Страница:
Я сказал ему потихоньку:
– Маршируют они ужасно. Как овцы.
Он ответил:
– Эйн давар.
Через несколько дней мы отправили новую делегацию – в Каир. Прежде всего делегация пошла к министру внутренних дел (официальный чин: «советник при…»). Назывался он тогда мистер Рональд Грэхэм; теперь он сэр Рональд и состоит британским послом в Риме. Он оказался точно такой, каким и в книгах изображают шотландцев: сдержанный, неразговорчивый, хорошо прислушивается, но и вопросы задает скупо. Зато вскоре выяснилось, что дело он делает быстро и точно.
Он спросил: «На сколько рекрутов вы рассчитываете?», отметил что-то в записной книжке и сказал коротко:
– От меня это не зависит, но постараюсь.
После этого делегация поехала к генералу Максвелю, который тогда командовал британскими войсками в Египте. Представил нас ему Каттауи-паша, милый старенький сефард, один из виднейших нотаблей всего Египта. В делегации были Трумпельдор, 3. Д. Левонтин, В. Л. Глускин, М. А. Марголис и я. Бедного Трумпельдора мы заставили нацепить все четыре Георгия: два медных и два золотых. Генерал пристально посмотрел на него и коротко спросил:
– Порт-Артур?
Но ответ его на наше предложение разочаровал нас глубоко:
– О наступлении на Палестину я ничего не слышал и сомневаюсь, быть ли вообще такому наступлению. Кроме того, по закону я не имею права принимать в британскую армию иностранцев. Могу предложить вам только одно: составить из ваших молодых людей отряд для транспорта на мулах и послать его на какой-нибудь другой турецкий фронт. Больше ничего не могу сделать.
В ту ночь в номере у Глускина мы все просидели до утра, обсуждая, что делать.
Нам, штатским, казалось, что предложение генерала Максвелл надо вежливо отклонить. Французские слова «Corps de muletiers», которое он употребил, прозвучали в наших ушах очень уж нелестно, почти презрительно: пристойная ли это комбинация – первый еврейский отряд за всю историю диаспоры, возрождение, Сион… и погонщики мулов? Во-вторых – «другой турецкий фронт». Что нам за дело до «других» фронтов? Неясно было даже, о каком именно фронте он говорил: первое морское покушение на Галлиполи тогда уже кончилось провалом, а о том, что подготовляется второе наступление, на этот раз уже с высадкой солдат на самом полуострове, – об этом еще только шептались. Но одно было ясно: в Палестину их не поведут. Значит, надо отказаться. Другого мнения был Трумпельдор.
– Рассуждая по-солдатски, – сказал он, – я думаю, что вы преувеличиваете разницу. Окопы или транспорт – большого различия тут нет. И те, и те – солдаты, и без тех и без других нельзя обойтись; да и опасность часто одна и та же. А я думаю, что вы просто стыдитесь слова «мул». Это уж совсем по-ребячески.
– «Мул», – отозвался кто-то из нас, – ведь это почти осел. Звучит как ругательство, особенно по-еврейски.
– Позвольте, – ответил Трумпельдор, – по-еврейски ведь и «лошадь» тоже ругательство – bist а ferd! – но службу в коннице вы бы считали для них честью. По-французски chameau – самое обидное слово: однако есть и у французов, и у англичан верблюжьи корпуса, и служить в них считается шиком. Все это пустяки.
– Но ведь это и не палестинский фронт?
– И это не так существенно, рассуждая по-солдатски. Чтобы освободить Палестину надо разбить турок. А где их бить, с юга или с севера, это уж технический вопрос. Каждый фронт ведет к Сиону.
Так мы ничего и не решили. Идя домой с Трумпельдором, я ему сказал:
– Может быть, вы и правы, но я в такой отряд не пойду.
– А я, пожалуй, пойду, – ответил он.
Утром, вернувшись в Александрию, я застал телеграмму из Генуи. Подпись была: «Рутенберг». Он спрашивал, могу ли я с ним повидаться и где. Его имя и биографию я, конечно, знал: ни разу с ним еще не виделся, – но в Риме, еще до моего отъезда в Египет, мне сказал однажды А. В. Амфитеатров:
– Угадайте, кто теперь сильно заинтересовался сионизмом? Петр Моисеевич Рутенберг. Он говорит, что вмешательство Турции в войну открывает перед евреями блестящие возможности, – и, по-моему, он теперь носится с важными планами. У него тут, кстати, большие связи в правительственных кругах и во Франции тоже.
Прочитав телеграмму, я сейчас же разыскал Трумпельдора и заявил ему:
– Иосиф Владимирович, я уезжаю. Если генерал Максвель переменит свое решение и согласится учредить настоящий боевой полк, я приеду; если нет, поищу других генералов.
В средних числах апреля, в Бриндизи, я встретился с Рутенбергом – и там же застал телеграмму от Трумпельдора:
«Предложение Максвеля принято».
Я пишу не историю, а личные воспоминания. Сам я в Галлиполи не был и потому не могу ничего рассказать об отряде Трумпельдора. Но одно должен признать: прав был Трумпельдор, а не я. Эти шестьсот «muletiers» потихоньку открыли новую эру в развитии сионистских возможностей. До тех пор трудно было говорить о сионизме даже с дружелюбно настроенными политическими деятелями: в то жестокое время кому из них было до сельскохозяйственной колонизации или до возрождения еврейской культуры? Все это лежало вне поля зрения. Маленькому отряду в Галлиполи удалось пробить в этой стене первую щель, проникнуть хоть одним пальцем в это заколдованное поле зрения воюющего мира. О еврейском отряде упомянули все европейские газеты; почти все военные корреспонденты, писавшие о Галлиполи, посвятили ему страницу или главу в своих письмах, потом и в книгах. Вообще в течение всей первой половины военного времени отряд этот оказался единственной манифестацией, напомнившей миру, в особенности английскому военному миру, что сионизм «актуален», что из него еще можно сделать фактор, способный сыграть свою роль даже в грохоте пушек. Для меня же лично, для моей дальнейшей работы по осуществлению замысла о легионе, Zion Mule Corps сыграл роль ключа, открыл мне двери английского военного министерства, дверь кабинета Делькассэ в Париже, двери министерства иностранных дел в Петербурге.
Но и чисто военная история Галлиполийского отряда тоже представляет собой красивую страницу в нашей книге военной летописи. Очень жалею, что палестинские друзья Трумпельдора чересчур поторопились с выпуском его писем из Галлиполи. В них Трумпельдор обращался к близкому человеку и интимно рассказывал о печалях и заботах лагерной обыденщины, рассказывал с обычной своей любовью к деталям. Лагерная обыденщина всегда полна мелких дрязг. Возьмите любую из романтических кампаний самого Гарибальди: внутренняя жизнь лагеря и там состояла наполовину из кухонной неурядицы, из ссор между поручиком А. и поручиком Б., из мириада мелких разочарований. Не в этом смысл коллективного действия. Смысл и ценность его в том, что с первого и до последнего дня злополучной черчиллевской авантюры эта группа беженской молодежи несла на себе тяжелую и опасную службу под турецким огнем. Трумпельдор и в этом был прав: для транспорта и для траншей – опасность оказалась одна и та же. Вся занятая англичанами площадь равнялась всего нескольким квадратным верстам: с вершины Ачи-Баба турецкие пушки засыпали картечью все это пространство, от передних окопов до лагеря еврейского транспорта. Под этим огнем им приходилось каждую ночь вести своих мулов, нагруженных амуницией, хлебом и консервами, к передовым траншеям и обратно. Они потеряли убитыми и ранеными пропорционально не меньше, чем остальные полки Галлиполийского корпуса, получили несколько медалей, отслужили свою службу смело, с пользой и честью. Особенно о смелости их писал мне генерал сэр Иан Гамильтон, главнокомандующий галлиполийской экспедицией: «…они работали со своими мулами спокойно под сильным огнем, проявляя при этом еще высшую форму храбрости, чем та, которая нужна солдатам в передовых окопах – потому что тем ведь помогает возбуждение боевой обстановки…»
Командовал ими подполковник Джон Генри Патерсон, одна из замечательнейших христианских фигур, какие когда-либо попадались на пути нашем за все столетия рассеяния. Я познакомился с ним много позже и буду еще говорить о нем в дальнейших главах. Трумпельдор, за которым англичане признали чин капитана, был сначала вторым по команде, но к концу кампании Патерсон заболел или был ранен – не помню – и был отослан на излечение в Англию, и тогда командование перешло к Трумпельдору. После ухода англичан из Галлиполи он еще несколько месяцев продержался во главе своего отряда в Александрии: там они бомбардировали начальство петициями, чтобы их не демобилизовывали, чтобы дали им возможность остаться вместе и подготовиться к моменту начала операций на палестинском фронте; но петиции не помогли, Zion Mule Corps был учрежден в апреле 1915 года, а 26 мая 1916-го его распустили. Лишь около 120 из его участников снова попали в солдаты, добрались до Лондона – и из этой группы и вокруг нее там возник тот еврейский легион, который впоследствии, со штыками и пулеметами, принял участие в завоевании Палестины и которому принадлежит ряд могил под знаком щита Давидова на горе Елеонской. Прав был Трумпельдор: хоть победили мы в Иорданской долине, но путь через Галлиполи был правильный путь.
Глава 3
– Маршируют они ужасно. Как овцы.
Он ответил:
– Эйн давар.
Через несколько дней мы отправили новую делегацию – в Каир. Прежде всего делегация пошла к министру внутренних дел (официальный чин: «советник при…»). Назывался он тогда мистер Рональд Грэхэм; теперь он сэр Рональд и состоит британским послом в Риме. Он оказался точно такой, каким и в книгах изображают шотландцев: сдержанный, неразговорчивый, хорошо прислушивается, но и вопросы задает скупо. Зато вскоре выяснилось, что дело он делает быстро и точно.
Он спросил: «На сколько рекрутов вы рассчитываете?», отметил что-то в записной книжке и сказал коротко:
– От меня это не зависит, но постараюсь.
После этого делегация поехала к генералу Максвелю, который тогда командовал британскими войсками в Египте. Представил нас ему Каттауи-паша, милый старенький сефард, один из виднейших нотаблей всего Египта. В делегации были Трумпельдор, 3. Д. Левонтин, В. Л. Глускин, М. А. Марголис и я. Бедного Трумпельдора мы заставили нацепить все четыре Георгия: два медных и два золотых. Генерал пристально посмотрел на него и коротко спросил:
– Порт-Артур?
Но ответ его на наше предложение разочаровал нас глубоко:
– О наступлении на Палестину я ничего не слышал и сомневаюсь, быть ли вообще такому наступлению. Кроме того, по закону я не имею права принимать в британскую армию иностранцев. Могу предложить вам только одно: составить из ваших молодых людей отряд для транспорта на мулах и послать его на какой-нибудь другой турецкий фронт. Больше ничего не могу сделать.
В ту ночь в номере у Глускина мы все просидели до утра, обсуждая, что делать.
Нам, штатским, казалось, что предложение генерала Максвелл надо вежливо отклонить. Французские слова «Corps de muletiers», которое он употребил, прозвучали в наших ушах очень уж нелестно, почти презрительно: пристойная ли это комбинация – первый еврейский отряд за всю историю диаспоры, возрождение, Сион… и погонщики мулов? Во-вторых – «другой турецкий фронт». Что нам за дело до «других» фронтов? Неясно было даже, о каком именно фронте он говорил: первое морское покушение на Галлиполи тогда уже кончилось провалом, а о том, что подготовляется второе наступление, на этот раз уже с высадкой солдат на самом полуострове, – об этом еще только шептались. Но одно было ясно: в Палестину их не поведут. Значит, надо отказаться. Другого мнения был Трумпельдор.
– Рассуждая по-солдатски, – сказал он, – я думаю, что вы преувеличиваете разницу. Окопы или транспорт – большого различия тут нет. И те, и те – солдаты, и без тех и без других нельзя обойтись; да и опасность часто одна и та же. А я думаю, что вы просто стыдитесь слова «мул». Это уж совсем по-ребячески.
– «Мул», – отозвался кто-то из нас, – ведь это почти осел. Звучит как ругательство, особенно по-еврейски.
– Позвольте, – ответил Трумпельдор, – по-еврейски ведь и «лошадь» тоже ругательство – bist а ferd! – но службу в коннице вы бы считали для них честью. По-французски chameau – самое обидное слово: однако есть и у французов, и у англичан верблюжьи корпуса, и служить в них считается шиком. Все это пустяки.
– Но ведь это и не палестинский фронт?
– И это не так существенно, рассуждая по-солдатски. Чтобы освободить Палестину надо разбить турок. А где их бить, с юга или с севера, это уж технический вопрос. Каждый фронт ведет к Сиону.
Так мы ничего и не решили. Идя домой с Трумпельдором, я ему сказал:
– Может быть, вы и правы, но я в такой отряд не пойду.
– А я, пожалуй, пойду, – ответил он.
Утром, вернувшись в Александрию, я застал телеграмму из Генуи. Подпись была: «Рутенберг». Он спрашивал, могу ли я с ним повидаться и где. Его имя и биографию я, конечно, знал: ни разу с ним еще не виделся, – но в Риме, еще до моего отъезда в Египет, мне сказал однажды А. В. Амфитеатров:
– Угадайте, кто теперь сильно заинтересовался сионизмом? Петр Моисеевич Рутенберг. Он говорит, что вмешательство Турции в войну открывает перед евреями блестящие возможности, – и, по-моему, он теперь носится с важными планами. У него тут, кстати, большие связи в правительственных кругах и во Франции тоже.
Прочитав телеграмму, я сейчас же разыскал Трумпельдора и заявил ему:
– Иосиф Владимирович, я уезжаю. Если генерал Максвель переменит свое решение и согласится учредить настоящий боевой полк, я приеду; если нет, поищу других генералов.
В средних числах апреля, в Бриндизи, я встретился с Рутенбергом – и там же застал телеграмму от Трумпельдора:
«Предложение Максвеля принято».
Я пишу не историю, а личные воспоминания. Сам я в Галлиполи не был и потому не могу ничего рассказать об отряде Трумпельдора. Но одно должен признать: прав был Трумпельдор, а не я. Эти шестьсот «muletiers» потихоньку открыли новую эру в развитии сионистских возможностей. До тех пор трудно было говорить о сионизме даже с дружелюбно настроенными политическими деятелями: в то жестокое время кому из них было до сельскохозяйственной колонизации или до возрождения еврейской культуры? Все это лежало вне поля зрения. Маленькому отряду в Галлиполи удалось пробить в этой стене первую щель, проникнуть хоть одним пальцем в это заколдованное поле зрения воюющего мира. О еврейском отряде упомянули все европейские газеты; почти все военные корреспонденты, писавшие о Галлиполи, посвятили ему страницу или главу в своих письмах, потом и в книгах. Вообще в течение всей первой половины военного времени отряд этот оказался единственной манифестацией, напомнившей миру, в особенности английскому военному миру, что сионизм «актуален», что из него еще можно сделать фактор, способный сыграть свою роль даже в грохоте пушек. Для меня же лично, для моей дальнейшей работы по осуществлению замысла о легионе, Zion Mule Corps сыграл роль ключа, открыл мне двери английского военного министерства, дверь кабинета Делькассэ в Париже, двери министерства иностранных дел в Петербурге.
Но и чисто военная история Галлиполийского отряда тоже представляет собой красивую страницу в нашей книге военной летописи. Очень жалею, что палестинские друзья Трумпельдора чересчур поторопились с выпуском его писем из Галлиполи. В них Трумпельдор обращался к близкому человеку и интимно рассказывал о печалях и заботах лагерной обыденщины, рассказывал с обычной своей любовью к деталям. Лагерная обыденщина всегда полна мелких дрязг. Возьмите любую из романтических кампаний самого Гарибальди: внутренняя жизнь лагеря и там состояла наполовину из кухонной неурядицы, из ссор между поручиком А. и поручиком Б., из мириада мелких разочарований. Не в этом смысл коллективного действия. Смысл и ценность его в том, что с первого и до последнего дня злополучной черчиллевской авантюры эта группа беженской молодежи несла на себе тяжелую и опасную службу под турецким огнем. Трумпельдор и в этом был прав: для транспорта и для траншей – опасность оказалась одна и та же. Вся занятая англичанами площадь равнялась всего нескольким квадратным верстам: с вершины Ачи-Баба турецкие пушки засыпали картечью все это пространство, от передних окопов до лагеря еврейского транспорта. Под этим огнем им приходилось каждую ночь вести своих мулов, нагруженных амуницией, хлебом и консервами, к передовым траншеям и обратно. Они потеряли убитыми и ранеными пропорционально не меньше, чем остальные полки Галлиполийского корпуса, получили несколько медалей, отслужили свою службу смело, с пользой и честью. Особенно о смелости их писал мне генерал сэр Иан Гамильтон, главнокомандующий галлиполийской экспедицией: «…они работали со своими мулами спокойно под сильным огнем, проявляя при этом еще высшую форму храбрости, чем та, которая нужна солдатам в передовых окопах – потому что тем ведь помогает возбуждение боевой обстановки…»
Командовал ими подполковник Джон Генри Патерсон, одна из замечательнейших христианских фигур, какие когда-либо попадались на пути нашем за все столетия рассеяния. Я познакомился с ним много позже и буду еще говорить о нем в дальнейших главах. Трумпельдор, за которым англичане признали чин капитана, был сначала вторым по команде, но к концу кампании Патерсон заболел или был ранен – не помню – и был отослан на излечение в Англию, и тогда командование перешло к Трумпельдору. После ухода англичан из Галлиполи он еще несколько месяцев продержался во главе своего отряда в Александрии: там они бомбардировали начальство петициями, чтобы их не демобилизовывали, чтобы дали им возможность остаться вместе и подготовиться к моменту начала операций на палестинском фронте; но петиции не помогли, Zion Mule Corps был учрежден в апреле 1915 года, а 26 мая 1916-го его распустили. Лишь около 120 из его участников снова попали в солдаты, добрались до Лондона – и из этой группы и вокруг нее там возник тот еврейский легион, который впоследствии, со штыками и пулеметами, принял участие в завоевании Палестины и которому принадлежит ряд могил под знаком щита Давидова на горе Елеонской. Прав был Трумпельдор: хоть победили мы в Иорданской долине, но путь через Галлиполи был правильный путь.
Глава 3
Провал за провалом
Историю летних месяцев 1915 года хочется рассказать как можно короче: это невеселая повесть о разочарованиях и провалах. Я не очень люблю вспоминать об этом периоде, хотя, с другой стороны, и он меня многому хорошему научил. Прежде всего научил он меня той важной истине, что в общественной жизни, особенно в борьбе за идею, начатое дело часто растет именно провалами. Как-то так выходит, что каждое поражение потом оказывается шагом к победе. Каждое поражение приносит новый десяток сторонников, иногда именно из круга вчерашних врагов. Как-то внезапно врагов этих осеняет откровение, что хоть они боролись против тебя, но в душе надеялись, что ты победишь, – и твое поражение оставляет в их сердце пустоту, с искоркой сожаления…
Эти месяцы были для меня школой терпения: теперь бы я мог написать целую теорию терпения в нескольких томах. Суть ее была бы в том, что после каждого провала надо себя проэкзаменовать и спросить: а ты, может быть, неправ? Если неправ, сходи с трибуны и замолчи. Если же прав, то не верь глазам: провал не провал; «нет» не ответ, пережди час и начинай сначала.
Что я был прав – это мне те месяцы тоже показали наглядно. И на каждом своем шагу, и даже на всем, что пытались делать мои сионистские противники, я видел новые доказательства той истины, что вне мысли о легионе нет никакой возможности втиснуть сионизм в ряд тех проблем, какими способен мир интересоваться в такое исключительное время.
Часто мне тогда вспоминался анекдот, который я слышал от Н. О. Соколова[3] еще задолго до войны. В 1901 году, после Лондонского (IV) конгресса, он поселился на отдых в швейцарском курорте. Там познакомился он с каким-то шотландским лордом и, между прочим, рассказал ему, что был на сионистском конгрессе.
– Oh, yes, – сказал лорд, – сионизм, очень интересно. Если не ошибаюсь, младший брат мой тоже принадлежит к этому движению или, во всяком случае, к чему-то очень близкому…
Соколов изумился: лорд был завзятый католик, брат его, очевидно, тоже. В чем дело? Он стал расспрашивать и выяснил, что брат лорда – вегетарианец. Для посторонних, в 1901 году, это было «то же самое» движение, или «нечто весьма близкое».
Так оно осталось, для большинства государственных людей Европы, и в 1914 – 1915 годах. В Италии, во Франции, часто в самой Англии повторялось то же впечатление: сионизм сам по себе для них в данный момент не существует; чтобы они его увидели сквозь свои военные очки, надо придать ему «актуальное» острие, иными словами – штык.
Десятиминутной беседы оказалось достаточно, чтобы сговориться о главном. Хоть мы и никогда не переписывались, тут обнаружилось, что думали мы одну и ту же думу. И больше того: хотя в печати тогда еще не было ни одного слова ни о легионе вообще, ни об александрийских добровольцах, он почему-то знал наверное, что я работаю для этой цели; и я, хоть А. В. Амфитеатров в Риме не умел мне объяснить, в чем заключались планы Рутенберга, тоже сразу понял из его короткой телеграммы, зачем ему нужно свидание со мною. Странно, откуда берется этот беспроволочный телеграф между людьми, которые, встретясь на улице, не узнали бы друг друга…
В Бриндизи мы с П. М. Рутенбергом пришли к трем выводам:
Первый вывод: создать контингент – дело вполне возможное; человеческий материал найдется – в Англии, во Франции, в нейтральных странах околачиваются сотни и тысячи еврейской молодежи, по большей части российского происхождения, в штатском платье; и хоть Америка далеко, а все-таки есть и Америка.
Второй вывод: лучший партнер для нас, конечно, Англия, в этом отношении александрийские волонтеры наши поступили правильно; но «лучший» не значит «единственный». Италия вся ходуном ходит, порываясь воевать, и скоро сорвется; а Италия и тогда, в то время, когда о Муссолини еще никто не думал, уже успела развить в себе здоровый и широкий аппетит ко всем побережьям Средиземного моря. Еще важнее Франция: для нее Палестина и Сирия – мечта пяти столетий, если не больше. Поэтому надо пробовать всюду: в Лондоне, в Париже, в Риме.
Третий вывод: в Риме будем работать вдвоем; потом мне ехать в Париж и в Лондон, а Рутенбергу – в Америку.
– Если Италия вмешается, тогда ваша мысль – отличная мысль; тогда приезжайте опять, мы обсудим это дело практически. Но теперь…
Париж: снова провал.
Там я нашел горячего друга сионистского дела в лице Гюстава Эрвэ. Старшее поколение читателей еще помнит его биографию. До войны это был заклятый пацифист, много в жизни пострадавший за антипатриотическое свое поведение, и газета его в Париже, на страх буржуям, называлась «La Guerre Sociale». Но с момента, как немцы переступили через бельгийскую границу, он переименовал свою газету в «Victoire» и стал одним из столпов воюющего отечества. Лично я его считаю, пожалуй, самым даровитым из публицистов радикальной Франции. Правительство, понятно, ухаживало за ним с особой предупредительностью, согласно древней мудрости, выраженной еще в притче о блудном сыне. Он был один из тех немногих, которые сразу поняли ценность сионизма, и самого по себе, и, в частности, для державы, у которой есть притязания на Палестину.
Эрвэ представил меня министру иностранных дел; в то время это был Делькассэ. Делькассэ уже умер, и ничего непочтительного я сказать о нем не хочу, но впечатление свое все-таки передам откровенно. Беседа наша в первый раз открыла мне секрет, который позднейшие наблюдения подтвердили: у счастливых народов с готовыми государствами совсем не нужно быть гением, чтобы оказаться в первом ряду больших политиков. У нас в сионизме это гораздо труднее…
Покойный Делькассэ, кроме того, принадлежал к старой, «классической» школе дипломатии, к той плеяде тайноведов, государственная мудрость которых выразилась некогда в знаменитом слове Талейрана: «Язык есть лучшее средство для сокрытия мысли». Возможно, что это и было очень мудро сто лет тому назад: в наше время это – хитроумие весьма младенческое, уже прочно, если не ошибаюсь, вышедшее из моды в серьезном дипломатическом обиходе. Но милая Франция все еще ходит в театр на Расина и верит в классицизм.
Не имею ни малейшего намерения переоценивать свою чрезвычайно скромную роль: но говорю с полным убеждением, что в то утро Делькассэ много проиграл за счет Франции. Не еврейский легион, а гораздо больше. Я пошел к нему не только по собственной инициативе: мой визит был отчасти результатом совещаний с X. Е. Вейцманом. За несколько дней до того он был в Париже. Тогда он уже начал свои переговоры с государственными деятелями Англии; был уже уверен в их сочувствии – хотя жаловался, что они все еще пока не считают Палестину «актуальной». Но главным препятствием на пути его было то, что англичане опасались задеть или шокировать Францию какими-либо самостоятельными шагами касательно будущности Святой земли. В то время еще жива была старинная международная традиция, по которой за Францией признавалось некоторое туманное притязание на Сирию и Палестину. Для сионистской дипломатии важно было знать, есть ли у французского правительства какое-нибудь определенное отношение к нашим требованиям и особенно – есть ли надежда на сочувственное отношение. Если да – тогда надо будет вести работу на два фронта; если нет – можно будет сосредоточить все усилия в Англии: создать благоприятное отношение к сионизму а может быть – что еще важнее – попытаться разбудить в Англии аппетит, активный интерес к лозунгу «British Palestine» и, следовательно, к операциям на палестинском фронте.
Вейцману, по многим причинам, неудобно было самому поставить этот вопрос перед французскими властями. Он вернулся в Лондон и там ждал результатов моего свидания с Делькассэ. Свой вопрос министру я формулировал так: «Если бы по окончании войны Палестина попала в сферу французского влияния, – можем ли мы, сионисты, надеяться, что французское правительство примет во внимание наши национальные стремления?»
Он сразу ответил, даже с некоторым раздражением, как отвечают на вопрос, который вам доставил уже много неприятностей:
– Я не верю в то, чтобы Палестина могла достаться какой-либо одной из великих держав: на это не согласятся другие.
– Понимаю, – ответил я. – Но в таком случае предвидится некая форма совместного управления. Тогда Франция будет, во всяком случае, одним из влиятельных участников такого «кондоминиума». Поэтому позвольте снова поставить вопрос: будет ли тогда французское влияние – влиянием, благоприятным для сионизма?
Тут и выступил наружу «классический» дипломат, в словаре которого термины «да» и «нет» вычеркнуты. Совсем как тот анекдотический еврей, он ответил на вопрос вопросом:
– Разве Франция недостаточно доказала свое сочувствие израэлитам? Наша великая революция первая провозгласила равноправие…
– За это, господин министр, мы благодарны искренно, присно и во веки веков, – сказал я, – но я приехал из России и Украины, где шесть миллионов евреев поглощены теперь одной мыслью: что будет с Палестиной?
(Надеюсь, небо мне простит эти шесть миллионов, поглощенные одной мыслью…)
Он с минуту помолчал, а потом спросил, меняя тему по той же «классической» прописи:
– Каково теперь положение евреев в России?
– Хуже, чем когда-либо, – ответил я коротко и точно, ибо сам к классической школе не принадлежу; а главное – ответ на то, что меня интересовало, я уже получил.
Гюстав Эрвэ, добрая душа, все-таки еще попытался помочь. Он рассказал министру, что в Египте образовался еврейский отряд…
– Слышал, – прервал Делькассэ, – но для Галлиполи.
– Да, но они теперь хотят образовать новый корпус, для Палестины, и они были бы счастливы, если бы этот корпус мог быть включен в состав французской армии…
– То есть, – вставил я, – при условии, если французское правительство сочувствует сионизму.
Делькассэ поднялся, заканчивая беседу скептической нотой:
– Вообще неизвестно, будет ли кампания в Палестине, и когда, и кто ее поведет…
В тот же день я послал в Лондон ответ со следующими двумя выводами:
а) Франция уже знает, что аннексировать Палестину ей не дадут;
б) правительство сионизмом не интересуется.
В 1925 году, ровно через десять лет после этой беседы, я рассказал о ней французскому сенатору, большому другу сионизма и одному из тех (очень там многочисленных) политических деятелей, которые по сей день горько сожалеют о том, что Палестина досталась не Франции. Он досадливо покачал головой:
– Худшая беда для политика это – не иметь воображения. Дипломат времен короля Пипина Короткого! Не понять, что и мечта, раз ее мечтают миллионы, уже сама по себе есть великая держава, ничуть не слабее Франции, и Англии, и Германии…
Тем не менее, из Парижа я вывез и несколько более отрадных впечатлений. Там, в беседе с глазу на глаз, чуть ли не перед зарею, X. Е. Вейцман формально обещал мне свое содействие; и наступило время, когда он свое слово честно сдержал. Также и старый барон Эдмонд Ротшильд, отец палестинской колонизации, пришел в большое воодушевление, услышав о создании отряда в Александрии. Он сказал мне: «Обязательно постарайтесь расширить это начинание; сделайте из него крупную силу, а тем временем очередь дойдет и до Палестины». И хоть у меня в мозгу зашевелился при этом безмолвный вопрос: «Почему я? Почему не ты? Тебе ведь легче!» – все же я был ему благодарен за слово ободрения. Сын его Джеймс, тогда еще сержант французской армии, лечившийся от раны тут же в отцовском госпитале, подробно расспросил меня о плане легиона, наполовину сочувственно, наполовину насмешливо – это в его натуре; я отвечал ему аккуратно и добросовестно, упорно не замечая иронии, – ибо не столько интересуюсь натурой своих ближних, чтобы реагировать на их психологию, когда нужна мне отнюдь не их психология, а их деловая помощь. И позже, в Англии, он действительно часто помогал мне своими колоссальными связями; а потом и сам вступил в один из еврейских батальонов и даже руководил набором наших добровольцев в Палестине.
Но самое ценное, что я увез из Парижа, был малый квадратик твердой бумаги. Шарль Сеньобос, известный историк, на книгах которого воспиталось наше поколение в России, редактировал тогда, вместе с П. Пенлевэ, журнал «Annales des Nationalites», в котором отстаивались интересы разных угнетенных народностей. Я пошел к Сеньобосу спросить, не согласится ли он издать выпуск, целиком посвященный сионизму. Он согласился – только потом, занятый другими делами, я так и не собрался составить эту книгу. Но Сеньобос дал мне свою визитную карточку и написал на ней коротенькое письмо к лондонскому приятелю; это был редактор иностранного отдела «Таймс» по имени Генри Уикхэм Стид. Много нашел я потом людей, которые помогли мне в моей работе, но из всех талисманов эта записка оказалась сильнейшим – вероятно, потому, что открыла мне доступ не просто к влиятельному человеку, а к журналисту. Я писал уже о том, что держусь очень высокого мнения о своем ремесле и о значении людей, принадлежащих к этому цеху. Может быть, и стыдно признаться, но я всегда считал, что журналисты есть, будут и должны быть правящей кастой всего мира… Но еще много прошло времени, прежде чем удалось мне использовать ту карточку; а пока – Париж был провалом.
Несколько встреч у меня было с младшим англизированным поколением тамошнего сионизма: это были Норман Бентвич, Гарри Сакер, Леон Саймон и разные другие. Их идолом был Ахад Гаам. К моему плану они отнеслись отрицательно, причем некоторые выразили это вежливо.
Эти месяцы были для меня школой терпения: теперь бы я мог написать целую теорию терпения в нескольких томах. Суть ее была бы в том, что после каждого провала надо себя проэкзаменовать и спросить: а ты, может быть, неправ? Если неправ, сходи с трибуны и замолчи. Если же прав, то не верь глазам: провал не провал; «нет» не ответ, пережди час и начинай сначала.
Что я был прав – это мне те месяцы тоже показали наглядно. И на каждом своем шагу, и даже на всем, что пытались делать мои сионистские противники, я видел новые доказательства той истины, что вне мысли о легионе нет никакой возможности втиснуть сионизм в ряд тех проблем, какими способен мир интересоваться в такое исключительное время.
Часто мне тогда вспоминался анекдот, который я слышал от Н. О. Соколова[3] еще задолго до войны. В 1901 году, после Лондонского (IV) конгресса, он поселился на отдых в швейцарском курорте. Там познакомился он с каким-то шотландским лордом и, между прочим, рассказал ему, что был на сионистском конгрессе.
– Oh, yes, – сказал лорд, – сионизм, очень интересно. Если не ошибаюсь, младший брат мой тоже принадлежит к этому движению или, во всяком случае, к чему-то очень близкому…
Соколов изумился: лорд был завзятый католик, брат его, очевидно, тоже. В чем дело? Он стал расспрашивать и выяснил, что брат лорда – вегетарианец. Для посторонних, в 1901 году, это было «то же самое» движение, или «нечто весьма близкое».
Так оно осталось, для большинства государственных людей Европы, и в 1914 – 1915 годах. В Италии, во Франции, часто в самой Англии повторялось то же впечатление: сионизм сам по себе для них в данный момент не существует; чтобы они его увидели сквозь свои военные очки, надо придать ему «актуальное» острие, иными словами – штык.
* * *
Рутенберга я застал в Бриндизи в маленьком отеле недалеко от гавани. Виделись мы в первый раз. Высокий, широкоплечий, плотно скроенный человек. В каждом движении и в каждом слове – отпечаток большой и угрюмой воли; я подозреваю, что он это знает и не любит забывать, и тщательно следит, чтобы и другие об этом ни на минуту не забыли. Кто знает – может быть, так и надо. В сущности, общественный деятель всегда находится на сцене, и вряд ли ему полагается выступать без грима; я говорю, конечно, не о ложном гриме, а о том, какой действительно соответствует подлинной природе данного работника политической сцены. Но никакой грим не может скрыть того факта, что у человека добродушные глаза и совсем детская улыбка. Я понимаю, почему его служащие и рабочие в Палестине повинуются Рутенбергу, как самодержцу, и любят его как родного.Десятиминутной беседы оказалось достаточно, чтобы сговориться о главном. Хоть мы и никогда не переписывались, тут обнаружилось, что думали мы одну и ту же думу. И больше того: хотя в печати тогда еще не было ни одного слова ни о легионе вообще, ни об александрийских добровольцах, он почему-то знал наверное, что я работаю для этой цели; и я, хоть А. В. Амфитеатров в Риме не умел мне объяснить, в чем заключались планы Рутенберга, тоже сразу понял из его короткой телеграммы, зачем ему нужно свидание со мною. Странно, откуда берется этот беспроволочный телеграф между людьми, которые, встретясь на улице, не узнали бы друг друга…
В Бриндизи мы с П. М. Рутенбергом пришли к трем выводам:
Первый вывод: создать контингент – дело вполне возможное; человеческий материал найдется – в Англии, во Франции, в нейтральных странах околачиваются сотни и тысячи еврейской молодежи, по большей части российского происхождения, в штатском платье; и хоть Америка далеко, а все-таки есть и Америка.
Второй вывод: лучший партнер для нас, конечно, Англия, в этом отношении александрийские волонтеры наши поступили правильно; но «лучший» не значит «единственный». Италия вся ходуном ходит, порываясь воевать, и скоро сорвется; а Италия и тогда, в то время, когда о Муссолини еще никто не думал, уже успела развить в себе здоровый и широкий аппетит ко всем побережьям Средиземного моря. Еще важнее Франция: для нее Палестина и Сирия – мечта пяти столетий, если не больше. Поэтому надо пробовать всюду: в Лондоне, в Париже, в Риме.
Третий вывод: в Риме будем работать вдвоем; потом мне ехать в Париж и в Лондон, а Рутенбергу – в Америку.
* * *
Попытка наша в Италии кончилась провалом. Несмотря на всенародное возбуждение, в конце концов ни министры, ни депутаты, с которыми познакомил меня Рутенберг или которых я сам частью разыскал по старой дружбе римского моего студенчества, сами еще не знали, будет ли Италия воевать. И синьор Моска, товарищ министра колоний, и покойный Л. Биссолати, лидер социалистов, но большой сторонник войны, ответили нам одно и то же.– Если Италия вмешается, тогда ваша мысль – отличная мысль; тогда приезжайте опять, мы обсудим это дело практически. Но теперь…
Париж: снова провал.
Там я нашел горячего друга сионистского дела в лице Гюстава Эрвэ. Старшее поколение читателей еще помнит его биографию. До войны это был заклятый пацифист, много в жизни пострадавший за антипатриотическое свое поведение, и газета его в Париже, на страх буржуям, называлась «La Guerre Sociale». Но с момента, как немцы переступили через бельгийскую границу, он переименовал свою газету в «Victoire» и стал одним из столпов воюющего отечества. Лично я его считаю, пожалуй, самым даровитым из публицистов радикальной Франции. Правительство, понятно, ухаживало за ним с особой предупредительностью, согласно древней мудрости, выраженной еще в притче о блудном сыне. Он был один из тех немногих, которые сразу поняли ценность сионизма, и самого по себе, и, в частности, для державы, у которой есть притязания на Палестину.
Эрвэ представил меня министру иностранных дел; в то время это был Делькассэ. Делькассэ уже умер, и ничего непочтительного я сказать о нем не хочу, но впечатление свое все-таки передам откровенно. Беседа наша в первый раз открыла мне секрет, который позднейшие наблюдения подтвердили: у счастливых народов с готовыми государствами совсем не нужно быть гением, чтобы оказаться в первом ряду больших политиков. У нас в сионизме это гораздо труднее…
Покойный Делькассэ, кроме того, принадлежал к старой, «классической» школе дипломатии, к той плеяде тайноведов, государственная мудрость которых выразилась некогда в знаменитом слове Талейрана: «Язык есть лучшее средство для сокрытия мысли». Возможно, что это и было очень мудро сто лет тому назад: в наше время это – хитроумие весьма младенческое, уже прочно, если не ошибаюсь, вышедшее из моды в серьезном дипломатическом обиходе. Но милая Франция все еще ходит в театр на Расина и верит в классицизм.
Не имею ни малейшего намерения переоценивать свою чрезвычайно скромную роль: но говорю с полным убеждением, что в то утро Делькассэ много проиграл за счет Франции. Не еврейский легион, а гораздо больше. Я пошел к нему не только по собственной инициативе: мой визит был отчасти результатом совещаний с X. Е. Вейцманом. За несколько дней до того он был в Париже. Тогда он уже начал свои переговоры с государственными деятелями Англии; был уже уверен в их сочувствии – хотя жаловался, что они все еще пока не считают Палестину «актуальной». Но главным препятствием на пути его было то, что англичане опасались задеть или шокировать Францию какими-либо самостоятельными шагами касательно будущности Святой земли. В то время еще жива была старинная международная традиция, по которой за Францией признавалось некоторое туманное притязание на Сирию и Палестину. Для сионистской дипломатии важно было знать, есть ли у французского правительства какое-нибудь определенное отношение к нашим требованиям и особенно – есть ли надежда на сочувственное отношение. Если да – тогда надо будет вести работу на два фронта; если нет – можно будет сосредоточить все усилия в Англии: создать благоприятное отношение к сионизму а может быть – что еще важнее – попытаться разбудить в Англии аппетит, активный интерес к лозунгу «British Palestine» и, следовательно, к операциям на палестинском фронте.
Вейцману, по многим причинам, неудобно было самому поставить этот вопрос перед французскими властями. Он вернулся в Лондон и там ждал результатов моего свидания с Делькассэ. Свой вопрос министру я формулировал так: «Если бы по окончании войны Палестина попала в сферу французского влияния, – можем ли мы, сионисты, надеяться, что французское правительство примет во внимание наши национальные стремления?»
Он сразу ответил, даже с некоторым раздражением, как отвечают на вопрос, который вам доставил уже много неприятностей:
– Я не верю в то, чтобы Палестина могла достаться какой-либо одной из великих держав: на это не согласятся другие.
– Понимаю, – ответил я. – Но в таком случае предвидится некая форма совместного управления. Тогда Франция будет, во всяком случае, одним из влиятельных участников такого «кондоминиума». Поэтому позвольте снова поставить вопрос: будет ли тогда французское влияние – влиянием, благоприятным для сионизма?
Тут и выступил наружу «классический» дипломат, в словаре которого термины «да» и «нет» вычеркнуты. Совсем как тот анекдотический еврей, он ответил на вопрос вопросом:
– Разве Франция недостаточно доказала свое сочувствие израэлитам? Наша великая революция первая провозгласила равноправие…
– За это, господин министр, мы благодарны искренно, присно и во веки веков, – сказал я, – но я приехал из России и Украины, где шесть миллионов евреев поглощены теперь одной мыслью: что будет с Палестиной?
(Надеюсь, небо мне простит эти шесть миллионов, поглощенные одной мыслью…)
Он с минуту помолчал, а потом спросил, меняя тему по той же «классической» прописи:
– Каково теперь положение евреев в России?
– Хуже, чем когда-либо, – ответил я коротко и точно, ибо сам к классической школе не принадлежу; а главное – ответ на то, что меня интересовало, я уже получил.
Гюстав Эрвэ, добрая душа, все-таки еще попытался помочь. Он рассказал министру, что в Египте образовался еврейский отряд…
– Слышал, – прервал Делькассэ, – но для Галлиполи.
– Да, но они теперь хотят образовать новый корпус, для Палестины, и они были бы счастливы, если бы этот корпус мог быть включен в состав французской армии…
– То есть, – вставил я, – при условии, если французское правительство сочувствует сионизму.
Делькассэ поднялся, заканчивая беседу скептической нотой:
– Вообще неизвестно, будет ли кампания в Палестине, и когда, и кто ее поведет…
В тот же день я послал в Лондон ответ со следующими двумя выводами:
а) Франция уже знает, что аннексировать Палестину ей не дадут;
б) правительство сионизмом не интересуется.
В 1925 году, ровно через десять лет после этой беседы, я рассказал о ней французскому сенатору, большому другу сионизма и одному из тех (очень там многочисленных) политических деятелей, которые по сей день горько сожалеют о том, что Палестина досталась не Франции. Он досадливо покачал головой:
– Худшая беда для политика это – не иметь воображения. Дипломат времен короля Пипина Короткого! Не понять, что и мечта, раз ее мечтают миллионы, уже сама по себе есть великая держава, ничуть не слабее Франции, и Англии, и Германии…
Тем не менее, из Парижа я вывез и несколько более отрадных впечатлений. Там, в беседе с глазу на глаз, чуть ли не перед зарею, X. Е. Вейцман формально обещал мне свое содействие; и наступило время, когда он свое слово честно сдержал. Также и старый барон Эдмонд Ротшильд, отец палестинской колонизации, пришел в большое воодушевление, услышав о создании отряда в Александрии. Он сказал мне: «Обязательно постарайтесь расширить это начинание; сделайте из него крупную силу, а тем временем очередь дойдет и до Палестины». И хоть у меня в мозгу зашевелился при этом безмолвный вопрос: «Почему я? Почему не ты? Тебе ведь легче!» – все же я был ему благодарен за слово ободрения. Сын его Джеймс, тогда еще сержант французской армии, лечившийся от раны тут же в отцовском госпитале, подробно расспросил меня о плане легиона, наполовину сочувственно, наполовину насмешливо – это в его натуре; я отвечал ему аккуратно и добросовестно, упорно не замечая иронии, – ибо не столько интересуюсь натурой своих ближних, чтобы реагировать на их психологию, когда нужна мне отнюдь не их психология, а их деловая помощь. И позже, в Англии, он действительно часто помогал мне своими колоссальными связями; а потом и сам вступил в один из еврейских батальонов и даже руководил набором наших добровольцев в Палестине.
Но самое ценное, что я увез из Парижа, был малый квадратик твердой бумаги. Шарль Сеньобос, известный историк, на книгах которого воспиталось наше поколение в России, редактировал тогда, вместе с П. Пенлевэ, журнал «Annales des Nationalites», в котором отстаивались интересы разных угнетенных народностей. Я пошел к Сеньобосу спросить, не согласится ли он издать выпуск, целиком посвященный сионизму. Он согласился – только потом, занятый другими делами, я так и не собрался составить эту книгу. Но Сеньобос дал мне свою визитную карточку и написал на ней коротенькое письмо к лондонскому приятелю; это был редактор иностранного отдела «Таймс» по имени Генри Уикхэм Стид. Много нашел я потом людей, которые помогли мне в моей работе, но из всех талисманов эта записка оказалась сильнейшим – вероятно, потому, что открыла мне доступ не просто к влиятельному человеку, а к журналисту. Я писал уже о том, что держусь очень высокого мнения о своем ремесле и о значении людей, принадлежащих к этому цеху. Может быть, и стыдно признаться, но я всегда считал, что журналисты есть, будут и должны быть правящей кастой всего мира… Но еще много прошло времени, прежде чем удалось мне использовать ту карточку; а пока – Париж был провалом.
* * *
Лондон: опять провал. В военном министерстве мне сказали, что лорд Китченер – тогда не только военный министр, но и военный кумир всей Англии – настроен резко против «экзотических полков» («fancy regiments»), а также против операций на экзотических фронтах. Попытался было я найти доступ к Герберту Сэмюэлу, который был тогда министром почты в кабинете Асквита и с которым сионистские деятели уже вели переговоры. X. Е. Вейцман хотел даже нас свести, но ему это запретили Н. О. Соколов и покойный Е. В. Членов – а они, оба члены Малого А. С. сионистской организации, были, так сказать, его начальством. Но Сэмюэл сам прочел в «Jewish Chronicle» подробное письмо из Египта об устройстве там еврейского отряда и при встрече спросил у сионистских лидеров, кто я такой. Доктор Гастер, главный раввин испанско-португальской общины в Лондоне, родственник Сэмюэла и человек пламенного темперамента, ответил: «Просто болтун», а Соколов и Членов промолчали.Несколько встреч у меня было с младшим англизированным поколением тамошнего сионизма: это были Норман Бентвич, Гарри Сакер, Леон Саймон и разные другие. Их идолом был Ахад Гаам. К моему плану они отнеслись отрицательно, причем некоторые выразили это вежливо.