Страница:
Сергей Львович все не ехал, в Михайловском было холодно и голо, и Надежда Осиповна заскучала. Все ей стало тошно, лень стало ходить в Тригорское, она не могла привыкнуть к дому, ни к своим владениям; ей все чудилось, что она не на своем месте и что усадьбу скоро отнимут – та же злодейка Толстиха, жившая во Пскове. Многих деревень как не бывало. Она негодовала на Сергея Львовича, что не едет и бросил ее, беззащитную, в этой глуши. Она заскучала тяжелой, нездешней, непсковской, заморской, желтой скукой. Сидя по вечерам у себя с полузакрытыми глазами, она кусала ногти и пальцы и равнодушно плакала большими мутными слезами. Дом притих, как курятник, на который налетел большой ястреб, и гарем старика, ожидавший еще своей участи, притаился.
Тут случился храмовый праздник, и предприимчивая Палашка решилась. Все девки разоделись и пришли поздравить барыню. Надежда Осиповна вышла и, скучая, посмотрела на них в лорнет. Девки поклонились и затеяли танцы. Надежда Осиповна велела вынести кресла и уселась. Девка, худая и высокая, вдруг скинулась и пошла дробным шагом, шевеля плечами, за ней вторая, третья. Они плясали вполпляса – плыли – как при старике, когда он бывал трезв и скучен. Дворня, как в старые дни, собралась в кружок и издали глядела; все молчали, потому что при старике не были приучены к разговорам. Надежда Осиповна все смотрела в лорнет. Постепенно она оживилась, ноздри ее стали вздрагивать, а лицо покраснело. Девки, приученные к барским лицам, пошли быстрее. Погода была ясная, сквозная, кругом все тихо. Надежда Осиповна, смотря в лорнет, неподвижно сидя на одном месте, плясала каждым членом – глазами, губами, плечами, ноздри ее вздрагивали. Она выслала девкам пирога. Скука прошла.
Посоветовавшись со стариком Вындомским, она распорядилась. Палашку сослала на птичий двор, гарем упразднила, а управляющим, по совету старика, назначила благородного свидетеля, прапорщика Затепленского, который был крепок на руку и распорядителен. Он сразу же как из-под земли вырос со своим псом и временно занял под жилье баньку, как наиболее теплое помещение.
Провожала Надежду Осиповну до околицы вся дворня; две девки поднесли было передники к глазам, но быстро успокоились. Уезжала Надежда Осиповна с радостью, почти не веря, что через неделю будет плясать у Бутурлиных.
Он был видным лицом в пушкинской дворне. Разговаривал неохотно и мало, был молчалив и чисто брит. На него не кричали; раз Марья Алексеевна хотела дать ему пощечину – гусь сгорел, – он повел на нее бесцветными и пустыми, как стеклянные бусы, глазами, и она не осмелилась. Девки его уважали и звали за глаза Николаем Петровичем.
В противоположность Никите, который пил понемногу, но часто, так что всегда бывал весел, Николай Петрович не касался вина.
Незадолго до приезда Надежды Осиповны Сергей Львович подсчитал свой проигрыш и решил обелиться перед супругой. Он не сомневался, что проигрыш откроется. Так он стал искать вора. Вскоре вор был найден – у Николашки ушло непомерно много денег; ссылаясь на то, что собственное масло прогоркло, а говядина и дичь с душком, он покупал в лавочке и т. д.
Сергей Львович призвал его и, стараясь привести себя в ярость и брызгаясь, назвал его вором. Николашка смолчал, Сергей Львович быстрее обыкновенного ушел со двора.
Вечером Александр, проходя в девичью, услышал в людской пение. Он приоткрыл дверь. За столом сидел Николай, бледный, в новом сертуке, перед ним стоял пустой штоф. Он пел долгую, однотонную песню, без слов. Это был как бы вой, тихий и протяжный.
Пустыми, ясными глазами он посмотрел на Александра и ухмыльнулся. Он подмигнул ему и свистнул.
– Вы, Пушкины, – сказал он медленно, – род ваш прогарчивый. Прогоришь! Ужо# тебе!
Он стал медленно подниматься. Александр испугался и попятился.
Через два дня Николай ушел и не вернулся. Вся дворня ходила молчаливая. Сергей Львович заявил в полицию и необыкновенно оживился. Он всем рассказывал о грабеже и побеге. Заехавшая вечером тетка Анна Львовна долго крестилась, когда узнала, и перекрестила Сергея Львовича – Николашка всех зарезать мог.
Вечером Александр спросил Арину, куда ушел Николай.
С некоторых пор он взял себе за правило ничего не бояться, но неподвижный, пронзительный Николашкин взгляд и негромкий вой, который был русскою песнею, подействовали на него необъяснимо.
Арина развела руками:
– В Польшу. Куда ему идти? Все разбойники в Польшу уходят. Сунул нож в голенище – и ищи ветра в поле! А потом смотришь и объявился – пан, бархатный жупан.
И вскоре приехала Надежда Осиповна.
Николашка сбежал из-за Сергея Львовича; это было ясно. По глазам было видно, что Сергей Львович во многом виноват; денег в доме совсем не было. Сергей Львович все валил на мерзавца Николашку – ce faquin de Nicolachka [30], плутовок-девок – ces friponnes de Grouchka et de Tatjanka [31] и на скверного Никишку – ce coquin de Nicichka [32]. Вскоре, однако, все открылось: получена шутливая записка от одного из юных негодяев с приглашением прибыть в известное святилище Панкратьевны; записка, по несчастной случайности, попалась в руки Надежды Осиповны.
Этот день был страшен; дети попрятались, дворни – как не бывало. Надежда Осиповна сидела за столом сам-друг с Сергеем Львовичем и молча била посуду. В гневе она была страшна, лицо ее становилось неподвижно, не белое, а белесое, тусклое; глаза гасли, губы грубели и раскрывались. Она бросала наземь тарелку за тарелкой. Когда полетел графин Сергея Львовича и вино полилось по полу, он, дрожа от страха, обиды и гнева, внезапно разъярился, ощетинился и щелкнул со стола рюмку. Это было неожиданностью для Надежды Осиповны.
– Ах, вы бьете посуду? – сказала она, бледная, спокойная и страшная. – Бейте ее chez votre Pankratievna [33]. – Глаза ее забегали, красные жилки налились в них.
Сергей Львович медленно встал и закинул голову. Во всей фигуре его было необыкновенное достоинство. Надежда Осиповна, окаменев, смотрела на него.
– Mon ange, – сказал он тонким голосом, еле переводя дух, но уже с торжеством, – я еду на войну, на поле сражений.
Надежда Осиповна смешалась. Она посмотрела на битую посуду; поведение супруга озадачило ее. Она боялась и мысли о том, что Сергей Львович станет военным, – тогда ее власти как не бывало, а его к обеду не дождешься. Притом мысль о том, что она останется вдовою с кучей ребятишек, пугала ее; с другой стороны, если Сергей Львович действительно собирался на войну, это отчасти оправдывало его действия у Панкратьевны. Все военные вольно вели себя. Сергей Львович перевел дух. Быстрой походкой он направился в переднюю, громко велел казачку подавать шинель и пошел со двора – может быть, определяться в какой-нибудь полк.
Надежда Осиповна верила и не верила. Она бесилась на мужа, которые играет перед нею такую недостойную комедию, и на себя, что довела его до отъезда в действующую армию. Больше же всего на то, что он, провинившись, остался победителем, а она в дурах.
Надежду Осиповну словно ветром понесло в девичью. Девки сидели не дыша. В углу она вдруг заметила Александра и широко открыла глаза. В ее отсутствие и у мужа и у сына завелись новые привычки. Она схватила его за ворот и почти понесла в комнаты.
У порога своей спальни она столкнулась с Ариною. У Арины было бледное лицо, спокойное, и глаза как бы сразу выцвели и ввалились.
– Тварь! – сказала Надежда Осиповна, не смея взглянуть на нее.
Потом Арина отошла от дверей и пропустила мать с сыном.
Когда дверь за ними закрылась, она еще немного постояла.
– Розог! – крикнула Надежда Осиповна.
Арина перекрестилась и пошла. В людской она села на скамью, прямо и сложа руки на коленях. Уже бежал казачок с розгами на барынин зов; она еще больше побелела и взялась рукой за сердце.
Надежда Осиповна била сына долго, пока не устала. Сын молчал. Потом, отдышавшись, она бросилась в подушки и заснула, усталая. Арина долго еще сидела в темной людской. Потом она пошарила в своем сундучке, нашла пузырек, отпила; полегчало немного; она еще выпила; потом до дна. И только тогда, уже пьяная, качаясь из стороны в сторону, заплакала скупыми, мелкими слезами.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Оды писались и печатались ежедневно; многие из них были посвящены градоначальнику, а под конец всем прискучили. Сергей Львович остыл вместе со всеми.
Между тем в Москве шли маскарады, и на одном из них Сергей Львович и Надежда Осиповна были свидетелями забавной драки, происшедшей между двумя приятелями за прекрасную мадам Кафка; оба вцепились друг другу в волосы. Это было до крайности забавно, но они мало смеялись, потому что были в ссоре.
Зимою был взят к Александру гувернер. Долго выбирали, и наконец Александра взялся воспитывать не кто иной, как сам граф Монфор. Впрочем, это был уже не прежний Монфор: нос его заострился и покраснел, панталоны всегда засалены, убогое жабо трепалось у него на груди; он был по-прежнему любезен, но почти всегда слишком весел и болтлив. По вечерам он играл немного на флейте. Спал он в одной комнате с Александром, и мальчик подружился со своим воспитателем. Шалости Александра француз охотно прощал.
Они много гуляли по московским улицам и садам, и воспитатель при этом лепетал, говорил без умолку. Вскоре Александр узнал о скандальных и забавных историях французского двора, начиная с маркиза Данжо.
Вставая поутру, француз пил целебный бальзам, после чего веселел; пил его и вечером, если не играл на флейте; с удовольствием рисовал на клочках бумаги все, что приходило на ум, чаще всего головы и ножки парижских его подруг; профили были похожи один на другой, а ножки были разные.
Однажды он рассказал мальчику о всех славных поединках двух царствований. Поставив его перед собою на расстоянии трех шагов, он учил его обороняться. Шпаг у них не было, но Монфор пришел в такой азарт, что крикнул Александру:
– Вы убиты!
Вообще он часто рассказывал Александру о парижском свете, театре, а раз, выпив бальзаму, свесил голову и заплакал.
Это была первая дорога и первая деревня в его жизни. Ямщик на козлах пел одну и ту же песню без конца и начала, стегал лошадей, потом пошли полосатые версты, редкие курные избы и кругом холмы, поля и рощицы, еще голые и мытые последними дождями. Он жадно слушал всю эту незнакомую музыку – песню колес и ямщика – и вдыхал новые запахи: дегтя, дыма, ветра. Черные лохматые псы, заливаясь и скаля зубы, лаяли.
Это была столбовая дорога, которую иногда бранили отец и дядя, – холмистая, грязная, с пустыми сторожевыми будками; помещичьи дома белели на пригорках, как кружево.
Александру в пути никто не докучал наставлениями. Француз под действием дороги или бальзама дремал.
Езда полюбилась Александру – он не слезал бы с брички; всех трясло и подбрасывало на ухабах.
Надежда Осиповна молчала всю зиму.
Сергей Львович, зная, что не получит ответа, и все же надеясь, сладким голосом быстро ее спрашивал:
– Где, душа моя, книжка Лебреня, помнишь, маленькая, я еще намедни ее читал – не могу найти, Александр не взял ли? – встречал чужой взгляд и полное молчание. Даже то, что Александр взял эту книгу, не занимало ее. Она умела молчать. Сергей Львович томился и таял, носил ей подарки, принес даже раз фермуар на последние; не то старался привлечь внимание другим – говорил за обедом, что дичь протухла, со вздохом отодвигал тарелку, не ел дичи. Дичь была своя, мороженая и действительно протухшая, но Надежда Осиповна молчала. Сергей Львович разговаривал с нею единственно вздохами, и вздохи его были разнообразны: то тихие и глубокие, с пришептыванием, то громкие и быстрые.
В пути они заметно стали друг к другу ласковее. Перед самым Захаровым Надежда Осиповна опять надулась; у Звенигорода Сергей Львович умилился: на балконе сидела барышня и пела весьма тонким голосом:
– Погоняй, погоняй – заснул!
Жена его в ревности была страшна, рука у нее была тяжелая.
Заметив, что пение понравилось Сергею Львовичу, Надежда Осиповна сказала сквозь зубы:
– Какая старая! Точно комар.
В Захарове вся семья разбрелась в разные стороны. Сергей Львович с французской книжкою в руках гулял в рощице. Рощица была невелика, но туда девки ходили по ягоды. Надежда Осиповна сидела над прудом и часами смотрела на воду. Что именно привлекало ее внимание, оставалось загадкою для дворни. Александр же с гувернером бродили по дорогам. Марья Алексеевна разводила руками:
– Все врозь!
Дети жили в дряхлом флигеле, в стороне от господского дома. В большой комнате помещалась Олинька с младшими, у Александра и Николая с гувернером была особая комната.
Олинька, востроносая, желтенькая, миловидная, была ханжой. Тетка Анна Львовна научила ее молиться утром и перед сном за папеньку, маменьку, братца Николиньку, братца Лелиньку и братца Сашку. Олинька была в дружбе с Николинькой, она с утра бегала в большой дом приласкаться к бабушке и матери, и Николинька с нею. Она с нетерпением семенила тонкими ножками, пока ее не замечали, и сразу приседала. Бабушка, которая однажды видела, как Олинька молилась, ожидая одобрения, осталась недовольна:
– Вся эта богословия Аннеткина да Лизкина – бог с ней. Мироносицы!
Николинька был любимец отца; с острым пушкинским носиком, который он уже по-отцовски вздергивал, когда горячился, вспыльчивый и слабый. С Александром он, случалось, дирался и бегал на него жаловаться отцу, который, в свою очередь, жаловался матери.
Ссора родителей была на руку Александру – его с Монфором на время забыли. Только бабка брала его за подбородок, смотрела долго, серьезно ему в глаза, и потрепав по голове, растерянно вздыхала.
Из его окна виден был пруд, обсаженный чахлыми березками; на противоположной стороне чернел еловый лес, который своею мрачностью очень нравился Надежде Осиповне – он был в новом мрачном духе элегий – и не нравился Сергею Львовичу. Господский дом и флигель стояли на пригорке. Сад был обсажен старыми кленами. В Захарове везде были следы прежних владельцев – клены и тополи были в два ряда: следы старой, забытой аллеи. В роще Сергей Львович читал чужие имена, вырезанные на стволах и давно почернелые. Часто встречалась на деревьях и старая эмблема – сердце, пронзенное стрелою, с тремя кружками – каплями, стекающими с острия; имена были все расположены парами, что означало давние свидания любовников.
Захарово переходило из рук в руки – новое, неродовое, невеселое поместье. Никто здесь надолго не оседал, и хозяева жили как в гостях.
Сергей Львович впадал в отчаяние от всей этой семейственной меланхолии и помышлял, как бы удрать.
Только бездомный Монфор чувствовал себя прекрасно: свистал, как птица, равнодушно и быстро рисовал виды Захарова, все одни и те же – зубчатый лес, пруд, похожий на все пруды, а на месте господского деревянного дома – за#мок с высоким шпилем. Он часто водил Александра в Вяземы, соседнее богатое село, где каждый раз обновлял запас своего бальзама. Говорливые крестьянки здоровались с барчонком; в селе много уже перевидали захаровских владельцев. Стояла в Вяземах, накренясь, колокольня, строенная чуть ли не при Годунове, рядом малая церковь, но даже старики не знали, кто их строил и что раньше здесь, в Вяземах, было.
Умирая от безделья, Сергей Львович вздумал в праздник всею семьею поехать в Вяземы к обедне.
Дряхлая колымага, которая привезла Пушкиных в Захарово, загромыхала по дороге, грозя рассыпаться. Бабы с удивлением присматривались к барам и отвешивали низкие поклоны.
– Вот коляска, что колокол, – говорили они, когда Пушкины проезжали.
Колокол в Вяземах был разбитый.
Сергей Львович во время службы заметил бледную барышню, соседскую дочку, и украдкой метнул в нее взгляд, но барышня была пуглива и ускользнула незаметно. Сергей Львович остался недоволен сельским старым, полуслепым иереем, не выказавшим достаточного внимания к захаровским барам.
Вечером затеялся у него разговор с Монфором. Монфор полагал, что вера необходима для простонародья, но из духовных книг твердо знал одну: «Занятия святых в Полях Елисейских», а в ней более всего главу о маскарадах. Сергею Львовичу после вяземской церкви пришлись по душе суждения Монфора. Он решительно почувствовал себя маркизом. Вечер кончился тем, что Монфор прочел стихи Скаррона о загробной стране:
В Вяземах бывали базары столь шумные, что пьяные песни долетали до Захарова и огорчали Марью Алексеевну:
– Как на постоялом дворе, и никакого на бар внимания!
Она говорила это тихонько, втайне разочарованная своим новым поместьем. На захаровских помещиков окрестные мужики обращали мало внимания.
Александр и Николинька купались, слушали пенье иволги в кустах, ходили с Монфором в Вяземы обновлять запас бальзама, и однажды Александр, отстав, увидел чудесное явление: в реке купалась полногрудая нимфа, распустив волосы! Она то подымалась, то опускалась в воде. Сердце его забилось. Потом нимфу окликнули издалека:
– Наталья!
Она ответила кому-то звонко, приставив к губам ладони:
– Ау! – и снова стала подыматься и опускаться.
Вечером, в первосонье, кто-то поцеловал его в лоб.
Когда через два дня он встретил в рощице барыщню в белом платье, с цветами в руках, он обомлел и почувствовал, что жить без нее не может и умрет. Монфор поклонился – это была барышня из соседней усадьбы. Он нетвердо знал ее фамилию – Юшкова, Шишкова, Сушкова, guelgue chose [35] на –ова.
Александр стал ходить в рощицу, она долго не являлась. Наконец он решил, что она гуляет там по вечерам, и, обманув бдительность Монфора, при свете луны прошелся по знакомой дорожке. Она сидела на скамье и вздыхала, смотря на луну. Тонкая косынка вздымалась и опускалась у нее на груди. Это была та прозрачная косынка и те бледные перси, о которых вместе с луною он читал в чьих-то стихах.
Она прислушалась; заслышав шорох, закрылась веером и громко задышала. Увидя Александра, она удивилась и засмеялась; она точно ждала кого-то другого. Щеки ее пылали, платье было легкое. Она заговорила с Александром. Он хотел отвечать, но голос у него пропал, и он в смятении убежал.
Когда хоронили брата, Александр смотрел по сторонам. Было теплое утро; малодушного отца под руки вели за гробом; Надежда Осиповна молча шла до самой церкви, никем не поддерживаемая. Олинька, глядя на отца, много плакала. Когда слезы не шли, она притворно и жалобно всхлипывала: ей в самом деле было жаль братца. Маленького Левушку несли на руках, но и он ничем не нарушал печального чина: он спал. Один Александр был равнодушен. Он вместе со всеми приложился к бледному лбу и не узнал того, кого еще неделю назад дразнил. Странное спокойствие мертвеца поразило его. Это была первая смерть, которую он видел.
Древний старик в сермяге сидел на паперти и опирался на посох. Он низко, истово кланялся, и медяки падали к его ногам.
Пение птиц и белая каменная ограда были для него в это утро новы. Древняя звонница у церкви стояла накренясь, угрожая падением. Довременная тишина и спокойствие были кругом; вяземские бабы теснились молча. Тут же у церкви Николиньку и погребли. Мать прижала Левушку к груди и так вернулась домой.
С этого дня Надежда Осиповна из всех детей замечала одного Левушку. Она не смотрела на Александра. Зато Сергей Львович теперь за него принялся.
Сергей Львович, ведя жизнь эфемера, не был подготовлен к несчастьям. Он ничего, кроме страха, не почувствовал и впал в удивительное малодушие. То болтал как ни в чем не бывало, то за обедом внезапно прыскал и разражался слезами. С горя он стал подолгу спать.
– Que la volonté du ciel soit faite! [36] – говорил он иногда с шумным вздохом и разводил руками.
Встревоженный и раздосадованный тем, что Александр не плачет, а также тем, что сам не всегда чувствует горе, Сергей Львович упрекал его в бессердечии и черствости. Надежда Осиповна, равнодушная ко всему, прислушивалась. Они примирились после смерти сына и сошлись взглядами на Александра и его поведение. Александр был холодный, бессердечный и неблагодарный; Монфор не имел на него влияния – influence, которого ожидали.
Не дождавшись осени, Пушкины выехали. В это утро Александр был особенно тревожен и перед самым отъездом пропал. Его нашли в роще; он сидел на земле, прижавшись к скамейке.
Загрохотала несчастная пушкинская колымага, рассыпа#вшаяся от сухости, немазаная, со стонущими колесами.
Бездомный француз, подкрепившись бальзамом, лепетал, сидя в одной телеге с Александром:
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Он быстро сползал с постели и бесшумно шел, минуя полуоткрытые двери, в отцовский кабинет. Босой, в одной сорочке, он бросался на кожаный стул и, подогнув под себя ногу и не чувствуя холода, читал. Давно были перелистаны и прочтены маленькие книжки в голубых обертках. Он узнал Пирона. В маленькой истрепанной книжке была гравюра: толстый старик с тяжелым подбородком, плутовскими глазами и сведенными губами лакомки. Он сам написал свою эпитафию: «Здесь лежит Пирон. Он не был при жизни ничем, даже академиком». Отчаянная беспечность этого старика, писавшего веселые сказки, смысл которых он уже понимал, понравилась ему даже более, чем шаловливый и хитрый Вольтер. Любимым героем его был дьявол, при одном упоминании о котором тетушка Анна Львовна тихонько отплевывалась. Однако дьявол у Пирона был превеселый молодец и ловко дурачил монахинь и святых. С огорчением он подумал, что в Москве нет человека, похожего на этого мясистого поэта.
Ему нравились путешествия. Он любил точность в описаниях, названия городов, цифры миль: чем больше было миль, тем дальше от родительского дома.
На столе у отца лежали нумера «Московских ведомостей», которые получались дважды в неделю. Он читал объявления. Названия вин, продававшихся в винной лавке – «Клико», «Моэт», «Аи» – казались ему музыкой, и самые звуки смутно нравились.
Русских книг он не читал, их не было. Сергей Львович, правда, читал журнал Карамзина, но никогда не покупал его.
На окне лежал брошенный том Державина, взятый у кого-то и не отданный; прочтя страницу, он отложил его.
Однажды заветный шкап привлек его внимание: ящик был открыт и выдвинут, отец забыл его закрыть. Он заглянул. Толстый, переплетенный в зеленый сафьян том лежал там, пять-шесть книжек в кожаных переплетах, какие-то письма. Книги и сафьяновый том оказались рукописными, а письма – стихотворениями и прозою. Прислушавшись, не идет ли кто, он принялся за них.
Все было написано по-русски, разными почерками, начиная со старинного, квадратного, вроде того, которым писал камердинер Никита, и кончая легким почерком отца. Тетради эти подарил Сергею Львовичу еще в гвардейском полку его дальний родственник, «кузен», гвардии поручик, который с тех пор куда-то сгинул; а потом уже Сергей Львович сам их дописывал. В тетрадях еще держался крепкий гвардейский дух табака.
Тут случился храмовый праздник, и предприимчивая Палашка решилась. Все девки разоделись и пришли поздравить барыню. Надежда Осиповна вышла и, скучая, посмотрела на них в лорнет. Девки поклонились и затеяли танцы. Надежда Осиповна велела вынести кресла и уселась. Девка, худая и высокая, вдруг скинулась и пошла дробным шагом, шевеля плечами, за ней вторая, третья. Они плясали вполпляса – плыли – как при старике, когда он бывал трезв и скучен. Дворня, как в старые дни, собралась в кружок и издали глядела; все молчали, потому что при старике не были приучены к разговорам. Надежда Осиповна все смотрела в лорнет. Постепенно она оживилась, ноздри ее стали вздрагивать, а лицо покраснело. Девки, приученные к барским лицам, пошли быстрее. Погода была ясная, сквозная, кругом все тихо. Надежда Осиповна, смотря в лорнет, неподвижно сидя на одном месте, плясала каждым членом – глазами, губами, плечами, ноздри ее вздрагивали. Она выслала девкам пирога. Скука прошла.
Посоветовавшись со стариком Вындомским, она распорядилась. Палашку сослала на птичий двор, гарем упразднила, а управляющим, по совету старика, назначила благородного свидетеля, прапорщика Затепленского, который был крепок на руку и распорядителен. Он сразу же как из-под земли вырос со своим псом и временно занял под жилье баньку, как наиболее теплое помещение.
Провожала Надежду Осиповну до околицы вся дворня; две девки поднесли было передники к глазам, но быстро успокоились. Уезжала Надежда Осиповна с радостью, почти не веря, что через неделю будет плясать у Бутурлиных.
7
Повар Николашка, которого Марья Алексеевна оставила Надежде Осиповне до весны, сбежал.Он был видным лицом в пушкинской дворне. Разговаривал неохотно и мало, был молчалив и чисто брит. На него не кричали; раз Марья Алексеевна хотела дать ему пощечину – гусь сгорел, – он повел на нее бесцветными и пустыми, как стеклянные бусы, глазами, и она не осмелилась. Девки его уважали и звали за глаза Николаем Петровичем.
В противоположность Никите, который пил понемногу, но часто, так что всегда бывал весел, Николай Петрович не касался вина.
Незадолго до приезда Надежды Осиповны Сергей Львович подсчитал свой проигрыш и решил обелиться перед супругой. Он не сомневался, что проигрыш откроется. Так он стал искать вора. Вскоре вор был найден – у Николашки ушло непомерно много денег; ссылаясь на то, что собственное масло прогоркло, а говядина и дичь с душком, он покупал в лавочке и т. д.
Сергей Львович призвал его и, стараясь привести себя в ярость и брызгаясь, назвал его вором. Николашка смолчал, Сергей Львович быстрее обыкновенного ушел со двора.
Вечером Александр, проходя в девичью, услышал в людской пение. Он приоткрыл дверь. За столом сидел Николай, бледный, в новом сертуке, перед ним стоял пустой штоф. Он пел долгую, однотонную песню, без слов. Это был как бы вой, тихий и протяжный.
Пустыми, ясными глазами он посмотрел на Александра и ухмыльнулся. Он подмигнул ему и свистнул.
– Вы, Пушкины, – сказал он медленно, – род ваш прогарчивый. Прогоришь! Ужо# тебе!
Он стал медленно подниматься. Александр испугался и попятился.
Через два дня Николай ушел и не вернулся. Вся дворня ходила молчаливая. Сергей Львович заявил в полицию и необыкновенно оживился. Он всем рассказывал о грабеже и побеге. Заехавшая вечером тетка Анна Львовна долго крестилась, когда узнала, и перекрестила Сергея Львовича – Николашка всех зарезать мог.
Вечером Александр спросил Арину, куда ушел Николай.
С некоторых пор он взял себе за правило ничего не бояться, но неподвижный, пронзительный Николашкин взгляд и негромкий вой, который был русскою песнею, подействовали на него необъяснимо.
Арина развела руками:
– В Польшу. Куда ему идти? Все разбойники в Польшу уходят. Сунул нож в голенище – и ищи ветра в поле! А потом смотришь и объявился – пан, бархатный жупан.
И вскоре приехала Надежда Осиповна.
8
Надежда Осиповна с самого начала почуяла недоброе; ее удивило и уязвило, что как будто все без нее прекрасно обходились. От дома она отвыкла и не узнавала его.Николашка сбежал из-за Сергея Львовича; это было ясно. По глазам было видно, что Сергей Львович во многом виноват; денег в доме совсем не было. Сергей Львович все валил на мерзавца Николашку – ce faquin de Nicolachka [30], плутовок-девок – ces friponnes de Grouchka et de Tatjanka [31] и на скверного Никишку – ce coquin de Nicichka [32]. Вскоре, однако, все открылось: получена шутливая записка от одного из юных негодяев с приглашением прибыть в известное святилище Панкратьевны; записка, по несчастной случайности, попалась в руки Надежды Осиповны.
Этот день был страшен; дети попрятались, дворни – как не бывало. Надежда Осиповна сидела за столом сам-друг с Сергеем Львовичем и молча била посуду. В гневе она была страшна, лицо ее становилось неподвижно, не белое, а белесое, тусклое; глаза гасли, губы грубели и раскрывались. Она бросала наземь тарелку за тарелкой. Когда полетел графин Сергея Львовича и вино полилось по полу, он, дрожа от страха, обиды и гнева, внезапно разъярился, ощетинился и щелкнул со стола рюмку. Это было неожиданностью для Надежды Осиповны.
– Ах, вы бьете посуду? – сказала она, бледная, спокойная и страшная. – Бейте ее chez votre Pankratievna [33]. – Глаза ее забегали, красные жилки налились в них.
Сергей Львович медленно встал и закинул голову. Во всей фигуре его было необыкновенное достоинство. Надежда Осиповна, окаменев, смотрела на него.
– Mon ange, – сказал он тонким голосом, еле переводя дух, но уже с торжеством, – я еду на войну, на поле сражений.
Надежда Осиповна смешалась. Она посмотрела на битую посуду; поведение супруга озадачило ее. Она боялась и мысли о том, что Сергей Львович станет военным, – тогда ее власти как не бывало, а его к обеду не дождешься. Притом мысль о том, что она останется вдовою с кучей ребятишек, пугала ее; с другой стороны, если Сергей Львович действительно собирался на войну, это отчасти оправдывало его действия у Панкратьевны. Все военные вольно вели себя. Сергей Львович перевел дух. Быстрой походкой он направился в переднюю, громко велел казачку подавать шинель и пошел со двора – может быть, определяться в какой-нибудь полк.
Надежда Осиповна верила и не верила. Она бесилась на мужа, которые играет перед нею такую недостойную комедию, и на себя, что довела его до отъезда в действующую армию. Больше же всего на то, что он, провинившись, остался победителем, а она в дурах.
Надежду Осиповну словно ветром понесло в девичью. Девки сидели не дыша. В углу она вдруг заметила Александра и широко открыла глаза. В ее отсутствие и у мужа и у сына завелись новые привычки. Она схватила его за ворот и почти понесла в комнаты.
У порога своей спальни она столкнулась с Ариною. У Арины было бледное лицо, спокойное, и глаза как бы сразу выцвели и ввалились.
– Тварь! – сказала Надежда Осиповна, не смея взглянуть на нее.
Потом Арина отошла от дверей и пропустила мать с сыном.
Когда дверь за ними закрылась, она еще немного постояла.
– Розог! – крикнула Надежда Осиповна.
Арина перекрестилась и пошла. В людской она села на скамью, прямо и сложа руки на коленях. Уже бежал казачок с розгами на барынин зов; она еще больше побелела и взялась рукой за сердце.
Надежда Осиповна била сына долго, пока не устала. Сын молчал. Потом, отдышавшись, она бросилась в подушки и заснула, усталая. Арина долго еще сидела в темной людской. Потом она пошарила в своем сундучке, нашла пузырек, отпила; полегчало немного; она еще выпила; потом до дна. И только тогда, уже пьяная, качаясь из стороны в сторону, заплакала скупыми, мелкими слезами.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Ни осенью, ни зимой Сергей Львович на войну не пошел. Война шла теперь и с французами и с турками. Старики московские говорили о ней резко. Наполеон побеждал; государь, по известиям, плакал. Главнокомандующий, старец генерал Каменский, в каждом донесении молил его уволить, а вскоре, по слухам, и вправду бежал из армии.Оды писались и печатались ежедневно; многие из них были посвящены градоначальнику, а под конец всем прискучили. Сергей Львович остыл вместе со всеми.
Между тем в Москве шли маскарады, и на одном из них Сергей Львович и Надежда Осиповна были свидетелями забавной драки, происшедшей между двумя приятелями за прекрасную мадам Кафка; оба вцепились друг другу в волосы. Это было до крайности забавно, но они мало смеялись, потому что были в ссоре.
Зимою был взят к Александру гувернер. Долго выбирали, и наконец Александра взялся воспитывать не кто иной, как сам граф Монфор. Впрочем, это был уже не прежний Монфор: нос его заострился и покраснел, панталоны всегда засалены, убогое жабо трепалось у него на груди; он был по-прежнему любезен, но почти всегда слишком весел и болтлив. По вечерам он играл немного на флейте. Спал он в одной комнате с Александром, и мальчик подружился со своим воспитателем. Шалости Александра француз охотно прощал.
Они много гуляли по московским улицам и садам, и воспитатель при этом лепетал, говорил без умолку. Вскоре Александр узнал о скандальных и забавных историях французского двора, начиная с маркиза Данжо.
Вставая поутру, француз пил целебный бальзам, после чего веселел; пил его и вечером, если не играл на флейте; с удовольствием рисовал на клочках бумаги все, что приходило на ум, чаще всего головы и ножки парижских его подруг; профили были похожи один на другой, а ножки были разные.
Однажды он рассказал мальчику о всех славных поединках двух царствований. Поставив его перед собою на расстоянии трех шагов, он учил его обороняться. Шпаг у них не было, но Монфор пришел в такой азарт, что крикнул Александру:
– Вы убиты!
Вообще он часто рассказывал Александру о парижском свете, театре, а раз, выпив бальзаму, свесил голову и заплакал.
2
Весною всей семьей поехали к бабушке Марье Алексеевне в Захарово. Михайловское было далеко, все там не устроено, и никто их не ждал.Это была первая дорога и первая деревня в его жизни. Ямщик на козлах пел одну и ту же песню без конца и начала, стегал лошадей, потом пошли полосатые версты, редкие курные избы и кругом холмы, поля и рощицы, еще голые и мытые последними дождями. Он жадно слушал всю эту незнакомую музыку – песню колес и ямщика – и вдыхал новые запахи: дегтя, дыма, ветра. Черные лохматые псы, заливаясь и скаля зубы, лаяли.
Это была столбовая дорога, которую иногда бранили отец и дядя, – холмистая, грязная, с пустыми сторожевыми будками; помещичьи дома белели на пригорках, как кружево.
Александру в пути никто не докучал наставлениями. Француз под действием дороги или бальзама дремал.
Езда полюбилась Александру – он не слезал бы с брички; всех трясло и подбрасывало на ухабах.
Надежда Осиповна молчала всю зиму.
Сергей Львович, зная, что не получит ответа, и все же надеясь, сладким голосом быстро ее спрашивал:
– Где, душа моя, книжка Лебреня, помнишь, маленькая, я еще намедни ее читал – не могу найти, Александр не взял ли? – встречал чужой взгляд и полное молчание. Даже то, что Александр взял эту книгу, не занимало ее. Она умела молчать. Сергей Львович томился и таял, носил ей подарки, принес даже раз фермуар на последние; не то старался привлечь внимание другим – говорил за обедом, что дичь протухла, со вздохом отодвигал тарелку, не ел дичи. Дичь была своя, мороженая и действительно протухшая, но Надежда Осиповна молчала. Сергей Львович разговаривал с нею единственно вздохами, и вздохи его были разнообразны: то тихие и глубокие, с пришептыванием, то громкие и быстрые.
В пути они заметно стали друг к другу ласковее. Перед самым Захаровым Надежда Осиповна опять надулась; у Звенигорода Сергей Львович умилился: на балконе сидела барышня и пела весьма тонким голосом:
Лицо у Надежды Осиповны вдруг пошло пятнами, глаза потускнели, грудь сильно дышала. Она, не отрываясь, жадно смотрела в лицо Сергею Львовичу. Он заметил ее взгляд, сжался, отвернулся и сказал беззаботно ямщику:
Коль надежду истребила
В страстном сердце ты моем…
– Погоняй, погоняй – заснул!
Жена его в ревности была страшна, рука у нее была тяжелая.
Заметив, что пение понравилось Сергею Львовичу, Надежда Осиповна сказала сквозь зубы:
– Какая старая! Точно комар.
В Захарове вся семья разбрелась в разные стороны. Сергей Львович с французской книжкою в руках гулял в рощице. Рощица была невелика, но туда девки ходили по ягоды. Надежда Осиповна сидела над прудом и часами смотрела на воду. Что именно привлекало ее внимание, оставалось загадкою для дворни. Александр же с гувернером бродили по дорогам. Марья Алексеевна разводила руками:
– Все врозь!
Дети жили в дряхлом флигеле, в стороне от господского дома. В большой комнате помещалась Олинька с младшими, у Александра и Николая с гувернером была особая комната.
Олинька, востроносая, желтенькая, миловидная, была ханжой. Тетка Анна Львовна научила ее молиться утром и перед сном за папеньку, маменьку, братца Николиньку, братца Лелиньку и братца Сашку. Олинька была в дружбе с Николинькой, она с утра бегала в большой дом приласкаться к бабушке и матери, и Николинька с нею. Она с нетерпением семенила тонкими ножками, пока ее не замечали, и сразу приседала. Бабушка, которая однажды видела, как Олинька молилась, ожидая одобрения, осталась недовольна:
– Вся эта богословия Аннеткина да Лизкина – бог с ней. Мироносицы!
Николинька был любимец отца; с острым пушкинским носиком, который он уже по-отцовски вздергивал, когда горячился, вспыльчивый и слабый. С Александром он, случалось, дирался и бегал на него жаловаться отцу, который, в свою очередь, жаловался матери.
Ссора родителей была на руку Александру – его с Монфором на время забыли. Только бабка брала его за подбородок, смотрела долго, серьезно ему в глаза, и потрепав по голове, растерянно вздыхала.
Из его окна виден был пруд, обсаженный чахлыми березками; на противоположной стороне чернел еловый лес, который своею мрачностью очень нравился Надежде Осиповне – он был в новом мрачном духе элегий – и не нравился Сергею Львовичу. Господский дом и флигель стояли на пригорке. Сад был обсажен старыми кленами. В Захарове везде были следы прежних владельцев – клены и тополи были в два ряда: следы старой, забытой аллеи. В роще Сергей Львович читал чужие имена, вырезанные на стволах и давно почернелые. Часто встречалась на деревьях и старая эмблема – сердце, пронзенное стрелою, с тремя кружками – каплями, стекающими с острия; имена были все расположены парами, что означало давние свидания любовников.
Захарово переходило из рук в руки – новое, неродовое, невеселое поместье. Никто здесь надолго не оседал, и хозяева жили как в гостях.
Сергей Львович впадал в отчаяние от всей этой семейственной меланхолии и помышлял, как бы удрать.
Только бездомный Монфор чувствовал себя прекрасно: свистал, как птица, равнодушно и быстро рисовал виды Захарова, все одни и те же – зубчатый лес, пруд, похожий на все пруды, а на месте господского деревянного дома – за#мок с высоким шпилем. Он часто водил Александра в Вяземы, соседнее богатое село, где каждый раз обновлял запас своего бальзама. Говорливые крестьянки здоровались с барчонком; в селе много уже перевидали захаровских владельцев. Стояла в Вяземах, накренясь, колокольня, строенная чуть ли не при Годунове, рядом малая церковь, но даже старики не знали, кто их строил и что раньше здесь, в Вяземах, было.
Умирая от безделья, Сергей Львович вздумал в праздник всею семьею поехать в Вяземы к обедне.
Дряхлая колымага, которая привезла Пушкиных в Захарово, загромыхала по дороге, грозя рассыпаться. Бабы с удивлением присматривались к барам и отвешивали низкие поклоны.
– Вот коляска, что колокол, – говорили они, когда Пушкины проезжали.
Колокол в Вяземах был разбитый.
Сергей Львович во время службы заметил бледную барышню, соседскую дочку, и украдкой метнул в нее взгляд, но барышня была пуглива и ускользнула незаметно. Сергей Львович остался недоволен сельским старым, полуслепым иереем, не выказавшим достаточного внимания к захаровским барам.
Вечером затеялся у него разговор с Монфором. Монфор полагал, что вера необходима для простонародья, но из духовных книг твердо знал одну: «Занятия святых в Полях Елисейских», а в ней более всего главу о маскарадах. Сергею Львовичу после вяземской церкви пришлись по душе суждения Монфора. Он решительно почувствовал себя маркизом. Вечер кончился тем, что Монфор прочел стихи Скаррона о загробной стране:
Сергей Львович был в восторге и потрепал по голове сидевшего рядом Александра.
Tout près de l'ombre d'un rocher
J'aperçu l'ombre d'un cocher,
Qui, tenant l'ombre d'une brosse,
En frottait l'ombre d'un carrosse [34].
В Вяземах бывали базары столь шумные, что пьяные песни долетали до Захарова и огорчали Марью Алексеевну:
– Как на постоялом дворе, и никакого на бар внимания!
Она говорила это тихонько, втайне разочарованная своим новым поместьем. На захаровских помещиков окрестные мужики обращали мало внимания.
Александр и Николинька купались, слушали пенье иволги в кустах, ходили с Монфором в Вяземы обновлять запас бальзама, и однажды Александр, отстав, увидел чудесное явление: в реке купалась полногрудая нимфа, распустив волосы! Она то подымалась, то опускалась в воде. Сердце его забилось. Потом нимфу окликнули издалека:
– Наталья!
Она ответила кому-то звонко, приставив к губам ладони:
– Ау! – и снова стала подыматься и опускаться.
Вечером, в первосонье, кто-то поцеловал его в лоб.
Когда через два дня он встретил в рощице барыщню в белом платье, с цветами в руках, он обомлел и почувствовал, что жить без нее не может и умрет. Монфор поклонился – это была барышня из соседней усадьбы. Он нетвердо знал ее фамилию – Юшкова, Шишкова, Сушкова, guelgue chose [35] на –ова.
Александр стал ходить в рощицу, она долго не являлась. Наконец он решил, что она гуляет там по вечерам, и, обманув бдительность Монфора, при свете луны прошелся по знакомой дорожке. Она сидела на скамье и вздыхала, смотря на луну. Тонкая косынка вздымалась и опускалась у нее на груди. Это была та прозрачная косынка и те бледные перси, о которых вместе с луною он читал в чьих-то стихах.
Она прислушалась; заслышав шорох, закрылась веером и громко задышала. Увидя Александра, она удивилась и засмеялась; она точно ждала кого-то другого. Щеки ее пылали, платье было легкое. Она заговорила с Александром. Он хотел отвечать, но голос у него пропал, и он в смятении убежал.
3
Сергею Львовичу мирная жизнь в Захарове, да и самое Захарово очертели. Он не был рожден для сельской тишины. Как-то он сказал за обедом, что должен спешить в Москву и если в Захарове задержится – карьер его потерян. Уехать, однако, ему не пришлось: в самый день его отъезда заболел Николинька и в три дня умер. Никто не был к этому приготовлен.Когда хоронили брата, Александр смотрел по сторонам. Было теплое утро; малодушного отца под руки вели за гробом; Надежда Осиповна молча шла до самой церкви, никем не поддерживаемая. Олинька, глядя на отца, много плакала. Когда слезы не шли, она притворно и жалобно всхлипывала: ей в самом деле было жаль братца. Маленького Левушку несли на руках, но и он ничем не нарушал печального чина: он спал. Один Александр был равнодушен. Он вместе со всеми приложился к бледному лбу и не узнал того, кого еще неделю назад дразнил. Странное спокойствие мертвеца поразило его. Это была первая смерть, которую он видел.
Древний старик в сермяге сидел на паперти и опирался на посох. Он низко, истово кланялся, и медяки падали к его ногам.
Пение птиц и белая каменная ограда были для него в это утро новы. Древняя звонница у церкви стояла накренясь, угрожая падением. Довременная тишина и спокойствие были кругом; вяземские бабы теснились молча. Тут же у церкви Николиньку и погребли. Мать прижала Левушку к груди и так вернулась домой.
С этого дня Надежда Осиповна из всех детей замечала одного Левушку. Она не смотрела на Александра. Зато Сергей Львович теперь за него принялся.
Сергей Львович, ведя жизнь эфемера, не был подготовлен к несчастьям. Он ничего, кроме страха, не почувствовал и впал в удивительное малодушие. То болтал как ни в чем не бывало, то за обедом внезапно прыскал и разражался слезами. С горя он стал подолгу спать.
– Que la volonté du ciel soit faite! [36] – говорил он иногда с шумным вздохом и разводил руками.
Встревоженный и раздосадованный тем, что Александр не плачет, а также тем, что сам не всегда чувствует горе, Сергей Львович упрекал его в бессердечии и черствости. Надежда Осиповна, равнодушная ко всему, прислушивалась. Они примирились после смерти сына и сошлись взглядами на Александра и его поведение. Александр был холодный, бессердечный и неблагодарный; Монфор не имел на него влияния – influence, которого ожидали.
Не дождавшись осени, Пушкины выехали. В это утро Александр был особенно тревожен и перед самым отъездом пропал. Его нашли в роще; он сидел на земле, прижавшись к скамейке.
Загрохотала несчастная пушкинская колымага, рассыпа#вшаяся от сухости, немазаная, со стонущими колесами.
Бездомный француз, подкрепившись бальзамом, лепетал, сидя в одной телеге с Александром:
Oh! l'ombre d'un cocher!
Oh! l'ombre d'une brosse!
Oh! l'ombre d'un carrosse! [37]
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Рассветало, он просыпался. Ложный, сомнительный свет был в комнате. Белели простыни, Левушка дышал, Монфор сопел. Он прислушивался. Слух у него был острый и быстрый, как у дичи, которую поднял охотник. Медленно скрипела по улице повозка – ехал водовоз. Наступала полная тишина – раннее утро.Он быстро сползал с постели и бесшумно шел, минуя полуоткрытые двери, в отцовский кабинет. Босой, в одной сорочке, он бросался на кожаный стул и, подогнув под себя ногу и не чувствуя холода, читал. Давно были перелистаны и прочтены маленькие книжки в голубых обертках. Он узнал Пирона. В маленькой истрепанной книжке была гравюра: толстый старик с тяжелым подбородком, плутовскими глазами и сведенными губами лакомки. Он сам написал свою эпитафию: «Здесь лежит Пирон. Он не был при жизни ничем, даже академиком». Отчаянная беспечность этого старика, писавшего веселые сказки, смысл которых он уже понимал, понравилась ему даже более, чем шаловливый и хитрый Вольтер. Любимым героем его был дьявол, при одном упоминании о котором тетушка Анна Львовна тихонько отплевывалась. Однако дьявол у Пирона был превеселый молодец и ловко дурачил монахинь и святых. С огорчением он подумал, что в Москве нет человека, похожего на этого мясистого поэта.
Ему нравились путешествия. Он любил точность в описаниях, названия городов, цифры миль: чем больше было миль, тем дальше от родительского дома.
На столе у отца лежали нумера «Московских ведомостей», которые получались дважды в неделю. Он читал объявления. Названия вин, продававшихся в винной лавке – «Клико», «Моэт», «Аи» – казались ему музыкой, и самые звуки смутно нравились.
Русских книг он не читал, их не было. Сергей Львович, правда, читал журнал Карамзина, но никогда не покупал его.
На окне лежал брошенный том Державина, взятый у кого-то и не отданный; прочтя страницу, он отложил его.
Однажды заветный шкап привлек его внимание: ящик был открыт и выдвинут, отец забыл его закрыть. Он заглянул. Толстый, переплетенный в зеленый сафьян том лежал там, пять-шесть книжек в кожаных переплетах, какие-то письма. Книги и сафьяновый том оказались рукописными, а письма – стихотворениями и прозою. Прислушавшись, не идет ли кто, он принялся за них.
Все было написано по-русски, разными почерками, начиная со старинного, квадратного, вроде того, которым писал камердинер Никита, и кончая легким почерком отца. Тетради эти подарил Сергею Львовичу еще в гвардейском полку его дальний родственник, «кузен», гвардии поручик, который с тех пор куда-то сгинул; а потом уже Сергей Львович сам их дописывал. В тетрадях еще держался крепкий гвардейский дух табака.