Один из часовых, следуя приказу, по пятам ходил за старухой и глаз с нее не спускал. И вот фрау Альдингер, одетая в черное крестьянка, тощая, как жердь, поравнялась с двумя часовыми, стоявшими на краю деревни. Она не смотрела ни вправо, ни влево, точно это ее не касалось. И часового перед собственным домом она, казалось, тоже не замечала: все равно как если бы было приказано следить за ней засохшему вишневому дереву в саду у соседа.
   Альдингер наконец-то добрел до вершины холма. Для молодого человека это была бы не бог весть какая вершина. Правда, деревня казалась ему отсюда лежащей далеко внизу. Вдоль дороги шла небольшая заросль орешника, и Альдингер опустился на землю среди кустов. Он сидел некоторое время не двигаясь в скудной тени ветвей, между которыми просвечивали куски крыш и пашен. Он уже начал дремать, но вдруг слегка вздрогнул. Он встал или, вернее, попытался встать. Посмотрел вниз, в долину. Но долина перед ним не тонула, как обычно, в полуденном блеске, в милом и знакомом свете. В этот ветреный день она была залита каким-то холодным, резким сиянием, так что все контуры казались особенно четкими и оттого – чужими. Затем на все легла глубокая тень.
   После полудня двое ребят пришли собирать орехи. Они взвизгнули и побежали прямо к родителям, работавшим в поле. Отец пришел взглянуть на лежавшего человека. Он послал одного из детей на соседнее поле за соседом, Вольбертом. Вольберт сказал:
   – Да ведь это же Альдингер.
   Тогда и первый крестьянин узнал его. Дети и взрослые стояли в орешнике и смотрели на умершего. Затем крестьяне сделали импровизированные носилки из жердей.
   Они понесли его в деревню мимо часовых.
   – Кого это вы несете?
   – Альдингера. Мы нашли его. – Они понесли его не куда-нибудь, а к нему домой. И часовому у его дома они тоже сказали: – Мы нашли его. – И часовой был слишком поражен, чтобы остановить их.
   Когда тело вдруг внесли в комнату, у фрау Альдингер подкосились ноги. Но затем она поборола себя, как поборола бы себя, если бы его принесли мертвым с поля, где он работал. На крыльце уже собрались соседи; среди них были и часовой, стоявший у дома, и два только что сменившихся часовых с поста на краю деревни, и три штурмовика из трактира, и молодая пара, возвращавшаяся от пастора. Только на другом конце деревни все еще стояли часовые, там, где их поставили, чтобы в случае чего не пропустить Альдингера. И перед дверью Вурца все еще стоял часовой, чтобы защитить бургомистра от акта мести.
   Жена Альдингера открыла застланную чистым бельем постель, которая всегда стояла наготове. Но когда его внесли и она увидела, какой он запущенный и заросший, она велела положить его на свою постель. Сейчас же поставила нагреть воды. Затем послала старшего внука в поле за родными.
   Люди, толпившиеся в дверях, расступились, чтобы пропустить малыша, который шел, опустив глаза и сжав губы, как обычно делали те, у кого в доме покойник. Вскоре внук вернулся с родителями, дядьями и тетками. На лицах сыновей было презрение к этим толпившимся в сенях любопытным, но едва они очутились у себя, в своих четырех стенах, как оно сменилось угрюмой скорбью. Но вскоре, так как покойник вел себя совершенно так же, как все покойники, скорбь эта стала обыкновенной: скорбью любящих сыновей о любящем отце.
   Да и вообще все пришло в порядок. Входившие в дом не кричали «хейль Гитлер» и не поднимали руки, а стаскивали шапку и здоровались по-человечески. Штурмовики-часовые, которые охотились за головой старика, на этот раз возвратились на свои поля с незамаранными руками и чистой совестью. А проходя мимо Бурцева окна, люди кривили рот, и никто уже не скрывал своего презрения, не боялся лишить себя или своих близких каких-то возможных преимуществ. Напротив, люди спрашивали себя: как же это вышло, что именно Вурц забрал власть? И его представляли себе уже не в ореоле этой власти, а таким, каким он был последние четыре дня – дрожащим и в мокрых штанах. Даже на государственную деревню, пока в людях жила надежда переселиться туда, всякий, кто был способен задуматься, взглянул бы теперь другими глазами: лучше бы снизили налоги. А уж лебезить перед Вурцем из-за такой ерунды…
   Обе невестки помогли фрау Альдингер обмыть мужа, расчесать ему волосы, одеть его в лучшее платье. Его арестантскую одежду сожгли в печке. Они также помогли вскипятить второй бак с водой, и теперь, когда покойник наконец был чист, они и сами вымылись, перед тем как переодеться в свои лучшие платья.
   То былое, в которое так жаждал возвратиться Альдингер, широко распахнуло перед ним свои врата. Его положили на собственную кровать. Начали приходить соболезнующие, и каждого угощали печеньем. Тетка Герды поспешно вскрыла свертки, которые привез молодой человек в машине ветеринарного врача: ведь сейчас Альдингерам бесспорно понадобятся мыло, креп и свечи. Словом, все было в порядке, покойнику удалось перехитрить часовых, оцепивших деревню.
 
   Фаренберг получил донесение: шестой беглец найден. Найден, но мертв. Каким образом? Это уже не касалось Вестгофена. Это дело господа бога, вертгеймских сельских властей и местного бургомистра.
   После этого сообщения Фаренберг отправился на площадку, прозванную «площадкой для танцев». Штурмовики и эсэсовцы, назначенные участвовать в предстоявшей процедуре, уже построились. Раздалась команда. Колонна покрытых грязью, понурых заключенных, несмотря на смертельную усталость, прошла быстрой бесшумно, словно пронеслось дыханье холодеющих уст. Справа от входа в комендантский барак два еще не изуродованных платана сияли осенним багрянцем в лучах заходящего солнца. День уже кончался, и с болот к этому проклятому месту тянулся туман. Бунзен стоял впереди своих эсэсовцев, у него было лицо херувима, и казалось, он ожидает приказов от самого творца. Что же касается десяти – двенадцати платанов, стоявших слева от двери, то все, кроме семи, были вчера срублены. Циллиг, командовавший штурмовиками, приказал привязать четырех оставшихся в живых беглецов к этим деревьям. Каждый вечер, когда он отдавал этот приказ, по рядам заключенных проходило какое-то движение, неуловимое и сокровенное, подобное последнему движению, за которым следует неподвижность смерти, ибо эсэсовцы были начеку и они не позволили бы никому шевельнуть и пальцем.
   Однако четверо людей, привязанных к деревьям, не дрожали. Даже Фюльграбе не дрожал. Он смотрел прямо перед собой, раскрыв рот, словно сама смерть, рассердившись, приказала ему в эти последние часы вести себя достойно. И на его лице лежал отблеск того света, в сравнении с которым ослепляющая лампа Оверкампа была только жалкой коптилкой. Пельцер закрыл глаза; его лицо утратило всю свою мягкость, всю робость и слабость, оно стало смелым, черты заострились. Его мысль была сосредоточена – не для сомнений, не для уверток, но чтобы постичь неотвратимое. Он чувствовал, что рядом стоит Валлау. По другую сторону Валлау был привязан Альберт Бейтлер, тот самый, которого поймали сейчас же после побега. По распоряжению Оверкампа его кое-как заштопали. И он не дрожал. Он давно перестал дрожать. Восемь месяцев назад, на государственной границе, которую он переходил, набив карманы валютой, он своей дрожью выдал себя. Теперь он скорее висел, чем стоял, вправо от Валлау, на этом особо почетном месте, о котором он не мог и мечтать. По его влажному лицу скользили пятна света. И только глаза Валлау были живые. Всякий раз. когда Валлау вели к крестам, его почти оцепеневшее сердце вздрагивало. Неужели сегодня среди них будет и Георг? И сейчас он всматривался не в смерть, а в колонну заключенных. Да, он даже обнаружил среди них новое лицо. Это было лицо человека, лежавшего перед тем в госпитале, лицо того самого Шенка, к которому в это утро ходил Редер, чтобы просить об убежище для Георга.
   Фаренберг выступил вперед. Он приказал Циллигу вытащить гвозди из двух платанов. Обнаженные и унылые стояли эти два дерева, настоящие могильные кресты. Теперь оставалось только одно утыканное гвоздями дерево, последнее слева, рядом с Фюльграбе.
   – Шестой беглец найден! – возвестил Фаренберг. – Август Альдингер. Как видите, он мертв. В своей смерти ему приходится винить только себя. Что касается седьмого, то нам его не долго придется ждать. Его уже везут сюда. Так национал-социалистское государство беспощадно наказывает каждого, кто покушается на благо нации; оно защищает тех, кто заслуживает защиты, карает, где кара заслужена, и уничтожает то, что должно быть уничтожено. В нашей стране ни один беглый преступник не найдет убежища. Наш народ здоров. Он изгоняет больных и умерщвляет безумных. Пяти дней не прошло, как они бежали, и вот – смотрите, шире раскройте глаза и хорошенько запомните то, что вы видите!
   Сказав это, Фаренберг ушел в свой барак. Бунзен приказал заключенным сделать два шага вперед. Между деревьями и первым рядом оставалось только небольшое пространство. Пока Фаренберг говорил и отдавал приказания, день совсем померк. Справа и слева колонна была плотно оцеплена штурмовиками и эсэсовцами. Вверху и позади лежал туман. Это был час, когда всех охватило отчаяние. Те, кто верил в бога, решили, что он их покинул. Те, кто ни во что не верил, угасали в полной безнадежности, которая может наступить и тогда, когда тело еще живо. Те, кто не верил ни во что, кроме силы, живущей в самом человеке, думали, что только в них одних осталась эта сила, что их жертва была напрасной и что народ их забыл.
   Фаренберг сел за свой стол. В окно ему были видны кресты, перед ними колонна заключенных, слева от них эсэсовцы и штурмовики. Он начал свой рапорт. Но даже и Фаренберг был слишком взволнован, чтобы заниматься такого рода делом. Он схватил телефонную трубку, нажал кнопку, бросил трубку.
   Какой нынче день? Правда, уже ночь на дворе, но осталось все-таки еще три дня до срока, который он сам себе назначил. Если за четыре дня пойманы шестеро, то за три дня можно поймать одного. Кроме того, он окружен, он не будет знать ни минуты покоя; не будет его знать, к сожалению, и он, Фаренберг.
   В бараке было почти темно, и Фаренберг включил свет. Свет упал из его окна на площадку, и тени деревьев дотянулись до первого ряда колонны. Сколько времени заключенные стоят здесь? Разве уже ночь? А приказа разойтись все не поступало, и у привязанных людей мышцы буквально горели. Вдруг кто-то в одном из последних рядов вскрикнул. От этого крика четверо распятых вздрогнули и гвозди вонзились в их тело. Крикнувший метнулся вперед, увлекая за собой соседа, и, крича, упал и начал кататься по земле под обрушившимися на него ударами и пинками. Штурмовики рассыпались между заключенными.
   В эту минуту из канцелярии вышли в шляпах и дождевиках, е портфелями под мышкой, следователи Овер-камп и Фишер; их сопровождал ординарец с чемоданами. Деятельность Оверкампа в Вестгофене заканчивалась. Охота за Гейслером уже не требовала его присутствия.
   Два коротких приказания – и порядок был водворен, а упавшего и того, кого он толкнул, утащили. Не глядя ни вправо, ни влево, следователи направились в комендантский барак. Они шествовали между крестами и передним рядом заключенных, видимо не замечая, что вдоль этой улицы, по которой они идут, тянутся весьма своеобразные фасады. Зато нагруженный чемоданами ординарец, которого они оставили у дверей, разглядывал все с большим интересом. Вскоре оба следователя вышли и продолжали свой путь. Взгляд Оверкампа наконец скользнул по деревьям. Его глаза встретились с глазами Валлау. Оверкамп едва заметно смутился. В его лице появилось новое выражение – он узнал Валлау и как будто хотел сказать «сожалею» или «сам виноват». Может быть, в его взгляде мелькнул даже оттенок уважения.
   Оверкамп знал, что, как только он уедет из лагеря, эти четверо умрут. Их могут оставить в живых разве только до поимки седьмого – если, разумеется, не случится чего-нибудь «по оплошности» или «под горячую руку».
   На «площадку для танцев» донесся шум мотора. У всех точно сердце оборвалось. Из четверых привязанных людей разве только Валлау был в состоянии отчетливо осознать, что теперь им всем конец. Но что с Георгом? Его поймали? Везут сюда?
   – Валлау первый на очереди, – сказал Фишер.
   Оверкамп кивнул. Он знал Фишера с давних пор. Оба они были заядлыми шовинистами, их грудь украшало множество военных орденов. При новом режиме им тоже не раз приходилось работать вместе. Оверкамп, как профессионал, привык пользоваться обычными полицейскими методами, и допросы с пристрастием были для него такой же работой, как и всякая другая. Они не забавляли его. Людей, которых ему приходилось преследовать, он считал врагами порядка, в том смысле, в каком он сам понимал это слово. Так же и эти люди были для него врагами того порядка, который он считал порядком. Тут все было ясно. Неясность начиналась тогда, когда он задумывался, на кого, собственно, он работает.
   Оверкамп оторвался от мыслей о Вестгофене. Остается поймать Гейслера. Он посмотрел на часы. Через час десять минут их ждут во Франкфурте. Из-за тумана машина делала всего-навсего сорок километров в час. Оверкамп протер окно. При свете фонаря он заметил что-то на окраине деревни.
   – Эй! Стой! – закричал он вдруг. – Вылезайте-ка, Фишер! Вы уже пили молодое вино в этом году?
   Когда они вылезли из машины в густой туман, на прохладную и пустынную дорогу, с их плеч тоже свалился груз работы и то напряжение, о котором теперь не хотелось вспоминать. Они вошли в ту харчевню, где Меттенгеймер в свое время поджидал Элли, вдруг получившую разрешение на свиданье, которого она вовсе не желала.
 
   Когда Пауль вернулся домой с работы, Георг понял все и без слов. На лице Редера было написано совершенно ясно, к чему привели его поиски пристанища для друга.
   Лизель ждала, что ее лапшевник похвалят. Но вместо ахов и охов мужчины равнодушно жевали его, словно это была капуста.
   – Ты болен? – спросила она Пауля.
   – Болен? Ах да, мне не повезло.
   Он показал ей ожог на руке. Лизель почти обрадовалась, узнав причину этого пренебрежения к ее лапшевнику. Осмотрев руку – она с детства привыкла к тому, что мужчины получают увечья на производстве, – Лизель принесла баночку с какой-то мазью. Вдруг Георг сказал:
   – Перевязка мне ни к чему. Раз уж ты за доктора, дай-ка мне кусочек пластыря.
   Пауль смотрел молча, как его жена сейчас же принялась разматывать перевязку на руке Георга. Старшие дети, стоя позади него, следили за руками матери. Георг перехватил взгляд Пауля – ярко-голубые глаза друга были строги и холодны.
   – Тебе еще повезло, – сказала Лизель, – ведь осколки могли в глаз попасть.
   – Повезло! Повезло! – подтвердил Георг. Он осмотрел ладонь. Лизель довольно искусно наложила пластырь, и теперь перевязан был только большой палец. Когда Георг держал руку опущенной, казалось, что никакого повреждения нет. Лизель воскликнула:
   – Стоп! Подожди! – и добавила: – Мы бы отстирали… – Но Георг, вскочив, сунул грязную повязку в плиту, где после лапшевника еще тлело несколько угольков. Редер сидел неподвижно, наблюдая за ним. – Фу! Черт! – сказала Лизель и распахнула окно. Тоненькая струйка вонючего дыма опять поплыла и растаяла в городском воздухе – воздух к воздуху, дым к дыму. Теперь доктор может спать спокойно, подумал Георг. А ведь какой был риск – пойти к нему на прием! Как искусно действовали его руки! Умные, добрые руки!
   – Слушай, Пауль, – сказал Георг почти весело, – а ты помнишь Морица – «Старье покупаю»?
   – Да, – отозвался Пауль.
   – А помнишь, как мы изводили старика, и он в конце концов пожаловался твоему отцу, и отец тебя поколотил, а Мориц смотрел и орал: «Только не по голове, господин Редер, а то он дураком останется! По заду! По заду его!» Очень благородно с его стороны, верно?
   – Да, очень благородно. А вот тебя отец не по тому месту лупил, – сказал Пауль, – иначе ты был бы умнее.
   На несколько минут им стало легче, но потом действительность опять придавила их своей неотвратимой, нестерпимой тяжестью.
   – Пауль! – с тревогой окликнула мужа Лизель. Отчего это он так страшно уставился в пространство? На Георга она уже не смотрела. Прибирая со стола, она то и дело поглядывала на мужа и, уходя укладывать детей, бросила в его сторону еще один быстрый взгляд.
   – Жорж, – сказал Пауль, когда дверь за ней закрылась. – Ничего не попишешь. Придется изобрести что-нибудь поумнее. Сегодня тебе придется еще раз переночевать здесь.
   – А ты понимаешь, – сказал Георг, – что сейчас во всех полицейских участках уже есть мое фото? Что его показывают всем начальникам кварталов и всем дворникам? Постепенно все узнают.
   – Тебя вчера кто-нибудь видел, когда ты шел сюда?
   – Трудно сказать. На лестнице как будто никого не было.
   – Лизель, – сказал Пауль, увидев, что жена вернулась в комнату, – знаешь, ужасно пить хочется. Просто терпенья нет, понять не могу отчего. Сходи, пожалуйста, принеси пива.
   Лизель собрала пустые бутылки. Она покорно пошла за пивом. Господи боже, и что грызет этого человека?
   – А не сказать ли нам Лизель? – спросил Пауль.
   – Лизель? Нет. Ты думаешь, она тогда позволит мне остаться?
   Пауль промолчал. В душе его Лизель, которую он знал чуть ли не с детства, знал насквозь, вдруг оказалось что-то неведомое, непроницаемое и для него. Оба погрузились в размышления.
   – Твоя Элли, – сказал наконец Пауль, – твоя первая жена…
   – А что насчет нее?
   – Ее семья живет хорошо, у таких людей много знакомых… Может быть, мне зайти к ним?
   – Нет. За ней, безусловно, следят. А потом, ты же не знаешь, как она отнесется.
   Они продолжали размышлять. За окном, над крышами, садилось солнце. На улицах уже горели фонари. Вечерний свет косым лучом еще озарял комнату, как будто перед угасанием стремился проникнуть в самые дальние углы. Оба одновременно почувствовали, как все, в чем они думали найти опору, рушится. Они стали прислушиваться к шагам на лестнице.
   Лизель вернулась с пивом, очень взволнованная.
   – Вот странно, – сказала она, – какой-то человек спрашивал про нас в пивной.
   – Что? Про нас?
   – Да, у фрау Менних… где, мол, мы живем. Но как же он знает нас, раз он не знает, где мы живем?
   Георг встал.
   – Мне пора, Лизель. Большое спасибо за все.
   – Выпей с нами пива! Потом и пойдешь.
   – Мне очень жаль, Лизель, но и так уж поздно. Значит…
   Она зажгла свет.
   – Ну, не пропадай опять надолго, Георг.
   – Нет, Лизель…
   – А ты куда же? – спросила Лизель Пауля. – То за пивом посылаешь, то…
   – Я только до угла провожу Георга. Я сейчас вернусь.
   – Нет, ты останешься дома! – воскликнул Георг.
   Пауль сказал спокойно:
   – Я провожу тебя до угла. Это мое дело.
   Дойдя до двери, Пауль еще раз обернулся.
   – Лизель, – сказал он, – послушай-ка. Никому не говори, что Георг был здесь.
   Лизель покраснела от гнева:
   – Значит, дело все-таки нечисто! Отчего же вы не сказали мне сразу?
   – Вернусь и все тебе расскажу. Но главное – молчи, иначе худо будет и мне и детям.
   Дверь с шумом захлопнулась, а Лизель стояла на месте, глубоко озадаченная. Худо детям? Худо Паулю? Ее бросало то в жар, то в холод. Она подошла к окну и внизу, на улице, увидела их обоих – один высокий, другой низенький, – они проходили между двумя фонарными столбами. Ей стало страшно. Совсем стемнело. Лизель села у стола, ожидая мужа.
   – Если ты сию же минуту не вернешься, – сказал Георг вполголоса, и его лицо свела гневная судорога, – ты и себя погубишь, и мне не поможешь.
   – Замолчи! Я знаю, что делаю. Ты пойдешь туда, куда я тебя отведу. Когда Лизель вернулась с пивом и нам так страшно стало, тут меня и осенило. Замечательный план. Если Лизель будет молчать, – а я уверен, что будет, она побоится погубить нас, – то ты в безопасности, – по крайней мере, на одну ночь.
   Георг не ответил. Голова его была пуста, ни одной мысли. Он послушно следовал за Паулем в город. Зачем думать, если из этого ровно ничего не выходит? Только сердце неистово колотится в груди, словно прося, чтобы его выпустили из негостеприимного жилища, как два вечера назад, когда он решил пойти к Лени! И он попытался унять свое сердце: этого нельзя даже сравнивать. Ведь это же Пауль, не забывай. Это не любовная история, а дружба. Ты никому не веришь. Да, чтобы поверить другу, тоже нужно мужество! Успокойся. Ты долго этого не выдержишь. Ты мне мешаешь.
   – Мы не поедем на трамвае, – сказал Пауль. – Лишние десять минут – вот и все. Я тебе объясню, куда я тебя веду. Сегодня утром я уже там был, когда шел к твоему проклятому Зауэру. У меня есть тут тетка Катарина, у нее транспортная контора, не бог весть что, три-четыре грузовика. К ней на работу должен был поступить брат моей жены из Оффенбаха, он сидел в тюрьме, и у него отняли шоферские права, так как при анализе нашли в крови алкоголь. Так вот, от него пришло пись-мо, что он приедет попозднее, и я должен это уладить. Тетка не в курсе, она его и в глаза не видела. Я тебя там выдам за него. А ты на все говори «да» или помалкивай.
   – А бумаги? А завтра?
   – Приучись наконец считать раз, два, три, а не раз, три, два. Тебе надо уйти. Тебе нужно где-то переночевать. Ты что же, предпочитаешь сегодня ночью подохнуть, а завтра иметь надежные бумаги? Завтра я как-нибудь проскользну. Завтра Пауль еще что-нибудь придумает.
   Георг коснулся его руки. Пауль поднял голову, сделал ему легкую гримаску, как делают детям, чтобы они перестали плакать. Лоб у него был светлее остального лица, его не так густо покрывали веснушки. Одно присутствие Пауля уже успокаивало Георга, только бы он вдруг не ушел.
   Георг сказал:
   – Нас обоих могут в любую минуту сцапать.
   – Зачем об этом думать?
   Город был ярко освещен, и улицы полны народу. Пауль встречал знакомых, раскланивался с ними. В таких случаях Георг отворачивался.
   – Зачем ты все отворачиваешься? – сказал Пауль. – Тебя все равно никто не узнает.
   – Ты же меня сразу узнал, верно, Пауль?
   Они вышли на Мецгергассе, где находились две ремонтные мастерские, бензоколонка и несколько пивных. Пауль бывал здесь часто, и его то и дело окликали: «Хейль Гитлер» – тут, «Хейль Гитлер» – там, Паульхен – тут, Паульхен – там. У ворот стояла кучка людей, несколько штурмовиков, две женщины и тот самый старичок из пивной, нос которого уже алел, как морковь.
   – Мы сидим в «Солнце». Заходи хоть на минутку, Паульхен.
   – Дайте мне сначала поздороваться с тетей Катариной.
   – У-и-и… – взвизгнул человек. От одного ее имени мороз подрал его по коже.
   – Пойдем, Морковочка, – сказали женщины, взяли его под руки и увели. Затем со двора выехал грузовик и, разлучив их, прижал справа и слева к стенам подворотни.
   Когда Георг и Пауль наконец вошли во двор, где помещалась транспортная контора, они сразу же очутились лицом к лицу с фрау Грабер, которая стояла у ворот, – она только что отправила грузовик. На большие дистанции машины уходили с вечера.
   – Вот он, – сказал Пауль.
   – Этот? – спросила женщина. Она бросила на Георга быстрый взгляд. Это была крупная и широкоплечая, скорее костлявая женщина. Несмотря на белые растрепанные волосы, вздымавшиеся над сердитым выпуклым лбом, и растрепанные белые брови над пристальными п сердитыми глазами, у нее был вид не старухи, но какого-то особого существа, белогривого от природы. Она еще раз взглянула на Георга.
   – Ну? – Она подождала, затем вдруг, как будто непроизвольным движением, сшибла с него котелок. – Долой это! Разве у него нет фуражки?
   – Его вещи у меня на квартире, – сказал Пауль. – Он должен был сегодня ночевать у нас, но у нашего малыша сыпь, и Лизель боится, что это корь.
   – Поздравляю, – сказала фрау Грабер. – Что же вы торчите в воротах? Либо сюда, либо вон отсюда.
   – Ну, всего, Отто, будь здоров, – сказал Пауль, который все еще держал в руках котелок Георга. – До свидания, тетя Катарина, хейль Гитлер!
   Тем временем Георг внимательно изучал лицо женщины, от которой в ближайшие часы будет зависеть его судьба. Теперь и она осмотрела его в третий раз, на этот раз жестко и обстоятельно. Он выдержал ее взгляд – с обеих сторон не было никаких оснований для снисходительности.
   – Сколько лет?
   – Сорок три.
   – Значит, Пауль наврал мне, у меня не богадельня.
   – А вы сначала посмотрите, что я умею!
   Ноздри фрау Грабер презрительно дрогнули.
   – Знаю я, что вы все умеете. Ну, живо, переодевайся.
   – Одолжите мне комбинезон, фрау Грабер! Мои вещи остались у Пауля.
   – Гм!
   – Откуда я знал, что у вас ночная работа?
   Тогда она начала браниться на чем свет стоит и бранилась несколько минут. Георг не удивился бы, если бы она его прибила. Он молча слушал ее с едва уловимой улыбкой, которую она, может быть, заметила, а может, и вовсе не заметила при неверном свете фонаря. Когда она наконец замолчала, он сказал:
   – Если у вас не найдется комбинезона, мне придется работать в подштанниках. Откуда я знаю ваши порядки, если я сегодня первый день на работе?
   – Слушай, забери-ка его сейчас же обратно! – закричала фрау Грабер Паулю, вновь появившемуся во дворе с котелком Георга в руках. Он уже успел выбежать на улицу, и ему уже крикнули «хейль» из пивной, и он уже помахал в ответ, как вдруг вспомнил о котелке. Пауль, удивленный, состроил гримасу.