Страница:
Он взглянул налево, направо. Никого. Фонарь уже почти совсем потух, на луну с запада наползали облака, но на востоке еще было ясно. Семь звезд Большой Медведицы стояли на склоне роскошного сентябрьского неба. Бедная Каллисто всю ночь не тушила огонь в своей спаленке, чтобы встретить возлюбленного, когда бы тот ни явился.
Иван Дмитриевич нырнул в ту же подворотню, вошел в тихий, преображенный лунным сиянием и как бы незнакомый двор. Тени от сараев и поленниц лежали густые, черные, как на юге. Запах гнилых арбузных корок бередил душу сильнее, чем аромат крымских магнолий.
3
4
Глава 11
1
2
Иван Дмитриевич нырнул в ту же подворотню, вошел в тихий, преображенный лунным сиянием и как бы незнакомый двор. Тени от сараев и поленниц лежали густые, черные, как на юге. Запах гнилых арбузных корок бередил душу сильнее, чем аромат крымских магнолий.
3
На мгновение оторвавшись от тетради, Сафронов распрямил спину, встряхнул онемевшую кисть.
— Что, — участливо спросил Иван Дмитриевич, — рука бойца колоть устала?
— Ничего. Я надеюсь, конец уже близок.
— Ну, как сказать. Может быть, прервемся и отложим на завтра?
— Нет-нет. Завтра с утра по плану мы должны начать другую историю.
Расписание действительно было составлено и, что самое странное, до сих пор соблюдалось.
— Напомните, пожалуйста, что мы записали на завтра, — попросил Иван Дмитриевич.
— Пожалуйста. — Сафронов открыл свою тетрадь на первой странице. — История о том, как князь Долгорукий убил пуделя своего соперника, барона Тизенгаузена. Вы сказали, что история короткая, уложимся между завтраком и обедом.
— Я обещал вам рассказать ее? — засомневался Иван Дмитриевич. — Странно…
— А в чем дело?
— Кроме пуделя, все герои этой истории до сего времени здравствуют. Жива и балерина, из-за которой произошло убийство. Удобно ли выставлять их на публику?
— Отчего нет? Настоящее имя я оставлю лишь за беднягой пуделем, если вы не забыли его кличку. Остальных обозначу инициалами.
— Тогда действительно лучше закончить сегодня. Попьем чайку и продолжим. Эти две истории чем-то схожи между собой.
— Чем? — насторожился Сафронов, пытаясь при помощи этого намека угадать развязку сегодняшнего рассказа. — Может быть, пудель барона Тизенгаузена тоже в итоге оказался цел и невредим? Как Жулька. Или как Яков Семенович?
Иван Дмитриевич покачал головой:
— Нет, пуделя и в самом деле убили, сходство тут в другом. Этот случай заставил меня вспомнить Зеленского. Сергей Богданович был прав, мы и не подозреваем, какие бездны в нас таятся.
Заглянешь иногда и отшатнешься. Тот же Долгорукий, например, учился в Дерптском университете, живал в Париже. Образованный человек, а вот взял и не только что заколол пуделя своей мундирной шпагой, а еще ему, мертвому, отрубил уши.
— Какая гнусность, — поморщился Сафронов. — Зачем он это сделал?
— В чем и штука, что не в силах был объяснить. Сначала оправдывался помрачением рассудка, вызванным ненавистью к сопернику. Потом Чингисхан оказался виноват: у него, мол, в жилах течет кровь Чингисхана. И поехало! Еще какой-то выплыл сиятельный басурман, за басурманом — двоюродный дед по материнской линии, который скончался в психиатрической лечебнице. Ну и все такое прочее. Я говорю ему: «Хорошо, ваша светлость, набросились вы на этого несчастного пуделя, это я еще могу понять, хотя, сами понимаете, животное не виновато, что балерина от вас убежала. Но уши-то рубить! И ведь, главное, трезвы были. Ну не мерзко ли?» Он соглашается, а объяснить не может. В общем, так ни к чему и не пришли, дело забылось, а через много лет я по чистой случайности узнал, что есть древнее азиатское суеверие: если убийца отрубит у своей жертвы уши и бросит за собой, они заметут его следы. Тут-то я и вспомнил, что князенька, заколов пуделя, пытался скрыться с места преступления. Связь улавливаете? Да, Зеленского стоило послушать, он говорил дело. Каллисто, Аркад, Ликаон, оборотень в волчьем облике, все это не просто так. В иные минуты бездны открываются в нас, и тогда мы не в состоянии объяснить причины своих же собственных поступков.
— С вами тоже было такое? — спросил Сафронов.
— Бывало, — коротко ответил Иван Дмитриевич, давая понять, что дальше на эту тему распространяться не намерен.
Луна, как говорится, проглянула между облаками. С Волхова подул ветер, кое-где в ячейках веранды заныли треснутые стекла. Деревья в саду разом вздохнули и зашумели усыхающими осенними кронами.
— Как странно и глубоко действует на нас шум ночного ветра, — сказал Иван Дмитриевич. — Замечали? В нем есть обещание.
— Обещание чего?
— Любви, славы, перемены жизни. Кому как, зависит от человека. На моей памяти один человек, скажем, говорил другому:
«Оказывается, в молодости шум ветра обещал мне, как ты будешь спать на моем плече и дышать мне в ухо…»
— Сказать так может лишь влюбленная женщина, — рассудил Сафронов.
— Не угадали, это был мужчина. Хотя, понятное дело, влюбленный.
— Завидую его пылкости.
— Не завидуйте. Их роман плохо кончился.
В глазах у Ивана Дмитриевича опять мелькнул отблеск давнего огня, и Сафронов спросил:
— Эта парочка имела какое-то отношение к убийству Куколева-младшего?
— Самое прямое.
Сафронов начал в уме перебирать варианты, в различных комбинациях спаривая героев только что услышанной и еще не завершенной истории, но прежде чем он успел вслух высказать свои предположения, Иван Дмитриевич продолжил:
— Ведь именно женщина после объятий засыпает на плече у мужчины и дышит ему в ухо. А не наоборот.
Сафронов понял, что имена любовников спрашивать бесполезно. Они станут известны ему одновременно с именем убийцы, не раньше.
— Что-то мы с вами заколдобились на этих ушах, — сказал он.
Стемнело. Внесли лампу. Вокруг нее закружилась мошкара, затем ночная бабочка вылетела из темноты и с шумом начала биться в освещенные окна веранды. Шрр-р! Шрр-р! Сафронов с детства трепетал перед этими тварями. При всей безобидности было в них что-то жуткое, они казались порождением тьмы и потустороннего ужаса, мерзким сгустком ослепленной инстинктом плоти.
Иван Дмитриевич молчал, бабочка то пропадала, то опять начинала тыкаться в стекло. Шрр-р! Озноб шел по коже от этого звука. Так на похоронах бьют в барабаны, обтянутые сукном. Так первые комья, брошенные в могилу рукой вдовы, стучат по крышке гроба, в которую снизу скребется оживший покойник. Шрр-р! Бабочку словно подтягивали на нитке. Волокнистая пыльца оставалась на стекле от ее крыльев.
— Ну-с, приступим, если отдохнули? — спросил Иван Дмитриевич.
— Я готов.
— Как там у Пушкина? «Бери свой быстрый карандаш, рисуй, Орловский, ночь и сечу…»
— Что, — участливо спросил Иван Дмитриевич, — рука бойца колоть устала?
— Ничего. Я надеюсь, конец уже близок.
— Ну, как сказать. Может быть, прервемся и отложим на завтра?
— Нет-нет. Завтра с утра по плану мы должны начать другую историю.
Расписание действительно было составлено и, что самое странное, до сих пор соблюдалось.
— Напомните, пожалуйста, что мы записали на завтра, — попросил Иван Дмитриевич.
— Пожалуйста. — Сафронов открыл свою тетрадь на первой странице. — История о том, как князь Долгорукий убил пуделя своего соперника, барона Тизенгаузена. Вы сказали, что история короткая, уложимся между завтраком и обедом.
— Я обещал вам рассказать ее? — засомневался Иван Дмитриевич. — Странно…
— А в чем дело?
— Кроме пуделя, все герои этой истории до сего времени здравствуют. Жива и балерина, из-за которой произошло убийство. Удобно ли выставлять их на публику?
— Отчего нет? Настоящее имя я оставлю лишь за беднягой пуделем, если вы не забыли его кличку. Остальных обозначу инициалами.
— Тогда действительно лучше закончить сегодня. Попьем чайку и продолжим. Эти две истории чем-то схожи между собой.
— Чем? — насторожился Сафронов, пытаясь при помощи этого намека угадать развязку сегодняшнего рассказа. — Может быть, пудель барона Тизенгаузена тоже в итоге оказался цел и невредим? Как Жулька. Или как Яков Семенович?
Иван Дмитриевич покачал головой:
— Нет, пуделя и в самом деле убили, сходство тут в другом. Этот случай заставил меня вспомнить Зеленского. Сергей Богданович был прав, мы и не подозреваем, какие бездны в нас таятся.
Заглянешь иногда и отшатнешься. Тот же Долгорукий, например, учился в Дерптском университете, живал в Париже. Образованный человек, а вот взял и не только что заколол пуделя своей мундирной шпагой, а еще ему, мертвому, отрубил уши.
— Какая гнусность, — поморщился Сафронов. — Зачем он это сделал?
— В чем и штука, что не в силах был объяснить. Сначала оправдывался помрачением рассудка, вызванным ненавистью к сопернику. Потом Чингисхан оказался виноват: у него, мол, в жилах течет кровь Чингисхана. И поехало! Еще какой-то выплыл сиятельный басурман, за басурманом — двоюродный дед по материнской линии, который скончался в психиатрической лечебнице. Ну и все такое прочее. Я говорю ему: «Хорошо, ваша светлость, набросились вы на этого несчастного пуделя, это я еще могу понять, хотя, сами понимаете, животное не виновато, что балерина от вас убежала. Но уши-то рубить! И ведь, главное, трезвы были. Ну не мерзко ли?» Он соглашается, а объяснить не может. В общем, так ни к чему и не пришли, дело забылось, а через много лет я по чистой случайности узнал, что есть древнее азиатское суеверие: если убийца отрубит у своей жертвы уши и бросит за собой, они заметут его следы. Тут-то я и вспомнил, что князенька, заколов пуделя, пытался скрыться с места преступления. Связь улавливаете? Да, Зеленского стоило послушать, он говорил дело. Каллисто, Аркад, Ликаон, оборотень в волчьем облике, все это не просто так. В иные минуты бездны открываются в нас, и тогда мы не в состоянии объяснить причины своих же собственных поступков.
— С вами тоже было такое? — спросил Сафронов.
— Бывало, — коротко ответил Иван Дмитриевич, давая понять, что дальше на эту тему распространяться не намерен.
Луна, как говорится, проглянула между облаками. С Волхова подул ветер, кое-где в ячейках веранды заныли треснутые стекла. Деревья в саду разом вздохнули и зашумели усыхающими осенними кронами.
— Как странно и глубоко действует на нас шум ночного ветра, — сказал Иван Дмитриевич. — Замечали? В нем есть обещание.
— Обещание чего?
— Любви, славы, перемены жизни. Кому как, зависит от человека. На моей памяти один человек, скажем, говорил другому:
«Оказывается, в молодости шум ветра обещал мне, как ты будешь спать на моем плече и дышать мне в ухо…»
— Сказать так может лишь влюбленная женщина, — рассудил Сафронов.
— Не угадали, это был мужчина. Хотя, понятное дело, влюбленный.
— Завидую его пылкости.
— Не завидуйте. Их роман плохо кончился.
В глазах у Ивана Дмитриевича опять мелькнул отблеск давнего огня, и Сафронов спросил:
— Эта парочка имела какое-то отношение к убийству Куколева-младшего?
— Самое прямое.
Сафронов начал в уме перебирать варианты, в различных комбинациях спаривая героев только что услышанной и еще не завершенной истории, но прежде чем он успел вслух высказать свои предположения, Иван Дмитриевич продолжил:
— Ведь именно женщина после объятий засыпает на плече у мужчины и дышит ему в ухо. А не наоборот.
Сафронов понял, что имена любовников спрашивать бесполезно. Они станут известны ему одновременно с именем убийцы, не раньше.
— Что-то мы с вами заколдобились на этих ушах, — сказал он.
Стемнело. Внесли лампу. Вокруг нее закружилась мошкара, затем ночная бабочка вылетела из темноты и с шумом начала биться в освещенные окна веранды. Шрр-р! Шрр-р! Сафронов с детства трепетал перед этими тварями. При всей безобидности было в них что-то жуткое, они казались порождением тьмы и потустороннего ужаса, мерзким сгустком ослепленной инстинктом плоти.
Иван Дмитриевич молчал, бабочка то пропадала, то опять начинала тыкаться в стекло. Шрр-р! Озноб шел по коже от этого звука. Так на похоронах бьют в барабаны, обтянутые сукном. Так первые комья, брошенные в могилу рукой вдовы, стучат по крышке гроба, в которую снизу скребется оживший покойник. Шрр-р! Бабочку словно подтягивали на нитке. Волокнистая пыльца оставалась на стекле от ее крыльев.
— Ну-с, приступим, если отдохнули? — спросил Иван Дмитриевич.
— Я готов.
— Как там у Пушкина? «Бери свой быстрый карандаш, рисуй, Орловский, ночь и сечу…»
4
Черный ход был открыт. Вытянув перед собой руки, Иван Дмитриевич осторожно ступил в пахучую тьму, куда более родную и уютную, нежели казенный сумрак парадного подъезда. Пахло кошками, бак с помоями стоял на вахте у входа. Луну затянуло облаками, и свет из спальни Каллисто едва проникал сюда сквозь пыльные маленькие оконца. Не дурно было бы разжиться огнем. К счастью, он вспомнил, что не далее как вчера выкинул почти целую свечку, от запаха которой у Ванечки разболелась голова. Из-за этого даже поскандалили с женой. Жена кричала, что она каждую копейку считает, а он их всех по миру пустит, пробросается такими свечами, но в мусорный ящик, слава богу, не полезла.
Иван Дмитриевич поднялся к себе на третий этаж. Крышка на ящике прилегала плотно, так что мыши не сумели туда забраться и отомстить Ванечкиной мучительнице. Преодолевая брезгливость и убеждая себя, что все тут свое, морду воротить нечего, он стал копаться в мусоре. Ага, вот она. Спички нашлись в кармане, Иван Дмитриевич зажег свечку, прикрыл пламя ладонью и, как Прометей, похитивший с Олимпа небесный огонь, бесшумным, воровским шагом спустился по лестнице вниз.
Прежде чем приступить к делу, он снял свой цилиндр, чтобы не стеснял движений, повесил его на каком-то нечаянном гвозде. Достал кожаный чехольчик.
Эта куколевская дверь, в отличие от парадной, не устояла перед первой же из клювастых фомкиных тезок. Добрым словом помянув Евлампия, что не ленится смазывать дверные петли, Иван Дмитриевич отворил ее и оставил приоткрытой на случай бегства. Шагнул в сенцы, оттуда в кухню. Повеяло покойным домашним духом протопленной на ночь печки. На стене, как щиты на борту варяжской ладьи, в ряд висели тазы и сковороды. Они медным воинственным блеском ответили свечному пламени.
Никаких приготовлений к поминальному пиру заметно не было. Пол выметен, под ногами ничего не хрустит. Посуда прибрана, лишь стоит на столе тарелка с недоеденной лапшой, а при ней надкушенный ломоть ситника, ложка и полураздетая луковица. Очищенным боком она стыдливо прижималась к тарелке, пряча свою наготу. Евлампий, видать, вечерял, а доесть не успел.
Иван Дмитриевич изучающе оглядел остатки лакейской трапезы. Несомненно, кто-то ее прервал — недавняя гостья, если она была, или сама Шарлотта Генриховна, если никакой гостьи не было, или… Одна мысль сменялась другой, но стоило только посмотреть на лапшу, как начинало томить слюной. И немудрено, с обеда ничего не ел, а дело к полуночи. Прямо пятерней Иван Дмитриевич сгреб с тарелки холодные скользкие щупальца, запихал их в рот. Некоторые просочились между пальцами на пол, но их он подбирать не стал. Прихватил хлеб и, откусывая на ходу, пересек просторную кухню, невольно стараясь, как крыса, держаться поближе к стене.
Вокруг по-прежнему царила могильная тишина. Чем дальше, тем становилось очевиднее, что в квартире никого нет. Живых, по крайней мере. Но и мертвых, скорее всего, тоже. Мысли давно текли по руслу, проложенному Куколевым-старшим: может быть, это сам Яков Семенович ел в кухне лапшу, но услышал, как открывают черный ход, убежал и теперь где-то прячется.
Иван Дмитриевич вышел в коридор, прислушался. Тихо. Расположение комнат он примерно помнил, вернее, отчасти помнил, отчасти мог представить, какая по какому назначению используется. Прямо и налево — покои Марфы Никитичны, дальше и опять же налево — та комнатушка, где Евлампий примерял хозяйскую доху, за ней кабинет, гостиная. В самом конце коридора, видимо, детская. Там же, но направо, одна из двух расположенных по соседству дверей вела, должно быть, в спальню жены, вторая — в мужнину. Едва ли при таких отношениях супруги имели общую спальню. Ни в той, ни в другой Иван Дмитриевич, естественно, не бывал, но по логике вещей выходило, что спальни — там. Туда и следовало заглянуть в первую очередь, а в случае чего дунуть по коридору в кухню, на лестницу, во двор. Бог даст, не узнают в темноте.
Но со свечой в руке надежнее все-таки не соваться. Он покапал расплавленным воском на половицу возле плинтуса в коридоре, прилепил свечку и лишь затем заглянул в одну из спален. Чья она, мужа или жены, разбирать не стал, увидел несмятое покрывало и быстро прикрыл дверь. На кровати в соседней опочивальне оно было не светлым, а темным, но ложе и здесь оказалось пусто. Это, значит, спальня Якова Семеновича, а та— Шарлотты Генриховны, поближе к детской. Мимо детской Иван Дмитриевич прошел со спокойной душой. Трудно предположить, что отцовскую домовину поставили среди дочериных кукол. Он осмелел, сердце перестало трепыхаться у горла. Теперь можно было без особых опасений продолжать поиски той комнаты, где стоит гроб.
В гостиной, как следовало ожидать, никого и ничего не обнаружилось, вариантов оставалось все меньше. Иван Дмитриевич подошел к очередной двери, за которой, по всей вероятности, располагался кабинет хозяина, и уже привычно, без былых предосторожностей, взялся за ручку. Латунный холодок потек по пальцам. Нажал, приоткрыл, взгляд уперся в бархат портьеры, как в обеих спальнях. Он отвел ее рукой.
К этому времени луна ненадолго вырвалась из облачных объятий. Она призрачной синей пыльцой заволакивала очертания предметов, делала их плоскими, равно черными, но среди них Иван Дмитриевич сразу различил то, что искал. Эти единственные в своем роде, веками отточенные формы не спутаешь ни с какими иными.
Правда, гроб почему-то покоился не на столе, а на сдвинутых стульях. Он был открыт, но при нем ни единый огонек не противостоял заоконному, замогильному лунному свету. Не было ни лампад, ни свечек. В первый момент Иван Дмитриевич подумал, что небрежением вдовы они просто погасли, но тут же понял, что нет их, не поставлены. Это было бы в порядке вещей, если бы Яков Семенович был жив, а домовину заказали гробовщику для отвода глаз и она пуста. Но нет, чувствовалось, что там кто-то есть. Хотя гроб стоял в дальнем углу комнаты, в нем угадывались очертания человеческого тела.
Иван Дмитриевич замер, не решаясь войти. Страх уже поселился в душе и мешал смотреть на вещи очами разума. Это был не страх перед покойником, нет, он в жизни достаточно их повидал, а перед тем, что мертвец в гробу не огражден ни пламенем освященного в церкви воска, ни запахом ладана, словно ему нарочно не поставили никакой преграды, чтобы в любую минуту… Эти размышления пронеслись в мозгу, не заняв, может быть, и доли секунды, не успев облечься в слова. «Отче наш, иже…» — прошептал Иван Дмитриевич и осекся, вспомнив, что лежащий в гробу человек пользовался этой молитвой для варки яиц.
Тут же страх исчез, Иван Дмитриевич сделал шаг вперед, и волосы зашевелились на голове. Послышалась возня, из гроба вдруг показалась чья-то голова, за ней плечи, грудь.
Прилепленная в коридоре свеча светом своим сюда не доставала, луна светила в спину мертвецу. Безликая, безглазая тень медленно приподымалась, вот ухватилась пальцами за борта погребальной ладьи, в которой предстояло ей совершить свое последнее странствие, подтянулась на руках, села.
У Ивана Дмитриевича не нашлось сил даже на то, чтобы осенить себя крестным знамением. Все подозрения были забыты, логика уже не имела власти над ним. Покойник оживал на глазах, а сам Иван Дмитриевич, напротив, погружался в мертвое оцепенение.
Луна опять нырнула в тучи, стало темно. В темноте что-то стукнуло, зашелестело. Ноги приросли к полу, потом он услышал, как чья-то рука уверенно поворачивает ключ в замке парадной двери. Этот звук вернул его к жизни. Он метнулся в коридор, налетел на косяк, в глазах отдалось искрами, а в ушах — пронзительным женским криком:
— Яша! Я-аша! Иди ко мне-е!
Иван Дмитриевич поднялся к себе на третий этаж. Крышка на ящике прилегала плотно, так что мыши не сумели туда забраться и отомстить Ванечкиной мучительнице. Преодолевая брезгливость и убеждая себя, что все тут свое, морду воротить нечего, он стал копаться в мусоре. Ага, вот она. Спички нашлись в кармане, Иван Дмитриевич зажег свечку, прикрыл пламя ладонью и, как Прометей, похитивший с Олимпа небесный огонь, бесшумным, воровским шагом спустился по лестнице вниз.
Прежде чем приступить к делу, он снял свой цилиндр, чтобы не стеснял движений, повесил его на каком-то нечаянном гвозде. Достал кожаный чехольчик.
Эта куколевская дверь, в отличие от парадной, не устояла перед первой же из клювастых фомкиных тезок. Добрым словом помянув Евлампия, что не ленится смазывать дверные петли, Иван Дмитриевич отворил ее и оставил приоткрытой на случай бегства. Шагнул в сенцы, оттуда в кухню. Повеяло покойным домашним духом протопленной на ночь печки. На стене, как щиты на борту варяжской ладьи, в ряд висели тазы и сковороды. Они медным воинственным блеском ответили свечному пламени.
Никаких приготовлений к поминальному пиру заметно не было. Пол выметен, под ногами ничего не хрустит. Посуда прибрана, лишь стоит на столе тарелка с недоеденной лапшой, а при ней надкушенный ломоть ситника, ложка и полураздетая луковица. Очищенным боком она стыдливо прижималась к тарелке, пряча свою наготу. Евлампий, видать, вечерял, а доесть не успел.
Иван Дмитриевич изучающе оглядел остатки лакейской трапезы. Несомненно, кто-то ее прервал — недавняя гостья, если она была, или сама Шарлотта Генриховна, если никакой гостьи не было, или… Одна мысль сменялась другой, но стоило только посмотреть на лапшу, как начинало томить слюной. И немудрено, с обеда ничего не ел, а дело к полуночи. Прямо пятерней Иван Дмитриевич сгреб с тарелки холодные скользкие щупальца, запихал их в рот. Некоторые просочились между пальцами на пол, но их он подбирать не стал. Прихватил хлеб и, откусывая на ходу, пересек просторную кухню, невольно стараясь, как крыса, держаться поближе к стене.
Вокруг по-прежнему царила могильная тишина. Чем дальше, тем становилось очевиднее, что в квартире никого нет. Живых, по крайней мере. Но и мертвых, скорее всего, тоже. Мысли давно текли по руслу, проложенному Куколевым-старшим: может быть, это сам Яков Семенович ел в кухне лапшу, но услышал, как открывают черный ход, убежал и теперь где-то прячется.
Иван Дмитриевич вышел в коридор, прислушался. Тихо. Расположение комнат он примерно помнил, вернее, отчасти помнил, отчасти мог представить, какая по какому назначению используется. Прямо и налево — покои Марфы Никитичны, дальше и опять же налево — та комнатушка, где Евлампий примерял хозяйскую доху, за ней кабинет, гостиная. В самом конце коридора, видимо, детская. Там же, но направо, одна из двух расположенных по соседству дверей вела, должно быть, в спальню жены, вторая — в мужнину. Едва ли при таких отношениях супруги имели общую спальню. Ни в той, ни в другой Иван Дмитриевич, естественно, не бывал, но по логике вещей выходило, что спальни — там. Туда и следовало заглянуть в первую очередь, а в случае чего дунуть по коридору в кухню, на лестницу, во двор. Бог даст, не узнают в темноте.
Но со свечой в руке надежнее все-таки не соваться. Он покапал расплавленным воском на половицу возле плинтуса в коридоре, прилепил свечку и лишь затем заглянул в одну из спален. Чья она, мужа или жены, разбирать не стал, увидел несмятое покрывало и быстро прикрыл дверь. На кровати в соседней опочивальне оно было не светлым, а темным, но ложе и здесь оказалось пусто. Это, значит, спальня Якова Семеновича, а та— Шарлотты Генриховны, поближе к детской. Мимо детской Иван Дмитриевич прошел со спокойной душой. Трудно предположить, что отцовскую домовину поставили среди дочериных кукол. Он осмелел, сердце перестало трепыхаться у горла. Теперь можно было без особых опасений продолжать поиски той комнаты, где стоит гроб.
В гостиной, как следовало ожидать, никого и ничего не обнаружилось, вариантов оставалось все меньше. Иван Дмитриевич подошел к очередной двери, за которой, по всей вероятности, располагался кабинет хозяина, и уже привычно, без былых предосторожностей, взялся за ручку. Латунный холодок потек по пальцам. Нажал, приоткрыл, взгляд уперся в бархат портьеры, как в обеих спальнях. Он отвел ее рукой.
К этому времени луна ненадолго вырвалась из облачных объятий. Она призрачной синей пыльцой заволакивала очертания предметов, делала их плоскими, равно черными, но среди них Иван Дмитриевич сразу различил то, что искал. Эти единственные в своем роде, веками отточенные формы не спутаешь ни с какими иными.
Правда, гроб почему-то покоился не на столе, а на сдвинутых стульях. Он был открыт, но при нем ни единый огонек не противостоял заоконному, замогильному лунному свету. Не было ни лампад, ни свечек. В первый момент Иван Дмитриевич подумал, что небрежением вдовы они просто погасли, но тут же понял, что нет их, не поставлены. Это было бы в порядке вещей, если бы Яков Семенович был жив, а домовину заказали гробовщику для отвода глаз и она пуста. Но нет, чувствовалось, что там кто-то есть. Хотя гроб стоял в дальнем углу комнаты, в нем угадывались очертания человеческого тела.
Иван Дмитриевич замер, не решаясь войти. Страх уже поселился в душе и мешал смотреть на вещи очами разума. Это был не страх перед покойником, нет, он в жизни достаточно их повидал, а перед тем, что мертвец в гробу не огражден ни пламенем освященного в церкви воска, ни запахом ладана, словно ему нарочно не поставили никакой преграды, чтобы в любую минуту… Эти размышления пронеслись в мозгу, не заняв, может быть, и доли секунды, не успев облечься в слова. «Отче наш, иже…» — прошептал Иван Дмитриевич и осекся, вспомнив, что лежащий в гробу человек пользовался этой молитвой для варки яиц.
Тут же страх исчез, Иван Дмитриевич сделал шаг вперед, и волосы зашевелились на голове. Послышалась возня, из гроба вдруг показалась чья-то голова, за ней плечи, грудь.
Прилепленная в коридоре свеча светом своим сюда не доставала, луна светила в спину мертвецу. Безликая, безглазая тень медленно приподымалась, вот ухватилась пальцами за борта погребальной ладьи, в которой предстояло ей совершить свое последнее странствие, подтянулась на руках, села.
У Ивана Дмитриевича не нашлось сил даже на то, чтобы осенить себя крестным знамением. Все подозрения были забыты, логика уже не имела власти над ним. Покойник оживал на глазах, а сам Иван Дмитриевич, напротив, погружался в мертвое оцепенение.
Луна опять нырнула в тучи, стало темно. В темноте что-то стукнуло, зашелестело. Ноги приросли к полу, потом он услышал, как чья-то рука уверенно поворачивает ключ в замке парадной двери. Этот звук вернул его к жизни. Он метнулся в коридор, налетел на косяк, в глазах отдалось искрами, а в ушах — пронзительным женским криком:
— Яша! Я-аша! Иди ко мне-е!
Глава 11
ЭЙ, НА БАШНЕ!
1
Походив по ближайшим аптекам и ничего не узнав ни про яд, ни даже про снотворное, Гайпель вернулся в часть. Здесь уже было безлюдно и тихо, служитель из бессрочноотпускных солдат возил шваброй по коридору. За окнами смеркалось, от начинающегося ветра ныло в раме треснутое стекло.
Гайпель выбрал пустую комнату, сел за стол, взял лист бумаги и одну под другой, с пробелами, написал слева цифры «1», «2» и «3», чтобы упорядочить свои подозрения, разложив их по пунктам, как делал Иван Дмитриевич. Спустя десять минут на листе не появилось ни строчки, зато под всеми тремя цифрами как-то незаметно образовались нарисованные пером чертики с однообразной щеткой во лбу, с козлиными рожками и кошачьими ляжками. Обнаружив эту нечисть, Гайпель перекрестил их жирным чернильным крестом, отчего они не только не исчезли, но стали выглядеть еще нахальнее: дескать, плевали мы на ваши пошлые хитрости. Гайпель смял листок и бросил его в корзину. Про красный зонтик он теперь знал, но по-прежнему жгла обида на Ивана Дмитриевича. Сам где-то рыщет, ни о чем не рассказывает. Хотелось быть не мальчиком на побегушках, а соратником, чтобы спокойно сесть рядом, все обсудить, выработать план действий. В голову лезла первая фраза такого разговора: «Истина, Иван Дмитриевич, рождается, когда сталкиваются разные мнения». Потом выплыла и вторая: «Меня, Иван Дмитриевич, воспитали так, что я привык уважать чужое мнение, но я хочу, чтобы уважали также мое собственное…» Впрочем, Гайпель отдавал себе отчет, что в сложившейся ситуации обе эти фразы бессмысленны. В том-то и беда, что никакого собственного мнения о том, как и где искать убийцу Куколева, он не имел. А почему не имел? Опять же потому, что Иван Дмитриевич ничего ему не рассказывает. Круг замкнулся и казался безвыходным.
Хотя в его, Гайпеля, положении нечего было и надеяться самостоятельно раскрыть это преступление, свербила одна крамольная мысль: может быть, стоит не только найти, но и самому допросить князя Никтодзе? Иван Дмитриевич, конечно же, не похвалит, ну да и черт с ним! Он взял еще лист бумаги, решив набросать конспект будущего разговора с князем Панчулидзевым. Вопрос первый: «Что вы делали в гостинице „Аркадия“ в ночь с воскресенья на понедельник?» Нет, не годится, так его просто в шею попрут, и вся беседа. С персонами такого ранга нужно вести себя дипломатом. Лучше начать так: «Случайно, ваша светлость, мне стало известно, что один ваш близкий друг под именем князя Никтодзе…» Дело двинулось, но тут в комнату вошел Шитковский с котом на руках. Гайпель прикрыл рукой свой конспект. Он побаивался этого продувного малого с польской фамилией, еврейским носом и цыганскими глазами.
Шитковский развалился на стуле, пристроил кота на коленях и, сладострастно поглаживая его, сказал:
— Славный мышелов. Барс! Чистый Путилин в ихнем племени, метет подчистую. Любопытно вам знать, образованный он или нет?
— Кто? Иван Дмитриевич?
— Зачем Иван Дмитриевич? Кот. Хотите, проверим его эрудицию?
— Ну, — без интереса отвечал Гайпель.
— Тимофей, батюшка наш, ты знаешь Пушкина? — спросил Шитковский, склоняясь к коту и на последнем слове дунув ему в самое ухо: «Пух-х-шкина…»
Кот ошарашенно замотал головой.
— Не знает, — констатировал Шитковский.
— Это шутка? — спросил Гайпель.
— Да, но со смыслом.
— И какой тут смысл?
— Можно, оказывается, не знать, кто такой Пушкин, и при этом хорошо ловить мышей. Соответственно вы тоже не огорчайтесь, что вас из университета выгнали. В нашем деле можно и без образования.
— Из университета меня никто не выгонял, — поджав губы, ответил Гайпель. — Я сам ушел.
— И с какого же, позвольте узнать, факультета вас не выгоняли?
— С юридического.
— А с каких выгоняли?
Гайпель сунул свой конспект в карман, встал и направился к двери, но был остановлен вопросом:
— Вы, батюшка, таможенника Петрова знаете?
— Петрова?
— Петрова, Петрова. Про Пушкина-то я уж и не спрашиваю.
— Откуда вам известна эта фамилия?
— Скок-поскок, — улыбнулся Шитковский, — скакал вчера воробышек мимо «Аркадии». Дай, думает, загляну, посмотрю, не осталось ли чем поживиться после двух ясных соколов. Да и прочитал в тамошней книге: Петров. Не интересуетесь, что в этой связи воробышку на ум пришло?
— Могу послушать, — как можно более равнодушно сказал Гайпель, возвращаясь обратно к столу.
— Тут вот какая штука. Есть у меня знакомый честный человек на морской таможне. Поскакал я к нему, а он возьми да и расскажи мне, что у покойного Куколева были с этим Петровым нехоро-о-шие дела. Что-то такое пропускал Петров из куколевских посылок, за что надо пошлину платить. Не задаром, разумеется. А недавно случился между ними скандал. Куколев пожадничал, недодал обещанного, и Петров пригрозил ему, что отомстит. Мой знакомый это своими ушами слышал. Достаточно, чтобы сделать выводы.
Гайпель скептически поморщился: — Так прямо и выводы…
— По крайней мере, возникает подозрение.
— Почему тогда Петров поселился в «Аркадии» под своей фамилией, а не под псевдонимом?
— Потому что хозяин знает его как облупленного… Вы только вот что: Путилину ничего не говорите, — попросил Шитковский.
— Отчего такая секретность?
— Я думал, вы осведомлены о наших с ним отношениях. Лично для него я палец о палец не ударю. Не хочу, чтобы на моем горбе он в рай въехал.
— А для чего мне рассказали? Чего сами не займетесь?
— Нет уж! Не мне поручено, я и не суюсь. Полезешь, так Путилин потом со свету сживет. Вы еще не знаете, что он за человек. Мстительный, как черкес, ей-богу. А злопамятны-ый!
— Не понимаю, какова тут ваша собственная корысть.
— Вам хочу помочь, вот и все. Хочу, чтобы к вам относились с уважением, как вы того заслуживаете после учения на юридическом факультете.
— Пардон, не верю.
— Хорошо, — засмеялся Шитковский, — скажу правду. Я Путилина не люблю, счастлив буду поглядеть, как вы ему нос утрете, королю-то нашему. Если, конечно, не заробеете подложить ему такую свинью.
— Чтобы я вам поверил, — холодно сказал Гайпель, — вы должны назвать имя того таможенника, от которого узнали о ссоре Петрова с Куколевым. Я с ним сам поговорю.
— Э-э, батюшка, нет. Это — нет, не просите. Я своих агентов бесплатно не выдаю.
— То есть как?
— А вот так! Красненькую платите — и пожалуйста, будет ваш. Пользуйтесь на благо отечества.
— Значит, вы хотите, чтобы я поверил вам на слово? А если не поверю?
Шитковский бережно опустил кота на пол, встал.
— Что ж, придется, видно, самому. Я профессиональный сыщик, перед самим собой совестно оставлять подозрение непроверенным.
Теперь уже он пошел к двери, а Гайпель его остановил, сказав:
— Подождите! Давайте пойдем к этому Петрову вместе, вы и я. Получится что-то путное — я потом скажу Ивану Дмитриевичу, что это была не ваша идея, а моя. Не получится — скажу, что ваша. Согласны?
— А вы не так просты, как кажетесь, — усмехнулся Шитковский. — Тем не менее я согласен, пойдемте вместе. Встречаемся в десять часов у таможни, перед главным подъездом.
— Завтра в десять утра? — уточнил Гайпель.
— Сегодня в десять вечера.
— Так поздно?
— Зато никто мешать не будет. Петров, как мне донесли, с женой поссорился, на таможне и ночует. В тех, — подмигнул Шитковский, — случаях, когда не в «Аркадии».
Они вместе вышли на улицу и разошлись в разные стороны. До назначенного срока оставалось еще три часа. Гайпель решил пешком прогуляться до дому. По пути он пытался уместить семизвездный жетончик на прокрустовом ложе высказанной Шитковским гипотезы, но ничего не выходило. Тем большие сомнения вызывала настырность этого человека. Насладиться неудачей соперника? Тем, что он, Гайпель, обставит самого Путилина? Нет, для такого опытного интригана, как Шитковский, это слишком невинная радость. Однако пойти с ним следовало хотя бы для того, чтобы попытаться распутать сети, которыми Шитковский, похоже, собирается оплести Ивана Дмитриевича. Освободить его из паутины и, когда он заикнется о награде, сказать: «Для меня нет лучшей награды, чем ваше доверие…»
Искать Панчулидзева Гайпель не стал, отправился прямиком к себе на квартиру, чтобы перед ночным походом в гавань перекусить и одеться потеплее: надеть шарф, шинель. Сляжешь с бронхитом — и прощай все надежды, обойдутся без него. Он живо представил, как после болезни приходит на службу, заходит к начальству. «Поправился? Приступай к своим обязанностям…» А какие у него обязанности? На Апраксином рынке баядерок пасти, гейшам с Большой Садовой на желтые билеты печати ставить.
И так всю жизнь?
Гайпель выбрал пустую комнату, сел за стол, взял лист бумаги и одну под другой, с пробелами, написал слева цифры «1», «2» и «3», чтобы упорядочить свои подозрения, разложив их по пунктам, как делал Иван Дмитриевич. Спустя десять минут на листе не появилось ни строчки, зато под всеми тремя цифрами как-то незаметно образовались нарисованные пером чертики с однообразной щеткой во лбу, с козлиными рожками и кошачьими ляжками. Обнаружив эту нечисть, Гайпель перекрестил их жирным чернильным крестом, отчего они не только не исчезли, но стали выглядеть еще нахальнее: дескать, плевали мы на ваши пошлые хитрости. Гайпель смял листок и бросил его в корзину. Про красный зонтик он теперь знал, но по-прежнему жгла обида на Ивана Дмитриевича. Сам где-то рыщет, ни о чем не рассказывает. Хотелось быть не мальчиком на побегушках, а соратником, чтобы спокойно сесть рядом, все обсудить, выработать план действий. В голову лезла первая фраза такого разговора: «Истина, Иван Дмитриевич, рождается, когда сталкиваются разные мнения». Потом выплыла и вторая: «Меня, Иван Дмитриевич, воспитали так, что я привык уважать чужое мнение, но я хочу, чтобы уважали также мое собственное…» Впрочем, Гайпель отдавал себе отчет, что в сложившейся ситуации обе эти фразы бессмысленны. В том-то и беда, что никакого собственного мнения о том, как и где искать убийцу Куколева, он не имел. А почему не имел? Опять же потому, что Иван Дмитриевич ничего ему не рассказывает. Круг замкнулся и казался безвыходным.
Хотя в его, Гайпеля, положении нечего было и надеяться самостоятельно раскрыть это преступление, свербила одна крамольная мысль: может быть, стоит не только найти, но и самому допросить князя Никтодзе? Иван Дмитриевич, конечно же, не похвалит, ну да и черт с ним! Он взял еще лист бумаги, решив набросать конспект будущего разговора с князем Панчулидзевым. Вопрос первый: «Что вы делали в гостинице „Аркадия“ в ночь с воскресенья на понедельник?» Нет, не годится, так его просто в шею попрут, и вся беседа. С персонами такого ранга нужно вести себя дипломатом. Лучше начать так: «Случайно, ваша светлость, мне стало известно, что один ваш близкий друг под именем князя Никтодзе…» Дело двинулось, но тут в комнату вошел Шитковский с котом на руках. Гайпель прикрыл рукой свой конспект. Он побаивался этого продувного малого с польской фамилией, еврейским носом и цыганскими глазами.
Шитковский развалился на стуле, пристроил кота на коленях и, сладострастно поглаживая его, сказал:
— Славный мышелов. Барс! Чистый Путилин в ихнем племени, метет подчистую. Любопытно вам знать, образованный он или нет?
— Кто? Иван Дмитриевич?
— Зачем Иван Дмитриевич? Кот. Хотите, проверим его эрудицию?
— Ну, — без интереса отвечал Гайпель.
— Тимофей, батюшка наш, ты знаешь Пушкина? — спросил Шитковский, склоняясь к коту и на последнем слове дунув ему в самое ухо: «Пух-х-шкина…»
Кот ошарашенно замотал головой.
— Не знает, — констатировал Шитковский.
— Это шутка? — спросил Гайпель.
— Да, но со смыслом.
— И какой тут смысл?
— Можно, оказывается, не знать, кто такой Пушкин, и при этом хорошо ловить мышей. Соответственно вы тоже не огорчайтесь, что вас из университета выгнали. В нашем деле можно и без образования.
— Из университета меня никто не выгонял, — поджав губы, ответил Гайпель. — Я сам ушел.
— И с какого же, позвольте узнать, факультета вас не выгоняли?
— С юридического.
— А с каких выгоняли?
Гайпель сунул свой конспект в карман, встал и направился к двери, но был остановлен вопросом:
— Вы, батюшка, таможенника Петрова знаете?
— Петрова?
— Петрова, Петрова. Про Пушкина-то я уж и не спрашиваю.
— Откуда вам известна эта фамилия?
— Скок-поскок, — улыбнулся Шитковский, — скакал вчера воробышек мимо «Аркадии». Дай, думает, загляну, посмотрю, не осталось ли чем поживиться после двух ясных соколов. Да и прочитал в тамошней книге: Петров. Не интересуетесь, что в этой связи воробышку на ум пришло?
— Могу послушать, — как можно более равнодушно сказал Гайпель, возвращаясь обратно к столу.
— Тут вот какая штука. Есть у меня знакомый честный человек на морской таможне. Поскакал я к нему, а он возьми да и расскажи мне, что у покойного Куколева были с этим Петровым нехоро-о-шие дела. Что-то такое пропускал Петров из куколевских посылок, за что надо пошлину платить. Не задаром, разумеется. А недавно случился между ними скандал. Куколев пожадничал, недодал обещанного, и Петров пригрозил ему, что отомстит. Мой знакомый это своими ушами слышал. Достаточно, чтобы сделать выводы.
Гайпель скептически поморщился: — Так прямо и выводы…
— По крайней мере, возникает подозрение.
— Почему тогда Петров поселился в «Аркадии» под своей фамилией, а не под псевдонимом?
— Потому что хозяин знает его как облупленного… Вы только вот что: Путилину ничего не говорите, — попросил Шитковский.
— Отчего такая секретность?
— Я думал, вы осведомлены о наших с ним отношениях. Лично для него я палец о палец не ударю. Не хочу, чтобы на моем горбе он в рай въехал.
— А для чего мне рассказали? Чего сами не займетесь?
— Нет уж! Не мне поручено, я и не суюсь. Полезешь, так Путилин потом со свету сживет. Вы еще не знаете, что он за человек. Мстительный, как черкес, ей-богу. А злопамятны-ый!
— Не понимаю, какова тут ваша собственная корысть.
— Вам хочу помочь, вот и все. Хочу, чтобы к вам относились с уважением, как вы того заслуживаете после учения на юридическом факультете.
— Пардон, не верю.
— Хорошо, — засмеялся Шитковский, — скажу правду. Я Путилина не люблю, счастлив буду поглядеть, как вы ему нос утрете, королю-то нашему. Если, конечно, не заробеете подложить ему такую свинью.
— Чтобы я вам поверил, — холодно сказал Гайпель, — вы должны назвать имя того таможенника, от которого узнали о ссоре Петрова с Куколевым. Я с ним сам поговорю.
— Э-э, батюшка, нет. Это — нет, не просите. Я своих агентов бесплатно не выдаю.
— То есть как?
— А вот так! Красненькую платите — и пожалуйста, будет ваш. Пользуйтесь на благо отечества.
— Значит, вы хотите, чтобы я поверил вам на слово? А если не поверю?
Шитковский бережно опустил кота на пол, встал.
— Что ж, придется, видно, самому. Я профессиональный сыщик, перед самим собой совестно оставлять подозрение непроверенным.
Теперь уже он пошел к двери, а Гайпель его остановил, сказав:
— Подождите! Давайте пойдем к этому Петрову вместе, вы и я. Получится что-то путное — я потом скажу Ивану Дмитриевичу, что это была не ваша идея, а моя. Не получится — скажу, что ваша. Согласны?
— А вы не так просты, как кажетесь, — усмехнулся Шитковский. — Тем не менее я согласен, пойдемте вместе. Встречаемся в десять часов у таможни, перед главным подъездом.
— Завтра в десять утра? — уточнил Гайпель.
— Сегодня в десять вечера.
— Так поздно?
— Зато никто мешать не будет. Петров, как мне донесли, с женой поссорился, на таможне и ночует. В тех, — подмигнул Шитковский, — случаях, когда не в «Аркадии».
Они вместе вышли на улицу и разошлись в разные стороны. До назначенного срока оставалось еще три часа. Гайпель решил пешком прогуляться до дому. По пути он пытался уместить семизвездный жетончик на прокрустовом ложе высказанной Шитковским гипотезы, но ничего не выходило. Тем большие сомнения вызывала настырность этого человека. Насладиться неудачей соперника? Тем, что он, Гайпель, обставит самого Путилина? Нет, для такого опытного интригана, как Шитковский, это слишком невинная радость. Однако пойти с ним следовало хотя бы для того, чтобы попытаться распутать сети, которыми Шитковский, похоже, собирается оплести Ивана Дмитриевича. Освободить его из паутины и, когда он заикнется о награде, сказать: «Для меня нет лучшей награды, чем ваше доверие…»
Искать Панчулидзева Гайпель не стал, отправился прямиком к себе на квартиру, чтобы перед ночным походом в гавань перекусить и одеться потеплее: надеть шарф, шинель. Сляжешь с бронхитом — и прощай все надежды, обойдутся без него. Он живо представил, как после болезни приходит на службу, заходит к начальству. «Поправился? Приступай к своим обязанностям…» А какие у него обязанности? На Апраксином рынке баядерок пасти, гейшам с Большой Садовой на желтые билеты печати ставить.
И так всю жизнь?
2
Условились ровно в десять, но уже без четверти Гайпель прохаживался перед главным зданием таможни, под величественным фронтоном с медными статуями Нептуна, Цереры и Меркурия. Шитковский немного припоздал. Появившись, он сообщил, что здесь им делать нечего, нужно идти к таможенным помещениям в самой гавани. Петров был не в тех чинах, чтобы кто-то позволил ему ночевать среди мраморных лестниц, расписных порталов, колоннад и бронзовых люстр.
В порту еще кипела жизнь. Горели фонари у ворот, костры на берегу, факелы над причалами. В сосняке мачт проглядывали черные и кургузые, как обугленные пни, трубы паровых судов. Между клиперами, барками, шхунами, рядом с женственными изгибами их бортов пароходы представали существами бесполыми, как евнухи в гареме. Мимо проезжали подводы, по сходням кое-где сновали грузчики. В затухающем шуме чей-то одинокий пьяный голос время от времени взывал через рупор:
— Эй, на башне!
Куда и к кому он обращается, понять было невозможно, никаких башен поблизости не наблюдалось, но тоскливо делалось на душе от этого безответного и безадресного крика.
Мало того что Шитковский опоздал на свидание, так еще с полчаса, наверное, шли по набережной, петляя в портовых лабиринтах. Дело было к одиннадцати, когда остановились перед одноэтажным длинным зданием, деревянным, но оштукатуренным под камень. Вид у него был одновременно казенный и ублюдочный. Оно выглядело как недоношенное дитя от брака между соляным амбаром и кордегардией при губернской тюрьме.
Шитковский подкрался к единственному окошку, где горел свет, заглянул туда и сказал:
— Малость обождать надо.
— Нет его, что ли?
— Тут, куда денется. Но не один.
— И кто с ним?
— Не знаю, за шторой не видать. Но говорит с кем-то.
— С женщиной? Или с мужчиной?
— Говорю вам, не видать.
— Если с женщиной, так посидят, потом завалятся, — резонно предположил Гайпель. — Мы что, до утра ждать будем?
— Нет, — возразил Шитковский. — Если с бабой, то он ее уже употребил и скоро выгонит.
— Как вы знаете?
В порту еще кипела жизнь. Горели фонари у ворот, костры на берегу, факелы над причалами. В сосняке мачт проглядывали черные и кургузые, как обугленные пни, трубы паровых судов. Между клиперами, барками, шхунами, рядом с женственными изгибами их бортов пароходы представали существами бесполыми, как евнухи в гареме. Мимо проезжали подводы, по сходням кое-где сновали грузчики. В затухающем шуме чей-то одинокий пьяный голос время от времени взывал через рупор:
— Эй, на башне!
Куда и к кому он обращается, понять было невозможно, никаких башен поблизости не наблюдалось, но тоскливо делалось на душе от этого безответного и безадресного крика.
Мало того что Шитковский опоздал на свидание, так еще с полчаса, наверное, шли по набережной, петляя в портовых лабиринтах. Дело было к одиннадцати, когда остановились перед одноэтажным длинным зданием, деревянным, но оштукатуренным под камень. Вид у него был одновременно казенный и ублюдочный. Оно выглядело как недоношенное дитя от брака между соляным амбаром и кордегардией при губернской тюрьме.
Шитковский подкрался к единственному окошку, где горел свет, заглянул туда и сказал:
— Малость обождать надо.
— Нет его, что ли?
— Тут, куда денется. Но не один.
— И кто с ним?
— Не знаю, за шторой не видать. Но говорит с кем-то.
— С женщиной? Или с мужчиной?
— Говорю вам, не видать.
— Если с женщиной, так посидят, потом завалятся, — резонно предположил Гайпель. — Мы что, до утра ждать будем?
— Нет, — возразил Шитковский. — Если с бабой, то он ее уже употребил и скоро выгонит.
— Как вы знаете?