Страница:
- Все деньги, деньги,- бормотал сзади Никодимов.- Париж. Вот, если банк хороший сорву...
Христофоров обернулся. Лицо Никодимова в сумерках приняло фиолетовый оттенок.
- Что,- спросил Христофоров,- играть очень интересно?
- Да-а...- протянул Никодимов.- Играть... Игра, кроме волнений, хороша еще тем, что необыкновенно отрывает от обычной жизни. Я играю всегда в полусне... особенно когда уж поздно. Только карты, они сменяются, так, этак, вами овладевает оцепенение...
- Я это понимаю,-- тихо ответил Христофоров.
- Понимаете! Вот бы уж не поверил. Ваша жизнь мало похожа на мою.
Христофоров согласился.
-- Я,- сказал вдруг Никодимов,- то, что называется темная личность.-Он налил себе вина и выпил.
- Мне это нередко говорят. Например, тогда, на маскараде. И - правы. Я не отрекаюсь. Хоть иногда это утомляет. Меня в корпусе еще мальчишки не любили. Звали: "Орлик доносчик, собачий извозчик". Я иногда плакал, иногда их бил. Но кончил хорошо, чуть не первым. Был честолюбив. Мечтал о славе, читал о Наполеоне, итальянские походы знал наизусть. Поступил в Ни
393
колаевскую Академию. Там мне тоже устраивали бойкот. Так, особняком и держался. Но опять кончил, тоже недурно. Служил по генеральному штабу. Знаете мою специальность? Вместо полководца - военный шпион. Сначала в Австрию командировки. Я ходил в штатском, зарисовывал местности, около крепости. Потом получил назначение в Вену, в нашу военную миссию. Там жилось весело. Я знал Ягича, знаменитого предателя. Он нам продал мобилизационные планы. Дороговато обошлось. Но на случай войны - небесполезно. Это дело, частью, через меня делалось. Ягича я обхаживал... Да, но не совсем удалось, не совсем удалось!
Пока он рассказывал о Ягиче, юноша плескался в ванне. Он вызвал к себе Никодимова; долетали какие-то разговоры, опять слово деньги, затем, снова в халатике, он проследовал в свою комнату, одеваться.
Христофоров сидел в кресле, спиной к окну, в смутных, весенних сумерках, и думал о том, каких только людей и дел нет на свете. Его не возмущал и не раздражал Никодимов. Он замечал даже в себе странное любопытство. Хотелось дальше слышать о его жизни.
Никодимов извинился, что задерживается. И действительно, вернулся, лишь проводив друга.
- Что же дальше было с Ягичем? - спросил Христофоров. Никодимов сел и помолчал.
- Ягича открыли, свои же, австрийские офицеры. Однажды, поздно ночью, они нас арестовали в одном... теплом месте. И привезли в отель. Ему дали револьвер, отвели в соседнюю комнату и предложили застрелиться. Был момент, когда они собирались разделаться и со мной - я был в штатском, как настоящая темная личность. Я тогда чудом уцелел. Но вообще мне не повезло. Наши тоже косо на меня взглянули.
Он хрустнул пальцами.
- Стали подозревать, что я же и выдал Ягича. Знаете, эта игра всегда двусмысленна... Одним словом, карьера моя прогорела. Я все-таки служу, но это безнадежно. Вы понимаете, на имени моем - пятно... вот что. Нет, вы не из нашей компании, вы из так называемых праведников,- прибавил он вдруг живо и резко.- Не поймете.
- Я не знаю,- тихо ответил Христофоров,- из каких именно я. Но то, что вы мне рассказали, все понятно. Можно ведь все это понять и... ведя другую жизнь.
- Хотели сказать: и не будучи прохвостом! - Никодимов захохотал.
- Вы принимаете все очень болезненно,- с грустью ответил Христофоров.
Никодимов налил себе вина и выпил.
- Болезненно! Вздор! - бормотал он.- Ничего нет хорошего. Разве Юлий... Этого мальчика,- сказал он, указывая на комнат
394
ку юноши,- зовут Юлием. Я подарил ему перстень с головой Антиноя.
Через час он провожал гостя. Довел его до лифта и простился. Уже входя в каюту, Христофоров заметил, как содрогнулся Никодимов при виде этой машины.
В десять Никодимов поехал в клуб. Там он играл с ушастыми игроками, с седыми дамами в наколках, с содержанками; еще пил, погружаясь в карточный туман. Так было в этот вечер, и в следующий, и еще в следующий. Выигрыш не приходил. Антиной кис. Он развлекал, все же, Никодимова. Но тоска не унималась. Проходя ночью по пустынным переулкам, Никодимов думал, что его жизнь, с самой ранней юности, была чем-то непоправимо испорчена, и теперь, чем далее, тем труднее ее влачить. Пустые дни, пустые действия, мелкие выигрыши, мелкие проигрыши чередовались утомительно. "Все это вздор, все гадость,- думал он.- Как скучно!"
Приступы беспредметной, леденящей тоски бывали столь остры, что опять вспоминал он о Вене, туманном утре, когда в закрытом автомобиле везли их австрийские офицеры, о комнате отеля, где он ждал судьбы, о глухом выстреле за стеной. Может, было бы лучше...
В одну из таких ночей, подойдя к подъезду своего дома, он думал об Анне Дмитриевне, и усмехнулся. "Добрые души, добрые души, спасительницы, женщины". Он машинально вошел, машинально побрел к лифту. Зеленоватый сумрак был в вестибюле. Уже подойдя к самой двери, он на мгновение остановился, охнул. Рядом, улыбаясь, сняв кепи, стоял знакомый швейцар из Вены и приглашал войти. Никодимов бросился вперед. С порога, сразу он упал в яму, глубиною в полроста. Дверца лифта не была заперта. Он очень ушиб ногу, вскрикнул, попытался встать, но было темно и тесно. Сзади в ужасе закричал кто-то. Сверху, плавно, слегка погромыхивая, спускался лифт. Никодимов собрал все силы, вскочил, до груди высунулся из люка.
Его отчаянный вопль не был уже криком человека.
XVII
Несколько времени после того, как навестила Христофорова, Машура провела очень замкнуто. Видеть никого не хотелось. Она сидела у себя наверху и разыгрывала Баха, Генделя. На дворе шел снег, бродили куры, кучер запрягал санки, а Машуре казалось, что со своей сонатой lit.- min' она отделена от всего мира тонкой, но надежной стенкой.
До минор (итал.).
Перед маскарадом заезжала Анна Дмитриевна и звала ее. Машура отказалась. Наталья Григорьевна это одобрила. Машуру считала она безупречной и потому именно не сочувствовала выезду на фривольный бал художников. Она советовала ей лучше-читать Стендаля. Сама же, среди многих своих домашних дел, заканчивала реферат для Литературного Общества.
Общество собиралось на Спиридоновке, в доме графини Д. Оно было старинно и знаменито. Некогда читались там стихи юноши Пушкина; выступал Лев Толстой и Тургенев. В новое же время - обязательный этап жизни литератора - в некоторый вечер, в низкой, темноватой зале, среди белых стариков и важных дам, приват-доцентов, скромных барышень, студентов - прочесть новейшее свое творение.
Для Натальи Григорьевны этот экзамен прошел давно. Но к выступлению отнеслась она серьезно, много обдумывала и обрабатывала, не желая ударить лицом в грязь пред почтенными слушателями.
Туда Машура не могла не поехать. Мать несколько волновалась. Даже румянец показался на старческих щеках: в черном шелковом платье, с чудесной камеей-брошью, в очках и седоватых локонах, Наталья Григорьевна была внушительна. Как только кучер подвез их и они вышли, сразу почувствовалось, что все прочно, по-настоящему, что для дел Общества именно нужна Наталья Григорьевна со своей солидностью, образованностью и умеренными взглядами. Это не выскочка. Она читала ровным, несколько монотонным голосом, но культурно, то есть так. что в зале веяло серьезностью, едва ли переходящей в скуку, и если переходящей, то лишь для очень молодых. Люди же зрелые- их было большинство - сидели в сознании, что об истинно литературных вещах с ними беседует истинно литературный человек.
Машура тоже покорно слушала. Вернее, мамины слова входили в ее душу и выходили так же легко, как выдыхается воздух. Глядя на свои тонкие, очень выхоленные руки, сложенные на коленях, Машура почему-то подумала, что мама хорошо, все-таки, ее воспитала. В сущности, что дурного в том, что она была у Христофорова, а вот теперь она считает уж себя виновной, выдерживает некую епитимью. Мать говорила о поэме "Цыгане", а Машуре стало вдруг так грустно и жаль себя, что на глазах выступили слезы.
Когда Наталья Григорьевна кончила, ей аплодировали не больше и не меньше, чем следовало. Седой профессор, которого Ретизанов назвал дубом, подошел и поцеловал ручку. Наталья Григорьевна пригласила его в среду на блины. Покончив с текущими делами, члены Общества стали разъезжаться так же чинно, как и съезжались. Машура с матерью села в санки с высокой спинкой и покатила по Поварской.
Дома она обняла мать и сказала:
- Милая мама, ты очень хорошо читала.
Наталья Григорьевна была смущенно довольна.
Там у меня, сказала она, сняв очки и протирая их,- -было одно место недостаточно отделанное.
Машура засмеялась.
- Ах ты мой Анатоль Франс!
Она обняла ее и засмеялась. Опять на глазах у нее блеснули слезы.
- Антон у нас очень долго не был,- сказала Наталья Григорьевна.-Что такое? Эти вечные qui pro qui' между вами! Вы, как культурные люди, должны бы уже это кончить.
- Мамочка, не говори! - сказала Машура, всхлипнув, обняла ее и положила голову на плечо.- Я ничего сама не знаю, может быть, правда, я во всем виновата.
Но тут Наталья Григорьевна совсем не согласилась. В чем это Машура может быть виновата? Нет, так нельзя. Если уж кто виноват, то - Антон. Нельзя быть таким самолюбивым и бешено ревнивым. Человек культурный должен верить близкому существу, давать известный простор. У нас не восток, чтобы запирать женщин.
И она решила, что завтра же позовет Антона, обязательно, на эти блины.
- Если он хочет,- сказала Машура,- может сам прийти.
- Оставь, пожалуйста. Это все - нервы. И на другой день, как предполагала, Наталья Григорьевна отправила к нему девушку Полю с запиской.
Кроме истории, социологии профессор любил и блины. Наталья Григорьевна знала его давно, хорошо помнила, что блины должны быть со снетками. С утра в среду человек ходил в Охотный, и к часу на отдельных сковородках шипели профессорские блины, с припеченными снетками.
Профессор приехал немного раньше и, слегка разглаживая серебряную шевелюру, главную свою славу, сказал, что в Англии считается приличным опоздать на десять минут к обеду, но совершенно невозможным - явиться за десять минут до назначенного.
- Благодарю Бога, что я в Москве,- добавил он тем тоном, что все-таки все, что он делает,- хорошо.- В Англии меня сочли бы за обжору, которому не терпится с блинами.
Антон, напротив, поступил по-английски, хотя и не знал этого:
явился, когда профессор запивал рюмкой хереса в граненой, хрустальной рюмке первую серию блинов. Антон покраснел. Он думал, что опаздывать неудобно, и невнятно извинился. За столом был молчалив. Иногда беспричинно краснел и вздыхал. Машоpa тоже держалась сдержанно. Выглядела она несколько худее и бледнее обычного.
Затем заговорили о литературе. Профессор назвал возможных кандидатов в Академию. Хвалил научность и обоснован
Недоразумение (лат.).
397
ность реферата в Литературном Обществе. Наталья Григорьевна говорила, что сейчас ее интересуют те малоизвестные французские лирики XVII века, которых можно бы считать запоздалыми учениками Ронсара и которые несправедливо заглушены ложноклассицизмом. В частности, она занимается Теофилем де Вио. Профессор съел еще блинов и одобрил.
После завтрака Машура позвала Антона наверх. Был теплый, полувесенний день. Навоз на дворе порыжел. В нем разбирались куры. С крыш капало. Легко, приветливо светлел в Машуриной чистой комнате масленичный день.
Она довольно долго играла Антону сонату Баха. Он сидел в кресле, все молча, не совсем для нее понятный. Кончив, она свернула ноты и сказала:
- Я перед тобой во многом виновата. Если можешь, прости. Антон подпер голову руками.
- Прощать здесь не за что. Кто же виноват, что я не загадочный герой, а студент-математик, ничем еще не знаменитый... И никто не виноват, если я... если у меня...
Он взволновался, задохнулся и встал.
- Я не могу же тебя заставить,- говорил он через несколько минут, ломая крепкими пальцами какую-то коробочку,- не могу же заставить любить меня так, как хотел бы... И даже понимать меня, таким, какой я есть. Ты же, все-таки, меня всего не знаешь или не хочешь знать.
Он опять горячился.
- Ты считаешь меня ничтожеством, я в твоих глазах влюбленный студент, которого приятно держать около себя...
Машура подошла к нему, положила руки на плечи и поцеловала в лоб.
- Милый,- сказала она,- я не считаю тебя ничтожеством. Ты это знаешь.
- Да, но все это не то, не так...- Антон опять сел, взял ее за руку.- Тут дело не в прощении...
Машура молчала и смотрела на него. Потом вдруг улыбнулась.
- У тебя страшно милый вихор,- сказала она, взялась за кольцо волос на его лбу и навила на палец.- Он у тебя всегда был, сколько тебя помню. И всегда придавал тебе серьезный, важный вид.
Антон поднял голову.
- Может быть. я не умею причесываться...
- Нет, и не надо. Так гораздо лучше. Наши девчонки, гимназистки, очень уважали тебя именно за голову. Ты так Сократом и назывался.
Антон улыбнулся.
- Сократ был лысым, а ты говоришь, вихор...
- Это ничего не значит. Тебе и не надо быть лысым.
Она подала ему зеркальце, он посмотрелся. Машура зашла
ЗЗД
сзади кресла, засмеялась, схватила его за уши и стала слегка раскачивать голову.
- Говорят, что женщины - кокетки, а по-моему, у вас,
мужчин, кокетства даже больше, только как-то это не считается. Антон стал защищаться, но несколько сконфузился. Машура же продолжала, что любовь любовью, но в каждом
есть, как она выразилась, шантеклер, петух, распускающий
хвост.
- Например, это безобразие,- продолжала она,- ты знаешь, маскарад, на который меня звала Анна Дмитриевна, кончился-таки дуэлью. Бедного Ретизанова подстрелили, и, конечно, из-за женщины.
Машуре вдруг стало почти весело. Был ли тут светлый, веселый день, или устала она тосковать, и брала в ней свое молодость, но захотелось даже подурить, покривляться.
Она стала пред Антоном на колени и сказала:
- Ваше превосходительство, а ничего, что я навестила раненого Ретизанова? И опять обещалась еще зайти?
Антон засмеялся опять смущенно, но чем-то был доволен.
- Я знаю только одно,- сказал он, краснея,- что если нас ты укоряешь в шантеклерстве, то в вас, отродьях Евы, есть-таки нечто... от древнего Змия.
Через час Антон уходил от нее, взволнованный и смущенный, но по-радостному. Он не совсем отдавал себе отчет, и некая прежняя тяжесть сидела в нем, но этот день и в его мрачную жизнь внес как бы просвет. Ничего не было говорено всерьез, но вновь он уносил в душе обаяние Машуры, которая и мучила, и восхищала его столько времени.
Машура же ни о чем особенно не думала; разыгрывала своего Баха, ходила на заседания "Белого Голубя", и иногда, в теплые светлые дни по-детски радовалась весне, шагая где-нибудь по Никитскому бульвару, мимо дома, где умер Гоголь. Все-таки прочности не было в ее душе.
В один из таких дней зашла она на Пречистенку, к Ретизанову.
Его здоровье то улучшалось, то ухудшалось, опасность прошла, но в общем он сильно изнемог. С его худого лица торчали седоватые усы; глаза казались еще больше.
- Вы очень добры,- сказал он, приподымаясь на постели.- Ха! Мне очень нравится, что вот вы взяли и пришли... во второй раз.
Машура поставила ему на стол букетик живых цветов.
- Мне хотелось взглянуть, как вы...
- И еще принесла цветов! Он улыбнулся, взял и понюхал.
- Этой зимой я посылал много цветов в Петербург, Елизавете Андреевне, Ха! Она меня отдаривала, когда я вот так... захворал. Но последнее время редко стала заходить.
- Да ведь она...- Машура чуть было не договорила - "уезжает", но вовремя остановилась. Как раз неделю назад, на собрании "Белого Голубя", она прощалась надолго, сказала, что едет за границу. Машура знала даже с кем. Она слегка вздохнула и сказала:
- Вероятно, очень занята.
Ретизанов оживился и стал рассказывать о ее танцах. По его мнению, из нее выйдет великий художник. Ритм и божественная легкость составляют основу ее существа. Другие ходят, говорят, смеются - в ней же присутствует богиня, и лишь острый взгляд посвященного может понять всю ее прелесть. Грубых людей, как Никодимова. такие существа раздражают. Потому он и вел себя с ней так в маскараде.
- В Елизавете Андреевне,- говорил Ретизанов,- необыкновенно чисто проявилась стихия женственного. Голубоватое эфирное вещество, полное легкости и света.
- Голубая звезда,- сказала Машура и вдруг покраснела.
- Что? - вскрикнул Ретизанов.- Как вы сказали? Машура повторила.
- Голубая звезда!-произнес он в изумлении.--Нет, позвольте... в каком смысле?
- Можно думать,- запинаясь ответила Машура - что одна звезда... она называется Вега и светит голубоватым светом... ну, одним словом, что образ этой Веги есть образ женщины... в высшем смысле. И что, обратно в некоторых женщинах есть отголосок ее света...
Ретизанов слушал с возрастающим изумлением.
- Позвольте,- закричал он.- Это не женские мысли! Это говорил мужчина.
Машура покраснела.
- Даже если б и так.
- Вам это говорил мужчина?
- Да,- ответила Машура уже сдержаннее,- один знакомый развивал мне эту теорию.
Ретизанов несколько минут молчал, потом вскрикнул:
- Христофоров! Это он! Ах, черт возьми, он предвосхитил мои мысли.
Когда Машура вышла от него, был прозрачный, стеклянно-розовеющий вечер. Бледно-золотистая Венера сопровождала ее путь по бульвару, плывя над домами, цепляясь за голые ветки деревьев. Машура глядела на нее и думала, что это тоже звезда любви, быть может, таинственная устроительница сердечных дел. Быть может, и ее, Машуры, земная судьба связана с велениями неведомых, дивных богов.
Ретизанов же после ухода Машуры долго не мог успокоиться. Мысль о голубой звезде волновала и радовала его. Наконец, он накинул халат и слабый, слегка еще задыхаясь, с кружащейся головой пробрел в кабинет. Там опять подошел к занавеске, раздвинул ее и, закрыв глаза, отдался общению с гениями. Он стоял так довольно долго, блаженно улыбаясь. Затем медленно возвратился к себе.
В то время как звезда его укладывала чемоданы, чтобы начать светлое и бездумное странствие, гении дали радостнейшие ответы. Ретизанов лежа бормотал что-то, мечтал, и его душа была полна счастья и надежды.
XVIII
Постом Машура говела, слушала изумительные мефимоны, которые читал священник в черной ризе с серебряными цветами, канон Андрея Критского. Исповедовала нехитрые свои грехи под душной епитрахилью о. Симона, невысокого, немолодого и строгого священника с большой головой и седоватыми волосами. Со смутным, мистическим волнением причащалась.
Дома все шло как-то само собой. Как бывало и раньше, к ним приходил Антон. Как и прежде, косился он и фыркал на солидность Натальи Григорьевны, с Машурой бывал то нежен, то дерзок. Иногда, глядя на него, она думала: "Если я выйду за него замуж, он станет вытворять невероятные вещи, и с ним не очень будет легко. Может быть, именно так и должно случиться".
Наталья Григорьевна не была поклонницей страстных романов, страстных браков.
- Жизнь в браке,- говорила она,- это совместное творчество того общения, которое называется семьей. Семья же есть ячейка культуры, заметь себе это,- она целовала Машуру в лоб,- ячейка культуры, то есть порядка.
Машура улыбалась.
- Ах, мама, когда мне будет шестьдесят, то, наверно, и я буду интересоваться культурой, ячейками и порядком.
Она вздохнула ч не стала более распространяться. За дни весны, которая в этом году была прекрасна, Машура много ходила по Москве, по бульварам. Думала она о себе, своей жизни. Теперь не было уже у нее ощущения вины перед Антоном, того двойственного и странного, в чем жила она почти целый :"од. Не было к нему и никаких дурных чувств. Она его знала, знала насквозь, и иногда он казался ей очень мил, как очень свой, давно родной человек. "Ну и что же, и это все? -думала она с улыбкой.- Брак есть совместное творчество общения, называемого семьей?" Ей стало почти смешно и почт" горько. "Ячейка культуры, порядка! Нет, это все чего-то не то, не так... Недаром и АНТОН это чувствует". Она вспомнила опять свое вечернее посещение Христофорова, TO! садик, луну. вечер, и ее сердце забилось волнением и истомой. В горле остановилась горькая спазма. Слезы выступили на глазах. "Нет,- через силу, как бы запинаясь, сказала она себе,- если нет, если этого нет, то и ничего не надо. Иначе ложь". "Ложь, ложь,- твердила она позже, уже подходя
401
к своему дому и слегка задыхаясь.- И не надо скрываться, называть это жалкими словами". Раздевшись, она быстро прошла в кабинет Натальи Григорьевны. Та сидела за письменным столом, в очках, и старческой, бледной рукой с голубыми жилами писала ответ по детским приютам, где состояла в комитете. Весеннее солнце золотистым ковром легко по креслу, углу стола, пестрому леопарду в ногах, блестело в золотом тиснении переплетов в шкафах. Машура обняла мать сзади, поцеловала около уха.
- Мама, я сейчас почувствовала одну вещь и должна тебе сказать.
Наталья Григорьевна отложила перо. взглянула на нее, сняла очки. Она видела, что Машура возбуждена. Ее остроугольное лицо было насыщено какой-то нервной дрожью.
- Ну, ну, говори.
Машура было начала, горячо и спутанно, что она виновата перед Антоном в том, что долго держала его около себя, и почему-то вышло, что они стали считаться женихом и невестой, но на самом деле это ошибка.
Тут она заплакала, обняла Наталью Григорьевну и, всхлипывая, сидя на ручке кресла, сквозь слезы бормотала, что надо все это выяснить, раз навсегда кончить, чтобы не мучить ни его, ни себя ложью...
Наталья Григорьевна изумилась. Не то чтобы очень она была на стороне Антона, но во всем этом ей не нравился беспорядок, то шумное и нервное, что вносила с собой Машура.
- Успокойся,- говорила она,- не плачь, и тогда можно будет обсудить положение.
Она дала ей валерьянки, и когда солнечная полоса несколько передвинулась, прямо поставила ей вопрос: любит ли она Антона? На что Машура ответила, что и любит, как товарища и друга детства, но не так... и вообще это не то... именно теперь она убедилась...
Тогда Наталья Григорьевна со свойственной ей твердостью и логикой спросила: не любит ли она другого? Машура было смутилась, но мгновенно овладела собой и ответила: нет. Наталье Григорьевне показалось, что это не совсем так, но настаивать и выпытывать она не захотела. И в заключение сказала, что в таком важном и серьезном деле нельзя спешить.
- Не нервничай, не волнуйся,- говорила она,- если ты убедишься, что истинного чувства к Антону у тебя нет, то не силой же станут тебя за него выдавать. Все в твоих руках. Ты должна поступить прямо, честно. Но не опрометчиво, не поддаваясь минуте.
Слезы и разговор несколько облегчили Машуру. В сумерках она играла у себя наверху на пианино и думала, что пускай она и будет жить в этой светлой и чистой своей комнате, ни с кем не связанная, ровной и одинокой жизнью. "Если любовь,- говорила она себе,- то пусть будет она так же прекрасна, как эти звуки.
томления гениев, и если надо, пусть не воплотится. Если же дано, я приму ее вся, до последнего изгиба".
В этот вечер Антон не пришел. Она просидела одна, рано легла спать и спала спокойно.
Следующий день был четверг Страстной недели, знаменитый день Двенадцати Евангелий, длинных служб, вечернего шествия с огоньками. Часа в три, в мягком опаловом свете дня, Машура вышла из дому по направлению к Кремлю. Шла она не к Двенадцати Евангелиям, а просто побродить, поглядеть Москву. Кремль был очень хорош. Тускло сияла позолота соборов, часы на Спасских воротах били мерно и музыкально. Золотоверхие башни казались влажными, над Замоскворечьем синела дымка весны; внизу, на Москва-реке, половодье; река бурно катила шоколадные воды. От памятника Александру II видела Машура внизу милую и ветхую церковь Константина и Елены, покривившуюся, осененную несколькими деревьями. Заходила в Архангельский собор, где под каменными надгробьями в медных оправах спят великие князья и цари, в мрачном полусвете; веет там седой и страшной стариной. И затем - уже совсем случайно, мимо Успенского собора, забрела в мироваренную палату, при церкви Двенадцати Апостолов. Был день того двухлетия, когда на всю Россию варят миро. Машура поднялась во второй этаж, взяла налево и оказалась в невысокой, светлой и обширной зале. По стенам стояли зрители, а в правом углу, на некотором подобии плиты, в серебряных вделанных чанах варился священный состав. Непрерывно шла служба. Дьяконы и священники в светлых ризах мешали серебряными ковшами. Худенький квартальный просил публику не наседать. Стоял теплый, необыкновенно дурманящий запах - редких масел, цветов, старинных благовоний. Диаконы, медленно чере- дуясь, подымали и опускали свои ложки. Кадили кадильницы. Свечи золотели. Непрерывный, однообразный голос читал у аналоя.
В Успенском соборе побыла она недолго. Смешанное чувство Италии и Византии, древней, домосковской Руси охватывало там еще сильнее. На паперти, под дивным порталом столкнулась она, выходя, с Анной Дмитриевной.
- Нам везет встречаться у святых мест,- сказала Анна Дмитриевна с улыбкой.- Помните, Звенигород?
Она сильно похудела, была одета в темном. Большие ее глаза глядели утомленно.
Христофоров обернулся. Лицо Никодимова в сумерках приняло фиолетовый оттенок.
- Что,- спросил Христофоров,- играть очень интересно?
- Да-а...- протянул Никодимов.- Играть... Игра, кроме волнений, хороша еще тем, что необыкновенно отрывает от обычной жизни. Я играю всегда в полусне... особенно когда уж поздно. Только карты, они сменяются, так, этак, вами овладевает оцепенение...
- Я это понимаю,-- тихо ответил Христофоров.
- Понимаете! Вот бы уж не поверил. Ваша жизнь мало похожа на мою.
Христофоров согласился.
-- Я,- сказал вдруг Никодимов,- то, что называется темная личность.-Он налил себе вина и выпил.
- Мне это нередко говорят. Например, тогда, на маскараде. И - правы. Я не отрекаюсь. Хоть иногда это утомляет. Меня в корпусе еще мальчишки не любили. Звали: "Орлик доносчик, собачий извозчик". Я иногда плакал, иногда их бил. Но кончил хорошо, чуть не первым. Был честолюбив. Мечтал о славе, читал о Наполеоне, итальянские походы знал наизусть. Поступил в Ни
393
колаевскую Академию. Там мне тоже устраивали бойкот. Так, особняком и держался. Но опять кончил, тоже недурно. Служил по генеральному штабу. Знаете мою специальность? Вместо полководца - военный шпион. Сначала в Австрию командировки. Я ходил в штатском, зарисовывал местности, около крепости. Потом получил назначение в Вену, в нашу военную миссию. Там жилось весело. Я знал Ягича, знаменитого предателя. Он нам продал мобилизационные планы. Дороговато обошлось. Но на случай войны - небесполезно. Это дело, частью, через меня делалось. Ягича я обхаживал... Да, но не совсем удалось, не совсем удалось!
Пока он рассказывал о Ягиче, юноша плескался в ванне. Он вызвал к себе Никодимова; долетали какие-то разговоры, опять слово деньги, затем, снова в халатике, он проследовал в свою комнату, одеваться.
Христофоров сидел в кресле, спиной к окну, в смутных, весенних сумерках, и думал о том, каких только людей и дел нет на свете. Его не возмущал и не раздражал Никодимов. Он замечал даже в себе странное любопытство. Хотелось дальше слышать о его жизни.
Никодимов извинился, что задерживается. И действительно, вернулся, лишь проводив друга.
- Что же дальше было с Ягичем? - спросил Христофоров. Никодимов сел и помолчал.
- Ягича открыли, свои же, австрийские офицеры. Однажды, поздно ночью, они нас арестовали в одном... теплом месте. И привезли в отель. Ему дали револьвер, отвели в соседнюю комнату и предложили застрелиться. Был момент, когда они собирались разделаться и со мной - я был в штатском, как настоящая темная личность. Я тогда чудом уцелел. Но вообще мне не повезло. Наши тоже косо на меня взглянули.
Он хрустнул пальцами.
- Стали подозревать, что я же и выдал Ягича. Знаете, эта игра всегда двусмысленна... Одним словом, карьера моя прогорела. Я все-таки служу, но это безнадежно. Вы понимаете, на имени моем - пятно... вот что. Нет, вы не из нашей компании, вы из так называемых праведников,- прибавил он вдруг живо и резко.- Не поймете.
- Я не знаю,- тихо ответил Христофоров,- из каких именно я. Но то, что вы мне рассказали, все понятно. Можно ведь все это понять и... ведя другую жизнь.
- Хотели сказать: и не будучи прохвостом! - Никодимов захохотал.
- Вы принимаете все очень болезненно,- с грустью ответил Христофоров.
Никодимов налил себе вина и выпил.
- Болезненно! Вздор! - бормотал он.- Ничего нет хорошего. Разве Юлий... Этого мальчика,- сказал он, указывая на комнат
394
ку юноши,- зовут Юлием. Я подарил ему перстень с головой Антиноя.
Через час он провожал гостя. Довел его до лифта и простился. Уже входя в каюту, Христофоров заметил, как содрогнулся Никодимов при виде этой машины.
В десять Никодимов поехал в клуб. Там он играл с ушастыми игроками, с седыми дамами в наколках, с содержанками; еще пил, погружаясь в карточный туман. Так было в этот вечер, и в следующий, и еще в следующий. Выигрыш не приходил. Антиной кис. Он развлекал, все же, Никодимова. Но тоска не унималась. Проходя ночью по пустынным переулкам, Никодимов думал, что его жизнь, с самой ранней юности, была чем-то непоправимо испорчена, и теперь, чем далее, тем труднее ее влачить. Пустые дни, пустые действия, мелкие выигрыши, мелкие проигрыши чередовались утомительно. "Все это вздор, все гадость,- думал он.- Как скучно!"
Приступы беспредметной, леденящей тоски бывали столь остры, что опять вспоминал он о Вене, туманном утре, когда в закрытом автомобиле везли их австрийские офицеры, о комнате отеля, где он ждал судьбы, о глухом выстреле за стеной. Может, было бы лучше...
В одну из таких ночей, подойдя к подъезду своего дома, он думал об Анне Дмитриевне, и усмехнулся. "Добрые души, добрые души, спасительницы, женщины". Он машинально вошел, машинально побрел к лифту. Зеленоватый сумрак был в вестибюле. Уже подойдя к самой двери, он на мгновение остановился, охнул. Рядом, улыбаясь, сняв кепи, стоял знакомый швейцар из Вены и приглашал войти. Никодимов бросился вперед. С порога, сразу он упал в яму, глубиною в полроста. Дверца лифта не была заперта. Он очень ушиб ногу, вскрикнул, попытался встать, но было темно и тесно. Сзади в ужасе закричал кто-то. Сверху, плавно, слегка погромыхивая, спускался лифт. Никодимов собрал все силы, вскочил, до груди высунулся из люка.
Его отчаянный вопль не был уже криком человека.
XVII
Несколько времени после того, как навестила Христофорова, Машура провела очень замкнуто. Видеть никого не хотелось. Она сидела у себя наверху и разыгрывала Баха, Генделя. На дворе шел снег, бродили куры, кучер запрягал санки, а Машуре казалось, что со своей сонатой lit.- min' она отделена от всего мира тонкой, но надежной стенкой.
До минор (итал.).
Перед маскарадом заезжала Анна Дмитриевна и звала ее. Машура отказалась. Наталья Григорьевна это одобрила. Машуру считала она безупречной и потому именно не сочувствовала выезду на фривольный бал художников. Она советовала ей лучше-читать Стендаля. Сама же, среди многих своих домашних дел, заканчивала реферат для Литературного Общества.
Общество собиралось на Спиридоновке, в доме графини Д. Оно было старинно и знаменито. Некогда читались там стихи юноши Пушкина; выступал Лев Толстой и Тургенев. В новое же время - обязательный этап жизни литератора - в некоторый вечер, в низкой, темноватой зале, среди белых стариков и важных дам, приват-доцентов, скромных барышень, студентов - прочесть новейшее свое творение.
Для Натальи Григорьевны этот экзамен прошел давно. Но к выступлению отнеслась она серьезно, много обдумывала и обрабатывала, не желая ударить лицом в грязь пред почтенными слушателями.
Туда Машура не могла не поехать. Мать несколько волновалась. Даже румянец показался на старческих щеках: в черном шелковом платье, с чудесной камеей-брошью, в очках и седоватых локонах, Наталья Григорьевна была внушительна. Как только кучер подвез их и они вышли, сразу почувствовалось, что все прочно, по-настоящему, что для дел Общества именно нужна Наталья Григорьевна со своей солидностью, образованностью и умеренными взглядами. Это не выскочка. Она читала ровным, несколько монотонным голосом, но культурно, то есть так. что в зале веяло серьезностью, едва ли переходящей в скуку, и если переходящей, то лишь для очень молодых. Люди же зрелые- их было большинство - сидели в сознании, что об истинно литературных вещах с ними беседует истинно литературный человек.
Машура тоже покорно слушала. Вернее, мамины слова входили в ее душу и выходили так же легко, как выдыхается воздух. Глядя на свои тонкие, очень выхоленные руки, сложенные на коленях, Машура почему-то подумала, что мама хорошо, все-таки, ее воспитала. В сущности, что дурного в том, что она была у Христофорова, а вот теперь она считает уж себя виновной, выдерживает некую епитимью. Мать говорила о поэме "Цыгане", а Машуре стало вдруг так грустно и жаль себя, что на глазах выступили слезы.
Когда Наталья Григорьевна кончила, ей аплодировали не больше и не меньше, чем следовало. Седой профессор, которого Ретизанов назвал дубом, подошел и поцеловал ручку. Наталья Григорьевна пригласила его в среду на блины. Покончив с текущими делами, члены Общества стали разъезжаться так же чинно, как и съезжались. Машура с матерью села в санки с высокой спинкой и покатила по Поварской.
Дома она обняла мать и сказала:
- Милая мама, ты очень хорошо читала.
Наталья Григорьевна была смущенно довольна.
Там у меня, сказала она, сняв очки и протирая их,- -было одно место недостаточно отделанное.
Машура засмеялась.
- Ах ты мой Анатоль Франс!
Она обняла ее и засмеялась. Опять на глазах у нее блеснули слезы.
- Антон у нас очень долго не был,- сказала Наталья Григорьевна.-Что такое? Эти вечные qui pro qui' между вами! Вы, как культурные люди, должны бы уже это кончить.
- Мамочка, не говори! - сказала Машура, всхлипнув, обняла ее и положила голову на плечо.- Я ничего сама не знаю, может быть, правда, я во всем виновата.
Но тут Наталья Григорьевна совсем не согласилась. В чем это Машура может быть виновата? Нет, так нельзя. Если уж кто виноват, то - Антон. Нельзя быть таким самолюбивым и бешено ревнивым. Человек культурный должен верить близкому существу, давать известный простор. У нас не восток, чтобы запирать женщин.
И она решила, что завтра же позовет Антона, обязательно, на эти блины.
- Если он хочет,- сказала Машура,- может сам прийти.
- Оставь, пожалуйста. Это все - нервы. И на другой день, как предполагала, Наталья Григорьевна отправила к нему девушку Полю с запиской.
Кроме истории, социологии профессор любил и блины. Наталья Григорьевна знала его давно, хорошо помнила, что блины должны быть со снетками. С утра в среду человек ходил в Охотный, и к часу на отдельных сковородках шипели профессорские блины, с припеченными снетками.
Профессор приехал немного раньше и, слегка разглаживая серебряную шевелюру, главную свою славу, сказал, что в Англии считается приличным опоздать на десять минут к обеду, но совершенно невозможным - явиться за десять минут до назначенного.
- Благодарю Бога, что я в Москве,- добавил он тем тоном, что все-таки все, что он делает,- хорошо.- В Англии меня сочли бы за обжору, которому не терпится с блинами.
Антон, напротив, поступил по-английски, хотя и не знал этого:
явился, когда профессор запивал рюмкой хереса в граненой, хрустальной рюмке первую серию блинов. Антон покраснел. Он думал, что опаздывать неудобно, и невнятно извинился. За столом был молчалив. Иногда беспричинно краснел и вздыхал. Машоpa тоже держалась сдержанно. Выглядела она несколько худее и бледнее обычного.
Затем заговорили о литературе. Профессор назвал возможных кандидатов в Академию. Хвалил научность и обоснован
Недоразумение (лат.).
397
ность реферата в Литературном Обществе. Наталья Григорьевна говорила, что сейчас ее интересуют те малоизвестные французские лирики XVII века, которых можно бы считать запоздалыми учениками Ронсара и которые несправедливо заглушены ложноклассицизмом. В частности, она занимается Теофилем де Вио. Профессор съел еще блинов и одобрил.
После завтрака Машура позвала Антона наверх. Был теплый, полувесенний день. Навоз на дворе порыжел. В нем разбирались куры. С крыш капало. Легко, приветливо светлел в Машуриной чистой комнате масленичный день.
Она довольно долго играла Антону сонату Баха. Он сидел в кресле, все молча, не совсем для нее понятный. Кончив, она свернула ноты и сказала:
- Я перед тобой во многом виновата. Если можешь, прости. Антон подпер голову руками.
- Прощать здесь не за что. Кто же виноват, что я не загадочный герой, а студент-математик, ничем еще не знаменитый... И никто не виноват, если я... если у меня...
Он взволновался, задохнулся и встал.
- Я не могу же тебя заставить,- говорил он через несколько минут, ломая крепкими пальцами какую-то коробочку,- не могу же заставить любить меня так, как хотел бы... И даже понимать меня, таким, какой я есть. Ты же, все-таки, меня всего не знаешь или не хочешь знать.
Он опять горячился.
- Ты считаешь меня ничтожеством, я в твоих глазах влюбленный студент, которого приятно держать около себя...
Машура подошла к нему, положила руки на плечи и поцеловала в лоб.
- Милый,- сказала она,- я не считаю тебя ничтожеством. Ты это знаешь.
- Да, но все это не то, не так...- Антон опять сел, взял ее за руку.- Тут дело не в прощении...
Машура молчала и смотрела на него. Потом вдруг улыбнулась.
- У тебя страшно милый вихор,- сказала она, взялась за кольцо волос на его лбу и навила на палец.- Он у тебя всегда был, сколько тебя помню. И всегда придавал тебе серьезный, важный вид.
Антон поднял голову.
- Может быть. я не умею причесываться...
- Нет, и не надо. Так гораздо лучше. Наши девчонки, гимназистки, очень уважали тебя именно за голову. Ты так Сократом и назывался.
Антон улыбнулся.
- Сократ был лысым, а ты говоришь, вихор...
- Это ничего не значит. Тебе и не надо быть лысым.
Она подала ему зеркальце, он посмотрелся. Машура зашла
ЗЗД
сзади кресла, засмеялась, схватила его за уши и стала слегка раскачивать голову.
- Говорят, что женщины - кокетки, а по-моему, у вас,
мужчин, кокетства даже больше, только как-то это не считается. Антон стал защищаться, но несколько сконфузился. Машура же продолжала, что любовь любовью, но в каждом
есть, как она выразилась, шантеклер, петух, распускающий
хвост.
- Например, это безобразие,- продолжала она,- ты знаешь, маскарад, на который меня звала Анна Дмитриевна, кончился-таки дуэлью. Бедного Ретизанова подстрелили, и, конечно, из-за женщины.
Машуре вдруг стало почти весело. Был ли тут светлый, веселый день, или устала она тосковать, и брала в ней свое молодость, но захотелось даже подурить, покривляться.
Она стала пред Антоном на колени и сказала:
- Ваше превосходительство, а ничего, что я навестила раненого Ретизанова? И опять обещалась еще зайти?
Антон засмеялся опять смущенно, но чем-то был доволен.
- Я знаю только одно,- сказал он, краснея,- что если нас ты укоряешь в шантеклерстве, то в вас, отродьях Евы, есть-таки нечто... от древнего Змия.
Через час Антон уходил от нее, взволнованный и смущенный, но по-радостному. Он не совсем отдавал себе отчет, и некая прежняя тяжесть сидела в нем, но этот день и в его мрачную жизнь внес как бы просвет. Ничего не было говорено всерьез, но вновь он уносил в душе обаяние Машуры, которая и мучила, и восхищала его столько времени.
Машура же ни о чем особенно не думала; разыгрывала своего Баха, ходила на заседания "Белого Голубя", и иногда, в теплые светлые дни по-детски радовалась весне, шагая где-нибудь по Никитскому бульвару, мимо дома, где умер Гоголь. Все-таки прочности не было в ее душе.
В один из таких дней зашла она на Пречистенку, к Ретизанову.
Его здоровье то улучшалось, то ухудшалось, опасность прошла, но в общем он сильно изнемог. С его худого лица торчали седоватые усы; глаза казались еще больше.
- Вы очень добры,- сказал он, приподымаясь на постели.- Ха! Мне очень нравится, что вот вы взяли и пришли... во второй раз.
Машура поставила ему на стол букетик живых цветов.
- Мне хотелось взглянуть, как вы...
- И еще принесла цветов! Он улыбнулся, взял и понюхал.
- Этой зимой я посылал много цветов в Петербург, Елизавете Андреевне, Ха! Она меня отдаривала, когда я вот так... захворал. Но последнее время редко стала заходить.
- Да ведь она...- Машура чуть было не договорила - "уезжает", но вовремя остановилась. Как раз неделю назад, на собрании "Белого Голубя", она прощалась надолго, сказала, что едет за границу. Машура знала даже с кем. Она слегка вздохнула и сказала:
- Вероятно, очень занята.
Ретизанов оживился и стал рассказывать о ее танцах. По его мнению, из нее выйдет великий художник. Ритм и божественная легкость составляют основу ее существа. Другие ходят, говорят, смеются - в ней же присутствует богиня, и лишь острый взгляд посвященного может понять всю ее прелесть. Грубых людей, как Никодимова. такие существа раздражают. Потому он и вел себя с ней так в маскараде.
- В Елизавете Андреевне,- говорил Ретизанов,- необыкновенно чисто проявилась стихия женственного. Голубоватое эфирное вещество, полное легкости и света.
- Голубая звезда,- сказала Машура и вдруг покраснела.
- Что? - вскрикнул Ретизанов.- Как вы сказали? Машура повторила.
- Голубая звезда!-произнес он в изумлении.--Нет, позвольте... в каком смысле?
- Можно думать,- запинаясь ответила Машура - что одна звезда... она называется Вега и светит голубоватым светом... ну, одним словом, что образ этой Веги есть образ женщины... в высшем смысле. И что, обратно в некоторых женщинах есть отголосок ее света...
Ретизанов слушал с возрастающим изумлением.
- Позвольте,- закричал он.- Это не женские мысли! Это говорил мужчина.
Машура покраснела.
- Даже если б и так.
- Вам это говорил мужчина?
- Да,- ответила Машура уже сдержаннее,- один знакомый развивал мне эту теорию.
Ретизанов несколько минут молчал, потом вскрикнул:
- Христофоров! Это он! Ах, черт возьми, он предвосхитил мои мысли.
Когда Машура вышла от него, был прозрачный, стеклянно-розовеющий вечер. Бледно-золотистая Венера сопровождала ее путь по бульвару, плывя над домами, цепляясь за голые ветки деревьев. Машура глядела на нее и думала, что это тоже звезда любви, быть может, таинственная устроительница сердечных дел. Быть может, и ее, Машуры, земная судьба связана с велениями неведомых, дивных богов.
Ретизанов же после ухода Машуры долго не мог успокоиться. Мысль о голубой звезде волновала и радовала его. Наконец, он накинул халат и слабый, слегка еще задыхаясь, с кружащейся головой пробрел в кабинет. Там опять подошел к занавеске, раздвинул ее и, закрыв глаза, отдался общению с гениями. Он стоял так довольно долго, блаженно улыбаясь. Затем медленно возвратился к себе.
В то время как звезда его укладывала чемоданы, чтобы начать светлое и бездумное странствие, гении дали радостнейшие ответы. Ретизанов лежа бормотал что-то, мечтал, и его душа была полна счастья и надежды.
XVIII
Постом Машура говела, слушала изумительные мефимоны, которые читал священник в черной ризе с серебряными цветами, канон Андрея Критского. Исповедовала нехитрые свои грехи под душной епитрахилью о. Симона, невысокого, немолодого и строгого священника с большой головой и седоватыми волосами. Со смутным, мистическим волнением причащалась.
Дома все шло как-то само собой. Как бывало и раньше, к ним приходил Антон. Как и прежде, косился он и фыркал на солидность Натальи Григорьевны, с Машурой бывал то нежен, то дерзок. Иногда, глядя на него, она думала: "Если я выйду за него замуж, он станет вытворять невероятные вещи, и с ним не очень будет легко. Может быть, именно так и должно случиться".
Наталья Григорьевна не была поклонницей страстных романов, страстных браков.
- Жизнь в браке,- говорила она,- это совместное творчество того общения, которое называется семьей. Семья же есть ячейка культуры, заметь себе это,- она целовала Машуру в лоб,- ячейка культуры, то есть порядка.
Машура улыбалась.
- Ах, мама, когда мне будет шестьдесят, то, наверно, и я буду интересоваться культурой, ячейками и порядком.
Она вздохнула ч не стала более распространяться. За дни весны, которая в этом году была прекрасна, Машура много ходила по Москве, по бульварам. Думала она о себе, своей жизни. Теперь не было уже у нее ощущения вины перед Антоном, того двойственного и странного, в чем жила она почти целый :"од. Не было к нему и никаких дурных чувств. Она его знала, знала насквозь, и иногда он казался ей очень мил, как очень свой, давно родной человек. "Ну и что же, и это все? -думала она с улыбкой.- Брак есть совместное творчество общения, называемого семьей?" Ей стало почти смешно и почт" горько. "Ячейка культуры, порядка! Нет, это все чего-то не то, не так... Недаром и АНТОН это чувствует". Она вспомнила опять свое вечернее посещение Христофорова, TO! садик, луну. вечер, и ее сердце забилось волнением и истомой. В горле остановилась горькая спазма. Слезы выступили на глазах. "Нет,- через силу, как бы запинаясь, сказала она себе,- если нет, если этого нет, то и ничего не надо. Иначе ложь". "Ложь, ложь,- твердила она позже, уже подходя
401
к своему дому и слегка задыхаясь.- И не надо скрываться, называть это жалкими словами". Раздевшись, она быстро прошла в кабинет Натальи Григорьевны. Та сидела за письменным столом, в очках, и старческой, бледной рукой с голубыми жилами писала ответ по детским приютам, где состояла в комитете. Весеннее солнце золотистым ковром легко по креслу, углу стола, пестрому леопарду в ногах, блестело в золотом тиснении переплетов в шкафах. Машура обняла мать сзади, поцеловала около уха.
- Мама, я сейчас почувствовала одну вещь и должна тебе сказать.
Наталья Григорьевна отложила перо. взглянула на нее, сняла очки. Она видела, что Машура возбуждена. Ее остроугольное лицо было насыщено какой-то нервной дрожью.
- Ну, ну, говори.
Машура было начала, горячо и спутанно, что она виновата перед Антоном в том, что долго держала его около себя, и почему-то вышло, что они стали считаться женихом и невестой, но на самом деле это ошибка.
Тут она заплакала, обняла Наталью Григорьевну и, всхлипывая, сидя на ручке кресла, сквозь слезы бормотала, что надо все это выяснить, раз навсегда кончить, чтобы не мучить ни его, ни себя ложью...
Наталья Григорьевна изумилась. Не то чтобы очень она была на стороне Антона, но во всем этом ей не нравился беспорядок, то шумное и нервное, что вносила с собой Машура.
- Успокойся,- говорила она,- не плачь, и тогда можно будет обсудить положение.
Она дала ей валерьянки, и когда солнечная полоса несколько передвинулась, прямо поставила ей вопрос: любит ли она Антона? На что Машура ответила, что и любит, как товарища и друга детства, но не так... и вообще это не то... именно теперь она убедилась...
Тогда Наталья Григорьевна со свойственной ей твердостью и логикой спросила: не любит ли она другого? Машура было смутилась, но мгновенно овладела собой и ответила: нет. Наталье Григорьевне показалось, что это не совсем так, но настаивать и выпытывать она не захотела. И в заключение сказала, что в таком важном и серьезном деле нельзя спешить.
- Не нервничай, не волнуйся,- говорила она,- если ты убедишься, что истинного чувства к Антону у тебя нет, то не силой же станут тебя за него выдавать. Все в твоих руках. Ты должна поступить прямо, честно. Но не опрометчиво, не поддаваясь минуте.
Слезы и разговор несколько облегчили Машуру. В сумерках она играла у себя наверху на пианино и думала, что пускай она и будет жить в этой светлой и чистой своей комнате, ни с кем не связанная, ровной и одинокой жизнью. "Если любовь,- говорила она себе,- то пусть будет она так же прекрасна, как эти звуки.
томления гениев, и если надо, пусть не воплотится. Если же дано, я приму ее вся, до последнего изгиба".
В этот вечер Антон не пришел. Она просидела одна, рано легла спать и спала спокойно.
Следующий день был четверг Страстной недели, знаменитый день Двенадцати Евангелий, длинных служб, вечернего шествия с огоньками. Часа в три, в мягком опаловом свете дня, Машура вышла из дому по направлению к Кремлю. Шла она не к Двенадцати Евангелиям, а просто побродить, поглядеть Москву. Кремль был очень хорош. Тускло сияла позолота соборов, часы на Спасских воротах били мерно и музыкально. Золотоверхие башни казались влажными, над Замоскворечьем синела дымка весны; внизу, на Москва-реке, половодье; река бурно катила шоколадные воды. От памятника Александру II видела Машура внизу милую и ветхую церковь Константина и Елены, покривившуюся, осененную несколькими деревьями. Заходила в Архангельский собор, где под каменными надгробьями в медных оправах спят великие князья и цари, в мрачном полусвете; веет там седой и страшной стариной. И затем - уже совсем случайно, мимо Успенского собора, забрела в мироваренную палату, при церкви Двенадцати Апостолов. Был день того двухлетия, когда на всю Россию варят миро. Машура поднялась во второй этаж, взяла налево и оказалась в невысокой, светлой и обширной зале. По стенам стояли зрители, а в правом углу, на некотором подобии плиты, в серебряных вделанных чанах варился священный состав. Непрерывно шла служба. Дьяконы и священники в светлых ризах мешали серебряными ковшами. Худенький квартальный просил публику не наседать. Стоял теплый, необыкновенно дурманящий запах - редких масел, цветов, старинных благовоний. Диаконы, медленно чере- дуясь, подымали и опускали свои ложки. Кадили кадильницы. Свечи золотели. Непрерывный, однообразный голос читал у аналоя.
В Успенском соборе побыла она недолго. Смешанное чувство Италии и Византии, древней, домосковской Руси охватывало там еще сильнее. На паперти, под дивным порталом столкнулась она, выходя, с Анной Дмитриевной.
- Нам везет встречаться у святых мест,- сказала Анна Дмитриевна с улыбкой.- Помните, Звенигород?
Она сильно похудела, была одета в темном. Большие ее глаза глядели утомленно.