Страница:
Якутск произвел на нее сильное впечатление своими улицами, домами, множеством народа (по сравнению с Булуном, конечно, где всего то было не больше тридцати домов). Но, признаться, и я был взволнован. Ведь я уже четыре года не видел такого большого города, четыре года жил по существу в условиях охотничьей, кочевой жизни. Помню, с каким изумлением остановился я при встрече с какой-то местной щеголихой, одетой по последней моде, дошедшей до Якутска. Была она в очень короткой и очень узкой юбке и я был так поражен ее необыкновенным видом, что остановился и смотрел ей вслед, пока она не скрылась из вида. Но я также заметил, что и прохожие с любопытством на меня оглядываются — очевидно, и мой северный костюм отличался от местного. Со смехом поймал я себя также на том, что, ходя по городу, я, оказывается, предпочитал ходить серединой улицы, а не тротуаром. Очевидно, за эти четыре года одичание коснулось и меня.
Нена в Якутске обращала на себя большое внимание и прохожие нередко меня спрашивали, не волк ли это. Мне такое внимание к ней было приятно.
Теперь каждый день подносил Нене сюрпризы. Большие дома, лестницы, большие комнаты, на улицах какие-то странные грохочущие сооружения на колесах (Нена в своей жизни видела только сани), какие-то необыкновенные собаки — таксы, болонки. Но самое сильное впечатление на нее произвели, конечно, кошки. К ним у нее был какой-то болезненный интерес, она, по-видимому, считала, что каждая кошка подлежит немедленному уничтожению и при виде ее, где бы то ни было, бросалась на свою жертву, забывая все. Память у нее была изумительная — она всегда на мгновение останавливалась, приподнимала голову и водила носом перед подоконником, на котором она вчера, два дня тому назад или неделю тому назад видела кошку, она всегда снова тщательно обнюхивала ту подворотню, куда в паническом страхе от нее бросилась несколько дней тому назад кошка…
За дикость ее нрава мне пришлось также поплатиться и тем, что во дворе того дома, где я жил, она прокопала ход под забор и передушила нескольких кроликов, которых выращивал в специально отгороженном для них садике ссыльный товарищ поляк.
Пора было возвращаться в Россию. Сначала на пароходе до Витима, затем до Жигалова на «шитиках» (небольшие крытые лодки), которые на канате тянут лошади, наконец, несколько сот верст на перекладных от Жигалова до Иркутска. Около месяца продолжалось наше путешествие. За это время я еще больше полюбил Нену за ее неприхотливость и готовность примириться с любой обстановкой. Целыми днями она мирно лежала в каюте, ничем не выдавая своего присутствия и с благодарностью принимая от меня предложение прогуляться по берегу во время остановки парохода. Смирно сидела рядом со мной на корме шитика и, наконец, что было, вероятно, для нее наиболее мучительно — не меньше недели просидела у меня в ногах в тесном тарантасе на перекладных. Ни разу она не протестовала, ни разу меня не ослушалась.
Иркутск, конечно, был уже значительно серьезнее Якутска. Помню, что и я волновался, подъезжая к нему — ведь здесь была уже железная дорога, по которой через семь дней можно домчаться до Москвы, здесь можно было получить ответ на свое письмо через две недели, значит очень скоро узнать все и обо всех… С нетерпением соскочил я с пыльного тарантаса, остановившегося перед гостиницей. Нена, конечно, выскочила еще раньше меня. И как не был я взволнован приездом, я не мог не обратить внимания на поведение Нены. Выпрыгнув из тарантаса, она бежала по мостовой, низко опустив голову и обнюхивая на бегу каждый камень — временами она останавливалась и скребла лапой. Бедная дикарка была, очевидно, поражена почему это все камни лежат так ровно и так близко один к другому,… Я испытал чувство гордости за городскую цивилизацию.
Бедной Нене пришлось теперь туго. Мне часто приходилось уходить из дому — надо было оформить свои бумаги в полиции, были и деловые свидания. И мне приходилось запирать Нену в своем номере. Должен сознаться, что я всегда торопился вернуться домой и, возвращаясь, с удовольствием думал о том, что Нена меня уже дожидается. С удовольствием ходил с ней гулять по улицам, причем она долго не могла привыкнуть к тому, что идти следует обязательно по тротуару — обычно она носилась по всей улице, всегда обращая на себя внимание прохожих, иногда даже пугая их, так как многие принимали ее за волка.
По-видимому, Нену сильно смущали те разнообразные запахи, которых так много всегда в каждом городе. Я долго не мог понять, почему она всегда в таком волнении останавливается на углу, мимо которого нам часто приходилось проходить, — пока не встретил однажды на нем татарина, продевавшего лисьи шкурки: на этом углу, оказывается, была его любимая стоянка.
Однажды я испытал с Неной довольно неприятное приключение. Мы прогуливались по Большой улице, причем Нена чинно бежала впереди по тротуару. Вдруг она сделала несколько больших прыжков, догнала шедшую впереди даму и, встав на задние лапы, оперлась передними на ее спину — у Нены, оказывается, появилась потребность обязательно понюхать горжетку из песца, которая была на шее этой дамы. Можно себе представить тот визг, который подняла испуганная дама, подвергшаяся неожиданному нападению «волка», глупость моего положения и недоумение Нены, которой я строго выговаривал за ее поступок. С тех пор на улице я уже не спускал Нену с ремня.
По железной дороге ехать с Неной оказалось легче, чем я думал. Согласно железнодорожным правилам того времени собаку можно держать в купе лишь в том случае, если против нее не протестуют пассажиры, но достаточно одного протеста — и она должна быть помещена в собачье отделение, т. е. в ужасный собачий куток багажного вагона. Нена вела себя так чинно и скромно, она вызывала такое восхищение всех пассажиров и случайных попутчиков, что никаких недоразумений у меня с ней не возникало.
Из других купе ее поклонники обычно даже приносили для нее объедки и косточки, которые и сдавали мне (я никому из посторонних не позволял кормить Нену), детишки с моего разрешения усиленно гладили ее голову. Когда в купе приходили новые пассажиры, я строго говорил Нене — «пошла на место!» — и Нена сейчас же, грустно взглянув на меня, пряталась под скамейку и там, в темноте, я видел, как блистали ее фосфорические глаза. Однажды, впрочем, вышла неприятность. Где-то в западной Сибири в наше и без того уже переполненное купе влез толстый пьяный купчина и, зная, очевидно, железнодорожные правила относительно собак и желая отвоевать себе место, поднял скандал и потребовал от кондуктора, чтобы Нена немедленно была помещена в собачий вагон. Он возмутил против себя население всего вагона и какие-то сердобольные дамы приютили Нену к себе в купе, а я несколько длинных ночных перегонов, трепеща за участь Нены, простоял в проходе возле этого дамского купе.
Здесь, за эти пять тысяч верст железнодорожного пути, я еще больше оценил поразительную способность Нены к приспособлению — для такой дикарки, какой по существу оставалась Нена, прожить целую неделю в трудных условиях вагонной жизни было, конечно, настоящим подвигом.
В Москве среди домашних Нена произвела фурор — они знали уже о ней по моим письмам и ждали ее. Очень скоро сделалась она любимицей дома. Днем она жила под ломберным столиком в столовой и тихо лежала там на своем коврике. Утром от каждого она получала свою порцию — 5-6 сухариков, намазанных маслом. Это было ее самым любимым лакомством, причем особенно важно было, чтобы сухарики были совсем сухие и как можно громче хрустели на зубах. Получив от каждого положенную порцию, она скромно удалялась на свой коврик.
Но если кто-нибудь забывал ее, она напоминала о себе тем, что подходила к его стулу и, виляя кончиком хвоста, резким движением царапала лапой колено сидевшего за столом — иногда она просто лишь нежно клала на колени свою голову и, не отрываясь, пристально глядела в лицо заинтересованному, пока не получала своего. Вечером сама шла ко мне в комнату — она хорошо знала, что должна ночевать в одной комнате с «НИМ!» — и утром я опять, как бывало в Булуне, просыпаясь, встречался глазами, прежде всего с Неной.
Эта дикарка проявляла теперь необыкновенный консерватизм в характере — у нее были свои установившиеся привычки, сложившиеся в полной зависимости от нашего домашнего обихода, — в определенные часы она вставала, в определенные часы просилась гулять. Перед прогулкой она неизменно вспрыгивала на деревянный диван в передней, проявляя тем свою бурную радость, на лестнице вскакивала на подоконники каждого этажа…
Особенно подружилась она с моей маленькой племянницей. Верочка была в восторге, когда я сшил Нене упряжь и заставил ее возить Верочку в санях по двору — даже посторонние любовались этим, как невиданным зрелищем. Любила еще Верочка играть с Неной в прятки. Для этого они вдвоем спускались вечером в контору, когда там уже кончались занятия. Верочка зажигала во всех комнатах электричество и пряталась где-нибудь за дверью или под конторкой, откуда и кричала свое: «ку-ку, Нена!» — Нена срывалась с места и начинала носиться по большим комнатам, перепрыгивая через стулья, вскакивая на столы, но ничего с них не роняя, проявляя необыкновенную энергию и подвижность.
В эти минуты Нена была так красива! Горящие глаза, алый язык в разинутой пасти, белые клыки — и сама вся трепещущая, вся напряженная. Со смехом я замечал, как она стремглав проносилась мимо той двери, за которой пряталась Верочка, косясь в то же время на нее одним глазом. Она поняла смысл игры и, несомненно, делала вид, что не замечает Верочки — она, которой вовсе не нужны были глаза, чтобы знать наверняка, за какой дверью Верочка пряталась, которая издали носом своим все уже чуяла и распознавала. Но она хотела продлить удовольствие Верочке, хотела продлить удовольствие от этой игры и беготни самой себе.
И обе, довольные, возвращались наверх — Верочка, разгоряченная, хохочущая, с растрепанной косичкой, Нена — тоже возбужденная, с высунутым языком, оскаленной пастью. И придя наверх, Нена послушно ложилась на свой коврик и часами лежала смирно, зная, что наверху не полагается буянить.
Иногда я устраивал Нене праздник: брал извозчика и ехал с ней в Петровский парк. Она очень любила кататься на извозчиках — стоило на минутку остановиться около пустых саней, Нена уже сидела на сиденьи и тем срывала начатый с извозчиком торг. И всю дорогу сидела смирно, плотно ко мне прижавшись как бы старалась тем предостеречь себя от соблазна броситься на показавшуюся на тротуаре кошку или от желания спрыгнуть и подойти познакомиться с заинтересовавшей ее собакой. В Петровском парке она соскакивала с саней и начинала носиться по нетронутому глубокому снегу, взметая носом снег вверх и подхватывая его комья разинутой пастью. Для нее такие прогулки были величайшим наслаждением — она, конечно, переживала при этом впечатления далекого севера.
От одного я не мог отучить Нену — от какой-то болезненной страсти к кошкам. Тут ничто не могло помочь — при виде кошки Нена стрелой бросалась на нее и горе было той, которая не успевала мгновенно юркнуть в подворотню или взобраться на забор. Не могу забыть тяжелого впечатления, какое произвела на меня одна такая встреча Нены с кошкой. Мы спокойно шли по тротуару, Нена бежала на ремне, по обыкновению сильно тяня меня вперед, как будто сзади нее была нарта. Вдруг из-за угла на нас наскочила кошка — не успел я опомниться, Нена лязгнула зубами и в буквальном смысле слова откусила верхнюю черепную коробку кошки. Я даже не успел ахнуть, Нена же, по-видимому, была очень довольна и, конечно, все находила в порядке вещей. У нее в это мгновение было такое выражение, какое на севере я видел у хищников — волков, лисиц и песцов, показывающих свой страшный оскал…
Но с кухонным Васькой она жила в дружбе! Они никогда не дрались и Нена даже, по-видимому, к нему благоволила. Она обнюхивала Ваську со всех сторон и он при этом даже не выказывал страха перед Неной. Чтобы поддразнить Нену, я иногда, держа ее за ошейник, приглашал Ваську к ее чашке. Надо было видеть, что делалось в эти минуты с Неной, какие муки собственника испытывала она за свои куски — она вырывалась из рук, визжала от нетерпения. А Васька, зная всю эту игру, неторопливо выбирал кусок и медленно шел с ним на лестницу. Со всех ног, с визгом нетерпения бросалась Нена за похитителем, в одно мгновение настигала его и вырывала кусок из зубов Васьки, не причиняя ему, однако, при этом никакой физической неприятности…
Везде в магазинах и на улицах Нена обращала на себя внимание. Ее знали всюду на Кузнецком Мосту, на углу которого мы в то время жили — незнакомые люди подходили ко мне и спрашивали, чья это собака и что это за порода. И это внимание к Нене доставляло мне истинное удовольствие.
Когда в Москве открылась собачья выставка, я нашел время сидеть там с Неной целыми днями и принял, как нечто должное, когда Нене жюри присудили золотую медаль и большую серебряную. Аттестат об этом я повесил дома над ее ковриком.
Мне приходилось за это время несколько раз уезжать по делам в Петербург и расставаться с Неной — и после разлуки мы оба одинаково радовались встречам. Нена бросалась мне на грудь и как-то в мгновение ока проводила горячим языком по всему моему лицу — я бранился, но в душе был доволен. Домашние мне рассказывали, что без меня Нена ходила как потерянная и сразу находила себя при моем возвращении — она успокаивалась и без особого приглашения снова переселялась на ночь в мою комнату.
Больше года прожили мы с Неной в Москве. За это время она обзавелась новой семьей — опять четверо, — на этот раз три сына и одна дочка. Из них особенно хорош был один, — такого красивого щенка я не видывал: он был весь серый и лишь на груди во всю ее ширину расходился четырехконечный правильный крест. Казалось, что он вырисован был по линейке. Увы, все четверо погибли, прожив около двух месяцев. У сибирских собак щенята обычно в Европе не выживают: так называемая чума, которой подвержены все европейские собаки и против которой у них, по-видимому, выработалось в организме противоядие, для сибирских щенят смертельна.
В конце этого лета мне необходимо было по делам съездить в Забайкалье. С большой неохотой расставался я с Неной, тем более что мои домашние уезжали все на черноморское побережье и теперь мне приходилось отправлять ее туда. Я боялся, что родившаяся на далеком севере Нена не сможет привыкнуть к югу, да еще в самом знойном летнем периоде.
Полтора месяца был я в отсутствии и из Сибири прямо проехал к Черному морю.
Нену, к своему удивлению и большой радости, я нашел в полном здравии. Она даже поразила меня своим цветущим видом и тем, что как будто вполне приспособилась к обстановке, которая так непохожа была на долину Хараулаха и на низовья Лены.
В первый день моего приезда радости Нены не было конца. Она прыгала вокруг меня, лизала мне руки и лицо, ни на шаг не отходила от меня. На ночь сама пришла ко мне в комнату и устроилась на коврике возле моей кровати. Она лежала, положив между лап голову, не спуская с меня глаз и я понимал, что она говорила мне своим молчаливым взглядом: «ну, наконец то, опять все в порядке, все на своем месте — «ОН!» здесь, «ОН!» со мной». — Опять, как бывало в Булуне, я уходил с Неной в лес и горы. Она рыскала между деревьев, принюхивалась к каждому следу, оставленному зайцем — как и на севере, без труда читала книгу лесных тайн и совсем не боялась колючек, которых так много в черноморских лесах и которые для тамошнего путника являются такой неприятной помехой.
Каждое утро провожала она меня к морю, но никогда не подходила к нему близко и ложилась среди кустов, пристально следя издали за «ЕГО!» платьем, пока я купался. Напрасно я звал ее к себе из воды — она неподвижно лежала на месте, несомненно страдая от того, что не могла исполнить моих приказаний. Только из расспросов я понял, почему она всегда держалась на таком почтительном отдалении от моря. Когда Нена в первый раз очутилась на берегу, она смело подбежала к воде и попробовала напиться. Но море обмануло ее — Нена скорчила гримасу, несколько раз с недовольным видом покрутила головой и отбежала в сторону. С той поры она прониклась недоверием к морю и даже я не мог переубедить ее в этом.
К моему большому удивлению Нена полюбила южное солнце. Она часами лежала на солнечном припеке, когда мы, наоборот, старались спрятаться от солнца в тень. Это были настоящие солнечные ванны — шерсть ее становилась такой горячей, что трудно было к ней прикоснуться. И когда я с удивлением спрашивал Нену, как она может это терпеть, она лишь закидывала назад голову, чтобы заглянуть мне в глаза и лениво била кончиком хвоста по земле.
Мне не удалось прожить долго вместе с Неной — дела звали меня назад в Москву. Ехал я неохотно и с болью в душе расставался с Неной — как будто предчувствовал, что это была наша последняя встреча. Еще и сейчас вижу, как она стоит за калиткой, просунув свою острую морду между досок и долгим немигающим взглядом глядит мне вслед. Еще сейчас слышу ее надрывающий полулай-полувой, которым она провожала мой отъезд, прыгая вдоль забора…
В каждом письме из дома мне писали о Нене, так как знали, что я по ней скучаю не меньше, чем она по мне. Через несколько месяцев я начал получать о ней тревожные сведения: Нена плохо ест, скучает, сильно похудела. У нее начались какие-то судороги, как будто ее начала трепать лихорадка. Доктор пришел к убеждению, что у Нены, действительно, кавказская лихорадка. Начали давать ей хинин — не помогает.
Наконец, получил от сестры письмо, которое начиналось такими словами: «у нас большое горе — не знаем, как тебе написать об этом. Ты, конечно, догадался — я говорю о Нене. Да, Нена сегодня умерла… Мы ее похоронили на том месте, которое ты как любил — у «трех братьев», помнишь — тех трех дубов, откуда видны и море, и долина и горы»…
Мне не стыдно признаться, что при чтении этого письма я плакал.
Нена в Якутске обращала на себя большое внимание и прохожие нередко меня спрашивали, не волк ли это. Мне такое внимание к ней было приятно.
Теперь каждый день подносил Нене сюрпризы. Большие дома, лестницы, большие комнаты, на улицах какие-то странные грохочущие сооружения на колесах (Нена в своей жизни видела только сани), какие-то необыкновенные собаки — таксы, болонки. Но самое сильное впечатление на нее произвели, конечно, кошки. К ним у нее был какой-то болезненный интерес, она, по-видимому, считала, что каждая кошка подлежит немедленному уничтожению и при виде ее, где бы то ни было, бросалась на свою жертву, забывая все. Память у нее была изумительная — она всегда на мгновение останавливалась, приподнимала голову и водила носом перед подоконником, на котором она вчера, два дня тому назад или неделю тому назад видела кошку, она всегда снова тщательно обнюхивала ту подворотню, куда в паническом страхе от нее бросилась несколько дней тому назад кошка…
За дикость ее нрава мне пришлось также поплатиться и тем, что во дворе того дома, где я жил, она прокопала ход под забор и передушила нескольких кроликов, которых выращивал в специально отгороженном для них садике ссыльный товарищ поляк.
Пора было возвращаться в Россию. Сначала на пароходе до Витима, затем до Жигалова на «шитиках» (небольшие крытые лодки), которые на канате тянут лошади, наконец, несколько сот верст на перекладных от Жигалова до Иркутска. Около месяца продолжалось наше путешествие. За это время я еще больше полюбил Нену за ее неприхотливость и готовность примириться с любой обстановкой. Целыми днями она мирно лежала в каюте, ничем не выдавая своего присутствия и с благодарностью принимая от меня предложение прогуляться по берегу во время остановки парохода. Смирно сидела рядом со мной на корме шитика и, наконец, что было, вероятно, для нее наиболее мучительно — не меньше недели просидела у меня в ногах в тесном тарантасе на перекладных. Ни разу она не протестовала, ни разу меня не ослушалась.
Иркутск, конечно, был уже значительно серьезнее Якутска. Помню, что и я волновался, подъезжая к нему — ведь здесь была уже железная дорога, по которой через семь дней можно домчаться до Москвы, здесь можно было получить ответ на свое письмо через две недели, значит очень скоро узнать все и обо всех… С нетерпением соскочил я с пыльного тарантаса, остановившегося перед гостиницей. Нена, конечно, выскочила еще раньше меня. И как не был я взволнован приездом, я не мог не обратить внимания на поведение Нены. Выпрыгнув из тарантаса, она бежала по мостовой, низко опустив голову и обнюхивая на бегу каждый камень — временами она останавливалась и скребла лапой. Бедная дикарка была, очевидно, поражена почему это все камни лежат так ровно и так близко один к другому,… Я испытал чувство гордости за городскую цивилизацию.
Бедной Нене пришлось теперь туго. Мне часто приходилось уходить из дому — надо было оформить свои бумаги в полиции, были и деловые свидания. И мне приходилось запирать Нену в своем номере. Должен сознаться, что я всегда торопился вернуться домой и, возвращаясь, с удовольствием думал о том, что Нена меня уже дожидается. С удовольствием ходил с ней гулять по улицам, причем она долго не могла привыкнуть к тому, что идти следует обязательно по тротуару — обычно она носилась по всей улице, всегда обращая на себя внимание прохожих, иногда даже пугая их, так как многие принимали ее за волка.
По-видимому, Нену сильно смущали те разнообразные запахи, которых так много всегда в каждом городе. Я долго не мог понять, почему она всегда в таком волнении останавливается на углу, мимо которого нам часто приходилось проходить, — пока не встретил однажды на нем татарина, продевавшего лисьи шкурки: на этом углу, оказывается, была его любимая стоянка.
Однажды я испытал с Неной довольно неприятное приключение. Мы прогуливались по Большой улице, причем Нена чинно бежала впереди по тротуару. Вдруг она сделала несколько больших прыжков, догнала шедшую впереди даму и, встав на задние лапы, оперлась передними на ее спину — у Нены, оказывается, появилась потребность обязательно понюхать горжетку из песца, которая была на шее этой дамы. Можно себе представить тот визг, который подняла испуганная дама, подвергшаяся неожиданному нападению «волка», глупость моего положения и недоумение Нены, которой я строго выговаривал за ее поступок. С тех пор на улице я уже не спускал Нену с ремня.
По железной дороге ехать с Неной оказалось легче, чем я думал. Согласно железнодорожным правилам того времени собаку можно держать в купе лишь в том случае, если против нее не протестуют пассажиры, но достаточно одного протеста — и она должна быть помещена в собачье отделение, т. е. в ужасный собачий куток багажного вагона. Нена вела себя так чинно и скромно, она вызывала такое восхищение всех пассажиров и случайных попутчиков, что никаких недоразумений у меня с ней не возникало.
Из других купе ее поклонники обычно даже приносили для нее объедки и косточки, которые и сдавали мне (я никому из посторонних не позволял кормить Нену), детишки с моего разрешения усиленно гладили ее голову. Когда в купе приходили новые пассажиры, я строго говорил Нене — «пошла на место!» — и Нена сейчас же, грустно взглянув на меня, пряталась под скамейку и там, в темноте, я видел, как блистали ее фосфорические глаза. Однажды, впрочем, вышла неприятность. Где-то в западной Сибири в наше и без того уже переполненное купе влез толстый пьяный купчина и, зная, очевидно, железнодорожные правила относительно собак и желая отвоевать себе место, поднял скандал и потребовал от кондуктора, чтобы Нена немедленно была помещена в собачий вагон. Он возмутил против себя население всего вагона и какие-то сердобольные дамы приютили Нену к себе в купе, а я несколько длинных ночных перегонов, трепеща за участь Нены, простоял в проходе возле этого дамского купе.
Здесь, за эти пять тысяч верст железнодорожного пути, я еще больше оценил поразительную способность Нены к приспособлению — для такой дикарки, какой по существу оставалась Нена, прожить целую неделю в трудных условиях вагонной жизни было, конечно, настоящим подвигом.
В Москве среди домашних Нена произвела фурор — они знали уже о ней по моим письмам и ждали ее. Очень скоро сделалась она любимицей дома. Днем она жила под ломберным столиком в столовой и тихо лежала там на своем коврике. Утром от каждого она получала свою порцию — 5-6 сухариков, намазанных маслом. Это было ее самым любимым лакомством, причем особенно важно было, чтобы сухарики были совсем сухие и как можно громче хрустели на зубах. Получив от каждого положенную порцию, она скромно удалялась на свой коврик.
Но если кто-нибудь забывал ее, она напоминала о себе тем, что подходила к его стулу и, виляя кончиком хвоста, резким движением царапала лапой колено сидевшего за столом — иногда она просто лишь нежно клала на колени свою голову и, не отрываясь, пристально глядела в лицо заинтересованному, пока не получала своего. Вечером сама шла ко мне в комнату — она хорошо знала, что должна ночевать в одной комнате с «НИМ!» — и утром я опять, как бывало в Булуне, просыпаясь, встречался глазами, прежде всего с Неной.
Эта дикарка проявляла теперь необыкновенный консерватизм в характере — у нее были свои установившиеся привычки, сложившиеся в полной зависимости от нашего домашнего обихода, — в определенные часы она вставала, в определенные часы просилась гулять. Перед прогулкой она неизменно вспрыгивала на деревянный диван в передней, проявляя тем свою бурную радость, на лестнице вскакивала на подоконники каждого этажа…
Особенно подружилась она с моей маленькой племянницей. Верочка была в восторге, когда я сшил Нене упряжь и заставил ее возить Верочку в санях по двору — даже посторонние любовались этим, как невиданным зрелищем. Любила еще Верочка играть с Неной в прятки. Для этого они вдвоем спускались вечером в контору, когда там уже кончались занятия. Верочка зажигала во всех комнатах электричество и пряталась где-нибудь за дверью или под конторкой, откуда и кричала свое: «ку-ку, Нена!» — Нена срывалась с места и начинала носиться по большим комнатам, перепрыгивая через стулья, вскакивая на столы, но ничего с них не роняя, проявляя необыкновенную энергию и подвижность.
В эти минуты Нена была так красива! Горящие глаза, алый язык в разинутой пасти, белые клыки — и сама вся трепещущая, вся напряженная. Со смехом я замечал, как она стремглав проносилась мимо той двери, за которой пряталась Верочка, косясь в то же время на нее одним глазом. Она поняла смысл игры и, несомненно, делала вид, что не замечает Верочки — она, которой вовсе не нужны были глаза, чтобы знать наверняка, за какой дверью Верочка пряталась, которая издали носом своим все уже чуяла и распознавала. Но она хотела продлить удовольствие Верочке, хотела продлить удовольствие от этой игры и беготни самой себе.
И обе, довольные, возвращались наверх — Верочка, разгоряченная, хохочущая, с растрепанной косичкой, Нена — тоже возбужденная, с высунутым языком, оскаленной пастью. И придя наверх, Нена послушно ложилась на свой коврик и часами лежала смирно, зная, что наверху не полагается буянить.
Иногда я устраивал Нене праздник: брал извозчика и ехал с ней в Петровский парк. Она очень любила кататься на извозчиках — стоило на минутку остановиться около пустых саней, Нена уже сидела на сиденьи и тем срывала начатый с извозчиком торг. И всю дорогу сидела смирно, плотно ко мне прижавшись как бы старалась тем предостеречь себя от соблазна броситься на показавшуюся на тротуаре кошку или от желания спрыгнуть и подойти познакомиться с заинтересовавшей ее собакой. В Петровском парке она соскакивала с саней и начинала носиться по нетронутому глубокому снегу, взметая носом снег вверх и подхватывая его комья разинутой пастью. Для нее такие прогулки были величайшим наслаждением — она, конечно, переживала при этом впечатления далекого севера.
От одного я не мог отучить Нену — от какой-то болезненной страсти к кошкам. Тут ничто не могло помочь — при виде кошки Нена стрелой бросалась на нее и горе было той, которая не успевала мгновенно юркнуть в подворотню или взобраться на забор. Не могу забыть тяжелого впечатления, какое произвела на меня одна такая встреча Нены с кошкой. Мы спокойно шли по тротуару, Нена бежала на ремне, по обыкновению сильно тяня меня вперед, как будто сзади нее была нарта. Вдруг из-за угла на нас наскочила кошка — не успел я опомниться, Нена лязгнула зубами и в буквальном смысле слова откусила верхнюю черепную коробку кошки. Я даже не успел ахнуть, Нена же, по-видимому, была очень довольна и, конечно, все находила в порядке вещей. У нее в это мгновение было такое выражение, какое на севере я видел у хищников — волков, лисиц и песцов, показывающих свой страшный оскал…
Но с кухонным Васькой она жила в дружбе! Они никогда не дрались и Нена даже, по-видимому, к нему благоволила. Она обнюхивала Ваську со всех сторон и он при этом даже не выказывал страха перед Неной. Чтобы поддразнить Нену, я иногда, держа ее за ошейник, приглашал Ваську к ее чашке. Надо было видеть, что делалось в эти минуты с Неной, какие муки собственника испытывала она за свои куски — она вырывалась из рук, визжала от нетерпения. А Васька, зная всю эту игру, неторопливо выбирал кусок и медленно шел с ним на лестницу. Со всех ног, с визгом нетерпения бросалась Нена за похитителем, в одно мгновение настигала его и вырывала кусок из зубов Васьки, не причиняя ему, однако, при этом никакой физической неприятности…
Везде в магазинах и на улицах Нена обращала на себя внимание. Ее знали всюду на Кузнецком Мосту, на углу которого мы в то время жили — незнакомые люди подходили ко мне и спрашивали, чья это собака и что это за порода. И это внимание к Нене доставляло мне истинное удовольствие.
Когда в Москве открылась собачья выставка, я нашел время сидеть там с Неной целыми днями и принял, как нечто должное, когда Нене жюри присудили золотую медаль и большую серебряную. Аттестат об этом я повесил дома над ее ковриком.
Мне приходилось за это время несколько раз уезжать по делам в Петербург и расставаться с Неной — и после разлуки мы оба одинаково радовались встречам. Нена бросалась мне на грудь и как-то в мгновение ока проводила горячим языком по всему моему лицу — я бранился, но в душе был доволен. Домашние мне рассказывали, что без меня Нена ходила как потерянная и сразу находила себя при моем возвращении — она успокаивалась и без особого приглашения снова переселялась на ночь в мою комнату.
Больше года прожили мы с Неной в Москве. За это время она обзавелась новой семьей — опять четверо, — на этот раз три сына и одна дочка. Из них особенно хорош был один, — такого красивого щенка я не видывал: он был весь серый и лишь на груди во всю ее ширину расходился четырехконечный правильный крест. Казалось, что он вырисован был по линейке. Увы, все четверо погибли, прожив около двух месяцев. У сибирских собак щенята обычно в Европе не выживают: так называемая чума, которой подвержены все европейские собаки и против которой у них, по-видимому, выработалось в организме противоядие, для сибирских щенят смертельна.
В конце этого лета мне необходимо было по делам съездить в Забайкалье. С большой неохотой расставался я с Неной, тем более что мои домашние уезжали все на черноморское побережье и теперь мне приходилось отправлять ее туда. Я боялся, что родившаяся на далеком севере Нена не сможет привыкнуть к югу, да еще в самом знойном летнем периоде.
Полтора месяца был я в отсутствии и из Сибири прямо проехал к Черному морю.
Нену, к своему удивлению и большой радости, я нашел в полном здравии. Она даже поразила меня своим цветущим видом и тем, что как будто вполне приспособилась к обстановке, которая так непохожа была на долину Хараулаха и на низовья Лены.
В первый день моего приезда радости Нены не было конца. Она прыгала вокруг меня, лизала мне руки и лицо, ни на шаг не отходила от меня. На ночь сама пришла ко мне в комнату и устроилась на коврике возле моей кровати. Она лежала, положив между лап голову, не спуская с меня глаз и я понимал, что она говорила мне своим молчаливым взглядом: «ну, наконец то, опять все в порядке, все на своем месте — «ОН!» здесь, «ОН!» со мной». — Опять, как бывало в Булуне, я уходил с Неной в лес и горы. Она рыскала между деревьев, принюхивалась к каждому следу, оставленному зайцем — как и на севере, без труда читала книгу лесных тайн и совсем не боялась колючек, которых так много в черноморских лесах и которые для тамошнего путника являются такой неприятной помехой.
Каждое утро провожала она меня к морю, но никогда не подходила к нему близко и ложилась среди кустов, пристально следя издали за «ЕГО!» платьем, пока я купался. Напрасно я звал ее к себе из воды — она неподвижно лежала на месте, несомненно страдая от того, что не могла исполнить моих приказаний. Только из расспросов я понял, почему она всегда держалась на таком почтительном отдалении от моря. Когда Нена в первый раз очутилась на берегу, она смело подбежала к воде и попробовала напиться. Но море обмануло ее — Нена скорчила гримасу, несколько раз с недовольным видом покрутила головой и отбежала в сторону. С той поры она прониклась недоверием к морю и даже я не мог переубедить ее в этом.
К моему большому удивлению Нена полюбила южное солнце. Она часами лежала на солнечном припеке, когда мы, наоборот, старались спрятаться от солнца в тень. Это были настоящие солнечные ванны — шерсть ее становилась такой горячей, что трудно было к ней прикоснуться. И когда я с удивлением спрашивал Нену, как она может это терпеть, она лишь закидывала назад голову, чтобы заглянуть мне в глаза и лениво била кончиком хвоста по земле.
Мне не удалось прожить долго вместе с Неной — дела звали меня назад в Москву. Ехал я неохотно и с болью в душе расставался с Неной — как будто предчувствовал, что это была наша последняя встреча. Еще и сейчас вижу, как она стоит за калиткой, просунув свою острую морду между досок и долгим немигающим взглядом глядит мне вслед. Еще сейчас слышу ее надрывающий полулай-полувой, которым она провожала мой отъезд, прыгая вдоль забора…
В каждом письме из дома мне писали о Нене, так как знали, что я по ней скучаю не меньше, чем она по мне. Через несколько месяцев я начал получать о ней тревожные сведения: Нена плохо ест, скучает, сильно похудела. У нее начались какие-то судороги, как будто ее начала трепать лихорадка. Доктор пришел к убеждению, что у Нены, действительно, кавказская лихорадка. Начали давать ей хинин — не помогает.
Наконец, получил от сестры письмо, которое начиналось такими словами: «у нас большое горе — не знаем, как тебе написать об этом. Ты, конечно, догадался — я говорю о Нене. Да, Нена сегодня умерла… Мы ее похоронили на том месте, которое ты как любил — у «трех братьев», помнишь — тех трех дубов, откуда видны и море, и долина и горы»…
Мне не стыдно признаться, что при чтении этого письма я плакал.