Страница:
Пыль солнца земля отряхает,
И эхо гуляет в лугах.
Мой дух на цветах отдыхает,
На девушках и облаках.
Синеют, алеют, белеют,
И эти смеются, и те.
И легкие бабочки веют
На этой и той высоте.
(«Пыль солнца земля отряхает…»)
В это время образы, пришедшие в поэзию Кузнецова из сочинений Фридриха Ницше, сменяются христианскими реалиями и символами. Юрий Кузнецов из ницшеанца становится христианином – странным, не во всем ортодоксальным, но искренним.
Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
(«Полюбите живого Христа…»)
Скажу честно: мне ближе Кузнецов ранний, Кузнецов семидесятых годов, нежели Кузнецов поздний – этот одинокий седой богоискатель в выжженной постсоветской пустыне. Но я и Гоголя первого тома «Мертвых душ» предпочту Гоголю второго тома и «Выбранных мест…»; и Лев Толстой «Войны и мира» мне милее сурового Льва Толстого последних десятилетий. Надо уважать эволюцию людей высоких духом, а логика этой эволюции слишком часто ведет от вольного творчества к рискованным метафизически-религиозным исканиям. Весенние соловьиные сады, уютные зелёные затончики «чистого искусства» – не для великанов, не для титанов (вот и Александр Блок сбежал же из своего «соловьиного сада» в метельный Петроград) – их непрестанно тянет в бушующий океан Вечных Вопросов.
Может быть, Юрий Кузнецов – последний значительный русский поэт, который всерьез воспринимал, видел, чувствовал себя великаном и титаном, соравным с Софоклом, Гете, олимпийскими богами. От этого предположения мне становится жутко. Спору нет, постмодернистские малюсенькие пригорки-ручейки, холмики-ложбинки соразмерны нашему времени и удобны всем. А горные вершины – и застят глаз, и опасны. «Горы сровнять – хорошая мысль», как некогда говаривал один малосимпатичный персонаж Достоевского. Пускай нынешние наследники данного персонажа твердят свою нескончаемую погудку: «Кузнецов безвкусен». Во-первых, это – неправда: у Юрия Кузнецова – великолепный вкус. А, во-вторых, «дикость и безвкусица» Монблана лучше, чем «оптимальный вкус» полуметровой дачной насыпи.
Юрий Кузнецов – поэт огромный, и масштабы его дарования воочию видны в очевидном мериле лириков всех времен и народов – в том, что принято именовать «стихами о любви» (а по сути это даже – не всегда «стихи о любви», но всегда «стихи о мужчине и женщине).
Линия русской «любовной аполлонийской поэзии», начатая великим Пушкиным, ныне выродилась в бесконечную «асадовщину» и «щипачевщину». Уже невозможно читать современные «стихи о любви»: куда ни взгляни – везде силуэт Асадова и тень Щипачева.
Но ведь была и другая, параллельная дорога любовной лирики – «дионисийская». Эту дорогу проторили Лермонтов и Тютчев, Блок и Маяковский, Есенин и Цветаева. Любовь не как «гармония двух сердец, эдем и благорастворение воздухов», но любовь как противоборство, страсть, огнь, любовь как звериная неизбежность и бешеная неизбывность – вот что еще может оказаться живо в современной лирике. «Я вас любил так искренне, так нежно» – этому в устах нынешних поэтов ничуть не веришь; но горькое «о, как убийственно мы любим!» еще способно вызвать понимание.
Лирический герой Юрия Кузнецова любит именно что убийственно. Его стихи «о мужчине и женщине» потрясают своим убедительным духом мужественности – притом какой-то природной, вековой, довременной, извечно-воинской, центурионско-скифской мужественности. В этих стихах мужчина и женщина как будто бы явились с разных планет. Мужчина у Кузнецова – всегда Пророк, ураган, поначалу равнодушный к бабьей природе, а потом – разжигающий в себе беспощадную страсть. Женщина же, знамо дело – кукла и жертва.
Эти стихи честны, и, может быть, поэтому они останутся в многовековой сокровищнице русской лирики. В том, что они действительно будут в этой сокровищнице, у меня нет сомнений. Любовная лирика Кузнецова сделана из того материала, из которого делается классика – и потому она будет (уже стала) классикой.
Что тебе до семейных измен?
Что тебе до разорванных звеньев?
Что тебе до обрушенных стен?
Что тебе до летящих каменьев?
Горный воздух так чист и глубок,
И леса обступают огулом.
Посмотри на бегущий поток,
Он живет своей силой и гулом.
Он поток. Он ломает хребты
И летящих камней не боится.
Он зажмет им орущие рты,
Он обточит им грубые лица.
Он шумит про свое и ничье,
Он уходит в открытое море,
Где купается имя твое
И гуляет душа на просторе.
(«Что тебе до семейных измен…»)
Юрий Кузнецов – поэт чрезвычайно узнаваемый. В его поэзии все несет на себе отпечаток авторской индивидуальности – и мифо-герои, и сюжеты, и грандиозные черно-белые пейзажи (Кузнецов – ни в коей мере не колорист, он – мастер формы, линии, графики, офорта), и специфические отрывистые («жестяные») интонации, и патентованные кузнецовские трехстопные анапесты с анафорами и глагольными рифмами. Стихи Кузнецова наделены уникальной просодией, которую возможно узнать с первых двух строк (скажем прямо, это – редкое явление в современной поэзии, почти сплошь вторичной и подражательной).
Он ленив и тяжел на подъем,
Жизнь пройдет – он ее не заметит.
Но такие идут напролом,
Если бабочка душу зацепит.
Оттого на свечу и летят
Все безумные бабочки лета.
Обгоревшие крылья шуршат
У подножья оплывшего света.
Вот одна, вот вторая летит,
Вот четвертая бабочка ночи.
Через небо дорога шумит,
А любовь все светлей и короче.
Сколько можно так странно глядеть
На огонь, отраженный водою?!
Ты сказала: – Хочу долететь… —
Та свеча оказалась звездою.
Ты летела, во мраке шурша,
За погибелью или спасеньем,
Как ночная земная душа,
Но с небесным диковинным зреньем.
И, упав у какого-то пня,
Ты шуршала крылами все глуше:
– Ночь любви, отомсти за меня,
Ночь любви, погуби его душу…
Он ленив и тяжел на подъем,
Смерть найдет – и его не зацепит.
На тепло он ответит огнем,
Но потери твоей не заметит.
(«Бабочка и звезда»)
В раннем стихотворении «Поэт» Юрий Кузнецов написал:
Советские критики восприняли это двустишие с недоумением, стали говорить, что «вытащил изо лба» – неграмотно (а как будет грамотно?), закричали: «Этого не может быть – стрелы Аполлона смертоносны, Аполлон не щадит никого». Господа критики все же соврали: Геракл однажды открыто боролся с Аполлоном за дельфийский треножник – и после остался в живых.
Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.
Но дело вовсе не в этом, а в том, что Юрий Кузнецов вполне точно показал происхождение своего гения (употреблю это слово не в современном, а в античном значении).
Кого Аполлон обстреливал златыми стрелами? Обычных людей (например, детей Ниобы). Титанов. Наконец, Гигантов. Обычные люди и Титаны – не подходят (по разным причинам), но зато самое то – Гиганты. Исчадья крови Урана, впечатляющие полумужики-полузмеи (кстати, змея – всенепременный признак поэзии Кузнецова, фактический тотем Кузнецова). Истребленные «новыми богами» – но не до последнего корня. Возможно, впоследствии выжившие потомки Гигантов были крещены. У лирического героя Кузнецова – постоянная кровная память Гиганта: «Мать-Вселенную поверну вверх дном», «будешь ты мелководьем брести, по колено сгнивая в пути» (не стану ворошить родовую коллизию сего героя – а она очень показательна и в малейших деталях соответствует античному сюжету с Гигантами).
Почему бы потомку Гигантов не сохранить в качестве трофея, семейной реликвии – золотую стрелу Аполлона?
Отчего бы ему не отправить ее в лоб поэту, талантливому кубанскому парню – в знак дружеского приветствия и как свидетельство избранности, отмеченности?
(Эстафета стрелы: от Аполлона – к Гиганту, затем к его потомку, наконец – к поэту).
Как, при каких обстоятельствах мы бы еще узрели, узнали, опознали самую настоящую, подлинную, аутентичную стрелу Аполлона?
Кирилл Анкудинов
Стихотворения
Деревянный журавль
Тихий край. Невысокое солнце.
За околицей небо и даль.
Столько лет простоял у колодца
В деревянном раздумье журавль.
А живые – над ним пролетали
И прощально кричали вдали.
Он смотрел в журавлиные дали
И ведро волочил до земли.
Но когда почерневшую воду
Тронул лист на немытой заре,
Он рванулся и скрылся из виду
И… зацвел на далекой земле.
Ослепленный алмазною пылью,
Он ветвями на север растет.
Ему рубят широкие крылья
И швыряют в дорожный костер.
А когда журавлиная стая
На родимую землю летит,
Он холодные листья роняет
И колодезным скрипом скрипит.
1967
Отсутствие
Ты придешь, не застанешь меня
И заплачешь, заплачешь.
В подстаканнике чай,
Как звезда, догорая, чадит.
Стул в моем пиджаке
Тебя сзади обнимет за плечи.
А когда ты устанешь,
Он рядом всю ночь просидит.
Этот чай догорит.
На заре ты уйдешь потихоньку.
Станешь ждать, что приду,
Соловьем засвищу у ворот.
Позвонишь.
Стул в моем пиджаке
Подойдет к телефону,
Скажет: – Вышел. Весь вышел.
Не знаю, когда и придет.
1967
* * *
Все сошлось в этой жизни и стихло.
Я по комнате кончил ходить.
Упираясь в морозные стекла,
Стал крикливую кровь холодить.
Я вчера в этом доме смеялся,
Кликнул друга, подругу привез.
И на радостях плакать пытался,
Но судьбы не хватило для слез.
Так стоял в этом смолкнувшем доме.
И на божий протаяли свет
Отпечатки воздетых ладоней
И от губ западающий след.
Я рванусь на восток и на запад,
Буду взглядом подругу искать.
Но останутся пальцы царапать,
И останутся губы кричать.
1967
* * *
Звякнет лодка оборванной цепью,
Вспыхнет яблоко в тихом саду,
Вздрогнет сон мой, как старая цапля
В нелюдимо застывшем пруду.
Сколько можно молчать! Может, хватит?
Я хотел бы туда повернуть,
Где стоит твое белое платье,
Как вода по высокую грудь.
Я хвачусь среди замершей ночи
Старой дружбы, сознанья и сил,
И любви, раздувающей ноздри,
У которой бессмертья просил.
С ненавидящей, тяжкой любовью
Я гляжу, обернувшись назад.
Защищаешься слабой ладонью:
– Не целуй. Мои губы болят.
Что ж, прощай! Мы в толпе затерялись.
Снилось мне, только сны не сбылись.
Телефоны мои надорвались,
Почтальоны вчистую спились.
Я вчера пил весь день за здоровье,
За румяные щеки любви.
На кого опустились в дороге
Перелетные руки твои?
Что за жизнь – не пойму и не знаю.
И гадаю, что будет потом.
Где ты, господи!.. Я погибаю
Над ее пожелтевшим письмом.
1967
* * *
Ниоткуда, как шорох мышиный,
Я заскребся в родимом краю.
Я счастливый, как пыль за машиной,
И небритый, как русский в раю.
– Где ты был? – она тихо подсядет,
Осторожную руку склоня.
Но рука, перед тем как погладить,
Задрожит, не узнает меня.
1967
Кольцо
Вспомни старый трамвай! Среди лязга и пыли
Он летел по кольцу – колесо в колесо.
Ты сходил, он сходил, вы куда-то сходили,
Вы трамвайной судьбы размыкали кольцо.
Вы клубились по жизни, теряя друг друга,
Рты и души кривила вам ярость борьбы.
Но остался один, не сорвавшийся с круга,
Не постигший разогнутых линий судьбы.
Каждый день, каждый час вы сменяли друг
друга.
Вот твоя остановка. Приехал, вставай!
Показалось, что не было жизни вне круга,
Человеку, водившему этот трамвай.
Показалось, что в мире всегда он пребудет,
Этот замкнутый круг, этот бег без конца.
Но трамвай изломался, стал пылью. А люди
И не знали о том человеке кольца.
Между тем говорили, что каждое утро
Где-то в городе кружится некий старик.
Остановится, пальцем поманит – как будто
Что-то хочет сказать, изо рта только скрип.
И нелепым волчком он упал среди улиц,
Притворился ли мертвым иль кончил свой век?
Но его башмаки на ногах шевельнулись,
Поднялись и продолжили прерванный бег.
Башмаки! В эту чушь ни один не поверил.
Самый храбрый слегка изменился в лице.
Башмаки? Подтащил башмаки и примерил
И пошел против воли метаться в кольце.
Ты кричала, любовь! Он тебя не услышал.
Неизменному другу не подал руки.
Растворился, исчез, но из круга не вышел.
И продолжили дьявольский бег башмаки.
1968
Очки Заксенгаузена
В бывшем лагере смерти лежит и поныне
Облетевшая груда безлицых очков.
Это память слепых, некрасивых, невинных,
Сбитых в кучу людей, это зренье веков!
Где они, как миры в пустоте, с номерами,
Пред сожжением снявшие молча пенсне?
Говорят, что вернулся один за очками —
Через годы!
Вам так повезет лишь во сне.
Он нашел свою вещь в той слезящейся груде,
Непохожий на всех – человек или миф.
Вы встречали его, симпатичные люди?
Он глядит не мигая, как будто сквозь мир.
Он на солнце глядит из провала ночного.
– Ты ослепнешь, старик! —
Но ему все равно.
Это солнце на небе – простое пятно
Для души, столько горя вобравшей земного.
Дай вам бог, чтобы так никогда не пришлось
Сумасшедшим бродить среди солнечных улиц.
Буква? Женщина? Истина?..
Смотрит не щурясь.
То, что вас ослепляет, он видит насквозь.
1968
Атомная сказка
Эту сказку счастливую слышал
Я уже на теперешний лад,
Как Иванушка во поле вышел
И стрелу запустил наугад.
Он пошел в направленье полета
По сребристому следу судьбы.
И попал он к лягушке в болото,
За три моря от отчей избы.
– Пригодится на правое дело! —
Положил он лягушку в платок.
Вскрыл ей белое царское тело
И пустил электрический ток.
В долгих муках она умирала,
В каждой жилке стучали века.
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.
1968
Грибы
Когда встает природа на дыбы,
Чт€о цифры и железо человека!
Ломают грозно сонные грибы
Асфальт непроницаемого века.
А ты спешишь, навеки невозможный
Для мирной осмотрительной судьбы.
Остановись – и сквозь твои подошвы
Начнут буграми рвать тебя грибы.
Но ты не остановишься уже!
Лишь иногда в какую-то минуту
Ты поразишься – тяжести в душе,
Как та сопротивляется чему-то.
1968
Снег
Зимний час. Приглушенные гулы.
Снег идет сквозь людей и сквозь снег.
Облепляет ночные фигуры,
Замедляет наш яростный бег.
Друг у друга не просим участья
В этой жизни опасной, земной.
Для старинного смертного счастья
Милый друг возвратится домой.
Долго пальцы его ледяные
Будут ключ запропавший искать.
Дверь откроют навстречу родные,
Молча снег он начнет отряхать.
Будет долго топтаться пред светом.
Будут ждать терпеливо его.
Обнажится под тающим снегом
Пустота – никого! Ничего!
1968
Змеиные травы
Мчался поезд обычного класса,
Вез мечты и проклятья земли.
Между тем впереди через насыпь
Серебристые змеи ползли.
Людям снилась их жизнь неуклонно,
Снился город, бумаги в пыли.
Но колеса всего эшелона
На змеиные спины сошли.
Все сильней пассажиров шатало,
Только змеи со свистом ползли.
Незнакомая местность предстала,
И змеиные травы пошли.
Канул поезд в пустое пространство,
И из вас никому невдомек,
Если вдруг среди мысли раздастся
Неизвестно откуда – гудок.
1968
* * *
Закрой себя руками: ненавижу!
Вот Бог, а вот Россия. Уходи!
Три дня прошло. Я ничего не слышу
И ничего не вижу впереди.
Зачем? Кого пытался удержать?
Как будто душу прищемило дверью.
Прислала почту – ничему не верю!
Собакам брошу письма – растерзать!
Я кину дом и молодость сгублю,
Пойду один по родине шататься.
Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться
Над тем, что говорил тебе: люблю.
Три дня, три года, тридцать лет судьбы
Когда-нибудь сотрут чужое имя.
Дыханий наших встретятся клубы —
И молния ударит между ними!
1968
Урод
Женщина, о чем мы говорили!
Заказали скверное вино.
И прижались в этом зимнем мире
Так, что место заняли одно.
Только шли минуты год за годом,
Каждый душу сохранить хотел.
И с одра морщинистым уродом
Встал, как лишний, след от наших тел.
Нацепил пальто и хлопнул дверью,
И открылся перед ним простор.
Род людской, наверно, будет верить,
Что его количество растет.
1968
Ветер
Кого ты ждешь?.. За окнами темно,
Любить случайно женщине дано.
Ты первому, кто в дом войдет к тебе,
Принадлежать решила, как судьбе.
Который день душа ждала ответа.
Но дверь открылась от порыва ветра.
Ты женщина – а это ветер вольности…
Рассеянный в печали и любви,
Одной рукой он гладил твои волосы,
Другой – топил на море корабли.
1969
Любовь
Он вошел – старый дом словно ожил.
Ты сидела – рванулась не ты:
Проступили такие черты,
Что лицо на лицо не похоже.
Он еще не забрал, но уже
Ты его поняла по движенью.
То душа прикоснулась к душе,
То звезда зацепилась о землю.
1969
Мужчина и женщина
Ни тонким платком, ни лицом не заметна,
Жила она. (Души такие просты.)
Но слезы текли, как от сильного ветра…
Мужчина ей встретился – ты!
«Не плачь!» Покорилась тебе. Вы стояли:
Ты гладил, она до конца
Прижалась к рукам, что так нежно стирали…
О, если бы слезы с лица!
Ты выдержал верно упорный характер,
Всю стер – только платья висят.
И хочешь лицо дорогое погладить —
По воздуху руки скользят.
1969
Осенний космос
Старинная осень, твой стих изжит,
Твоя сторона пуста.
Ночами под деревом воздух визжит
От падающего листа.
И ветер, донесший раскат зимы,
Все стекла задул в селе.
Деревья тряхнуло вон из земли,
А листья – назад, к земле.
Не воздух, не поле, не голый лес,
А бездны меж нас прошли.
Горит под ногами лазурь небес —
Так мы далеки от земли.
Но тише, подруга моя! Жена!
Минута раздумья есть.
То дождь пошел, то почти тишина…
Такого не перенесть.
Шел дождь прямой, шел дождь прямой,
Все было прямым, прямым.
Шел дождь прямой, шел дождь прямой,
Внезапно он стал косым.
Все стало косым под косым дождем:
Забор, горизонт, холмы,
И дом, потемневший мгновенно дом,
И мы перед ним, и мы!
1969
Ночь
Ночь!.. Опасайся мыслей
С песьими головами.
В душе горят, не мигая,
Зеленые лица сов.
И тело стоит отдельно —
Не прикоснись руками,
Когда идет по восьмерке
Стрела мировых часов.
Глухие ночные звуки
Из жизни стирают память.
Что различить ты хочешь?
Звук? Уже нет его.
Руки протянешь – воздух
Отхватит тебя с руками.
Бросишь целую гору —
Днем не найдешь ничего.
Днем здесь была долина.
Сейчас без следа и знака.
Лес, существа ночные,
Деревья молчат, скрипя.
Что уловить ты хочешь?
Спичку зажги – из мрака
Все чудовища мира
Ринутся на тебя.
Я знаю, что среди мыслей
Такие вдруг выпадали,
Мне лучше б не видеть света
И жизни вовек не знать!
Четыреста карабинов
В своих пирамидах спали.
Один карабин не выдержал,
Забился и стал стрелять.
1969
Сотни птиц
В зимнем воздухе птицы сердиты,
То взлетают, то падают ниц.
Очертанья деревьев размыты
От насевших здесь сотнями птиц.
Суетятся, кричат – кто их дразнит?
День слоится в прозрачной тени.
На равнине внезапно погаснет
Зимний куст – это снова они.
Пеленою полнеба закроют,
Пронесутся, сожмутся пятном.
И тревожат, и дух беспокоят.
Что за тень?.. Человек за окном.
Человека усеяли птицы,
Шевелятся, лица не видать.
Подойдешь – человек разлетится,
Отойдешь – соберется опять.
1969
* * *
Не сжалится идущий день над нами,
Пройдет, не оставляя ничего:
Ни мысли, раздражающей его,
Ни облаков с огнями и громами.
Не говори, что к дереву и птице
В посмертное ты перейдешь родство.
Не лги себе! – Не будет ничего,
Ничто твое уже не повторится.
Когда-нибудь и солнце, затухая,
Мелькнет последней искрой – и навек.
А в сердце… в сердце жалоба глухая,
И человека ищет человек.
1969
Отцу
Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?
Оставил нас одних на целом свете.
Взгляни на мать – она сплошной рубец.
Такая рана видит даже ветер!
На эту боль нет старости, отец.
На вдовьем ложе памятью скорбя,
Она детей просила у тебя.
Подобно вспышкам на далеких тучах,
Дарила миру призраков летучих —
Сестер и братьев, выросших в мозгу…
Кому об этом рассказать смогу?
Мне у могилы не просить участья.
Чего мне ждать?..
Летит за годом год.
– Отец! – кричу. – Ты не принес нам
счастья!.. —
Мать в ужасе мне закрывает рот.
1969
Поэт
Спор держу ли в родимом краю,
С верной женщиной жизнь вспоминаю
Или думаю думу свою —
Слышу свист, а откуда – не знаю.
Соловей ли разбойник свистит,
Щель меж звезд иль продрогший бродяга?
На столе у меня шелестит,
Поднимается дыбом бумага.
Одинокий в столетье родном,
Я зову в собеседники время.
Свист свистит все сильней за окном —
Вот уж буря ломает деревья.
И с тех пор я не помню себя:
Это он, это дух с небосклона!
Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.
1969
* * *
И снился мне кондовый сон России,
Что мы живем на острове одни.
Души иной не занесут стихии,
Однообразно пролетают дни.
Качнет потомок буйной головою,
Подымет очи – дерево растет!
Чтоб не мешало, выдернет с горою,
За море кинет – и опять уснет.
1969
Горные камни
В горной впадине речка ревела,
Мощный корень камнями дробя.
Но зеленое дерево въело
Перекатные камни в себя.
И, мучительно принятых в тело,
Вознесло над иссохшей землей.
Как детей безобразных, одело
Терпеливой плакучей корой.
Раскаленный на солнце жестоком,
Камень тело корявое рвал.
Стукнул дятел в кремень ненароком,
Искру высек и где-то пропал…
Что там дышит, и просит ответа,
И от боли кричит в забытьи?!
Это камни скрежещут от ветра,
Это, дерево, камни твои.
1970
* * *
Из земли в час вечерний, тревожный
Вырос рыбий горбатый плавник.
Только нету здесь моря! Как можно!
Вот опять в двух шагах он возник.
Вот исчез. Снова вышел со свистом.
– Ищет моря, – сказал мне старик.
Вот засохли на дереве листья —
Это корни подрезал плавник.
1970
* * *
Завижу ли облако в небе высоком,
Примечу ли дерево в поле широком —
Одно уплывает, одно засыхает…
А ветер гудит и тоску нагоняет.
Что вечного нету – что чистого нету.
Пошел я шататься по белому свету.
Но русскому сердцу везде одиноко…
И поле широко, и небо высоко.
1970
* * *
Когда я не плачу, когда не рыдаю,
Мне кажется – я наяву умираю.
Долины не вижу, былины не слышу,
Уже я не голосом родину кличу.
И червь, что давно в моем сердце скрывался,
Залетному ворону братом назвался.
Он выгрыз мне в сердце дыру с голосами,
А ворон мне вырвал глаза со слезами.
Но червь провалился сквозь камень безвестный,
Но ворон разбился о купол небесный.
А больше ко мне не укажет следа