, еще успею упредить в остроге про набег ордынский», – решил он, засыпая.
   Федору приснилось, что он уже в Коломне и стоит перед самой большой в городе соборной церковью с тремя серебрящимися куполами. Выстроенная из тесаного камня и приподнятая на высоту, она казалась висячей. К трем дверям, обрамленным колоннами, вели отдельные лестницы. Поднявшись по одной, Федор вошел внутрь. Под высоким куполом блистал зажженными свечами огромный хорос. Слышалось печальное пение, вздохи, но в церкви никого не было. Федор попятился к выходу, но дверь оказалась запертой. Вторая, третья тоже… В тревоге заметался между ними, потом стремглав поднялся по внутренней лестнице наверх и выскочил на колокольню. Перед его глазами раскинулась вся Коломна. Тихий, безлюдный город. Нигде не видно ни души, не стелется дым над домами и избами. И вдруг… Открываются разом крепостные ворота, и на коломенские улицы въезжают конные ордынцы. Ровными рядами, сотня за сотней, тысяча за тысячей, и нет им конца. Едут молча, словно привидения: ни голосов, ни топота копыт, ни ржания коней не слыхать…

Глава 6

   Много дней хан Бек Хаджи вел из Крыма Шуракальскую орду. Давно было пора по повелению великого хана, которое привез гонец Тохтамыша, свернуть на другую дорогу, в обход рязанских земель, но крымцы опаздывали. Слишком долго Бек Хаджи и его тысячники собирали своих людей-харачу, пасших бессчетные отары овец в горах и табуны лошадей в долинах. Правитель Крыма Кутлугбек, не дождавшись шуракальцев у Перекопа, ушел на Москву с главными силами крымских татар. Он спешил на помощь Насиру эд-Дину Махмуту Тохтамыш-хану, усевшемуся год назад на престол в Сарае – стольном городе Золотой Орды. После разгрома полчищ Мамая на Куликовом поле остатки их бежали, надеясь укрыться в Крыму. Но неподалеку от полуострова их настигли орды хана Тохтамыша. Мамай был окончательно повержен, его воины-нукеры либо погибли, либо перешли на сторону победителя. С кучкой своих приближенных добрался Мамай до Крыма, но вскоре был там убит.
   Став ханом Золотой Орды, Тохтамыш разослал во все русские княжества гонцов с известием об этом. Он потребовал уплаты дани, которую ордынцы взимали с Руси со времен Батыя. Дмитрий Донской с почетом принял ханских послов, передал им богатые подарки для Тохтамыша, но платить дань отказался. Летом 1382 года объединенное воинство Золотой и Синей Орды тайно подошло к Волге возле города Булгары и, захватив купеческие суда, переправилось на правый берег. Великий князь Рязанский Олег послал навстречу Тохтамышу своих бояр, которые вывели татар к Оке и показали броды. Ордынские полчища хлынули на московские земли…
   Узнав о нашествии, Дмитрий Донской созвал на Думу союзных удельных князей, часть из которых находилась в Москве в это время, митрополита Киприана, воевод и ближних бояр. Великий князь предложил выступить против Тохтамыша, но большинство его не поддержало. Спорили долго, но к согласию так и не пришли. Одни советовали Дмитрию Ивановичу сесть в осаду и защищать Москву, другие – отъехать в Кострому или даже в Галич и там собирать полки. Лишь его брат Владимир Андреевич Серпуховский и несколько удельных князей готовы были идти на врага. Тогда Донской, оставив в Москве осадным воеводой великого боярина Федора Свибла и митрополита, которые должны были возглавить оборону, вместе с Серпуховским и ближними людьми уехал в Переславль-Залесский. Спустя несколько дней, ослушавшись наказа, город покинули осадный воевода и Киприан, следом – часть бояр.
   В Москве начался бунт. Ремесленники, торговцы, крестьяне из окрестных сел и деревень собрались в Кремль на вече. Было решено никого не выпускать из города и защищать его, пока не подоспеет великий князь с полками…
   У Перекопа бек Алиман, хищно выставив острый лисий подбородок и свирепо щуря и без того узкие щелки глаз, с гневом вручил Беку Хаджа пространное послание правителя Крыма Кутлугбека. Оно было заполнено угрозами, но шуракальского хана не испугало это. Любимец Тохтамыша, пожалованный тарханной грамотой за взятие неприступной крымской крепости Кыр-Кор, в которой засели сторонники Мамая, он не боялся гнева Кутлугбека. Предводитель горцев был худощав, росл, со смуглым тонким лицом. Этому никто не удивлялся: его мать была генуэзкой из Сурожа. Унаследовав отвагу и свирепость от отца, Бек Хаджи перенял долю веселого нрава от матери. Покачиваясь в седле, молодой хан не слушал брюзжания Алимана, ехавшего рядом, и пел нехитрую песню кочевника:
   Тула не Рязан, Тарус не Рязан… Ясырь надо…
   Алиман, посланный Тохтамышем к Кутлугбеку, чтобы ускорить выступление крымских татар на Москву, злился, требовал повернуть на Новосиль и Мценск, через которые по наказу великого хана должны были идти ордынские полчища.
   – Главное – Москва и князь Дмитрий! – убеждая шуракальца, горячился он. – Ясырь потом! Нельзя допустить, чтобы правоверные гибли от рук других урусутских князей. Не то, храни нас Аллах, может случиться такое, как с Мамаем. Великий Насир эд-Дин Махмут Тохтамыш-хан не пожалует Бека Хаджи за ослушание…
   На следующий день после того, как ордынские тумены переправились через Волгу, Тохтамыш велел привести к нему в ханский шатер бека Алимана. Великий хан восседал на походном троне. Когда по его знаку Алиман приблизился, он, щуря желтые, словно у кота, глаза, тихим, казалось, бесстрастным голосом сказал:
   – Мне стало известно, что в Крыму неспокойно, что там забыли о покорности. Кутлугбек не может управиться со своими ханами с этими гиенами, которые мечтают отделиться от Сарая. Несмотря на наши наказы, крымцы еще не выступили. Они не торопятся… – И, подняв жилистую руку с растопыренными пальцами, на каждом из которых блестели драгоценные камни, добавил: – Но пусть не думают, что ослушников минует кара! – Тохтамыш грозно сжал руку в кулак. – Ты должен напомнить им об этом. Ты должен сделать так, чтобы ни одного нукера не осталось в Крыму, чтобы все выступили на Москву! Если мое повеление будет исполнено, тебя ждет большая награда. Но если… – Великий хан замолк на полуслове и, прикрыв глаза, взмахнул рукой, давая знать Алиману, что тот может удалиться.
   Бек пал ниц перед сагебкеремом – владыкой мира, как уже называли Тохтамыша придворные льстецы, и пятясь покинул ханский шатер. Взяв с собой охрану из нескольких воинов, Алиман в тот же день поскакал в Крым…
   Вспоминая повеление Тохтамыша и то, каким тоном оно было сказано, бек Алиман порой невольно вздрагивал. Большая часть крымцев под началом Кутлугбека уже выступила на Москву, но есть и такие, как этот упрямец Бек Хаджи, из-за него можно потерять голову… Отгоняя дурные мысли, посланец Тохтамыша старался не думать об угрозах, а думать только об успехе.
   Алиман, родом из обедневших астраханских беков, мечтал о собственном дворце в городе мира Серан-Джедиде. Этот город – Сарай-Берке, или Новый Сарай, в отличие от Старого Сарая, который построил Батый, был основан его братом Берне гораздо позже. Город быстро рос. Его возводили захваченные во время нашествий и набегов десятки тысяч рабов – умелых зодчих, каменщиков, садовников и других ремесленных людей. Они прокладывали широкие улицы, сооружали дворцы, мечети, медресе, караван-сараи, бани, базары.
   В 1312 году хан Узбек перенес в Новый Сарай свою столицу. Дворец великого хана Аттука Таша «Золотая голова» не уступал дворцам Византии, багдадских и египетских халифов. В кварталах, обнесенных высокими стенами, жили персидские, арабские, фряжские, русские, византийские, иудейские, армянские купцы. Надо было затратить полдня, чтобы пройти город из конца в конец. И только на окраинах в глинобитных и саманных лачугах ютились, бедствуя и преждевременно умирая, те, кто создавал это великолепие и роскошь. Но это не тревожило ордынских ханов – после каждого удачного набега число рабов пополнялось.
   Вот в каком городе хотел возвести себе дворец бек Алиман. Его приводила в трепет мысль о дворце из разноцветного гранита и мрамора, с мозаичным полом, со стенами, выложенными изразцами в виде тюльпанов, лилий и звездочек. Его украсят шелк и парча, венецианское стекло, прохладные фонтаны с диковинными каменными зверями, из пасти которых ключом бьет вода, тенистые сады. В гареме будет четыре законных жены, а не две, как теперь, и десятки наложниц – белокожих урусуток и полек, смуглых персиянок и индусок, черных нубиек и эфиопок…
   Вот почему бек Алиман, почти не умолкая, то угрожал шуракальцу, то уговаривал его повернуть орду на Москву. Тот не спорил, но продолжал идти к Туле и Тарусе. Ему нужны были широкоплечие урусутские пленники и светлоглазые пленницы. И не когда-нибудь, как обещает Алиман, а сейчас! Что достанется его горцам, если они направятся путем, по которому уже прошли другие воины Аллаха? Там даже зайца не встретишь, не то что человека…
   Беку Хаджи надо много ясыря. Генуэзцы и турки очень ценят урусутов. Пленников он продаст в Кафе, а пленниц оставит для себя и своих беков и нукеров. Пусть рожают шуракальцев. Сколько потерял он воинов, когда брал Кыр-Кор и другие крепости Крыма! Вай как много!.. Гнев Кутлугбека его не страшит. А великий Тохтамыш-хан не станет сердиться на своего любимца, если тот подойдет к Москве позже…
   В тарханной грамоте за алою печатью-тамгою, надежно спрятанной под домом его матери, сказано (Бек Хаджи знал ее содержание на память): «Тохтамыш, слово мое. Начальнику Крымской области Кутлугбеку, бекам, дарогам, кадиям, муфтиям, шейхам, суфиям, писцам диванов, начальникам таможен и пошлинникам, опричникам и содержащим караулов, людям ремесленным и всем. Представитель сего ярлыка Бек Хаджи со всем зависящим от него племенем сделался достойным нашего благоволения. С его шуракальского племени все различные подати взимались ежегодно в государственное казначейство. В отвращение на будущее время раскладки податей на них и во устрашение могущих причинить вред и обиды обнародуется, что Бек Хаджи – мой любимец и кто преступит таковые ярлыки, тому весьма нехорошо будет. В удостоверение чего пожалован ему ярлык за алою тамгою. Орда кочевала в OрТюбе. Писан 24 дня месяца Зюлькагида 784 года еджры. В лето обезьяны». Вот так!..
   Бек Хаджи представил себе заветную грамоту – длинный и узкий ярлык, сплошь испещренный рядами четких, красивых строк, написанных по-татарски почерком «джерри», ощутил, будто снова держал в руках, гладкую прохладу шелковой бумаги.
   …А в Мушкаф он успеет. И всех нукеров туда приведет. Всякие хитрости урусутов, что дозорят на деревьях близ своих рубежей, ему хорошо известны…
   Каурая кобыла хана, шедшая неторопливой рысью, вдруг резко отпрянула в сторону: в сажени от ее копыт, лениво извиваясь, пересекал дорогу большой желтобрюхий полоз. Бек Хаджи привычным движением сильных ног сжал круп лошади, поправил на голове белую чалму. Неожиданный бросок кобылы нарушил спокойный ход мыслей, хану стало жарко. Расстегнул у ворота лилового шелкового халата золотую застежку, сердито подумал:
   «Как надоел мне этот коротышка Алиман. Все время жужжит над ухом…»
   – Замолчи, бек Алиман! – не поворачивая головы, зло крикнул он. – Скажи, можешь ты отнять добычу у гордого орла, что летит вон там? – показал Бек Хаджи на едва различимого глазом степного хищника, который, тяжело махая могучими крыльями, пролетал вдалеке с лисицей-караганкой в лапах. Алиман недовольно прищурил близорукие глаза, но, ничего не увидев, сплюнул и замолчал.
   Шуракальская орда шла безлюдными просторами Дикого поля. Повсюду огромная, в рост всадника с конем, трава, ковыль, типчак, тонконог. Лишь неподалеку от русел пересохших от летнего зноя речек встречался кустарник степной вишни, бобовника и чилиги. По утрам уже бывало прохладно, в ложбинах долго не рассеивался туман, но днем над желто-бурой степью висело жаркое призрачное марево. В траве гудели жуки, звенели осы, стремительно шныряли изумрудно-зеленые и серые ящерицы. Спугивая стаи шумных дроф и стада быстрых сайгаков, разгоняя волков и лисиц-караганок, крымцы неудержимо приближались к землям Тулы и Тарусы.

Глава 7

   – Эй, молодец! Вишь разоспался! Вставай!..
   Федор с трудом открыл глаза, лоб его покрыла испарина со сна, который так неожиданно прервался, почудилось, будто терзает его кто-то, душит…
   – Ну и горазд ты спать, никак не добудишься, – перестав трясти пленника, сказал атаман.
   – У него, Гордей, семь праздников на неделе! – поддакнул Митрошка, который с зажженной свечкой в руке стоял рядом.
   «Принесла их нечистая, когда уйти замыслил!» – с досадой мелькнуло в голове Федора; нахмурился, глаза сощурились сердито.
   – Что вздулся, будто тесто на опаре? – буркнул чернобородый, пристально разглядывая пленника; многозначительно продолжил: – Что, не узнал меня?!. А я тебя запомнил, молодец! И как завал ты первым кинулся растаскивать, а особливо – как с мечом на меня кинулся и руку рубанул… Припомнил теперь? Вишь, Митрошка, как оно нечаянно-негаданно случилось, – обернулся он к косоглазому лесовику. – Попал ко мне, Митрошка, ворог мой.
   – Неужто тот самый, про которого ране сказывал?
   «Узнал душегубец! Да не возьмешь ты порубежника!» – Федор выхватил спрятанный в тряпье нож.
   – Брось это! – небрежно махнул рукой атаман. – Худа тебе не сделаю, не за тем пришел. Поговорить надо… Митрошка, выйди на час! – приказал он.
   Лесовичок удивленно покосился на него, но без возражений покинул землянку.
   Федор и Гордей остались одни. Молча разглядывали друг друга: пленник – настороженно, исподлобья, атаман – испытующе, с любопытством.
   – Как звать-величать тебя, молодец? – первым нарушил молчание вожак.
   – Тебе на что, Господу свечку за душу мою поставишь? – угрюмо спросил Федор, перевел взгляд с лица Гордея на открытую дверь, через которую был виден окутанный вечерними сумерками лес – частица такой заветной воли.
   – Будет ершиться, – примирительно молвил чернобородый, заметив, с какой тоской посмотрел пленник на открытую дверь. – То я сказал Митрошке о враге в шутку. Ежели б порешить тебя думал, сюда бы не привел, на болоте прикончили бы за милую душу, чай, там тебя узнал. Подумал тогда, что взять с ратного человека. Да и знакомец ты мой еще с… – у него едва не вырвалось «с Кучкова поля!», но сдержался, не досказал.
   Вот уже в третий раз сводила их судьба. В первый раз – в день казни сына последнего московского тысяцкого Ивана Васильевича Вельяминова…
   Из Кремля осужденных повезли по Никольской улице Великого посада. Большая телега, которую тащили две низкорослые сильные лошади, была окружена конными дружинниками великого князя Московского. В ней находились двое, руки их были связаны за спиной. Один, молодой, угрюмо насупив рыжевато-белесые брови, сидел недвижно, глаза его, казалось, застыли. Второй, в годах, со свалявшимися седыми волосами и бородой, вертя головой по сторонам, бросал на стоявших вдоль улицы людей испуганные взгляды.
   На Кучковом поле, куда наконец дотащилась телега, высился свежесрубленный помост. Вокруг него стояла конная и пешая стража в темных кафтанах и блестящих шлемах с высокими навершиями, с мечами в ножнах и копьями в руках. По всему полю, пестря разноцветными одеждами, толпился московский люд: бояре и боярыни в опашнях и летниках, ремесленники и торговцы в зипунах и кафтанах, бабы в сарафанах и душегреях, монахи в рясах, нищие в рваных рубищах.
   На небе клубились тяжелые осенние тучи. Моросил мелкий холодный дождь. Было серо, пасмурно и тоскливо. Народ замер в тягостном, настороженном молчании. Такого в Москве еще не бывало. Впервые на миру, на людях должна свершиться казнь. И не каких-то там разбойников-душегубцев, а одного из первых бояр московских Ивана Васильевича Вельяминова, сына последнего московского тысяцкого, главы московской земщины Василия Васильевича, который умер несколько лет назад. Второй осужденный – Некомат-сурожанин, богатый московский купец, друг покойного тысяцкого. Великий князь Московский Дмитрий Иванович обвинил их в измене, в попытке отравить его с семейством. Боярская дума приговорила обоих к смерти.
   И вот на Кучковом поле появились великий князь и его брат Владимир Серпуховский с ближними боярами. Велено было начать казнь. Некомата повели первым. Он был в разодранной до пояса рубахе и шел, не сопротивляясь, едва переставляя ноги, дрожа от холода и страха. До самого помоста Некомат держался, но когда поп торопливой скороговоркой отпустил ему грехи, а подручные палача начали натягивать на его голову мешок, заскулил на все поле. Раздался глухой удар топора, плаха окрасилась кровью.
   Пришел черед Ивана Васильевича. Он шагал в окружении княжеских дружинников, высоко подняв голову, глаза его не отрывались от плахи. Быстро взошел на помост, оттолкнув плечами стражу, закричал:
   – Не за свою обиду я крамолу против князя Дмитрия ковал! Не потому, что не дал мне Дмитрий стать по праву московским тысяцким, когда преставился мой батюшка!..
   На него набросились несколько человек, схватили, поволокли к плахе. Народ зароптал, в разных концах Кучкова поля надрывно заголосили бабы. Толпа пришла в грозное движение. Стражники обнажили мечи, выставили копья.
   На какой-то миг Вельяминов уже у самой плахи снова сумел вскочить на ноги, истошно воскликнул:
   – За права и вольности ваши, москвичи!..