Страница:
– Конечно.
Пока Ганин повторял свою декламацию, Сергей достал листок бумаги и стал что-то быстро писать карандашом. Потом прочел. «В нем было два четверостишия, – вспоминала Мина. – Павловский парк превратился в березовую рощу, мои коротко остриженные и всегда растрепанные волосы сравнивались с веточками берез. Было оно посвящено «М. С.».
Зина с милым смешком сказала подруге: «Молодец Сергей. Теперь ты наконец будешь причесываться».
В один из летних дней Есенин ворвался в редакцию и с порога предложил Свирской:
– Мина, а не поехать ли вам с нами на Соловки? Что скажете? Мы с Алешей едем.
Заслуженная эсерка республики Софья Карклеазовна Макаева удивленно вздернула бровь, громко закашлялась, вытащила из пачки очередную папироску и безапелляционно изрекла: «Фантастическая глупость… Фантастическая! Какие могут быть путешествия, поездки, веселье, когда выборы в Учредительное собрание на носу? Что за чушь вы несете, молодой человек? Несерьезно все это… А вам, Мина, должно быть стыдно. Уши развесили…»
В тот же день, навестив Зинаиду в редакции, Мина рассказала подруге, что Есенин с Ганиным собираются на Соловки и зовут ее с собой. Говорят, таких северных мест нигде в мире больше нет. Зина тут же захлопала в ладоши: «Ох, как интересно! Я бы поехала… Сейчас пойду, попробую отпроситься…» Быстро вернулась, довольная, закружилась по комнате: «Отпустили!»
Возбуждение Зинаиды Николаевны, вспоминала Мина, может быть, на какое-то мгновение передалось мне. Но я не могла себе представить, что имею право бросить работу в обществе, которой в то время в связи с выборами было много. А Сергей и Зина уже обсуждали планы и маршруты. Только потом оказалось, что у кавалеров в карманах ветер гуляет. К счастью, у Зинаиды обнаружилась некая заветная сумма, которую она, ни на миг не поколебавшись, предложила на поездку…
Когда путешественники вернулись из «Соловецкой экспедиции», Мина тут же помчалась на Галерную. Зинаида была занята, готовила какую-то срочную справку, барабаня по клавишам своего старенького «Ремингтона». Закончив, выдернула лист из каретки, пробежала глазами текст, поставила подпись и протянула бумагу Мине:
– Читай.
В конце справки стояла подпись – «Есенина-Райх». Зинаида Николаевна усмехнулась и сказала обескураженной Мине:
– Знаешь, а нас с Сергеем на Соловках один добрый попик обвенчал.
Вот такая история. Уезжала на Север Зинаида Николаевна Райх невестой Ганина, а вернулась в Петроград женой Есенина.
А что, разве можно было устоять перед тем бешеным напором, с которым молодой поэт говорил ей на палубе белого парохода: «Зина, это очень серьезно. Поймите же, я люблю вас… С первого взгляда. Давайте обвенчаемся. Немедленно! Если откажете, покончу с собой… Скоро берег. Решайтесь! Да или нет?..»
– Да.
На вологодской пристани они сошли, в деревеньке со смешным названием Толстиково набрели на храм Святых Кирика и Иулиты. «Вот здесь и обвенчаемся!» – решил Сергей. Зинаиде ничего не оставалось, как телеграфировать отцу: «Вышли сто. Венчаюсь». Деньги Николай Андреевич прислал. Молодые обошлись без свадебных нарядов, Зина удовлетворилась обручальными кольцами, новой белой с блестками кофточкой и замечательно шуршащей черной юбкой. Ну и букетом полевых цветов от Сергея. Ганин? А что Ганин? Стал у них шафером, только и всего.
По возвращении в Питер Есенин всех знакомых горделиво оповещал: «У меня есть жена». Даже Александр Александрович Блок не преминул отметить в дневнике: «Есенин теперь женат. Привыкает к собственности». Хотя в жизнь семейную Сергей Александрович, пожалуй, больше играл. Поначалу, пока своего жилья не было, молодые супруги и вовсе существовали как бы порознь. Потом сняли пару плохоньких комнат, неуютных и мрачных, в какой-то гостиничке на Литейном.
Впрочем, молодая жена постаралась сделать их обитель уютной и гостеприимной. «Зина оказалась женщиной хозяйственной, энергичной, – похвалялся Есенин перед своим грузинским другом Тицианом Табидзе. – С продуктами было туговато, но и при всем их скромном наборе она придумывала необыкновенно вкусные блюда… С каким искусством она готовила борщ. Я думаю, если бы она пошла по поварской линии, из нее получился бы мастер своего дела. Я не раз наблюдал, как она священнодействовала…»
В день рождения Сергея жена, всеми правдами и неправдами раздобыв кое-какую закуску и несколько бутылок вина, собрала близких друзей. По тем временам – за месяц до ошеломительно накатывавшего на страну Октября 17-го – в полуголодном Питере накрытый ею стол выглядел по-настоящему праздничным. Электричество отключили? Не беда, есть керосиновая лампа. Свечи, в конце концов! Так даже лучше. Именинник был весел, оживлен, привечал всех. Неожиданно настоял, чтобы Мина выпила с ним на брудершафт. Выпили. Потом взял свечу и потянул девушку за руку: «Идем со мной». Молодая жена с удивлением смотрела им вслед. В соседней комнате Есенин сел за стол и принялся что-то писать. Порывавшуюся уйти Мину удерживал:
– Нет-нет, посиди, я сейчас. Погоди еще минуту…
Потом встал и проникновенно прочел:
Он помолчал, внимательно глядя на Мину, и ушел: «Эх, девочка-эсерочка…» Потом, когда гости уже стали готовиться расходиться, Есенин вызвался проводить девушку. Домой вернулся не скоро. Зинаида, разумеется, обиделась и за позднее возвращение, и за то, что ей, законной жене, муж стихов еще не посвящал, а Мине успел…
Чуть позже, закончив поэму «Инония», он, недолго думая, поставит посвящение – «З. Н. Е.». Довольна?
В поэме были строки: «Обещаю вам град Инония, где живет божество живых». Была ли тогда Зинаида тем самым божеством? Возможно, да. Возможно, нет. Впрочем, после окончательного разрыва с ней инициалы Зинаиды Николаевны Есениной автор снял и посвятил поэму… пророку Иеремии.
– Кто? – вначале не поняла, а потом не поверила Зинаида Николаевна. – Кто пришел? Мина?
Она выбежала в коридор и остановилась: перед ней стояла… старуха. Согбенная, с потухшими глазами на потемневшем лице. Лишь тень осталась от прежней очаровательной Мины с ее своеобразной красотой. Однако Зинаиде удалось быстро взять себя в руки, все-таки годы на сцене не прошли напрасно. После объятий, поцелуев она провела подругу в свою комнату.
– Что ты? Как ты? Как меня разыскала?
– Разыскать-то как раз было несложно, – усмехнулась Свирская, – Зинаида Райх – имя в Москве известное. Немного дополнительных усилий – и вот я здесь, у тебя.
– Сколько же мы с тобой не виделись, Мина?
– Пятнадцать лет. С сентября 1920-го, с того самого дня, когда я прочитала в «Правде» твое письмо.
– Какое еще письмо?
– Забыла? А я помню. «Тов. редактор! Прошу напечатать, что я считаю себя вышедшей из партии социал-революционеров с сентября 1917 года. Зинаида Райх-Есенина».
– Ах, это! – Зинаида Николаевна засмеялась. – Ну, у тебя и память. Время было сложное, Мина, помнишь ведь. Мы с Сергеем тогда уже практически расстались. Но жить на что-то было надо, детей кормить. Я устроилась на службу в Наркомат просвещения, работала инспектором подотдела народных домов, музеев и клубов. Сама понимаешь, нужно было стать членом РКП (б).
Мина хихикнула:
– И ты все рассчитала… – но Зинаида, не обращая внимания на упрек, продолжала: «Вот так все и вышло… А ты-то как? Сгинула куда-то…»
Свирская, не вдаваясь в подробности, коротко рассказала подруге о своих житейских «приключениях». В 1921 году ее первый раз арестовали. После длительной голодовки в ВЧК этапировали в Сибирь. В следующем году последовал новый арест, сначала отбывала срок в Архангельском лагере, а потом на поселении – сначала в Киргизии, а далее в Оренбурге. В конце 20-х стала «лишенкой».
– ? – не поняла Райх.
– По постановлению Особого Совещания при коллегии ОГПУ была лишена права проживания в крупных городах страны, в том числе в Москве и Ленинграде. Ну вот, свой срок я уже отбыла. Теперь свободна. Пока. Что будет дальше, неизвестно…
Зинаида Николаевна засуетилась, отдала распоряжения насчет обеда. За столом разговор шел в основном о делах житейских, обыденных. Потом, представив Мине Львовне сына, хозяйка сказала: «А за этой женщиной, Костик, ухаживал твой отец». И даже процитировала, пристально глядя на старинную подругу:
– Ничего такого не было в наших отношениях. Это была дружба. Почему Есенин подружился со мной в то время? Кругом было много девушек красивых, многие умели говорить о поэзии, читать стихи. Я тоже знала много стихов, но читать я их боялась, они звучали у меня внутри… Есенин назвал меня «радостной». Видимо, я и была такой от счастья, что живу в революцию, которая меня сделала ее участницей. Все, что я делала, я считала очень нужным. Не было ничего, чего бы я хотела для себя лично. Я верила в очень близкое идеальное будущее. Своей непосредственностью, наивной верой я заражала других. Сергею это тоже, наверное, передавалось, когда он бывал со мной… Так что зря ты так, Зинаида Николаевна, ей-богу, зря… Русалка… Не придумывай лишнего.
Костик сидел тихо, не смея вмешиваться в разговор женщин. А потом, не сдержавшись, все же спросил:
– Мама, а каким папа был тогда?
– Каким? – Зинаида Николаевна ненадолго задумалась. – Ну вот, например, наша первая встреча. Пришел тогда в редакцию в шелковой рубашке с вышивкой у ворота и синей поддевке тонкого сукна. Обут был, как сейчас помню, в блестящие сапоги. Поздоровался, улыбнулся. Ему нужен был Иванов-Разумник, наш редактор.
– Кто? Разумник? – недоверчиво спросил подросток.
– Ну да, а что? Это – литературный псевдоним.
– Смело, – улыбнулся подросток. – Вызывающе.
– Так его родители назвали – Разумник Васильевич. Честное слово, я видела паспорт.
Костя засмеялся:
– Надо же! Стало быть, спасибо вам, что дали мне нормальное имя.
– Папу своего благодари… Когда ты родился, я после больницы у знакомых жила. Позвонила Сергею: «Как сына назвать?» Он думал-думал, все выбирал имя какое-нибудь нелитературное, – и сказал: «Константином». А потом спохватился: «Черт! Ведь Константином Бальмонта зовут!.. Хотя ладно, я ж родом из Константинова…»
Да, а что касается нашего редактора, то он был тогда чем-то занят, и мы с Сергеем разговорились. Он много шутил, а я была девушка смешливая, хохотунья… Сергей умел расспрашивать, а я – болтушка, и через пять минут он уже знал обо мне все-все: и то, что родилась в Одессе, и что была членом партии эсеров, и что в Питере училась на женских курсах Раевского, и что увлекалась скульптурой… А от него только и слышала – Рязанщина, Константиново, березки…
И потом как-то слишком быстро все навалилось. Грустно. Тяжело. Один, и некому свою душу открыть, а люди так мелки и дики. Только и остается, что Шурке Ширявцу в жилетку поплакаться. Хе-хе-хе, что ж я скажу тебе, мой друг, когда на языке моем все слова пропали, как теперешние рубли. Были и не были. Или были и небыли. Вблизи мы всегда что-нибудь, но обязательно отыщем нехорошее, а вдали все одинаково походит на прошедшее, а что прошло, то будет мило, – еще сто лет назад сказал Пушкин. Бог с ними, с этими питерскими литераторами, ругаются они, лгут друг на друга… Приходится натягивать свои подлиннее голенища да забредать в этот пруд поглубже и мутить до тех пор, пока они, как рыбы, не высунут свои носы и не разглядят тебя, что это – «ты».
А вот с теперешними рублями и впрямь беда, удивительная у них все-таки способность ускользать сквозь пальцы. Зинаиде даже пришлось идти устраиваться машинисткой в Наркомпрод, где теперь пропадала с утра до ночи.
Однажды, вернувшись со службы, она застала в комнате, где Есенин обычно работал за обеденным столом, полный кавардак. На полу валялись раскрытые чемоданы, смятые вещи, скомканные листы исписанной бумаги. Сергей сидел на корточках перед горящей печью, но едва Зинаида вошла, сразу грозно обернулся, поднялся ей навстречу. Она застыла: совсем чужое, злое лицо, каким она его еще не видела. Ноги подкосились сами собой, и Зинаида рухнула на пол. Не в обморок, нет. Просто упала и разрыдалась. Когда поднялась, он, держа в руках какую-то коробочку, закричал, сделавшись красным от гнева:
– Что, подарки от любовников принимаешь?! Ты – б…! – бросил ей в лицо грязное, площадное оскорбление.
– Сам ты – б…! – в пылу она вернула это же ругательство ему.
Есенин ошеломленно замер и, опомнившись, почти простонал: «Зиночка, ведь ты моя тургеневская девушка! Что же я с тобой наделал?!»
Помирились они в тот же вечер. Но уже перешли какую-то грань, и восстановить прежнюю идиллическую близость было невозможно. Напрасно Зинаида старалась удержать тонкую ниточку, соединявшую их судьбы. Одной из своих сиюминутных подружек, гэпэушной библиотекарше Катюше Эйгес, Сергей жаловался: «Жизнь сделалась невозможная. Зинаида очень ревновала меня. К каждому звонку телефона подбегала, хватала трубку, не давая мне говорить…»
Переезд из Петрограда в Москву и даже рождение дочери Танечки изменений к лучшему в семейную жизнь не принесли. Молодая мама даже вздыхала на первых порах:
– А я так хотела мальчика.
– Без девочек и мальчиков не бывает, – утешали ее акушеры.
Есенину быть примерным мужем мешали друзья и недруги, стихи и слава, вино и вздорный характер. Семейная жизнь ему быстро наскучила, быт надоел, он запил, стал пропадать из дому. Зинаида плакала и терпела. Для нее семья – муж, дети – были главным в жизни, для него – обременительным ярмом, стесняющим свободу мыслей и движений.
Маленький ребенок, вечно хнычущий, капризный, мешающий спать, – непростое испытание для брака; и кормящая мать перестает быть желанной, описанные пеленки, развешанные по всей комнате, так и норовят ткнуться прямо в лицо. А там, за стенами, на улице разворачивалось мощное действо – революция околдовывала, завораживала, пленяла, радовала неведомо чем, дарила надежды, казалось, открывала невиданные ранее возможности, но то, что встречало поэта дома, выглядело обыденным, сонным и оттого особенно невыносимым.
В нем болезненно смешались комплекс недавно попавшего в город крестьянина с презрением ко всем этим высоколобым… Жгло желание непременно их всех обставить. Но до поры до времени приходилось прятаться под маской деревенского простачка. Вот что обидно. Но все равно, он свое возьмет!
Популярный в ту пору поэт Рюрик Ивнев, с обычной своей томной манерностью, поигрывая лорнетом, любил рассказывать, как в 17-м он впервые встретился с крестьянскими поэтами – Есениным, Клюевым, Орешиным и Клычковым, уверенно горланящими: «Наше времечко пришло!» Дело было не только в том, что революцию свершили одетые в шинели мужики и деревня наивно почувствовала себя победительницей. В той рафинированной и утонченной культуре Серебряного века, что стремительно уходила на дно, Есенину было уготовано весьма скромное место – талантливого самородка, пишущего, по словам Александра Блока, «стихи свежие, чистые, голосистые, многословные». Но вот теперь вломились варвары, и они Есенину были сродни: он отринул петербургскую культуру, одновременно отряхиваясь от своего прошлого.
Кому-то революция казалась рождением нового мира, кого-то пугало ее безобразие и дикарство. Есенин прикоснулся к новому. Главное было впереди. Жена и ребенок стали не нужны. Начался семейный ад: он обнаруживает, что видеть не может усталую женщину, сперва сдерживает себя, а потом перестает. Она тоже чувствует, что все кончено, но пытается его удержать – ему не нужен был и первый ребенок, а ей уже хочется второго.
Окончательно измучившись, Зинаида однажды не выдержала, взяла на руки годовалую Таню и отправилась к Сергею в дом в Богословском переулке, где Сергей снимал комнату на пару со своим новым приятелем, поэтом Анатолием Мариенгофом[9].
– Ведь любишь ты меня, Сергунь, я знаю. И другого даже знать не хочу…
«Лощеный денди» Мариенгоф, самодовольно наблюдая за семейными сценами, ерничал, замечая, что она «и на хитрость пускалась, и на лесть, и на подкуп, и на строгость – все попусту». Обрадовался, когда Есенин вызвал его в коридор и зашептал на ухо:
– Не могу я с Зинаидой жить… Скажи ей, Толя, скажи, что у меня есть другая женщина. Уж так прошу, как просить больше нельзя…
– Что ты, Сережа… Как можно?
– Друг ты мне или не друг?.. Петля мне ее любовь. Толюк, милый, я похожу, пройдусь по бульварам к Москва-реке… А ты скажи (она непременно спросит), что я у женщины. Мол, путаюсь и влюблен накрепко…
Зинаида ушла. Через некоторое время поняла, что вновь беременна. Может, и к лучшему, дети привяжут? Сначала уехала в Орел, к родителям. Потом, когда фронт Гражданской войны подкатил уже вплотную, вернулась в Москву. Остававшийся до родов месяц с небольшим жила у знакомых. На новорожденного сына отец смотреть не поехал. Но договорился с Андреем Белым, чтобы тот стал крестным отцом Константина Есенина. Но потом как-то все вновь завертелось, некогда было, он колесил по стране – с запада на восток и с юга на север. В июле 1920-го на платформе ростовского вокзала Мариенгоф, возвращавшийся вместе с Есениным из Ташкента, случайно столкнулся с Зинаидой Николаевной Райх. Она направлялась в Кисловодск. Узнав Анатолия, попросила:
– Скажите Сереже, что я еду с Костей. Он его еще не видал. Пусть зайдет, взглянет. Если не хочет со мной встречаться, могу выйти из купе.
Узнав о просьбе, Есенин заупрямился.
– Не пойду. Не желаю. Нечего и незачем мне смотреть.
– Пойди. Скоро второй звонок. Сын ведь все-таки.
Пошел-таки, сдвинув брови. В купе Зинаида Николаевна развязала ленточки кружевного конвертика. Маленькое розовое полугодовалое существо живо дрыгало ножками.
– Фу! Черный!.. Есенины черными не бывают…
– Сережа!
Он не обернулся.
Подумав, написал с дороги своему издателю Сахарову в Москву: «…еще к тебе особливая просьба. Ежели на горизонте появится моя жена Зинаида Николаевна, то устрой ей как-нибудь через себя или через Кожебаткина тыс. 30 или 40. Она, вероятно, очень нуждается, а я не знаю ее адреса. С Кавказа она, кажется, уже уехала, и встретить я ее уже не смогу…»
Кто знает, может быть, уже тогда над ним витали недописанные строки «Письма к женщине»:
С трудом выходив сына, Зинаида сама свалилась – сначала с брюшным, потом с сыпным тифом, а после и с волчанкой. Отравление мозга сыпнотифозным ядом привело к возникновению многочисленных чередовавшихся маний. Она потеряла рассудок, попала в психиатрическую лечебницу – и вышла оттуда уже совсем другим человеком. Нет-нет, заверяли медики, женщина совершенно нормальна. Смотрите: неизменно в добром настроении, подчеркнуто внимательна, собранна. Но стоило чуть-чуть нарушиться душевному равновесию, подумать о дурном, – и это сразу выбивало из колеи, и тут же молнии сверкали в глазах на бледном, окаменевшем лице, а от нарастающей тональности голоса вздрагивали дети и леденела кровь.
Куда только исчезла непосредственность, угасли любопытство и детская смешливость, еще недавно очаровывавшие юного Есенина? После тяжкой болезни к жизни вернулся очень взрослый, очень серьезный и очень трезвый человек, прекрасно знающий, что ничто и никогда в этой жизни не дается даром.
Утешало бытовавшее среди врачевателей того поколения мнение, будто тиф якобы способен «переродить организм», впоследствии подпитывая справившихся с болезнью людей невиданной дополнительной энергией. И даже более того, медики-вольнодумцы полагали, будто бы сыпной тиф несет обновление не только тканям плоти, но и строю самой души человеческой.
Унылым прибежищем для Зинаиды и детей стал Дом для матерей-одиночек на Остоженке. Зато здесь женщины, подруги по несчастью, знали, чем помочь друг дружке.
«Белым саваном искристый снег…»
Пока Ганин повторял свою декламацию, Сергей достал листок бумаги и стал что-то быстро писать карандашом. Потом прочел. «В нем было два четверостишия, – вспоминала Мина. – Павловский парк превратился в березовую рощу, мои коротко остриженные и всегда растрепанные волосы сравнивались с веточками берез. Было оно посвящено «М. С.».
Зина с милым смешком сказала подруге: «Молодец Сергей. Теперь ты наконец будешь причесываться».
В один из летних дней Есенин ворвался в редакцию и с порога предложил Свирской:
– Мина, а не поехать ли вам с нами на Соловки? Что скажете? Мы с Алешей едем.
Заслуженная эсерка республики Софья Карклеазовна Макаева удивленно вздернула бровь, громко закашлялась, вытащила из пачки очередную папироску и безапелляционно изрекла: «Фантастическая глупость… Фантастическая! Какие могут быть путешествия, поездки, веселье, когда выборы в Учредительное собрание на носу? Что за чушь вы несете, молодой человек? Несерьезно все это… А вам, Мина, должно быть стыдно. Уши развесили…»
В тот же день, навестив Зинаиду в редакции, Мина рассказала подруге, что Есенин с Ганиным собираются на Соловки и зовут ее с собой. Говорят, таких северных мест нигде в мире больше нет. Зина тут же захлопала в ладоши: «Ох, как интересно! Я бы поехала… Сейчас пойду, попробую отпроситься…» Быстро вернулась, довольная, закружилась по комнате: «Отпустили!»
Возбуждение Зинаиды Николаевны, вспоминала Мина, может быть, на какое-то мгновение передалось мне. Но я не могла себе представить, что имею право бросить работу в обществе, которой в то время в связи с выборами было много. А Сергей и Зина уже обсуждали планы и маршруты. Только потом оказалось, что у кавалеров в карманах ветер гуляет. К счастью, у Зинаиды обнаружилась некая заветная сумма, которую она, ни на миг не поколебавшись, предложила на поездку…
Когда путешественники вернулись из «Соловецкой экспедиции», Мина тут же помчалась на Галерную. Зинаида была занята, готовила какую-то срочную справку, барабаня по клавишам своего старенького «Ремингтона». Закончив, выдернула лист из каретки, пробежала глазами текст, поставила подпись и протянула бумагу Мине:
– Читай.
В конце справки стояла подпись – «Есенина-Райх». Зинаида Николаевна усмехнулась и сказала обескураженной Мине:
– Знаешь, а нас с Сергеем на Соловках один добрый попик обвенчал.
Вот такая история. Уезжала на Север Зинаида Николаевна Райх невестой Ганина, а вернулась в Петроград женой Есенина.
А что, разве можно было устоять перед тем бешеным напором, с которым молодой поэт говорил ей на палубе белого парохода: «Зина, это очень серьезно. Поймите же, я люблю вас… С первого взгляда. Давайте обвенчаемся. Немедленно! Если откажете, покончу с собой… Скоро берег. Решайтесь! Да или нет?..»
– Да.
На вологодской пристани они сошли, в деревеньке со смешным названием Толстиково набрели на храм Святых Кирика и Иулиты. «Вот здесь и обвенчаемся!» – решил Сергей. Зинаиде ничего не оставалось, как телеграфировать отцу: «Вышли сто. Венчаюсь». Деньги Николай Андреевич прислал. Молодые обошлись без свадебных нарядов, Зина удовлетворилась обручальными кольцами, новой белой с блестками кофточкой и замечательно шуршащей черной юбкой. Ну и букетом полевых цветов от Сергея. Ганин? А что Ганин? Стал у них шафером, только и всего.
По возвращении в Питер Есенин всех знакомых горделиво оповещал: «У меня есть жена». Даже Александр Александрович Блок не преминул отметить в дневнике: «Есенин теперь женат. Привыкает к собственности». Хотя в жизнь семейную Сергей Александрович, пожалуй, больше играл. Поначалу, пока своего жилья не было, молодые супруги и вовсе существовали как бы порознь. Потом сняли пару плохоньких комнат, неуютных и мрачных, в какой-то гостиничке на Литейном.
Впрочем, молодая жена постаралась сделать их обитель уютной и гостеприимной. «Зина оказалась женщиной хозяйственной, энергичной, – похвалялся Есенин перед своим грузинским другом Тицианом Табидзе. – С продуктами было туговато, но и при всем их скромном наборе она придумывала необыкновенно вкусные блюда… С каким искусством она готовила борщ. Я думаю, если бы она пошла по поварской линии, из нее получился бы мастер своего дела. Я не раз наблюдал, как она священнодействовала…»
В день рождения Сергея жена, всеми правдами и неправдами раздобыв кое-какую закуску и несколько бутылок вина, собрала близких друзей. По тем временам – за месяц до ошеломительно накатывавшего на страну Октября 17-го – в полуголодном Питере накрытый ею стол выглядел по-настоящему праздничным. Электричество отключили? Не беда, есть керосиновая лампа. Свечи, в конце концов! Так даже лучше. Именинник был весел, оживлен, привечал всех. Неожиданно настоял, чтобы Мина выпила с ним на брудершафт. Выпили. Потом взял свечу и потянул девушку за руку: «Идем со мной». Молодая жена с удивлением смотрела им вслед. В соседней комнате Есенин сел за стол и принялся что-то писать. Порывавшуюся уйти Мину удерживал:
– Нет-нет, посиди, я сейчас. Погоди еще минуту…
Потом встал и проникновенно прочел:
– Сережа, почему ты написал, что влюблен так же, как я? Ведь ты меня учил любить?Мине
От берегов, где просинь
Душистей, чем вода,
Я двадцать третью осень
Пришел встречать сюда.
О, радостная Мина,
Я так же, как и ты,
Влюблен в мои долины,
Как в детские мечты.
Но тяжелее чарку
Я подношу к губам,
Как нищий злато в сумку,
Со слезою пополам.
Он помолчал, внимательно глядя на Мину, и ушел: «Эх, девочка-эсерочка…» Потом, когда гости уже стали готовиться расходиться, Есенин вызвался проводить девушку. Домой вернулся не скоро. Зинаида, разумеется, обиделась и за позднее возвращение, и за то, что ей, законной жене, муж стихов еще не посвящал, а Мине успел…
Чуть позже, закончив поэму «Инония», он, недолго думая, поставит посвящение – «З. Н. Е.». Довольна?
В поэме были строки: «Обещаю вам град Инония, где живет божество живых». Была ли тогда Зинаида тем самым божеством? Возможно, да. Возможно, нет. Впрочем, после окончательного разрыва с ней инициалы Зинаиды Николаевны Есениной автор снял и посвятил поэму… пророку Иеремии.
* * *
…Когда у входа раздался звонок, Зинаида Николаевна не шелохнулась: есть кому дверь открыть. Но через минуту в «желтую» комнату осторожно постучала Ольга Георгиевна и с каким-то странным выражением лица сообщила, что пришла Мина Свирская.– Кто? – вначале не поняла, а потом не поверила Зинаида Николаевна. – Кто пришел? Мина?
Она выбежала в коридор и остановилась: перед ней стояла… старуха. Согбенная, с потухшими глазами на потемневшем лице. Лишь тень осталась от прежней очаровательной Мины с ее своеобразной красотой. Однако Зинаиде удалось быстро взять себя в руки, все-таки годы на сцене не прошли напрасно. После объятий, поцелуев она провела подругу в свою комнату.
– Что ты? Как ты? Как меня разыскала?
– Разыскать-то как раз было несложно, – усмехнулась Свирская, – Зинаида Райх – имя в Москве известное. Немного дополнительных усилий – и вот я здесь, у тебя.
– Сколько же мы с тобой не виделись, Мина?
– Пятнадцать лет. С сентября 1920-го, с того самого дня, когда я прочитала в «Правде» твое письмо.
– Какое еще письмо?
– Забыла? А я помню. «Тов. редактор! Прошу напечатать, что я считаю себя вышедшей из партии социал-революционеров с сентября 1917 года. Зинаида Райх-Есенина».
– Ах, это! – Зинаида Николаевна засмеялась. – Ну, у тебя и память. Время было сложное, Мина, помнишь ведь. Мы с Сергеем тогда уже практически расстались. Но жить на что-то было надо, детей кормить. Я устроилась на службу в Наркомат просвещения, работала инспектором подотдела народных домов, музеев и клубов. Сама понимаешь, нужно было стать членом РКП (б).
Мина хихикнула:
– И ты все рассчитала… – но Зинаида, не обращая внимания на упрек, продолжала: «Вот так все и вышло… А ты-то как? Сгинула куда-то…»
Свирская, не вдаваясь в подробности, коротко рассказала подруге о своих житейских «приключениях». В 1921 году ее первый раз арестовали. После длительной голодовки в ВЧК этапировали в Сибирь. В следующем году последовал новый арест, сначала отбывала срок в Архангельском лагере, а потом на поселении – сначала в Киргизии, а далее в Оренбурге. В конце 20-х стала «лишенкой».
– ? – не поняла Райх.
– По постановлению Особого Совещания при коллегии ОГПУ была лишена права проживания в крупных городах страны, в том числе в Москве и Ленинграде. Ну вот, свой срок я уже отбыла. Теперь свободна. Пока. Что будет дальше, неизвестно…
Зинаида Николаевна засуетилась, отдала распоряжения насчет обеда. За столом разговор шел в основном о делах житейских, обыденных. Потом, представив Мине Львовне сына, хозяйка сказала: «А за этой женщиной, Костик, ухаживал твой отец». И даже процитировала, пристально глядя на старинную подругу:
Слово «ухаживал» Мину задело. Она попыталась не оправдаться – возразить:
…О, радостная Мина,
Я так же, как и ты,
Влюблен в мои долины,
Как в детские мечты…
– Ничего такого не было в наших отношениях. Это была дружба. Почему Есенин подружился со мной в то время? Кругом было много девушек красивых, многие умели говорить о поэзии, читать стихи. Я тоже знала много стихов, но читать я их боялась, они звучали у меня внутри… Есенин назвал меня «радостной». Видимо, я и была такой от счастья, что живу в революцию, которая меня сделала ее участницей. Все, что я делала, я считала очень нужным. Не было ничего, чего бы я хотела для себя лично. Я верила в очень близкое идеальное будущее. Своей непосредственностью, наивной верой я заражала других. Сергею это тоже, наверное, передавалось, когда он бывал со мной… Так что зря ты так, Зинаида Николаевна, ей-богу, зря… Русалка… Не придумывай лишнего.
Костик сидел тихо, не смея вмешиваться в разговор женщин. А потом, не сдержавшись, все же спросил:
– Мама, а каким папа был тогда?
– Каким? – Зинаида Николаевна ненадолго задумалась. – Ну вот, например, наша первая встреча. Пришел тогда в редакцию в шелковой рубашке с вышивкой у ворота и синей поддевке тонкого сукна. Обут был, как сейчас помню, в блестящие сапоги. Поздоровался, улыбнулся. Ему нужен был Иванов-Разумник, наш редактор.
– Кто? Разумник? – недоверчиво спросил подросток.
– Ну да, а что? Это – литературный псевдоним.
– Смело, – улыбнулся подросток. – Вызывающе.
– Так его родители назвали – Разумник Васильевич. Честное слово, я видела паспорт.
Костя засмеялся:
– Надо же! Стало быть, спасибо вам, что дали мне нормальное имя.
– Папу своего благодари… Когда ты родился, я после больницы у знакомых жила. Позвонила Сергею: «Как сына назвать?» Он думал-думал, все выбирал имя какое-нибудь нелитературное, – и сказал: «Константином». А потом спохватился: «Черт! Ведь Константином Бальмонта зовут!.. Хотя ладно, я ж родом из Константинова…»
Да, а что касается нашего редактора, то он был тогда чем-то занят, и мы с Сергеем разговорились. Он много шутил, а я была девушка смешливая, хохотунья… Сергей умел расспрашивать, а я – болтушка, и через пять минут он уже знал обо мне все-все: и то, что родилась в Одессе, и что была членом партии эсеров, и что в Питере училась на женских курсах Раевского, и что увлекалась скульптурой… А от него только и слышала – Рязанщина, Константиново, березки…
* * *
С первой брачной ночи Сергею не давал покоя деликатный вопрос. Он по-мужицки не мог простить, что на супружеском ложе оказался не первым. В тяжкие минуты приставал к друзьям: «Ну зачем она соврала, гадина?!»И потом как-то слишком быстро все навалилось. Грустно. Тяжело. Один, и некому свою душу открыть, а люди так мелки и дики. Только и остается, что Шурке Ширявцу в жилетку поплакаться. Хе-хе-хе, что ж я скажу тебе, мой друг, когда на языке моем все слова пропали, как теперешние рубли. Были и не были. Или были и небыли. Вблизи мы всегда что-нибудь, но обязательно отыщем нехорошее, а вдали все одинаково походит на прошедшее, а что прошло, то будет мило, – еще сто лет назад сказал Пушкин. Бог с ними, с этими питерскими литераторами, ругаются они, лгут друг на друга… Приходится натягивать свои подлиннее голенища да забредать в этот пруд поглубже и мутить до тех пор, пока они, как рыбы, не высунут свои носы и не разглядят тебя, что это – «ты».
А вот с теперешними рублями и впрямь беда, удивительная у них все-таки способность ускользать сквозь пальцы. Зинаиде даже пришлось идти устраиваться машинисткой в Наркомпрод, где теперь пропадала с утра до ночи.
Однажды, вернувшись со службы, она застала в комнате, где Есенин обычно работал за обеденным столом, полный кавардак. На полу валялись раскрытые чемоданы, смятые вещи, скомканные листы исписанной бумаги. Сергей сидел на корточках перед горящей печью, но едва Зинаида вошла, сразу грозно обернулся, поднялся ей навстречу. Она застыла: совсем чужое, злое лицо, каким она его еще не видела. Ноги подкосились сами собой, и Зинаида рухнула на пол. Не в обморок, нет. Просто упала и разрыдалась. Когда поднялась, он, держа в руках какую-то коробочку, закричал, сделавшись красным от гнева:
– Что, подарки от любовников принимаешь?! Ты – б…! – бросил ей в лицо грязное, площадное оскорбление.
– Сам ты – б…! – в пылу она вернула это же ругательство ему.
Есенин ошеломленно замер и, опомнившись, почти простонал: «Зиночка, ведь ты моя тургеневская девушка! Что же я с тобой наделал?!»
Помирились они в тот же вечер. Но уже перешли какую-то грань, и восстановить прежнюю идиллическую близость было невозможно. Напрасно Зинаида старалась удержать тонкую ниточку, соединявшую их судьбы. Одной из своих сиюминутных подружек, гэпэушной библиотекарше Катюше Эйгес, Сергей жаловался: «Жизнь сделалась невозможная. Зинаида очень ревновала меня. К каждому звонку телефона подбегала, хватала трубку, не давая мне говорить…»
Переезд из Петрограда в Москву и даже рождение дочери Танечки изменений к лучшему в семейную жизнь не принесли. Молодая мама даже вздыхала на первых порах:
– А я так хотела мальчика.
– Без девочек и мальчиков не бывает, – утешали ее акушеры.
Есенину быть примерным мужем мешали друзья и недруги, стихи и слава, вино и вздорный характер. Семейная жизнь ему быстро наскучила, быт надоел, он запил, стал пропадать из дому. Зинаида плакала и терпела. Для нее семья – муж, дети – были главным в жизни, для него – обременительным ярмом, стесняющим свободу мыслей и движений.
Маленький ребенок, вечно хнычущий, капризный, мешающий спать, – непростое испытание для брака; и кормящая мать перестает быть желанной, описанные пеленки, развешанные по всей комнате, так и норовят ткнуться прямо в лицо. А там, за стенами, на улице разворачивалось мощное действо – революция околдовывала, завораживала, пленяла, радовала неведомо чем, дарила надежды, казалось, открывала невиданные ранее возможности, но то, что встречало поэта дома, выглядело обыденным, сонным и оттого особенно невыносимым.
В нем болезненно смешались комплекс недавно попавшего в город крестьянина с презрением ко всем этим высоколобым… Жгло желание непременно их всех обставить. Но до поры до времени приходилось прятаться под маской деревенского простачка. Вот что обидно. Но все равно, он свое возьмет!
Популярный в ту пору поэт Рюрик Ивнев, с обычной своей томной манерностью, поигрывая лорнетом, любил рассказывать, как в 17-м он впервые встретился с крестьянскими поэтами – Есениным, Клюевым, Орешиным и Клычковым, уверенно горланящими: «Наше времечко пришло!» Дело было не только в том, что революцию свершили одетые в шинели мужики и деревня наивно почувствовала себя победительницей. В той рафинированной и утонченной культуре Серебряного века, что стремительно уходила на дно, Есенину было уготовано весьма скромное место – талантливого самородка, пишущего, по словам Александра Блока, «стихи свежие, чистые, голосистые, многословные». Но вот теперь вломились варвары, и они Есенину были сродни: он отринул петербургскую культуру, одновременно отряхиваясь от своего прошлого.
Кому-то революция казалась рождением нового мира, кого-то пугало ее безобразие и дикарство. Есенин прикоснулся к новому. Главное было впереди. Жена и ребенок стали не нужны. Начался семейный ад: он обнаруживает, что видеть не может усталую женщину, сперва сдерживает себя, а потом перестает. Она тоже чувствует, что все кончено, но пытается его удержать – ему не нужен был и первый ребенок, а ей уже хочется второго.
Окончательно измучившись, Зинаида однажды не выдержала, взяла на руки годовалую Таню и отправилась к Сергею в дом в Богословском переулке, где Сергей снимал комнату на пару со своим новым приятелем, поэтом Анатолием Мариенгофом[9].
– Ведь любишь ты меня, Сергунь, я знаю. И другого даже знать не хочу…
«Лощеный денди» Мариенгоф, самодовольно наблюдая за семейными сценами, ерничал, замечая, что она «и на хитрость пускалась, и на лесть, и на подкуп, и на строгость – все попусту». Обрадовался, когда Есенин вызвал его в коридор и зашептал на ухо:
– Не могу я с Зинаидой жить… Скажи ей, Толя, скажи, что у меня есть другая женщина. Уж так прошу, как просить больше нельзя…
– Что ты, Сережа… Как можно?
– Друг ты мне или не друг?.. Петля мне ее любовь. Толюк, милый, я похожу, пройдусь по бульварам к Москва-реке… А ты скажи (она непременно спросит), что я у женщины. Мол, путаюсь и влюблен накрепко…
Зинаида ушла. Через некоторое время поняла, что вновь беременна. Может, и к лучшему, дети привяжут? Сначала уехала в Орел, к родителям. Потом, когда фронт Гражданской войны подкатил уже вплотную, вернулась в Москву. Остававшийся до родов месяц с небольшим жила у знакомых. На новорожденного сына отец смотреть не поехал. Но договорился с Андреем Белым, чтобы тот стал крестным отцом Константина Есенина. Но потом как-то все вновь завертелось, некогда было, он колесил по стране – с запада на восток и с юга на север. В июле 1920-го на платформе ростовского вокзала Мариенгоф, возвращавшийся вместе с Есениным из Ташкента, случайно столкнулся с Зинаидой Николаевной Райх. Она направлялась в Кисловодск. Узнав Анатолия, попросила:
– Скажите Сереже, что я еду с Костей. Он его еще не видал. Пусть зайдет, взглянет. Если не хочет со мной встречаться, могу выйти из купе.
Узнав о просьбе, Есенин заупрямился.
– Не пойду. Не желаю. Нечего и незачем мне смотреть.
– Пойди. Скоро второй звонок. Сын ведь все-таки.
Пошел-таки, сдвинув брови. В купе Зинаида Николаевна развязала ленточки кружевного конвертика. Маленькое розовое полугодовалое существо живо дрыгало ножками.
– Фу! Черный!.. Есенины черными не бывают…
– Сережа!
Он не обернулся.
Подумав, написал с дороги своему издателю Сахарову в Москву: «…еще к тебе особливая просьба. Ежели на горизонте появится моя жена Зинаида Николаевна, то устрой ей как-нибудь через себя или через Кожебаткина тыс. 30 или 40. Она, вероятно, очень нуждается, а я не знаю ее адреса. С Кавказа она, кажется, уже уехала, и встретить я ее уже не смогу…»
Кто знает, может быть, уже тогда над ним витали недописанные строки «Письма к женщине»:
Откуда ему было знать, что в метрике сына, заполненной со слов матери, в графе «Род занятий отца» значилось – «Красноармеец». Как не знал он и того, что вскоре после рождения Костик очень тяжело заболел.
Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был, как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком…
С трудом выходив сына, Зинаида сама свалилась – сначала с брюшным, потом с сыпным тифом, а после и с волчанкой. Отравление мозга сыпнотифозным ядом привело к возникновению многочисленных чередовавшихся маний. Она потеряла рассудок, попала в психиатрическую лечебницу – и вышла оттуда уже совсем другим человеком. Нет-нет, заверяли медики, женщина совершенно нормальна. Смотрите: неизменно в добром настроении, подчеркнуто внимательна, собранна. Но стоило чуть-чуть нарушиться душевному равновесию, подумать о дурном, – и это сразу выбивало из колеи, и тут же молнии сверкали в глазах на бледном, окаменевшем лице, а от нарастающей тональности голоса вздрагивали дети и леденела кровь.
Куда только исчезла непосредственность, угасли любопытство и детская смешливость, еще недавно очаровывавшие юного Есенина? После тяжкой болезни к жизни вернулся очень взрослый, очень серьезный и очень трезвый человек, прекрасно знающий, что ничто и никогда в этой жизни не дается даром.
Утешало бытовавшее среди врачевателей того поколения мнение, будто тиф якобы способен «переродить организм», впоследствии подпитывая справившихся с болезнью людей невиданной дополнительной энергией. И даже более того, медики-вольнодумцы полагали, будто бы сыпной тиф несет обновление не только тканям плоти, но и строю самой души человеческой.
Унылым прибежищем для Зинаиды и детей стал Дом для матерей-одиночек на Остоженке. Зато здесь женщины, подруги по несчастью, знали, чем помочь друг дружке.
«Белым саваном искристый снег…»
– Уф, жара, не могу уже больше! – взмолился Есенин, остановился посреди Тверской и вытер ладонью обильно выступивший пот со лба.
Мариенгоф огляделся, увидел свободную скамейку:
– Присядем?
– По сенью Пушкина? – Есенин кивнул на близкий памятник.
– А что?! – тут же воодушевился Мариенгоф. – Наш Бальмонт бы не преминул отметить: «Весьма символично».
– Да пошел он!
Когда уселись, Мариенгоф продолжил начатый на ходу разговор. Обращаясь к Наде Вольпин, он со всегдашней своей иронией вопрошал (именно вопрошал тоном занудного гимназического учителя):
– Ну что, Надежда, теперь вы его раскусили наконец? Поняли, что такое есть Сергей Есенин?
Надя Вольпин, упрямо не глядя на спутника и словно не замечая сидевшего рядом Есенина, негромко говорила:
– Этого никогда до конца не понять ни вам, Анатолий Борисович, ни мне. Он много нас сложнее. Вот вы для меня весь как на ладони, да и я для вас, наверное, тоже… Мы с вами против него как бы только двухмерны. А Сергей… – Она задумалась. – Думаете, он старше вас на два года, а меня на четыре с лишком? Да нет, он старше нас на много веков!
– Как так? Извольте объяснить, – хмуро предложил Мариенгоф.
– А так. Нашей с вами почве – культурной, я имею в виду – от силы лет полтораста, наши корни – совсем неглубоко, где-то в девятнадцатом веке. А его… – она посмотрела на Есенина, который молчал, как бы улетев взглядом в иное пространство. – Его вскормила Русь, и древняя, и новая. Мы с вами – россияне, а он – русский. Понимаете?..
Есенин, словно очнувшись, в одно мгновение вернулся к друзьям, на Тверскую и принялся их всех тормошить, особенно окончательно помрачневшего Мариенгофа: «Ну что, Толя?! А ты сам-то ее раскусил, а? Нет? То-то же». Повеселевший, он встал и бодро предложил: «А вот теперь можно и освежиться! Айда в СОПО, в «Стойло»! Там Кусиков[10], должно быть, нас уже заждался».
Пока шли по Тверской, к «Стойлу Пегаса», к компании присоединился милый друг Иван Грузинов. Потом случайно встретившаяся Мина Свирская, которая, как обычно, спешила куда-то по своим партийным делам, даже не глядя по сторонам.
– Э-э, эй, девочка-эсерочка! – окликнул старую подружку Есенин. – Пойдемте-ка с нами. Я вам частушки петь стану.
В кафе, покуда устраивались за столом, Грузинов, уже посвященный в суть спора Нади Вольпин и Мариенгофа, попытался увести разговор в сторону «Руси» и «русских»: «Русь» – это не «русские», вернее, не только русские. Это кто-то или что-то, от чего невозможно оторваться душой. Но и разгадать невозможно». Но на него уже мало кто обращал внимание.
– …Сергей Александрович, не надо, – Надя тронула Есенина за рукав. – Скандал будет.
– Да-да, – поддержала ее Мина. – Не стоит вам петь, Сережа…
– А-а, ерунда… Никто не пикнет. Пусть только попробуют. – Есенин легонько отмахнулся от них, хлопнул ладонью по столу и во весь голос затянул, скоморошествуя:
Грузинов, сидя рядом с Вольпин, доверительно ей нашептывал: «Надя, я вижу, вы полюбили Есенина». Не дождавшись ответа, настойчиво принялся советовать: «Забудьте, Надя, забудьте. Вырвите из души. Ведь ничего не выйдет».
– Но ведь уже все вышло, Иван Васильевич, – усмехнулась Надежда.
– ?! А Сергей уверяет, что…
– …что я не сдаюсь? Так и есть, все верно. Не хочу «полного сближения». Понимаете… Я себя безлюбой уродкой считала, а тут вот полюбила. На жизнь и смерть! Вы, Иван Васильевич, немецкий знаете?
– Учился…
– Вот послушайте. Это Гёте:
Мариенгоф огляделся, увидел свободную скамейку:
– Присядем?
– По сенью Пушкина? – Есенин кивнул на близкий памятник.
– А что?! – тут же воодушевился Мариенгоф. – Наш Бальмонт бы не преминул отметить: «Весьма символично».
– Да пошел он!
Когда уселись, Мариенгоф продолжил начатый на ходу разговор. Обращаясь к Наде Вольпин, он со всегдашней своей иронией вопрошал (именно вопрошал тоном занудного гимназического учителя):
– Ну что, Надежда, теперь вы его раскусили наконец? Поняли, что такое есть Сергей Есенин?
Надя Вольпин, упрямо не глядя на спутника и словно не замечая сидевшего рядом Есенина, негромко говорила:
– Этого никогда до конца не понять ни вам, Анатолий Борисович, ни мне. Он много нас сложнее. Вот вы для меня весь как на ладони, да и я для вас, наверное, тоже… Мы с вами против него как бы только двухмерны. А Сергей… – Она задумалась. – Думаете, он старше вас на два года, а меня на четыре с лишком? Да нет, он старше нас на много веков!
– Как так? Извольте объяснить, – хмуро предложил Мариенгоф.
– А так. Нашей с вами почве – культурной, я имею в виду – от силы лет полтораста, наши корни – совсем неглубоко, где-то в девятнадцатом веке. А его… – она посмотрела на Есенина, который молчал, как бы улетев взглядом в иное пространство. – Его вскормила Русь, и древняя, и новая. Мы с вами – россияне, а он – русский. Понимаете?..
Есенин, словно очнувшись, в одно мгновение вернулся к друзьям, на Тверскую и принялся их всех тормошить, особенно окончательно помрачневшего Мариенгофа: «Ну что, Толя?! А ты сам-то ее раскусил, а? Нет? То-то же». Повеселевший, он встал и бодро предложил: «А вот теперь можно и освежиться! Айда в СОПО, в «Стойло»! Там Кусиков[10], должно быть, нас уже заждался».
Пока шли по Тверской, к «Стойлу Пегаса», к компании присоединился милый друг Иван Грузинов. Потом случайно встретившаяся Мина Свирская, которая, как обычно, спешила куда-то по своим партийным делам, даже не глядя по сторонам.
– Э-э, эй, девочка-эсерочка! – окликнул старую подружку Есенин. – Пойдемте-ка с нами. Я вам частушки петь стану.
В кафе, покуда устраивались за столом, Грузинов, уже посвященный в суть спора Нади Вольпин и Мариенгофа, попытался увести разговор в сторону «Руси» и «русских»: «Русь» – это не «русские», вернее, не только русские. Это кто-то или что-то, от чего невозможно оторваться душой. Но и разгадать невозможно». Но на него уже мало кто обращал внимание.
– …Сергей Александрович, не надо, – Надя тронула Есенина за рукав. – Скандал будет.
– Да-да, – поддержала ее Мина. – Не стоит вам петь, Сережа…
– А-а, ерунда… Никто не пикнет. Пусть только попробуют. – Есенин легонько отмахнулся от них, хлопнул ладонью по столу и во весь голос затянул, скоморошествуя:
– А вот и помидорочки красненькие! – пытался в тон каламбурить Кусиков, возрадовавшись появившейся на столе закуске.
Эх, яблочко,
Цвету ясного.
Есть и сволочь во Москве
Цвету красного…
Грузинов, сидя рядом с Вольпин, доверительно ей нашептывал: «Надя, я вижу, вы полюбили Есенина». Не дождавшись ответа, настойчиво принялся советовать: «Забудьте, Надя, забудьте. Вырвите из души. Ведь ничего не выйдет».
– Но ведь уже все вышло, Иван Васильевич, – усмехнулась Надежда.
– ?! А Сергей уверяет, что…
– …что я не сдаюсь? Так и есть, все верно. Не хочу «полного сближения». Понимаете… Я себя безлюбой уродкой считала, а тут вот полюбила. На жизнь и смерть! Вы, Иван Васильевич, немецкий знаете?
– Учился…
– Вот послушайте. Это Гёте:
Перевести? Пожалуйста. Ну, примерно так: однако, какое счастье – быть любимым! А любить, о, боги! – еще большее счастье! Простите за убогость подстрочного перевода. Я же только учусь…
Und doch, welch Gluck, geliebt zu werden!
Und lieben, Gotter. Welch ein Gluck!