Митрополит же не имел обыкновения ездить в одиночку, потому что прибыли с ним "два епископа, да архимандрит Печерского монастыря, да еще игумен, да наместник, да диаконов три, да иеромонахов два, да протодиакон, да протопопов два человека, да писаря, келейники, возничие, повара, всего сорок и пять человек. Дано же было им осетра свежего и соленой рыбы две белуги, пять осетров, икры осенней ведро и паюсной два ведра, да живой рыбы: стерлядь великую и пять ушных, две щуки колотки, трех лещей, двух судаков, десять карасей, десять окуней, десять плотвиц, вина два ведра, по ведру трех медов красных и еще вареного, десять ведер пива, хлеба, соли, луку и приправ по вкусу".
   Ели же люди! Да еще и пили, хотя и божьи слуги!
   - Разбираешь? - спросил Воевода.
   - Соображаю, соображаю, повелитель, - задабривая его, пробормотал Стрижак.
   Все теперь в нем раздвоилось: зрение, слух, внимание, даже речь. Думал об одном, говорил другое, смотрел на пергамен, а вычитать должен был из него... Грамоту можно читать всяко. Напрямик читают только дураки. Это все равно что брести через Днепр по глубокому. А нужно искать броду. Стрижак уже сообразил, что Воевода в грамоте - как пень. Этому жужжи в ухо что попало, лишь бы только сумел угодить. Но где же ты его найдешь здесь, затаенное и угодное, в этой коже, ежели она сложена совсем, совсем не про то!
   После отъезда митрополита писец у моста снова принялся за свое и писал: "Репа дороже той". Ага, начал воровать. Да и кто бы удержался при таком видном деле?
   "Капусты хочется" - стояло в грамоте.
   Вепрятиной обожрался и осетрами княжий тиун, вот и потянуло на капусту, видать, еще и на кисленькую.
   "По три кружки меду вишневого, по пять - меду вареного, по ведру меду цеженого, по ведру пива ячменного".
   Вот пили люди! Да только не все. Как и теперь. Одни пьют, а другие лишь слюну глотают.
   "Пшена не было".
   Мед ведрами пить, так где же ты пшена напасешься?! Князь скуп был. Лишнего на мост не давал.
   "Было пшено и рыба была привезена".
   Старательный человек, заботился о рабочем люде.
   "Репа дороже той".
   Ну и злодей!
   Пергамен был исписан с двух сторон. Но и на другой стороне то же самое: "Борщик рвали в пуще". А с чем же борщик варили, спросить бы у них!
   "Пшена не было, зато репы два воза, а репа дороже той".
   Где же он эту репу брал такую дорогую?
   "Пусто было".
   Да уж когда и пшена нет, то пусто.
   "Дубы везли высокогорные с земли Галицкой".
   На холоде дерево растет крепче, а в тепле только разнеживается, как и человек.
   "Рыбину ловили".
   Но удалось ли поймать, забыл записать княжий угодник.
   "Пшена не было".
   "Ничего не было".
   Да было бы у тебя столько счастья, когда ты вот такое писал!
   "Много ели!"
   Ели, да не все и не часто.
   - Что вычитал? - нетерпеливо пошевелился Мостовик. - Что записано?
   - Записано, чтобы всяк со страхом божьим знал и помнил, что мост этот, самый первый и величайший, принадлежит Воеводе Мостовику, - тыкая пальцем в то место, где речь шла про меды и пиво, соврал скороговоркой Стрижак.
   - А кем записано? Мономахом-князем, да?
   Стрижак передвинул свой длинный костлявый палец на осетра, съеденного митрополитом со свитой, прочел торжественно и размеренно:
   - "Се аз князь Великий Владимир Всеволодович Мономах, внук Ярослава, сложил сию грамоту для Воеводы при мосте через Днепр"...
   Врать было трудно, да еще так внезапно и напрямик, Стрижак оторвал руку от грамоты, с размаху перекрестился, произнес глухо:
   - "Все идем от берега к берегу, у каждого свой мост, ему же и длина своя, а никто не знает, где будет конец..."
   - Молитва такая или в грамоте стоит? - спросил Воевода.
   - Может, молитва, а может, и в грамоте. В зависимости от нужды, уклончиво ответил Стрижак.
   - А про карасей есть в грамоте?
   - Про карасей?
   - Ну да.
   - Караси в воде, а не в грамоте.
   - Лепо, лепо. А про лещей тоже ничего?
   - Лещ тоже в воде.
   - Лепо. Так, может, хоть про осетра что-нибудь там есть?
   - Сказано так: "Как осетр царствует над всеми рыбами, так Воевода стоит над мостом и его людом".
   Воевода улыбнулся, желтым отблеском сверкнули его глаза. Трудно было понять - от удовольствия или от злости. Стрижак завирался все глубже и безнадежнее, но уж что будет, то и будет. А Воевода хищно улыбался, потому что благодарен был судьбе, а еще потому, что ненавидел весь людской род.
   Ибо недостаточно человеку, хотя и особому, иметь под рукой свой мост. Находятся время от времени среди бояр и воевод такие, кто зарится на это добро, да и князья-однодневки докапываются, есть ли у тебя привилегия. Намекал, что есть. Распространял слухи о грамоте извечной, от самого Мономаха списанной. Уж где и как достал эту грамоту и он ли или его предшественники - об этом молчок. Грамота есть - вот и все! Но пока она лежит в ларце - грамота молчит, а нужно бы поставить человека с грамотой в руках - и чтобы прочел складно и толково. И тогда умолкнут все крикуны навеки.
   Да только где же взять умелого чтеца? Трудно Воеводе с людьми. Не из кого выбирать, некого подбирать. Скольких уже испытывал на грамоте сей, и все ему торочили о каких-то карасях и лещах, да о пшене и репе, а он хотел услышать совсем другое! И уж если послала тебе судьба человека желанного, так хватай его обеими руками, а то если потеряешь, так навсегда.
   - Хочешь мне служить? - без обиняков спросил Мостовик Стрижака.
   Тот искоса взглянул на желтолицего Воеводу, мгновение подумал, мигнул глазом, сказал - то ли хозяину, то ли в кружку с медом:
   - Могу.
   Потом, когда Воевода, считая уже и этого причисленным к своему стаду, встал, Стрижак торопливо добавил:
   - А могу и нет.
   - Будешь иметь здесь все, - пообещал Воевода, пересиливая себя, потому что никогда никому не обещал ничего, - а от тебя - лишь молитва. По каждому случаю - своя молитва к святому Николаю.
   - Негоже, - сказал Стрижак.
   Воевода насупился:
   - Что негоже? Сказано: все будешь иметь. Дом тебе поставят возле двора, к воеводской трапезе допущен будешь, поставим церковь в честь святого Николая, и отпишу ей десятину, как заведено.
   - Не обесценивай, чего сам не имеешь, - важно произнес Стрижак. Молитва - вещь дорогая, и никогда чрезмерно. Ибо что в мире самое дорогое? Золото? А какое золото знает человек? Кованое? Платаное? Прутовое, пряденое и пареное - вот и все. А молитва, сам согласен, - на каждый день и на каждый случай, и каждому делу новая и своя. Сказано же: "От плода уст своих человек насыщается добром, и воздаяние человеку - по делам рук его". И еще сказано у премудрого Соломона: "Уста правдивые вечно пребывают, а лживый язык - только на мгновение".
   - Зовешься как? - прервал Мостовик его тираду.
   Другого такой неожиданный поворот разговора сбил бы с толку, но не Стрижака.
   - Человек может зваться всяко. Вот я переночевал здесь лишь одну ночь, а уже нарекли меня словозлобные твои прислужники Стрижаком.
   - До этого как звали?
   - Был Екдикий в честь мученика севастийского из сорока святых. Но темнота людская привела к тому, что звали меня "Как-дикий", ибо...
   - Как-дикий - не годится. Будешь называться Стрижаком - так проще.
   - Одежку даже человек сам себе выбирает. Имя же...
   - У меня будешь зваться: Стрижаком.
   - Еще не согласился здесь оставаться, Воевода. Не договорились.
   - Уже договорились. Будешь иметь все, сказано тебе. Дом поставят возле воеводского двора, на возвышении. К трапезе допущен будешь, к моей. Церковь возведем в честь святого Николая и десятину отпишу ей, как заведено от Владимира-князя.
   - Мало, - вздохнул Стрижак смиренно.
   - Мало? - воскликнул Воевода с угрозой в голосе. - Кому же, святому Николаю?
   - И ему, и мне. Прежде всего - мне. Потому как я - ненасытный. Чтобы кое-как перекусить, за один присест съедаю печенку барана, гуся жареного, две курицы вареных, печень воловью, три хлеба и запиваю тремя мерами меду выстоянного, да пива, да...
   - Накормлю!
   - Могу и все здесь сожрать!
   - Не сожрешь.
   - Видал и воевод и бояр. Обещают все, а потом за ножницы хватаются и стригут. Волосы же на человеке все равно что разум. Безволосым к богу не прорвешься. Безволосый - что безголосый. Бог в облаках, а волосы в лохматости своей что есть? Тоже облако человеково.
   Воевода терял свое превосходство, первенство у него забирали прямо на глазах, нахально и бесстыдно, он сам был виновником наглости Стрижака, и, чтобы прервать бесконечные разглагольствования расстриженного попа, Мостовик мрачно остановил его:
   - Говори: хочешь служить на моем мосту?
   Однако мех с паскудными ветрами непослушания, единожды развязанный, уже невозможно завязать. Теперь Стрижак не бормотал безумолчно и не болтал просто так - он гремел словами высокими и едкими, он проповедовал, он поучал заблудшего Воеводу, пронизывал его словесами - так пастух цепляет герлыгой паршивую овцу, отбившуюся от отары, и бросает ее в стадо.
   - Не рцы "добро мое", а глаголь: "поручено мне на мало дней, я же, словно ключарь, доверенное раздаю по высшим повелениям". Ибо богатства всего мира уподобим реке: отсюда уйдут вниз и снова сверху поступят. А мы стоим на берегу, где велено, и разводим руками, не хватая в ладони, потому что пустыми будут, сколько ни хватай. Ибо если длится только смена, то не длится ничто.
   Воевода тяжело пошевельнулся, словно бы намереваясь встать и одним махом покончить с такой пустопорожней болтовней, в которой, кроме оскорбления для Мостовика, никто бы ничего уже и не услышал. Одного Воеводина слова было достаточно, чтобы этого языкастого пришельца выбросили отсюда, выгнали из Мостища, будто шелудивого пса, избили до полусмерти палками, швырнули с моста в самое глубокое место Реки - да что угодно сделали бы, стоило лишь Мостовику шевельнуть усами!
   Однако Воеводе снова вспомнились бесконечные княжьи наезды на мост, неожиданные и своевольные, вспомнилось и то, что было с ним самим и что до него здесь творилось, было ли оно или и вовсе не было, - все стояло перед ним будто во снах или видениях, князья надвигались на мост с обоих берегов Реки, наскакивали и налетали то с киевской стороны, то с черниговской, а Мостовик стоял как бы разодранный, как бы разделенный на части между двумя берегами, он принадлежал и одному берегу и другому, обреченный соединять несоединимое, примирять непримиримое, удерживаться меж двух огней и не гореть, стоять на водах и не тонуть. Имея мост, легко выходить сухим из воды, но живым из огня - это требовало от человека незаурядного умения.
   Яростно состязались за Киевский стол чуть ли не со дня смерти Владимира Мономаха Мономаховичи и Ольговичи, и могло даже показаться, что спор этот родился между двумя княжескими гнездами с момента сооружения моста через Днепр. Ибо сколько стоял мост, столько же и дрались князья за Киев. Хватало бы одного только Мономаховича - Рюрика Ростиславовича, с его неистовостью и неверностью, а еще ведь прискакивал сюда и Роман Галицкий, и упорно по-воловьи двигался на Киев, не брезгая даже половецкой поддержкой, черниговский Всеволод Чермный, а юный Даниил Галицкий, идя на татар под Калку, разве же не сворачивал на мост, чтобы взглянуть на это подкиевское чудо, и разве не пугал Воеводу так же, как все его предшественники - князья более пожилые и почтенные, князья, властвовавшие много лет и скоропреходящие, родовитые и безродные, но все это были князья, и они присматривались не столько к мосту, сколько к Воеводе, и каждый раз возникали одни и те же вопросы. А кто ты такой? А по какому праву? А кто тебя поставил? А с каких пор?
   Воеводе оставалось только одно: трись у стремени княжеского согбенно-угодливо и предупредительно, заботься, чтобы люди твои встречали князя, как пчелы матку, - и все равно не спасешься от придирок словесных, а слово княжье, как известно, все равно что и дело, даже хуже, потому что имеет в себе угрозу неосуществленную и, стало быть, неприятно двусмысленную для человека, который себя уважает. И как дом подпирается основанием, а мост - опорами крепкими, так и Воевода у моста мог подпереться не только людьми, не только посулами князей мимопроходящих и скоропреходящих, но и чем-то постоянным, неизменным, вечным. Могла это быть грамота от первых князей, и Мостовик имел какую-то грамоту, обретенную еще его предшественниками, но не умел прочесть ее, да и мало кто из князей мог это сделать, или же просто не хотели, или не имели времени, а только все докапывались: почему здесь стоишь, кто поставил?
   Стрижак был бы человеком для подтверждения. Воевода с мрачной неторопливостью прикидывал, как следует одеть своего нового прислужника, какие облачения приготовить для него, какие меха и сукна для пущей важности, - и не без тайного удовольствия отмечал про себя, что на эти кости можно бы нацепить множество всякого добра. Нравились Воеводе и словесная развязность Стрижака, и его наглая самоуверенность. Проходимец и голодранец, зато, вишь, имеет что-то в башке и, видать, знает себе цену, ибо мелет языком уж и вовсе несуразности или же дерзости.
   - Будешь иметь здесь все, - снова повторил Мостовик, уже открыто гневаясь и даже стремясь нагнать страху на Стрижака.
   - А подтверждения? - нахально вытаращился тот. - Залог?
   - Залог - слово мое. Воеводское.
   - Что слово? Даже в святительских устах слово так и этак поворачивается. Евангелисты о господе нашем Иисусе Христе рассказывают - и каждый иначе. Христос один, а евангелий о нем четыре! И все не одинаковые!
   - Лепо, лепо, - уже и не говорил, а словно бы проклекотал Воевода. Чего же ты хочешь?
   - Свидетеля.
   - Свидетеля?
   - Ну да. Человека еще третьего, потому как ряд между двумя разве что-нибудь значит?
   Воевода словно бы ждал такого требования от Стрижака. Не спеша поднялся с места, отодвинул стул, медленно выдавливая слова, произнес:
   - Хочешь третьего - будешь иметь.
   И неторопливо направился к той двери, за которой исчезал перед этим Шморгайлик.
   Разумеется, воеводская гридница должна была быть святыней для всех прислужников, но Мостовик твердо знал, что Шморгайлик сидит за дверью и напряженно подсматривает за ними, ведь глаза у него такие, что разглядят все и сквозь доску.
   И верно, Шморгайлик сидел и подслушивал, по своей паскудной привычке. Зачем? Сам не знал. Если обо всех остальных доносил Мостовику, то кому же должен был доносить на самого Воеводу? Но на всякий случай подслушивал и прослеживал каждый шаг Воеводы. Авось пригодится. Может, князь какой-нибудь набредет и начнет расспрашивать - вот и выложишь перед ним все собранное по крошечке. А может, так и до воеводства докарабкаешься? Ибо кто же знает, откуда и каким образом возникают воеводы?
   Однако не этими мыслями был обуреваем Шморгайлик в течение всей затянувшейся беседы Мостовика со Стрижаком. Удивляло и злило его, что Воевода так цацкается с разговорчивым бродягой, боялся он, чтобы не взяли Стрижака, как недавно взяли Немого, в число приближенных воеводы, ведь чем больше таких сторонников да приспешников, тем удаленнее от Воеводы чувствует себя Шморгайлик. Его словно бы отодвигали, отстраняли все дальше и дальше. Самым же возмутительным во всем этом было то, что Воевода взаправду, видно, был очарован этим расстриженным обжорой и решил взять его к себе на службу. Что Воевода не в своем уме, Шморгайлику уже давно было известно. Однако чтобы до такой степени? Он сидел за дверью и не находил себе места, сгорал от злости и зависти.
   Мостовик не знал всего, что происходит в душе Шморгайлика, зато ведал совершенно определенно: тот сидит за дверью и подслушивает. Поэтому даже обрадовался, когда услышал от Стрижака требование выставить свидетеля, мысленно восторгался от сознания того, какие две неожиданности одним махом учинит он для этих двоих: для Стрижака, который полоумно вытаращился на Воеводу, когда тот уверенно направился к двери, и для невидимого, но сущего за дверью Шморгайлика, отвратительного человечка, который способен был, наверное, подслушивать даже самого себя, если бы только был в состоянии это сделать.
   Но неожиданность была приготовлена и для Мостовика.
   Когда он изо всех сил толкнул вперед тяжелую дубовую дверь, от нее никто не отскочил, и не полетел кубарем, и не упал от внезапного удара. Правда, на некотором расстоянии от двери в воеводских сенях стоял человек, но это был не Шморгайлик, Шморгайликом и не пахло нигде.
   За дверью стоял Немой.
   Воевода понял, что Шморгайлик перехитрил его на этот раз, а может, и не перехитрил, а только оказался более проворным, потому что был куда моложе его.
   - Вот тебе свидетель, - указал Стрижаку на Немого Воевода - так, словно бы все было приготовлено заранее.
   - А слыхал ли он наш ряд? - незамедлительно выразил сомнение Стрижак.
   - Не люблю подслушиваний. Слышать не мог, потому как немой.
   - Немой? - почти весело воскликнул Стрижак, почти бегом приближаясь к Немому и всматриваясь в его мрачные глаза. - Немой и есть.
   - Хотел третьего между нами - получай. А каков он - не все ли едино?
   Стрижак показал Немому палец, многозначительно ткнув им вверх. В хмурых глазах Немого промелькнула улыбка, Немой выставил против Стрижака два пальца, крепкие и твердые, как рожки.
   - Ого! - повернулся Стрижак к Воеводе. - Я ему показал, что над нами Господь единый царствует во славе, а он намеревается выколоть мне оба глаза!
   - Не подставляй, - сказал Воевода не без злорадства в голосе.
   Стрижак обошел вокруг Немого, неуважительно снизу поддел его бороду ладонью, приподнял, подвернул, наклонив голову к плечу.
   - Вот так на Николая-угодника похож будет. Назовем Николаем раба божьего, хотя он и немой.
   Немой улыбнулся.
   - Улыбается - вот и свидетель! - обрадованно воскликнул Стрижак. - По рукам, Воевода! Я согласен!
   Эта улыбка Немого многое решила. Потому что как раз перед этим Воевода снова заколебался. Подумал вдруг, не поторопился ли он со Стрижаком. Ведь прочно сидел на своем месте вон сколько лет и без такого помощника, без грамотея. Ведь ежели притащится князь глупый, то и читаную грамоту в толк взять не сможет, а умный и так ведает, что Воеводу трогать нет смысла, потому никакой грамоты и требовать не станет, только попугает для отвода глаз: такова уж княжья служба - пугать! Тогда зачем обременять себя еще одним вельми значительным слугою? Ряд их тут никто не слышал и не знает, Шморгайлик будет молчать до дня Страшного суда. Немой же - никакой и не свидетель.
   Но когда Немой стряхнул с себя постоянную хмурость и улыбнулся на глупую выходку Стрижака, Мостовик самодовольно и снисходительно распустил усы. Все-таки нужно брать Стрижака. Если даже немые понимают этого попа-верзилу, так что же еще нужно?
   - Да будет все, как я сказал, - промолвил Мостовик.
   А Немой улыбнулся по другой причине.
   Прежде всего он улыбнулся изворотливости Шморгайлика. Немой высоко ценил в людях сообразительность и быстроту, и ему понравилось, как Шморгайлик сумел все предусмотреть, все заблаговременно, заранее угадать, что и как тут будет происходить, и вот приготовил позади себя его, Немого, чтобы в нужный миг быстро вытолкать на свое место, самому исчезнув, как пузырек на воде.
   Но затея Шморгайлика послужила лишь толчком к настоящему веселью для Немого. И когда Воевода и Стрижак наскочили на него, он едва ли и заметил их. Он в это время был далеко отсюда. Он улыбался своим мыслям, своим воспоминаньям. Сладким и горьким одновременно. Вспомнился ему таинственно-зеленый шалаш в плавнях, сладость краденой ночи, ясный рассвет, заглядывавший в шалаш сквозь резные листья, а потом взъерощенно-зловещая фигура у входа между этими листьями, широко раскрытый черный рот в угрожающем крике. Немой никогда не видел мужа той женщины, которая лежала у него под боком.
   Быть может, ее муж после долгих и напрасных попыток наконец поймал прелюбодеев и теперь метался перед их убежищем, опасаясь вскочить в шалаш, хотя ненависть и толкала его туда, а может, это был еще только лазутчик, гонец, самый быстроногий из всех мужей обесчещенного села, из которого Немой выманивал к себе для наслаждения женщин: прибежавший жестами, всем своим видом просил и требовал подмоги, не решаясь действовать в одиночку; видимо, мчались сюда все обесчещенные и те, над которыми нависла угроза бесчестия со стороны Немого, - они, наверное, захлебывались в мстительном реве, и хотя Немой не знал о зове мести, но по мечущейся фигуре у входа в шалаш мог догадаться о скором приближении врагов, ибо то, чего не слышишь ушами, услышишь затылком, он не ведал страха за себя, но у него под боком была перепуганная женщина, сладчайшая из всех женщин заречного села, первая и самая дорогая для него, он не мог допустить, чтобы кто-то обидел ее, но еще не знал, что должен делать, не решил, не приготовился к отпору, малость растерянно осмотрелся вокруг, потом быстро перевернулся, гребнул руками вслепую между сухими ветками, одним махом раздвинул заднюю стенку шалаша, легко вытолкнул женщину на свободу, и, как только он успел закрыть спасительное отверстие, на него сразу же налетело несколько темных фигур, заполнивших весь шалаш.
   Кажется, в руках у них были палки, а может, даже вилы, как против бешеного пса, людей было много, они сбились в тугой клубок, разъяренный и страшный, из этого клубка, похоже, ударили Немого раз и два, ударили больно и безжалостно, однако люди тут мешали друг другу, их было слишком много, им негде было развернуться-размахнуться, они были ослеплены темнотой шалаша, а Немой все видел четко и ясно, он был свободен в своей дикой силе, он рванулся на них легко и яростно, переломал их палки, превратил в щепки держаки вил, выскользнул из шалаша, там на него снова насели несколько человек, но наскакивали они не сообща, а по одному, набегали с разных сторон в разное время, и он с каждым расправлялся на бегу, торопливо, удержать его не мог ни один из них, а когда кто и ударял его по плечам или по спине, то это воспринималось Немым как щекотка. Он бежал и молча, беззвучно хохотал, захлебывался от смеха, в восторге от своей хитрости и быстроты. То-то метались от злости разъяренные дураки, не найдя неверной жены в шалаше да еще и выпустив виновника своего позора!
   Был Немой - и нет его, была женщина - и нет ее, словно Немой вынес ее за пазухой. Только что лежала вот здесь, еще минуту назад видел ее самый быстроногий (но и самый боязливый, видно), и нет ничего и никого. Немой убегал от охваченных яростью мужей и хохотал так, как могут хохотать только немые, и тот неистовый смех остался в нем навеки, чтобы время от времени навещать его, искал малейшей зацепки, чтобы навестить, вот и сегодня с необыкновенной легкостью он родился в Немом от хитрой затеи Шморгайлика, которая вызвала воспоминание о давнишнем приключении в зеленом шалаше посреди днепровских плавней.
   Вообще говоря, хотя Немой был среди мостищан человеком новым, но жил не новым для себя бытом, а лишь воспоминаниями о прошлом. Прошлое напоминало дом без дверей, наполненный незначительными событиями и случаями, они толпились за дверью, и тот или иной из случаев мог в любой миг выскочить оттуда, и не было никакого спасения от них.
   Он родился глухим и немым, окружающий мир поразил его тишиной, это была тишина пустоты, абсолютной и полнейшей пустоты, со временем он заметил, что люди боятся пустоты и стараются разбить ее словами, речью, но тщетно. Этим они только ограничивают окружающий их мир, потому что речь всегда имеет предел, словами можно называть то и это, но всего не назовешь никогда, а еще ему казалось, что речь - это разновидность дыхания. Он дышал молча - вот и все. Слова же часто мешают дышать. Вместо речи он обладал ощущением, воспринимал мир во всем его богатстве, во всех красках и запахах, в прикосновениях и объемах - и был счастлив.
   И еще знал Немой: человеку необходима сила. Чтобы преодолевать все на свете. С малых лет наливался он силой, от избытка силы раздвигались в стороны его плечи, он всегда держал их чуточку приподнятыми, будто стремился заслониться от чужих для него звуков или же все время готовился к мгновенному отпору силам темным и неведомым. Людям не нравилась его настороженность, они боялись Немого, относились к нему недоверчиво, отталкивали от себя. Зато звери его не боялись. Он ходил среди них, немой, как и они, легко убивал в случае необходимости то или иное животное, чего звери от него не ждали никогда. Потому что у зверей четкое разделение на тех, кто ест и кто должен быть съеден, человек же в своих действиях руководствуется потребностью, он зависим от своих потребностей, которым никогда не бывает конца.
   А еще любили Немого кони, и он тоже любил их, ему приятно было спать в траве, когда вокруг него легко и осторожно ходили кони, еще, пожалуй, нравилось Немому купать коней, проводить мокрой ладонью по лоснящейся шерсти, выглаживать крутой, теплый бок вороного или серого, в высоко разлетающихся брызгах прозрачной воды выбегать с конем на берег в щекочуще-ласковую теплую траву.
   В травах Немой разбирался, как никто другой. Он знал, какая трава более всего по душе коням, он открывал в плавнях каждый раз новые пастбища, каждый раз со все более сочной травой, так нашел он остров в укромном месте, заросший по краям густыми лозами, за которыми лежали нетронуто-шелковые травы, зеленые, с дымчатым отливом. Туда Немой переправлял своих коней лишь изредка, он берег эту траву, сам не ведая зачем, и впоследствии вынужден был пожалеть, ибо его бережливость не пригодилась ни для чего.
   Придя однажды на остров, он увидел свои травы измятыми и вытоптанными, - чужие неведомые кони, резвясь, видно, катались в травах, и теперь пастбище сплошь было в пятнах, будто пораженное огромными лишаями; Немой, потрясенный этим зрелищем, застонал от боли и поклялся поймать виновников и наказать жестоко и беспощадно.