Ночной холод разбудил Марию. Она проснулась, всмотрелась в звездное небо, еще не понимая, где она и что с ней произошло, а когда то страшное, что она пережила, дошло до ее сознания и Мария поняла, что нет ни пионерского костра, ни учителей, ни мужа Ивана, а есть только дотла сгоревший хутор, убийства и смерть, она упала, зарыла лицо в холодные кукурузные листья и забилась в безудержном плаче.
   Мария не знала, что за те два-три часа, пока она спала, вражеские танки прорвали за речкой слабую линию советской обороны, выбили советских солдат из окопов и, сопровождаемые пехотой и самоходной артиллерией, устремились на восток. Все более отдаленными и глухими стали пушечные залпы, а взрывы мин и пулеметные очереди уже не были слышны совсем. Только на дальней шоссейной дороге - она проходила севернее хутора, километрах в пятнадцати, - до слуха Марии едва доносилось невнятное урчание грузовиков, да изредка пролетали почти невидимые в темноте немецкие ночные бомбардировщики. Мария не знала и не могла знать, что здесь, на неубранном кукурузном поле, она осталась одна в глубоком немецком тылу, что фронт все дальше откатывается на восток, что все окрестные хутора по приказу немецкого командования сожжены дотла, а уцелевшее после зверских казней их население угнано в Германию. И не осталось в этих глухих местах ни одного живого человека, кроме нее, Марии...
   Вздрагивая от рыданий, страшась темноты, Мария снова зарылась в листья и, согревшись, уснула. И снова ей снились разрозненные обрывки ее жизни: давние похороны матери, лунная ночь в майском лесу и жаркие объятия Ивана; веселая пора сенокоса, узкое займище по обе стороны речушки, дурманящий запах срезанных косами трав; то она видела себя одетой в белое платье восемнадцатилетней невестой и сладко замирала от первого на людях поцелуя милого и желанного своего Вани; то слышались ей громкие споры и ругань хуторских мужиков в тот памятный вечер, когда районный уполномоченный предложил всем вступить в колхоз; то мучилась она от свирепого зимнего холода и проклинала дырявый колхозный коровник, и председателя, который не хотел чинить крышу, и дойку коров, от которой у нее опухли руки...
   Разбудило Марию стрекотание сорок. Она открыла глаза и, не шевелясь, смотрела на птиц. Две сороки сидели, покачиваясь, на чуть склоненных стеблях кукурузы и о чем-то разговаривали. Марию поразили тишина и эти живые птицы, которых она не видела уже три дня. Где-то очень далеко ухали пушки. Солнце осветило кукурузные метелки. Трава в междурядьях казалась серебряной от обильной росы. Разворошив листья, Мария села. Сороки тотчас же улетели.
   Жажда и голод ослабили Марию. Она поднялась и тотчас почувствовала противную тошноту и головокружение. "Что делать? - подумала Мария. Куда идти?" Она вспомнила, что рядом с кукурузным полем колхозники сажали поздний картофель, свеклу и капусту. Все это осталось неубранным. "Пойду туда, - решила Мария, - иначе я помру". Затравленно оглядываясь, стараясь не касаться стеблей кукурузы, чтобы шелест сухих листьев не выдал ее, она медленно пошла к западной меже поля...
   Небольшая, кареглазая, с едва заметными конопинками на носу, она шла, переваливаясь, полуголая, едва прикрытая оборванными, пожухшими от крови лохмотьями. В разметавшихся по плечам каштановых ее волосах топорщились кукурузные листья, ломкие стебельки полыни; полные, округлые икры маленьких босых ног были исцарапаны, покрыты ссадинами.
   Выйдя на межу, она осмотрелась и, страшась встречи с немцами, поползла между рядами картофельной ботвы. Не поднимая головы, стала рукой подрывать куст картофеля. Израненные пальцы нестерпимо болели, но она все же вырыла две картофелины, потерла их между ладонями, чтобы очистить от комочков сухой земли, и стала с жадностью есть. Пресная мякоть картофеля не утолила голода, только вызвала острую резь в желудке.
   Мария прилегла в борозде, закинула руки за голову, закрыла глаза. Изнывая от горя, она вспомнила все, чем жила эти годы и как осталась одна...
   В гражданскую войну белогвардейский карательный отряд расстрелял ее отца-коммуниста. Марии было тогда семь лет, но она помнила, как четверо пожилых бородатых казаков подвели связанного отца к глинобитной стенке соседского сарая, расстреляли, бросили его тело в телегу, забросали навозом и вывезли в поле. Была ранняя весна, слежавшийся за зиму навоз струил призрачный парок, а тощие лошади долго не могли вытащить из грязи. После ухода белогвардейцев хуторяне привезли мертвого отца и похоронили на кладбище. Когда умерла мать, Марии было шестнадцать лет. Она осталась круглой сиротой, и за ней приглядывали соседи, родители Ивана. Они отремонтировали ее убогую халупку, помогли огородить двор вербовым плетнем. Иван был старше Марии на три года. Оба они смогли окончить только четыре класса начальной школы, потому что школа была далеко, в районном селе, да и по хозяйству надо было работать, чтобы добыть кусок хлеба. Иван и Мария были комсомольцами. Они в числе первых вступили в колхоз. Маленькая, ладная Мария давно нравилась Ивану, они часто гуляли в лесу, долгие вечера просиживали за хутором, на берегу мелководной речушки. Вскоре они поженились, а через год после свадьбы Мария родила сына, которого назвали Васей.
   Высокий, сильный Иван души не чаял в своей жене. Таясь от хуторян, любил носить ее на руках, за маленький рост называл кнопочкой, а за смешные, едва заметные веснушки на переносице - конопулей. Проходили годы, но Иван не растерял своей любви. Он все больше привязывался к Марии, уважал ее за тихий, спокойный нрав, за скромность, за то, что в доме у них всегда было чисто и уютно. И Мария отвечала ему такой же любовью.
   Оба они работали в третьей бригаде колхоза имени Ленина: он шофером, она - дояркой. Правление колхоза было далеко, километров за тридцать, а все взрослые жители заброшенного в степную глухомань хутора и составляли третью бригаду: сеяли хлеб, выращивали крупный рогатый скот и свиней. Руководил бригадой старый коммунист, бывший пастух дядя Федор. Вторым коммунистом был Иван.
   Перед войной Иван и Мария с помощью колхоза построили новый домик, насадили молодой сад. Домик поставили на краю хутора. Тут и думали прожить жизнь. Но все сложилось иначе. В первый же день войны Ивана, бригадира дядю Федора и одиннадцать хуторян вызвали в военкомат и отправили на фронт. Осенью жена дяди Федора тетка Марфа получила похоронную, а через несколько месяцев на хуторе появился исхудавший, на себя не похожий Иван. Левая рука его была ампутирована выше локтя. Мария обрадовалась возвращению мужа, утешала его, как могла, но, видно, в недоброе время вернулся он домой. Лавина войны неотвратимо приближалась к хутору. Немцы успешно развернули летнее наступление на юге. Советские армии отступали к Волге и Кавказу. В эти дни, как на грех, у Ивана поднялась температура, в культе отрезанной руки открылись свищи. Председатель колхоза свозил его в районную больницу, там сказали, что в кости культи идет воспалительный процесс, что называется это остеомиелит, что требуется специальное лечение, которое врачи сейчас обеспечить не могут, так как весь врачебный персонал эвакуируется.
   Дни, прожитые Иваном после возвращения из больницы, были самыми черными днями в жизни его семьи...
   Сейчас, лежа среди сухой картофельной ботвы, Мария вспоминала эти страшные дни, полные горя, слез, тяжелых предчувствий, ожидания чего-то неминуемого, неотвратимого, как смерть. Она помнила каждое сказанное тогда Иваном слово и каждое свое слово, помнила, где и как говорились эти слова, какое выражение лица было у больного мужа и как плакал десятилетний Васятка...
   Вернувшись из больницы, Иван прилег на широкой деревянной скамье, поставленной в тень старой яблони, единственного дерева, которое оставили невыкорчеванным при посадке молодого сада. Яблоню в давние времена посадил дед Ивана. Его подворье примыкало к речке, потом, когда дед умер, пришло в упадок, а перед войной Иван и Мария, облюбовав удобное место, построили домик на разоренной дедовской усадьбе и сохранили старую яблоню...
   Был теплый июньский день. Сквозь листья яблони пробивались солнечные лучи. Под легким ветерком ветки дерева слегка шевелились, и на земле, играя, мерцали светлые пятна. Подмостив под голову стеганку, Иван лежал с закрытыми глазами. Мария сидела рядом, держала горячую руку мужа в своей руке. Васятка, присев на корточки, полол лук на только что политой грядке. Стояла дремотная тишина. Среди молодых деревьев деловито жужжала одинокая пчела. Вдруг до слуха Марии донесся странный, протяжный звук. Ей показалось, что где-то очень далеко гремит гром. Она подняла голову. В чистой небесной голубизне не было ни одного облачка, сияло солнце. А дальние, едва слышные раскаты грома не утихали.
   Иван открыл глаза, прислушался, пристально посмотрел Марии в глаза.
   - Нам надо уходить, - сказал он, - это они. Мария не поняла:
   - Кто - они?
   - Немцы.
   - Что ты, Ваня? - испуганно сказала Мария. - Какие немцы?
   - Те самые, - сказал Иван. - Видать по всему, они скоро будут здесь.
   Никогда не видела Мария такого лица у мужа: он смотрел на нее тоскливыми, воспаленными глазами. Небритые, с белесой щетиной щеки его глубоко ввалились, на скулах играл нездоровый румянец, а сухие, потрескавшиеся губы дрожали.
   - Надо уходить, - повторил Иван, - иначе будет поздно.
   - Куда ж ты такой пойдешь? - сказала Мария. - Погляди на себя! Ты весь в жару, рука у тебя горячая, как утюг.
   - Все равно надо уходить, - сказал Иван. - Ты понимаешь это? Уходить надо от проклятых зверей! Они никого не милуют, убивают старых и малых. Ты не видела, а я видел, что они творят... Людского в них ничего нет. Понимаешь? Ничего! Они ребятишек расстреливают... раненых добивают... грабят... насильничают... Нам надо уходить... уходить надо...
   Речь Ивана становилась отрывистой, бессвязной. Он на минуту-другую терял сознание, умолкал, потом снова приходил в себя и не переставал твердить:
   - Надо уходить, Маруся! Слышишь? Надо уходить...
   Мария заплакала:
   - Как же мы уйдем, Ваня? Ты совсем больной, без памяти только сейчас был. Куда мы пойдем и кому мы нужны? И потом... потом... ты знаешь, Ваня... - Она покраснела, опустила голову, понизила голос: - Я в положении... куда мне идти?
   Мария приникла щекой к груди Ивана. Они долго молчали. Иван ласково гладил волосы жены, взволнованно шептал:
   - Ну хорошо... хорошо, Маруся... Подумаем... Завтра, может, мне станет лучше, я съезжу до председателя, с ним посоветуюсь... Я ведь коммунист... Я много могу сделать... Это ничего, что у меня одна рука. Стрелять можно и одной рукой...
   - А что, если тебя... если на тебя донесут, Ваня? - бледнея, сказала Мария. - Если найдется какая-нибудь сволочь, пойдет к немцам и докажет: так, мол, и так, есть у нас в хуторе один-единственный коммунист, и к тому же красноармеец. Что тогда будет?
   - Этого не может быть, - сказал Иван, - сволочей у нас нет, да и хуторяне-то почти все наши родичи. - Иван помолчал, глядя куда-то поверх головы Марии. - А все-таки, Маруся, лучше мне съездить до председателя и в райкоме побывать... Жалко, сил у меня нет, с ног валюсь... Один не доеду... упаду на дороге и сдохну, как собака... - Губы его искривила вымученная, виноватая улыбка. - Прости меня, Маруся, - сказал он,. - это я так, к слову... Завтра выпрошу в бригаде коня и дрожки... вместе с тобой поедем... и Васятку возьмем...
   Однако ехать Ивану уже не пришлось. Часа два он пролежал без сознания, метался, рвал на себе рубашку, бредил. Васятка плакал. Мария прикладывала к голове Ивана смоченное холодной водой полотенце, целовала его руку, принималась голосить и умолкала, подавляя рыдания. На ее голос сбежались хуторяне, сгрудились под яблоней, жалостно смотрели на искаженное, покрытое потом лицо Ивана. Когда он пришел в себя и открыл глаза, две пожилые женщины помогли ему сесть, бережно поддерживая под руки.
   Стояла тихая пора летнего предвечерья. В хуторских дворах перекликались куры. На крыше дома заливисто ворковали Васяткины голуби. От недалекой речной поймы тянуло прохладным запахом болотной сырости. Где-то за хутором просительно мычал теленок. Казалось, в этот благословенный час тишины и покоя ничто не предвещало беды. Но вот сквозь воркованье голубей, кудахтанье кур, сквозь разрозненные звуки мирного вечера, вначале негромкий, далекий, послышался ровный гул моторов. Он доносился откуда-то из поднебесья, с той стороны, где, опускаясь на длинное лиловатое облако, садилось багряное солнце. Басовитый гул приближался, стало слышно однообразное подвывание, словно там, наверху, кто-то нес тяжкую, непосильную ношу.
   Люди подняли головы. Над ними в сопровождении истребителей с оглушительным треском и грохотом пронеслись большие транспортные самолеты с черными крестами на крыльях. Описав полукруг, они развернулись севернее хутора, отдалились от него, и вдруг люди увидели, как от самолетов стали отделяться темные точки. Они неслись к земле, и над ними, розовые в лучах заходящего солнца, один за другим вспыхивали купола парашютов...
   - Ну вот и все, - сквозь зубы сказал Иван, - это немецкий десант. Они, видать, хотят отрезать путь отхода нашим войскам...
   Хуторяне стояли безмолвные, испуганные. Кто-то из женщин заплакал. Старики растерянно переглядывались. Все смотрели на Ивана, ожидая, что он скажет.
   - Что ж, дождались и мы гостей, - помедлив, сказал Иван. - Теперь остается одно: всем быть за одного, а одному за всех, иначе пропадем. Слушайте, чего надо делать.
   Всматриваясь в лица хуторян, он заговорил медленно, почти спокойно:
   - У кого есть продукты - мука или сало, сахар или чего другое, схороните все чисто, они это загребают под метлу. Поросят, овечек, гусей порежьте, мясо засолите и держите где-нибудь в тайнике, иначе с голода ноги протянете... Все фотокарточки фронтовиков в красноармейской форме, а также письма с фронта схороните, а ежели будут спрашивать, есть ли кто на фронте, отвечайте, что, мол, убит в самом начале войны. У кого есть портреты или же книги Ленина и Сталина, все приберите, чтоб фашистские гады не нашли...
   С первых дней детства зная всех стоявших под яблоней людей, Иван стал обращаться к каждому из них в отдельности:
   - Ты, Феня, прихоронила свой батарейный приемник, не сдала, когда приказ вышел все приемники сдать, теперь береги его, он нам пригодится... То же самое, дед Корней, с твоей двустволкой. Закопай ее так, чтоб только ты один знал, где она закопана... Ты, тетка Варя, не обижайся на меня, но я тебе скажу прямо: язык у тебя дюже длинный, и ты своим языком людям вред можешь причинить, лучше держи его за зубами...
   Так Иван поучал хуторян, а под конец сказал:
   - Самое главное - не разводите панику и крепко держитесь один за другого. Не век мы будем под немцем, все одно наша возьмет, и советские бойцы вернутся.
   Помолчав, Иван добавил:
   - Про то, что у тетки Марфы покойный муж, дядя Федор, был коммунистом, ни один немец не должен знать, иначе ее первую расстреляют. Про то, что Нина Львовна, учительница, эвакуирована до нас, и про то, что она еврейка, тоже надо молчать, не то эти гады прикончат ее вместе с дитем... Ну и насчет меня то же самое. Если спросят, кто, мол, такой, надо говорить одно: наш, дескать, хуторской, коммунистом не был, а руку ему оторвала сенокосилка...
   К этому времени у старой яблони собрались все хуторяне. Они внимательно выслушали Ивана. Старики и женщины заверили его, что все будет так, как он сказал, и что они будут приходить к нему за советом. Разошлись хмурые, молчаливые.
   Когда стемнело, к Ивановой избе на старом, растрепанном автомобиле неожиданно подъехал секретарь райкома партии. Он попросил Марию оставить его наедине с Иваном, не очень долго разговаривал с ним, попрощался и уехал.
   - Чего он говорил? - спросила Мария у мужа.
   - Сказал, что если хуторяне меня не выдадут немцам, то мне лучше остаться, и что со мной, когда надо будет, свяжутся наши люди.
   - Ну, а ты что сказал?
   Иван пожал плечами:
   - Мое дело солдатское. Чего ж я должен говорить? Сказал, что за наших хуторян можно головой поручиться и что раз надо, значит, останусь...
   В эту ночь далеко за хутором шли бои. Слышны были взрывы мин и пулеметная стрельба. К утру через хуторскую улицу прошли разрозненные, прорвавшиеся из окружения советские бойцы. Многие из них были ранены. А за речкой уже стали занимать оборону части Красной Армии, до подхода резервов составленные из батальонов народного ополчения, отрядов милиции и вышедших из окружения бойцов. Они поспешно рыли окопы, ходы сообщения, строили блиндажи. Им помогали хуторяне. Оставляя дома больного Ивана, Мария брала лопату, с рассвета уходила за речку и вместе с сотнями людей копала до темноты. Ночами через хутор еще проходили небольшие группы красноармейцев или одиночные бойцы, которым посчастливилось вырваться из "котла". Грязные, темные от пыли, усталые, поддерживая под руки раненых товарищей, они отдыхали на хуторе час-другой, жадно съедали все, что ставили перед ними жалостливые женщины, и, узнав, что за речкой заняли оборону советские войска, уходили туда, к своим...
   Председатель райисполкома прислал в бригаду приказ немедленно эвакуировать всех коров, телят и свиней за линию советских окопов и сдать скот под расписку занимавшей оборону воинской части. Приказ привез всадник на взмыленном коне. В тот же день почти весь колхозный скот переправили через реку, а красноармейцы погнали его в тыл...
   Через неделю на хутор пришли немцы, большая колонна грузовиков, в которых сидели солдаты в касках. К грузовикам были прицеплены пушки. Немцы постояли полчаса на хуторской улице, потом двинулись к речке, обогнули хутор и остановились на опушке леса. Там их обстреляли с левого берега. В эту ночь немцы выгнали всех взрослых хуторян рыть окопы на правом берегу. Пришлось идти и Марии с Иваном. Ходили они пять ночей. Окопы для немцев рыли под минометным обстрелом своих же бойцов. Немцы отстреливались из леса, а откуда-то по советским окопам лениво стреляли пушки...
   - Их, гадов, тут примерно до батальона, - сказал Иван Марии. - Ихние саперы в лесу блиндажи строят для офицеров. Но, видать по всему, это только передовая часть. Где-то они на прорыв пойдут...
   До поры до времени немцы не трогали хуторян, да и сами почти не показывались на хуторе, только шоферы на грузовиках и мотоциклисты проезжали. Так было до того дня, пока на дальнем грейдере кто-то не уничтожил немецкий штабной автомобиль. Об этом узнала вездесущая телятница Феня.
   - Гранатами, говорят, фрицевскую машину забросали, - захлебываясь от волнения, рассказывала она хуторянам, - офицеров ихних всех чисто перебили, какие-то важные бумаги забрали, а машину спалили.
   После этого и произошло то страшное, что сгубило две деревни и хутор, то, чего никто не ждал, то самое, после чего Мария осталась одна на чадной, повитой черным дымом, овеянной смертью земле...
   Закинув руки за голову, она лежала на картофельном поле. Над ней сияло чистое, бесконечное в холодноватой своей голубизне осеннее небо. Чуть шевелилась натянутая паучком-кочевником на бурьянах серебристая паутина. Совсем рядом с неподвижной Марией, не замечая ее, купалась в пыли стайка куропаток. Серые, испятнанные ржавым накрапом птицы разгребали лапками пыль, валились набок, вытягивали шеи, беспечно переговаривались между собой. По меже деловито прошагал еж. Резко и часто хлопая крыльями, куропатки вдруг взлетели и потянули низко над землей на кукурузное поле. Подняв остроносую мордочку, еж проводил их долгим взглядом, сердито засопел и пошагал дальше, принюхиваясь к дразнящему птичьему следу.
   Все на этой родной, с детства знакомой, милой земле было как будто таким, как всегда: так же щедро светило нежаркое сентябрьское солнце, так же щемяще грустно пахли пересушенные травы и просящая влаги земля, так же привычно перекликались сороки, куропатки, вороны, готовые к дальнему странствию стаи скворцов. Все было таким, и все как-то отступило в сторону, в ту томительную полосу отчуждения, которая отделила Марию от всего мира и оставила наедине с тем непоправимым, что навалилось на нее и чего никто на свете уже не мог отвратить...
   ...Карательная команда немцев появилась на хуторе перед вечером. Угрюмые солдаты сошли с грузовиков, постояли на улице, равнодушно поглядывая на притихших, жавшихся к забору жителей. Потом к солдатам подъехал на мотоцикле пожилой тонкогубый фельдфебель. Он что-то сказал, и солдаты рассыпались по всему хутору, стали заходить в каждый двор. Они быстро и небрежно обыскивали дома, сараи, коровники. Кое у кого забрали и побросали в грузовики одеяла, подушки. Пристрелили и освежевали десятка полтора свиней. Никого из жителей пока не тронули.
   Взяли одного Ивана. Никто не знал, почему выбор карателей пал на него. То ли у немцев вызвал подозрение его молодой возраст, то ли не понравились им хмурое его лицо и тяжелый взгляд из-под рыжеватых насупленных бровей. Немцы схватили Ивана и повели к стоявшему на окраине хутора одинокому бригадному домику. Туда же согнали всех хуторских жителей. Плачущая, обезумевшая от страха Мария не заметила, что за толпой побежал и Васятка.
   Уже совсем стемнело. Окружившие хуторян немецкие солдаты посвечивали электрическими фонариками. Тонкогубый фельдфебель, стоя на мотоцикле, сказал:
   - За бандитское нападение на офицеров великой германской армии мы будем казнить много русских, чтобы другие имели страх и знали, что германский офицер и германский солдат есть лицо неприкасаемое... - Он вытянул худой, костистый палец в сторону Ивана: - В числе других мы будем сейчас казнить этого человека.
   Толпа замерла. В темноте раздался крик Фени:
   - Он же ни в чем не виноват! Он никуда с хутора не отлучался.
   Солдат быстро осветил фонариком Фенино лицо.
   Вытянутый палец фельдфебеля протянулся к ней:
   - Мы будем сейчас казнить и эту женщину...
   ...Мария закрыла глаза от слепящего солнца. Лежа на картофельном поле, она слышала гортанное стрекотание сорок, карканье пролетавших вверху ворон, шелестящий шорох сухих бодыльев, вдыхала горький, с примесью дыма и гари запах полыни, и сквозь эти, ставшие чужими, сторонними, звуки и запахи видела только тот невыносимо тяжкий мир, который сузился в ее сознании до одной ночи, в какие-то неуловимые мгновения перерезавшей жизнь надвое.
   Вначале этот мир возник в ее закрытых глазах, словно колеблющаяся завеса коричневого мрака. Коричневый мрак то светлел, то сгущался, и в этом странном, тягостном его шевелении размытым пятном плавало потухающее солнце. Оно тускнело, все больше теряло свои очертания и, наконец, пропало, растворилось в кромешной, пугающей тьме... И в этой беспросветной тьме Мария вновь увидела лучи электрических фонариков в руках немецких солдат. Неяркие, голубоватые лучи скользили по лицам потрясенных людей, выхватывали из темноты стоявшего на мотоцикле фельдфебеля, угол шиферной крыши бригадного домика, высокий, раскидистый тополь. Два солдата схватили телятницу Феню, завернули ей руки за спину. Феня закричала. Другие два солдата связали Ивана черным полевым проводом. Этот крепкий провод на хуторе называли гупером. Мария заголосила, расталкивая людей, кинулась к мужу. Женщины зажали ей рот руками, оттащили назад. Она вырывалась, захлебывалась от удушья, но женщины не отпускали ее, и она только мельком увидела, как солдаты подвели Ивана и Феню к тополю, как, истошно вопя, кусая солдат за руки, повис на Иване сын Васятка. Фельдфебель что-то громко сказал солдатам... Движением тела отталкивая сына, связанный Иван хрипло закричал:
   - Смерть фашистской сволочи! Да здравствует коммунизм!
   Через минуту, захлестнутые черным гупером, Иван и Феня повисли на толстой ветке тополя... Такая же черная удавка обвила тонкую шею Васятки... Весь извиваясь, он повис рядом с отцом... Черная змея гупера раздувалась, росла, наползала на Марию и острым, жалящим уколом пронзила ей сердце...
   Очнулась она в хате у тетки Марфы. Вокруг нее стояли женщины с заплаканными, опухшими глазами.
   - Зараз же беги в кукурузу, - наклонилась к Марии, прошептала тетка Марфа, - на хуторе остались немцы, они про тебя спрашивали. День-два пересидишь в кукурузе, пока эти гады уйдут, иначе они и тебя казнят...
   Мария то впадала в беспамятство, то на короткое время приходила в себя. Она вырывалась из рук женщин, билась головой об стену, пыталась бежать туда, к тополю, до крови искусала себе руки. После полуночи, обессилев, она притихла, вытянулась на кровати и лежала, глядя в потолок невидящими глазами. Потом ее охватил страх смерти. Она задрожала, вскочила с кровати. Ей почудилось, что кто-то шагает за дверью, что сейчас войдут немцы, затянут ей горло тугим черным гупером и удавят так же, как удавили мужа и сына.
   - Схороните меня, - взмолилась Мария, - схороните, родные, милые... Я не хочу помирать... не хочу... не хочу...
   Перед рассветом тетка Марфа вывела ее из хаты, огородами проводила на край хутора и долго стояла, озираясь, пока Мария не исчезла в гущине неубранной кукурузы...