Дочь каждый год ездила в дом отдыха «Шахтер», где ее утонченность и манеры высоко ценили передовики шахтерских коллективов. Они заряжали ее бодростью и энергией на всю зиму и позволяли переживать одиночество и печаль.
   По инерции шились новые наряды и шляпки, без которых дамы не выходили даже за картошкой. Посещали консерваторию и театры, жили настоящей духовной жизнью и не заметили, как пришел 92-й год, когда дуэт Павлов – Гайдар станцевал на их сберегательной книжке зажигательную джигу и их вклад, стоящий шестьдесят машин «Жигули», сгорел во время этого полового акта, как свеча из стихотворения Пастернака. Тогда эти двое отымели всю страну и оставили тех, у кого что-то было, с голой жопой. Так бывает, когда мужчина груб и не думает о партнерах.
   Вот тогда дамы вернулись на землю и поняли, что пришел настоящий пиздец.
   Денег, которые оставил папа, должно было хватить на лет тридцать, а их не стало сразу и навсегда, они начали помаленьку продавать вещи из дома. Давали мало, через пять лет продали все и стали жить на пенсии – скромно, но не ругая власть и судьбу.
   Ели мало, ничего не покупали, первая трата – это еда собачке, остальное как придется.
   Помогал немного водитель папы: привозил с дачи картошку и овощи, вот и вся помощь братьев по разуму. Они никуда не ходили просить – стеснялись, да и просить было некого. Однажды на улице их уговорили кришнаиты ходить к ним в бесплатную столовую, но, сходив один раз, перестали: там им не понравилось – слишком долго нужно было петь перед едой, а это раздражало.
   Каждый день я вижу эту парочку с собачкой, единственной родной душой для них, в парке или в магазине. Их взгляды полны нежности друг к другу, они не мешают никому, не сетуют на судьбу, просто доживают век рядом с нами, и никому до них нет дела. Когда-нибудь в хрестоматии по литературе начала XXI века о них напишут ручками, придуманными их папой и мужем, что они были лишними людьми, балластом времени перемен. Наверное, это так, но все-таки какой чудесный народ достается власти в России уже не одну тысячу лет!

Восточные сладости

   В центре Москвы у храма есть ресторан «Восточные сладости» – ресторан пафосный, по нынешней московской моде: много дизайна, много понтов, атомные цены и персонал – сплошные визажисты и девушки, готовые в любую минуту сбросить фартук и прыгнуть в постель клиенту за хорошие чаевые, а если повезет, то и упасть в ту постель и самой ходить в свой ресторан в качестве гостя и торжествовать перед бывшими коллегами.
   Рестораны Москвы – это отдельная песня: их все больше и больше, а поесть как было можно в считанных местах, так и осталось. Рестораны Москвы – это не место, где едят, – в них делают все, что угодно: позиционируют себя, снимают телок, нюхают кокаин, встречаются с людьми по делам – ну, в общем, как всегда, в России особый путь.
   Молодые люди валом валят в официанты, крупье, сомелье и в салоны красоты. О проституции мы не говорим – это вообще религия нового поколения: продаваться на всех работах, лишь бы денежка была, эта орда услужливых тимуровцев не гнушается ничем. Мамы ведут пятилетних на кастинги, бабушка гордится внуком-стриптизером, муж – женой, делающей массаж с проникновением.
   В нашей истории разговор не об этом. В таком ресторане работала пара ребят из Средней Азии: он жарил мясо на заднем дворе элитного ресторана, и именно на него ходили в этот ресторан люди, понимающие в еде. Он делал это так, как его дед, – без примочек про фьюжн и авторскую кухню, когда в русский борщ добавляют рукколу и соевый соус и называют этот рецепт именем повара, который распиарен, как поп-звезда, и стоит в зале и торгует лицом, загребая жар и бабки чужими руками.
   Мальчика звали Меджун. Он жарил на заднем дворе, потом его творение несли на кухню, где украшали, поливали каким-нибудь говном и гордо выносили в зал втроем, устраивая шоу с серебряными крышками под дирижирование шефа – звезды ресторанных рейтингов.
   Мальчик жарил двенадцать часов, потом мылся в туалете для персонала и шел спать в подвал, где не было милиции, но были крысы. Он гордился своим местом: в горной деревне, откуда его привезли, он спал во дворе, видел только небо, а здесь город, люди, машины, много магазинов с диковинными вещами. Первое, что он купил, был плейер. Он целый день слушал музыку и удивлялся, откуда в этой коробочке столько умещается.
   Потом он купил кроссовки, джинсы и футболку, сделал стрижку, как у Д. Деппа, и молился каждый день за дядю, который его сюда привез.
   К началу летнего сезона он попросил у администратора разрешения съездить домой. Ему дали три дня. Он приехал как звезда, его водили в каждый дом, и даже старики разговаривали с ним с почтением после того, как он рассказал, что каждый день видит Кремль.
   Привезли ему девочку из соседнего села, она ему понравилась, они поженились через три дня, и он повез ее в Москву, надеясь, что ее возьмут в ресторан убирать туалеты.
   Все так и случилось: она убирала, он жарил, а ночью в подвале они лежали на узкой раскладушке, он учил ее русскому, обнимал, обнимал, обнимал...
   В выходной он повез ее на рынок, купил наряды и даже колечко у цыган – золотое, за 100 рублей.
   Лейла – так звали его девушку – боялась всего: гостей, милицию, шума машин, но ночью в подвале она была царицей, и этого ей хватало на целый день, когда она протирала бесконечно сияющие толчки.
   Гости ресторана ее не стеснялись, делали свои дела при ней, не закрывая двери, – они просто не видели ее, считая приложением к тряпке, которую она не выпускала из рук. Один раз толстый пьяный господин дал ей 100 долларов и предложил сделать что-то. Но она не поняла, он засмеялся, показал руками, что он имеет в виду, однако она и этого не поняла. Он ушел, но деньги не забрал. Вечером она отдала своему мужу 100 долларов и спросила, что хотел этот господин. Она повторила жест господина, и Меджун заплакал от бессилия.
   Все было чудесно: в ресторане всегда были люди, они приезжали и уезжали, хлопали друг друга по плечам, целовались, как бабы. К вечеру приходили девушки, пили чай и ждали, когда мужчины напьются и захотят их на десерт вместе с коньяком и ягодами.
   Они любили эти ягоды, и ягоды сами прыгали в их лакированные лукошки с федеральными номерами и пропусками «проезд всюду».
   Лейла в туалете иногда встречала странных людей, которые через какие-то трубочки вдыхали носом белую пыль, и после этого на разных частях сияющих до блеска унитазов оставалась пыль, которую она оттирала каждый день. После посещений этих людей ей становилось как-то веселее, она начинала замечать, что ей нравится находиться в атмосфере этого облака. Однажды две уже знакомые ей девушки из постоянных клиенток ее кокаинового салона в туалете в шутку предложили ей понюхать. Она попробовала, и вечером в подвале ее муж удивился ее раскованной свободе и неистовости объятий. Девушки приходили часто, и Лейла их ждала, желая вдохнуть это и улететь в горы – так она ощущала кайф.
   В мужском отсеке тоже витала пыль. Мужчина, который когда-то, смеясь, дал ей сотку, заметил перемены и дал пакетик с порошком, а она сделала ему то, о чем он просил в прошлый раз, а она не поняла. Теперь она все поняла и сделала.
   Администратор узнал от своего стукача из официантов, что в туалете гости за порошок развлекаются с горной красавицей, и принял меры. Влюбленная пара оказалась на Казанском вокзале, и поезд «Москва – Душанбе» унес их в заоблачные дали Памира, где их судьба растаяла для нас.

Похороны в Риге

   В нашей семье было три брата-небогатыря. Один мой единоутробный, непохожий на меня, второй старше на семь лет. Отец бил его смертным боем за каждую провинность, и я долго думал, что это семейная тайна, состоящая в том, что он не от папы и поэтому тот с ним жесток – нас с братом он пальцем не трогал.
   Кровное родство между нами было, а дружбы не было, не было привязанности – у всех троих свои компании, встречались и прощались без поцелуев и слез, внешние проявления любви и нежностей не приветствовались. Лишь мама давала волю чувствам, отец был кремень; мама цементировала семью, была ее стержнем, ее хватало на всех: жертвенность, растворение в муже и детях – недостижимая планка для всех моих жен, коих было две, да и жен братьев тоже.
   Такой же, по сути, была ее сестра тетя Роза, жившая в Риге с мужем, отставным военным охотником, пьяницей и бабником. Их сын был нашим ровесником, но Рига – это Париж против нашего Витебска. Брат был звездой, у него имелись собственная комната, магнитофон и приемник ВЭФ «Спидола». Он был красив, высок и жил в центре; семья моего рижского брата занимала три комнаты в огромной квартире то ли адвоката, то ли врача буржуазной Латвии. Остальные соседи числом три семьи были латышами, сидели тихо, но против оккупантов не выступали, просто ненавидели – и все.
   Тетя из Риги для нас была многолетним праздником, она приезжала, когда мама лежала в больнице и нужно было помочь отцу пережить эти недели с тремя детьми. Она приезжала, как Дед Мороз, с подарками и огромным количеством диковинной еды, которая была только в Риге – и больше нигде.
   Копченая рыба, твердый сыр с тмином, конфеты «Коровка» и много всякого чего – я уже не помню. Она мгновенно наводила порядок в доме, одномоментно стирала, жарила, парила, отправляла детей в школу, отца на работу, варила бульон и морс и шла в больницу к моей маме. Устанавливался покой и счастливые дни – вот такой человек был в нашей семье и теперь перестал существовать.
   Мы ехали ее хоронить, не сказав об этом нашей маме, лежавшей в больнице в очередной раз.
   Мы все трое к тому времени стали взрослыми людьми, имели семьи, но из близких у нас еще никто не умирал. Это была первая потеря, и мы ехали хоронить родную и любимую тетю на машине брата марки «Жигули» номер один, новенькой, купленной в результате титанических усилий и многоходовых комбинаций.
   Мой старший брат – мужчина основательный и успешный, инженер-строитель, директор проектного института, член правящей партии, с моральными установками, что пить водку не в праздник грех, приходить домой надо до девяти вечера, запирать двери на два замка и спать, потому что завтра на работу, а работа – это святое.
   Машину он водить любил со страстью Шумахера, но не умел катастрофически. Он за рулем был напряжен, как летчик-испытатель, преодолевающий в первый раз сверхзвуковой барьер, ничего не видел по сторонам, запрещал разговаривать пассажирам, и каждый километр, преодоленный им на дороге, приравнивался к подвигу. Зимой он не ездил, и поэтому при полном отсутствии способностей к вождению был опасен на дороге даже для конных повозок. Вот такой Козлевич достался нам в этом путешествии.
   Выехали мы часов в пять утра. Это считалось очень мудрым: можно ехать без помех и пробок. Никаких помех тогда на дорогах не было, но есть особенность: чем меньше город, тем больше жители говорят о пробках, даже если светофор только один, возле горсовета.
   На дороге машин почти не было, крейсерская скорость 50 км предвещала десять часов дороги, и мы стали вспоминать семейные истории, которые все знали наизусть, но всегда их пересказывали. В каждой семье есть домашние мифы и легенды, были они и у нас.
   Первая история всегда была обо мне, как я в третьем классе в школьном лагере во время похода на другой берег реки потерял шорты и шел домой в трикотажных трусах по району, выбирая укромные места. Что в этом смешного, я до сих пор не понимаю.
   Мне было стыдно и страшно, смеялись всегда все, кроме моей дочери, чувствительной, переживавшей за папу. Вторая история касалась моего старшего брата, который в седьмом классе написал отличнице-однокласснице записку с непристойным предложением, украсив это послание рисунком двух особей и позой, которая нравилась ему своей экспрессией. Записку изъяла классная, передала ее директору, вышел скандал, папа избил его, объяснил, что писать не надо, надо убеждать словами, а писать не дело: это документ, а следов оставлять не положено.
   Третья история касалась моего брата-близнеца, с которым я спал до пятнадцати лет на одном диване в связи с отсутствием дополнительных квадратных метров для еще одной кровати. С тех пор я не могу спать с мужчинами – спасибо советской власти за антигомосексуальное воспитание, хотя в армии на сборах приходилось спать в палатках, прижимаясь к соседям, чтобы не сдохнуть от холода.
   Так вот, многие годы мы проводили с братом по три смены в пионерских лагерях, где ковались характеры. Пионерлагерь был подготовительной школой выживания в тюрьме и солдатской казарме: туалет на двадцать очков с туалетной бумагой лопух полевой, на завтрак кофе с пенкой, вызывающей рвоту только от воспоминания о ней, и, конечно, ночные рассказы после отбоя в кромешной темноте о синей руке, женщине, поедающей детей, и сексуальные фантазии выпускников третьего класса, услышанные во дворе от старших товарищей, прошедших колонию малолеток, где они повысили свою квалификацию на ниве греха. Они показывали нам наколки и шары, вживленные в их причинное место, и мы сгорали от стыда и любопытства.
   Так вот, мой брат простудился в какой-то день, купаясь до посинения в реке. В одну из ночей разбудил меня, дрожа от страха и ужаса, и показал свою мокрую постель, и я понял, что надо его спасать от дневного позора, когда вывешивают матрас для сушки, и все обсуждают, кто обосцался, и этому человеку жизни нет.
   Я пошел в изолятор, влез в окно, забрал там матрас, матрас брата отнес на помойку, и так честь нашей семьи была спасена.
* * *
   Дорога в Ригу катилась под колесами «Жигулей», старший брат, вцепившись в руль, как летчик Гастелло перед тараном, время от времени орал на нас, чтобы мы не разговаривали, не мешали рулить, но остановить наши воспоминания было невозможно.
   Я всегда любил Ригу, где архитектура и остатки прежней досоветской жизни давали реальный пример, как могут жить люди в другой системе координат. Отдых в Юрмале в советские годы был нашим Баден-Баденом, Монако и Довилем. Кто-то еще помнит, как зажигали в кабаре «Юрас Перлас», где пела Лайма, осталось в памяти рижское пиво тех времен с черными сухариками, концерты в Домском соборе. Это была настоящая альтернатива хамскому Сочи и домам отдыха с танцами и бегом в мешках.
   Сегодня я не хочу в Ригу из-за виз и паспортного контроля, а тогда хотел и любил этот город, как Париж, в котором не был.
   Мы ехали в Ригу на похороны любимой тети, и грусть и смех перекатывались волнами в наших душах. К ночи мы подъехали к городу, и тут началось невообразимое. Наш драйвер никак не мог найти дорогу в центр, где жили наши родственники, раз за разом он промахивался в нужные повороты, мы орали на него, он на нас, потом я остановил это безумие, позвонил рижскому брату. Тот сел в свой «Запорожец» и привез нас в скорбный дом.
   Мы сели за стол, помянули тетку, после третьей рюмки наш старший брат, измученный дорогой, пошел спать, сказав, что завтра трудный день и пусть все тоже ложатся.
   Теткины родные слегка удивились, но спать не стали и продолжали пить. Я остался с ними.
   Мы пили до утра без слез и рыданий, и в этом молчании было столько тоски и грусти, что слова и слезы не стоили ничего. Брат иногда бил в стену и призывал закончить: он любил порядок и не понимал, как водка может утешить.
   На следующий день все, разделившись на группы, занялись похоронными делами. Мне достался морг. Нужно было забрать тело. В морге я до этого ни разу не был, но страха большого не испытал. Мы приехали, передали вещи, заплатили за ритуальные манипуляции – сегодня всегда есть люди, которые за деньги четко и грамотно все исполняют и не мучают, как в прежние времена, когда семья оставалась с горем и заботами одна. Я за свою небольшую жизнь вынес столько гробов, что смело мог бы быть специалистом по ритуальным услугам.
   Днем были похороны на Братском кладбище, потом в столовой завода, где работала тетя, были поминки. В Латвии они имели европейский колорит, люди приходили, поминали и уходили, никто не сидел часами, не снимал пиджаки и не ждал горячего и анекдотов на десерт.
   После поминок мы вернулись домой, и тризна продолжилась в семейном ключе.
   Сели за стол и неспешно, без посторонних стали выпивать, не произнося речей и слов, которые никогда не описывают состояние горечи от утраты, а, наоборот, только опошливают банальными сентенциями и не дают в скорбном молчании пережить случившееся.
   Старший брат ушел спать – он готовился к дороге и, уходя, в очередной раз заявил, что хватит пить, пора спать. Никто не услышал его праведного гнева, и пьянка набрала новые обороты.
   Напряжение прошедших дней стало уходить, и наступило спокойствие, и потихоньку разговоры плавно перетекли в житейскую плоскость, когда живые пока еще люди возвращаются в обыденную жизнь, где есть все: радость и боль, смех и слезы.
   Стали вспоминать истории рижской семьи, ее мифологию, легенды и предания.
   Отношения отца и сына нашей рижской родни отличались от нашей патриархальной.
   Отец и сын были друзьями, вместе охотились, мой брат с детства водил машину, стрелял на охоте, пил с десяти лет и с тринадцати путался с бабами и преуспел в этом. В семнадцать он первый раз женился, а через год у него был ребенок, и он против нас с братом числился центровым, серьезным взрослым человеком с биографией. Мы его уважали и гордились им.
   Они с папой были друзьями. Когда тетка уезжала отдыхать, в их квартире открывался притон с кучей гостей разного возраста и половой принадлежности.
   Девушки, приходящие в дом, не различали их по возрасту, и не раз бывало, что папа уводил у сына его добычу.
   Вспоминается история, как в году 78-м в Ригу приехал Национальный балет Венесуэлы. Сто великолепных девушек жили в отеле «Латвия», где мой брат ошивался в баре сутками, занимаясь коммерцией. Он вел преступный образ жизни плейбоя, пройти мимо балета не мог и заклеил в холле солистку. Английский его был достаточным, чтобы что-то купить или объяснить девушке, чего он от нее хочет. Он хотел ее, она тоже была не против, так она попала в их квартиру. В туалете висели восемь кружков для унитаза, но брат, увидев ее испуг, сказал, что это на каждый день, а один праздничный. Она удивилась этой безумной роскоши – ах эта загадочная русская душа!
   В спальне ее ждала не менее экстравагантная подробность советской действительности: на кровати, где предполагался интерсекс, не было постельного белья – оно просто закончилось в результате активных действий отца и сына. Тетка, уехав, оставила нормальное количество, не подозревая, что квартира превратится в притон. Прима удивилась, но спорить не стала и приняла это за самобытность и национальный колорит. В разгар соития пришел папа, получил добро на участие и присоединился. Так папа с сыном иногда крепили родственные связи. До сих пор в Венесуэле гуляют предания о России с лицами моего брата и рижского дяди.
   Пришло утро, мы простились с осиротевшими родственниками и поехали домой в свою неспешную и неяркую жизнь, где не было балерин, ликера «Шартрез» и моря, в котором купаться невозможно даже летом.

Копылов и Цекайло, или Дембель неизбежен...

   Cлужили два товарища в одном полку, Копылов и Цекайло. Естественно, товарищами они не были, Цекайло был «дед» из села под Тернополем, а Копылов из Питера, да еще с высшим образованием, он по-английски разговаривал лучше, чем начальник штаба по-русски, но он был «молодым», а Цекайло «дедом».
   Цекайло – здоровенный кабан, любимым делом которого было ебать молодых. Он для этого родился у мамы с папой. Он скучал, в очередной раз ощупывая парадный мундир на дембель, расшитый, как в папуасской армии: погончики с полусферой, обделанные золотой лентой, аксельбанты из бельевого шнура, офицерская фуражка с кокардой несуществующей страны. Сапожки яловые сияли, как котовы яйца, и электрический шнур в подворотничке, и лампасы из того же шнура в галифе п/ш вместе с бляхой из благородного металла латунь, отполированной лучше, чем линзы в планетарии, завершали этот ансамбль – фейерверк казарменного дизайна.
   Дембельский мундир плохо изучен в истории костюма. Если бы мундир Цекайло показали Гальяно и Дольче с Габбаной, они бы отсосали у него втроем и наперегонки.
   Листая дембельский альбом, Цекайло восхищался этапами своего боевого пути: вот он в горящем танке, а вот на «Фантоме», как пуля быстрый, вот в пустыне Сахаре и снегах Килиманджаро – везде: на земле, на воде и на суше. Три художника трудились, рисовали его биографию, и он, скромный хлеборез из полковой столовой, щедро заплатил им.
   Он скучал, напевая песню собственного сочинения «Скоро дембель, за окнами август...». Но привезли Копылова, их встреча была неминуема, как стыковка «Союз» – «Аполлон».
   Цекайло был великим человеком, он мог сделать тридцать раз подъем переворотом и съесть бачок каши на десять душ, и все для него в армии было раем. А остальным рядом с ним ад казался домом отдыха.
   Копылов стал для Цекайло дембельским аккордом. В первую ночь он построил Копылова в умывальнике и допросил с пристрастием без детектора лжи – у него был свой прибор: нога 45-го размера, которой он выбивал из груди любое признание.
   Копылов, крепкий парень, он выстоял только до четырех утра, но не признался, что съел свою бабушку. Цекайло пошел спать, а Копылов пахать в наряд.
   После наряда его встречал отдохнувший Цекайло, который предложил «молодому» работу над ошибками: он бросил в лицо ему грязное х/б и приказал его стирать до утренней свежести. Копылов отказался, и ночью снова был урок мужества на тему «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Цекайло приказал Копылову отжиматься со скоростью пульса нормального мужчины – шестьдесят отжиманий в минуту. Копылов сломался на второй минуте и получил дополнительное задание в отхожем месте, где гадило человек двести.
   С подъема до отбоя на Копылове упражнялись другие, но ночь принадлежала Цекайло.
   В третью ночь он приготовил инсценировку по мотивам фильма «Рокки и его братья». Копылова били все дембели, и он простоял два раунда и не стал прачкой для всех патологически чистоплотных старослужащих.
   Копылов не спал уже третьи сутки, его мотало из стороны в сторону, его земляк из Питера шептал ему ночью, мол, хватит, ты ничего не докажешь, ломом танк не остановишь, но Копылов молчал и считал в голове конструкцию прибора, который не успел доработать до призыва.
   Он понимал, что его или убьют, или он сдохнет сам, но согласиться с Цекайло не мог, не понимал, откуда эта звериная ярость – догрызть человека, который не хочет, как все. Копылов решил стоять до конца, до их или своего.
   До пятницы Копылов еще две ночи изображал Кассиуса Клея и Джо Луиса, но оба боя проиграл Цекайло ввиду явного преимущества и допинга. Обдолбанный Цекайло снизил свой болевой порог до состояния монаха Шаолиньского дацина.
   Копылов понял, что в субботу они уходят на дембель и ночь с пятницу на субботу он не переживет. Его поставили на тумбочку дневальным по роте, он качался на ней, как метроном в лаборатории, где изобретал приборы для спасения человечества, но в эту ночь он решил подумать о себе и придумал.
   «Деды» пили в «Ленинской комнате» во всей своей дембельской красоте, сверкали бляхи и кокарды – они готовились к заключительному аккорду с кодовым названием «Жертвоприношение Копылова».
   После отбоя сержант, дежурный по роте, пошел спать и отдал все ключи Копылову.
   Копылов открыл оружейку, взял автомат, вставил рожок и пошел в «Ленинскую комнату» вершить справедливость.
   Он вошел туда, открыв ногой двери. Все шесть красавцев в парадной форме с кружками в руках замерли, как в детской игре.
   – Встать! – тихо сказал Копылов и показал на дверь.
   Цекайло, не веря своим глазам, дернулся на зачморенного Копылова, но получил прикладом по башке, сник и первым пошел к двери. Перед казармой он их построил, дал команду «Лечь!». Все легли прямо в лужу, не просыхавшую даже летом. Первым завыл Цекайло, потом и все остальные, но Копылов этого не слышал. Следующая команда «Встать!» была выполнена на раз, только в строю вокруг Цекайло образовался вакуум, все от него слегка отстранились, крутя головами: оказалось, что он крупно обосрался, вонь была сильнее страха остальных гондонов.
   Копылов понял, что на сегодня хватит, вернулся в казарму и лег спать первый раз за неделю. Он спал как убитый.
   Утром он узнал, что ночью дембели тихо свалили на вокзал, ни с кем не прощаясь.
   Копылова перевели в штаб читать журналы о предполагаемом противнике, там он и закончил ратную службу.
   Потом он эмигрировал в Швецию, стал профессором и иногда на барбекю рассказывает своему шведскому коллеге, что у него в России есть друг Цекайло, человек, изменивший его судьбу, – если бы не он, не видать ему Швеции как своих ушей.
   Цекайло не знает об этом ничего, он покуражился на дембеле две недели и вернулся в армию на макаронку (стал прапорщиком), то есть тоже нашел себя.

Грустный пони в осеннем парке