При крещении получил я имя Феликс. Крестили меня дед по матери князь Николай Юсупов и прабабка, графиня де Шово. На крестинах в домашней церкви поп чуть не утопил меня в купели, куда окунал три раза по православному обычаю. Говорят, я насилу очухался.
   Родился я таким хилым, что врачи дали мне сроку жизни – сутки, и таким уродливым, что пятилетний братец мой Николай закричал, увидев меня: «Выкиньте его в окно!».
   Я родился четвертым мальчиком. Двое умерло во младенчестве. Нося меня, матушка ожидала дочь, и детское приданое сшили розовое. Мною матушка была разочарована и, чтобы утешиться, до пяти лет одевала меня девочкой. Я не огорчался, даже, напротив, гордился. «Смотрите, – кричал я прохожим на улице, – какой я красивый!» Матушкин каприз впоследствии наложил отпечаток на мой характер.
   Из самых ранних детских воспоминаний – поход в берлинский зоосад, когда оказался я в Берлине с родителями.
   На мне была матроска, купленная накануне, на макушке шикарная бескозырка с лентами, в руке – тросточка. Вела меня няня, очень моим видом довольная.
   У входа в зоопарк стояли страусы с экипажиками. Я захотел прокатиться, няня согласилась. Страус пошел хорошо, но вдруг без видимой причины взволновался и бешено погнал по дорожкам. Я сидел ни жив ни мертв в легкой колясочке. Страус остановился только у своей клетки. Служители и перепуганная няня добежали и вытащили меня. Я обезумел от страха и потерял бескозырку. Чтобы успокоить и утешить меня, няня повела меня ко львам. Эти сидели к нам спиной. Я пощекотал одного тросточкой, чтоб оглянулся. Ноль внимания и фунт презрения, даром я был хорош в новом костюмчике...
   Учась в Оксфорде, я, проездом в Берлине, интереса ради зашел в зоопарк. Огромная обезьяна-самка Мисси, которую я угостил арахисом, вдруг воспылала ко мне такой дружбой, что сторож пригласил меня войти с ним в клетку. Я вошел неохотно. Мисси, однако, безумно обрадовалась, обняла меня длинными руками и крепко прижала к мохнатой груди. Мне это было неприятно, и я хотел уйти. Но, едва я отошел, обезьяна пронзительно закричала, и сторож попросил меня погулять с ней. Я предложил руку новой подруге и пошел с ней по дорожкам зоопарка. Прохожие хохотали и фотографировали нас.
   Потом, всякий раз бывая в Берлине, я навещал приятельницу. Однажды клетка оказалась пуста. «Мисси умерла», – со слезами сказал служитель. Горе его было трогательно. Больше в берлинском зоопарке я не бывал.
 
   В детстве посчастливилось мне знать прабабку мою, Зинаиду Ивановну Нарышкину, вторым браком графиню де Шово. Она умерла, когда было мне десять лет, но помню я ее очень ясно.
   Прабабка моя была писаная красавица, жила весело и имела не одно приключение. Пережила она бурный роман с молодым революционером и поехала за ним, когда того посадили в Свеаборгскую крепость в Финляндии. Купила дом на горе напротив крепости, чтобы видеть окошко его каземата.
   Когда сын ее женился, она отдала молодым дом на Мойке, а сама поселилась на Литейном. Этот новый ее дом был точь-в-точь как прежний, только меньше.
   Впоследствии, разбирая прабабкин архив, среди посланий от разных знаменитых современников нашел я письма к ней императора Николая. Характер писем сомнений не оставлял. В одной записке Николай говорит, что дарит ей царскосельский домик «Эрмитаж» и просит прожить в нем лето, чтобы им было где видеться. К записке приколота копия ответа. Княгиня Юсупова благодарит Его Величество, но отказывается принять подарок, ибо привыкла жить у себя дома и вполне достаточна собственным имением! А все ж купила землицы близ дворца и построила домик – в точности государев подарок. И живала там, и принимала царских особ.
   Двумя-тремя годами позже, поссорившись с императором, она уехала за границу. Обосновалась в Париже, в купленном ею особняке в районе Булонь-сюр-Сен, на Парк-де-Прэнс. Весь парижский бомонд Второй Империи бывал у нее. Наполеон III увлекся ею и делал авансы, но ответа не получил. На балу в Тюильри представили ей юного француза-офицера, миловидного и бедного, по фамилии Шово. Он ей понравился, и она вышла за него. Купила она ему замок Кериолет в Бретани и титул графа, а себе самой – маркизы де Серр. Граф де Шово вскоре умер, завещав замок своей любовнице. Графиня в бешенстве выкупила у соперницы замок втридорога и подарила его тамошнему департаменту при условии, что замок будет музеем.
   Каждый год мы ездили к прабабушке в Париж. Она жила одна с компаньонкой в своем доме на Парк-де-Прэнс. Поселялись мы во флигеле, соединенном с домом переходом, и в дом ходили по вечерам. Так и вижу прабабку, как на троне, в глубоком кресле, и на спинке кресла над ней три короны: княгини, графини, маркизы. Даром что старуха, оставалась она красавицей и сохраняла царственность манер и осанки. Сидела нарумяненная, надушенная, в рыжем парике и снизке жемчужных бус.
   В иных вещах проявляла она странную скупость. К примеру, угощала нас заплесневелыми шоколадными конфетами, какие хранила в бонбоньерке из горного хрусталя с инкрустацией. Я один их и ел. Думаю, потому она и любила меня особенно. Когда тянулся я к шоколадкам, которые никто не хотел, старушка гладила меня по голове и говорила: «Какое чудное дитя».
   Умерла она, когда ей было сто лет, в Париже, в 1897 году, оставив моей матери все свои драгоценности, брату моему булонский особняк на Парк-де-Прэнс, а мне – дома в Москве и Санкт-Петербурге.
   В 1925 году, живя в Париже в эмиграции, прочел я в газете, что при обыске наших петербургских домов большевики нашли в прабабкиной спальне потайную дверь, а за дверью – мужской скелет в саване... Потом гадал и гадал я о нем. Может, принадлежал он тому юному революционеру, прабабкиному возлюбленному, и она, устроив ему побег, так и прятала его у себя, пока не помер? Помню, когда, очень давно, разбирался я в той спальне в прадедовых бумагах, то было мне очень не по себе, и звал я лакея, чтобы не сидеть в комнате одному.
   В прабабкином булонском доме долго никто не жил, потом его сдали, потом продали великому князю Павлу Александровичу, а после его смерти продали еще раз. Заняла его женская школа Дюпанлу, где позже училась моя дочь.
 
   Дед мой по матери, князь Николай Борисович Юсупов, сын графини де Шово от первого брака, был человек замечательный и удивительный.
   Блестяще закончив Петербургский университет, он поступил на государственную службу и всю жизнь служил отечеству.
   В 1854 году во время Крымской войны на собственные средства он вооружил два артиллерийских батальона.
   В войну русско-турецкую подаренный им армии санитарный поезд перевозил раненых из полевых лазаретов в госпитали Петербурга. Благотворил князь и в гражданской жизни. Основал множество благотворительных фондов, занимался, в частности, институтом для глухонемых. Однако был он человек крайностей. Щедро давал деньги другим и ничего не тратил на себя. Когда путешествовал, останавливался в самых скромных гостиницах, в самых дешевых номерах. Уезжая, он выходил через служебный выход, чтобы не давать чаевых гостиничным лакеям. И, по натуре угрюмый и несдержанный, отпугивал от себя всех. Моя мать до смерти боялась ездить с ним. Дома в Петербурге, экономя на гостях, он запретил жечь свет в части комнат, и вечерами в освещенных гостиных было битком. Вдовствующая императрица, вспоминая дедовы странности, рассказывала, что на столе у него стояла серебряная посуда, но в вазах фрукты натуральные были перемешаны с искусственными. Однако пиры он задавал неслыханной роскоши. На одном из таких пиршеств в 1875 году состоялся исторический разговор между русским императором Александром III и французским генералом Ле Фло.
   Бисмарк разозлился на Францию и объявлял во всеуслышание, что «покончит с ней». Перепуганные французы послали Ле Фло в Петербург просить царя уладить дело. Деду поручено было устроить прием, где могли бы переговорить царь с посланником.
   В тот вечер в домашнем театре играли французскую пьесу. Было условлено, что после спектакля царь остановится у окна в фойе и француз подойдет к нему.
   Когда дед увидал их вместе, он подозвал мою мать и сказал: «Смотри и помни: на твоих глазах решается судьба Франции».
   Александр обещал помочь, и Бисмарка предупредили, что, если он не угомонится, в дело вмешается Россия.
   Князь до страсти любил искусство и всю жизнь покровительствовал талантам. Обожал музыку и сам прекрасно играл на скрипке. В его коллекции скрипок были «Амати» и «Страдивари». Матушка, решив, что я унаследовал от деда способности к музыке, наняла мне консерваторского преподавателя. Но ни он, ни даже «Страдивари» не помогли. Преподавателя рассчитали, бесценную скрипку убрали в футляр.
   Итак, коллекцию князя Николая-старшего продолжал князь Николай-младший, любя, как и дед, все изящное. В шкафах в его рабочем кабинете собраны были табакерки, хрустальные кубки, полные самоцветов, и прочие дорогие безделушки. От бабки Татьяны передалась ему страсть к драгоценностям. При себе он всегда носил замшевый мешочек с гранеными камнями, которыми любил поиграть и похвастаться. И рассказывал, что часто забавлял меня, ребенка, катая по столу цельную восточную жемчужину: столь крупна и совершенна она была, что дырку в ней делать не стали.
   Дед мой писал и книги о музыке, но главное – написал историю нашего семейства. Женат он был на графине Татьяне Александровне де Рибопьер. Я, впрочем, ее не знал, умерла она до матушкиной свадьбы. Здоровья бабка была слабого, потому часто ездила вместе с дедом за границу, на воды и в Швейцарию – там, на Женевском озере имели они дом. Но швейцарское имение не обогатило русских владельцев. Хозяйство было запущено, и родителям моим пришлось попотеть, чтобы восстановить его.
   Дед умер в Баден-Бадене после долгой болезни. Там, помнится, в детстве я и видел его. По утрам мы с братом навещали больного в скромной гостинице, где проживал он. Сидел в вольтеровском кресле, покрыв ноги шотландским пледом. Рядом на столике с пузырьками и склянками непременно стояла бутылка малаги и коробка печенья. Там-то и вкусил я свой первый аперитив.
 
   Бабки своей по материнской линии я не знал. Говорят, была она добра и умна. И, видимо, красива – судя по дивному портрету ее работы Винтергальтера. Окружали ее вечно приживалки, кумушки, в общем, никчемные, но в старинных семьях необходимые домочадки. Некая Анна Артамоновна всех и дел-то имела, что хранить бабкину соболью муфту в картонке. Когда Артамоновна умерла, бабка открыла картонку: муфты не было. Вместо муфты лежала записка, писанная покойницей: «Прости и помилуй, Господи, рабу твою Анну за прегрешения ее, вольные или невольные».
   Бабка особо следила за воспитанием дочери. Семи лет матушка моя была готовой светской дамой: могла принять гостей и поддержать разговор. Однажды бабке нанес визит некий посланник, но та велела дочери, малому ребенку, принять его. Матушка старалась изо всех сил, угощала чаем, сластями, сигарами. Всё напрасно! Посланник ожидал хозяйку и на бедное дитя даже не смотрел. Матушка исчерпала всё, что умела, и совсем было отчаялась, но тут ее озарило, и она сказала посланнику: «Не желаете ли пипи?» Лед был сломан. Бабка, войдя в залу, увидела, что гость хохочет как сумасшедший.
 
   По отцовской линии знал я только бабку. Дед – Феликс Эльстон умер задолго до моего рожденья. Говорят, отец его был прусский король Фридрих Вильгельм IV, а мать – фрейлина сестры его, императрицы Александры Федоровны. Та, поехав навестить брата, взяла с собой фрейлину. Прусский король так влюбился в сию девицу, что даже хотел жениться. Одни говорят, что он и женился морганатическим браком. Другие утверждают, что девица отказала, не желая расставаться с государыней, но короля все же любила, и что плодом их тайной любви и был Феликс Эльстон. Тогдашние злые языки уверяли, что фамилия Эльстон – от французского «эль с’этон» (elle s’etonne – она удивляется), что, дескать, выразило чувство юной матери.
   До 16 лет дед мой жил в Германии, потом уехал в Россию и вступил в армию. Позже командовал донскими казаками.
   Женился он на графине Елене Сергеевне Сумароковой. Она была последней представительницей славного рода, и по сему случаю государь позволил Эльстону принять фамилию и титул жены. Та же честь была оказана моему отцу, когда женился он на последней из рода князей Юсуповых.
   Бабушка, мать моего отца, была почтенной старушкой, круглой, как пышка, с миловидным лицом и добрым взглядом. Однако нередко чудила. К примеру, набивала карманы юбок всякой дребеденью и объявляла: «Прекрасные подарки друзьям». «Прекрасными подарками» были щетки для зубов, пантуфли, лекарства, туалетные принадлежности, порой весьма интимные. Все это она вываливала перед гостями и жадно следила за выражением лиц, силясь угадать, кому что понравится. Поэтому родители, когда являлись гости, искали предлог увести ее от гостиной подальше.
   Были у нее две страсти: она собирала марки и разводила шелковичных червей. Черви заполонили дом. Они покрывали все кресла, и гости, садясь, давили их и пачкали платье.
   В бытность нашу в Крыму бабушка увлеклась садоводством. Она и тут чудила. Уверила себя, что улитки – лучшее удобрение для сада, и собирала их по всему имению, а потом давила ногами то, что собрала, и сию клейкую кашу сдавала садовникам. Садовники кашицу выбрасывали, но, не желая огорчать бабушку, две-три недели спустя приносили ей отборные цветы и фрукты, ращенные, как заверяли они, на «улитках».
   Но щедрость ее не знала границ. Когда раздала все, что имела сама, умоляла друзей помочь бедным. Нас с братом она очень любила, хотя частенько и становилась жертвою наших с ним розыгрышей. Любимой нашей шуткой было посадить ее в лифт и остановить его меж этажами. Бедная старушка пугалась и звала на помощь, а мы являлись и якобы спасали ее, за что получали вознаграждение. То же мы проделывали и с гостями, с теми, кого не терпели, но уж их-то мы не спасали. Выручали их слуги, прибежав на крики.
   Своим страстям бабушка осталась верна до конца. Умирая, она потребовала шелковичных червей, поглядела на них и умерла умиротворенной.
   «Прямою дорогой» – таков девиз Сумароковых. Мой отец оставался всю жизнь верен ему. И нравственно был выше многих людей нашего круга. Собой он был очень хорош, высок, тонок, элегантен, кареглаз и черноволос. С годами он погрузнел, но статности не утратил. Имел более здравомыслия, чем глубокомыслия. За доброту любили его простые люди, особенно подчиненные, но за прямоту и резкость порою недолюбливало начальство.
   В юности захотелось ему воинской карьеры. Он поступил в гвардейский полк и впоследствии командовал им, а еще позже стал генералом и состоял в императорской свите. В конце 1914 года государь отправил его с миссией за границу, а по возвращении назначил московским генерал-губернатором.
   Отец не готов был управлять колоссальным матушкиным состоянием и распоряжался им очень неудачно. Со старостью он тоже стал чудить, весь в мать, графиню Елену Сергеевну. С женой они были совсем разные, и понять он ее не мог. По природе солдат, ее ученых друзей не жаловал. Но из любви к нему матушка пожертвовала привычками и привязанностями и лишила себя многого, в чем могла бы найти радость жизни.
   В отношениях наших с отцом всегда была дистанция. Утром и вечером мы целовали ему руку. О нашей жизни он ничего не знал. Ни я, ни брат разговора по душам никогда с ним не имели.
 
   Матушка была восхитительна. Высока, тонка, изящна, смугла и черноволоса, с блестящими, как звезды, глазами. Умна, образованна, артистична, добра. Чарам ее никто не мог противиться. Но дарованиями своими она не чванилась, а была сама простота и скромность. «Чем больше дано вам, – повторяла она мне и брату, – тем более вы должны другим. Будьте скромны. Если в чем выше других, упаси вас Бог показать им это». Руки ее просили знаменитые европейцы, в том числе августейшие, однако она отказала всем, желая выбрать супруга по своему вкусу. Дед мечтал увидать дочь на троне и теперь огорчался, что она не честолюбива. И уж совсем расстроился, узнав, что она выходит за графа Сумарокова-Эльстона, простого гвардейского офицера.
   Матушка от природы имела способности к танцу и драме и танцевала и играла не хуже актрис. Во дворце на балу, где гости одеты были в боярское платье XVII века, государь просил ее сплясать русскую. Она пошла, заранее не готовясь, но плясала так прекрасно, что музыканты без труда подыграли ей. Ее вызывали пять раз.
   Знаменитый театральный режиссер Станиславский, увидав ее на благотворительном вечере в «Романтиках» Ростана, звал ее к себе в труппу, уверяя, что подлинное ее место – сцена.
   Всюду, куда матушка входила, она несла с собой свет. Глаза ее сияли добротой и кротостью. Одевалась она изящно и строго. Не любила драгоценностей, хотя обладала лучшими в мире, и носила их только в особых случаях.
   Когда тетка испанского короля инфанта Эулалия приехала в Россию, родители дали обед в ее честь в своем московском доме. О впечатлении, произведенном на нее матушкой, инфанта в своих «Мемуарах» пишет так:
   «Более всего поразило меня празднество в мою честь у князей Юсуповых. Княгиня была необычайно красива, тою красотой, какая есть символ эпохи. Жила среди картин, скульптур в пышной обстановке византийского стиля. В окнах дворца мрачный город и колокольни. Кричащая роскошь в русском вкусе сочеталась у Юсуповых с чисто французским изяществом. На обеде хозяйка сидела в парадном платье, шитом брильянтами и дивным восточным жемчугом. Статна, гибка, на голове – кокошник, по-нашему, диадема, также в жемчугах и брильянтах, сей убор один – целое состояние. Поразительные драгоценности, сокровища Запада и Востока, довершали наряд. В жемчужных снизках, тяжелых золотых браслетах с византийским узором, серьгах с бирюзой и жемчугом и в кольцах, сияющих всеми цветами радуги, княгиня была похожа на древнюю императрицу...».
   В другой раз, однако, было иначе. Родители мои сопровождали в Англию великих князя и княгиню Сергея и Елизавету на торжества по случаю юбилея королевы Виктории. Драгоценности при английском дворе обязательны. Великий князь посоветовал матушке взять с собой лучшие брильянты. Рыжий кожаный саквояж с сокровищами поручили ехавшему с родителями лакею. Вечером, по прибытии в Виндзор, матушка, одеваясь к обеду, велела горничной принести кольца с ожерельями. Но рыжий саквояж пропал. На обеде матушка сидела в парадном платье без единого украшения. На другой день саквояж отыскался в багаже немецкой принцессы, чьи вещи спутали с нашими.
   В раннем детстве моей самой большой радостью было видеть матушку в нарядных платьях. Помню до сих пор платье абрикосового бархата с собольей оторочкой, в каком красовалась она на приеме в честь китайского министра Ли Хунчжана, бывшего проездом в Петербурге. В пандан к платью матушка надела брильянтовое колье с черным жемчугом. На приеме, между прочим, узнала матушка, что такое китайская вежливость. Под конец обеда двое лакеев с черными лоснящимися косицами степенно приблизились к Ли Хунчжану, неся серебряный тазик, два павлиньих пера и полотенце. Китаец взял перо, пощекотал в горле и изрыгнул все съеденное в таз. Матушка в ужасе повернулась к гостю слева, дипломату, долго жившему в Поднебесной.
   – Княгиня, – отвечал тот, – считайте, что вам оказана величайшая честь. Своим поступком Хунчжан дает понять, что кушания восхитительны и он готов отобедать еще раз.
 
   Матушку очень любило все императорское семейство, в частности сестра царицы великая княгиня Елизавета Федоровна. С царем матушка тоже была в дружбе, но с царицей дружила недолго. Княгиня Юсупова была слишком независима и говорила что думала, даже рискуя рассердить. Не мудрено, что государыне нашептали что-то, и та перестала с ней видеться.
   В 1917 году лейб-медик, дантист Кастрицкий, возвратясь из Тобольска, где царская семья находилась под арестом, прочел нам последнее государево послание, переданное ему:
   «Когда увидите княгиню Юсупову, скажите ей, что я понял, сколь правильны были ее предупреждения. Если бы к ним прислушались, многих трагедий бы избежали».
   Политики и министры ценили матушкину прозорливость и верность суждения. Была она истинной правнучкой прадеда своего, князя Николая, могла бы держать политический салон. По скромности, однако, оставалась в тени, но тем вызывала к себе еще большее уважение.
   Матушка не дорожила своим богатством и распоряжаться им поручила отцу, а сама занялась благотворительностью и попечениями о своих крестьянах. Выбери она иного супруга, возможно, сыграла бы свою роль не только в России, но и в Европе.
 
   Пять лет разницы у нас с братом поначалу мешали нашей дружбе, но, когда мне исполнилось шестнадцать лет, мы сблизились. Николай учился в Петербурге, закончил Санкт-Петербургский университет. Как и я, не любил он армейской жизни и от военной карьеры отказался. По характеру был скорее в отца и на меня не походил. Но от матери унаследовал склонность к музыке, литературе, театру. В двадцать два года руководил любительской актерской труппой, игравшей по частным театрам. Отец этим его вкусам противился и дать ему домашний театр отказался. Николай и меня пытался затащить в актеры. Но первая проба стала и последней: роль гнома, какую дал он мне, оскорбила мое самолюбие и отвратила от сцены.
   Николай был высоким, стройным юношей. Брюнет, темные глаза выразительны, брови густы, а губы крупны и чувственны. Имел красивый баритон и пел, сам себе подыгрывая на гитаре.
   С годами стал властен и резок, уважал лишь свое мнение и делал что хотел. Терпеть не мог наших гостей, как, впрочем, и я. Люди эти были важны и лицемерны. В их обществе мы, борясь со скукой, придумали объясняться движением губ. И столь понаторели в этой азбуке, что откровенно насмехались над гостями в их же присутствии. Правда, в конце концов были разгаданы и нажили себе немало врагов.

Глава 4

   Коронование Николая II – Празднества в Архангельском и нашем московском доме – Мария, жена румынского престолонаследника – Князь Грицко
 
   В 1896 году по случаю восшествия на престол императора Николая II уже с мая мы находились в Архангельском, принимая многочисленных гостей, прибывших на коронационные торжества. В числе приглашенных был румынский престолонаследник с супругой княгиней Марией. В их честь родители мои выписали из Москвы модный в то время румынский оркестр. Стефанеско, музыкант оркестра, игравший на цимбалах, стал впоследствии моим частым спутником. Я то и дело брал его в поездки. Очень я любил его слушать, и порой он играл для меня ночь напролет.
   Великий князь с княгиней, Сергей и Елизавета, тоже принимали с утра до вечера друзей и родню у себя в Ильинском в пяти верстах от нас. Часто бывали они и в Архангельском. Появлялись и царь с царицей у нас на балах, по блеску не уступавших дворцовым.
   Ожил домашний театр. Из Петербурга отец с матерью выписали итальянскую оперу с Маццини и Арнольдсон и танцовщиков. Однажды давали «Фауста».
   За минуту до начала матушке передано было, что г-жа Арнольдсон петь отказывается потому-де, что в сцене в саду поставили у рампы цветы с неприятным для госпожи певицы запахом. В считанные секунды цветы заменили зеленью. Помню и другой фокус: зрителей рассадили в ложи, а партер уставили чайными розами, и зал благоухал, как розарий.
   После спектакля собирались на террасе. Столики с канделябрами в середине были накрыты к ужину. Вспыхивал фейерверк, и огненная феерия столь потрясала меня, ребенка, что идти спать я ни за что не хотел.
   Веселье продолжалось в Москве, куда родители с гостями отправились за несколько дней до коронования. Московский наш дом хранил отпечаток эпохи: широкие сводчатые залы, мебель XVI века, богатая узорчатая утварь. Пышность в византийском вкусе, то, что надобно для подобных приемов. Принцы-европейцы клялись, что ничего пышней не видали.
   Для таких празднеств мы с братом оказались слишком малы и оставлены были в Архангельском. Однако ж в день коронования привезли в Москву и нас. И сегодня, стоит закрыть глаза, вижу ярко освещенный Кремль, красно-зеленые крыши теремов и золотые купола храмов.
   Утром из Большого Кремлевского дворца шествие двинулось в Успенский собор. После церемонии царь и обе царицы в коронах и царских мантиях, сопровождаемые всею царской семьей и иностранными принцами, из собора направились во дворец обратно. Золото, брильянты, рубины сверкали в тот день на солнце ярче самого солнца. Только в России могло иметь место подобное зрелище! Царь с царицей, представшие перед толпой, были и впрямь помазанники Божьи! И кто бы мог подумать, что двадцать два года спустя от всего великолепия и величия останется одно воспоминание?
   Рассказывают, что, одевая царицу к коронации, одна из ее женщин уколола палец о застежку мантии, и капля крови упала на горностай.
   Три дня спустя была ходынская трагедия. Вследствие плохой организации на раздаче народу царских подарков случилась чудовищная давка. Тысячи людей были растоптаны. Кое-кто усмотрел в том мрачное предзнаменование для нового царствования.
   Почти все коронационные торжества были после того отменены. Однако нашлись у Николая дурные советчики. Царь уступил и в день Ходынки явился на бал к французскому послу. Меж великими князьями вспыхнула ссора. Трое братьев великого князя Сергея Александровича, тогдашнего московского генерал-губернатора, желая приуменьшить катастрофу, за какую был немало ответствен их брат, заявили, что программу торжеств изменять не должно. Им решительно возразили четверо Михайловичей (великий князь Александр, мой будущий тесть, с братьями), и были обвинены в интриганстве против родных.