Страница:
— Я любила тетю Мидоля?
— Нет.
Целую минуту я молчала, тщетно стараясь представить себе, как живую, ту женщину, чье лицо я знала по фотографии, — старуху в пенсне, сидящую в кресле на колесиках.
— Я любила Доменику Лои?
— Кто ж ее не любил? — ответила Жанна.
— А тебя я любила?
Она обернулась: я встретила ее взгляд, в котором дрожали огоньки мелькавших мимо фонарей. Она пожала плечами и резким тоном ответила, что скоро мы будем дома. И вдруг мне стало больно, так больно, точно я самое себя ранила, я взяла Жанну за руку. Машина дернулась и описала дугу. «Прости», — сказала я, и Жанна, наверное, подумала, что я прошу прошения за эту дугу.
Она показала мне Триумфальную арку, площадь Согласия, дворец Тюильри, Сену. Миновав площадь Мобера, мы остановились в маленькой улочке, которая вела к реке, подле гостиницы, освещенной неоновой надписью: «Гостиница Виктория».
Мы остались в машине. Жанна попросила меня посмотреть на гостиницу, но дом этот не вызывал во мне никаких воспоминаний.
— А здесь что? — сказала я.
— Здесь ты часто бывала. В этой гостинице жила До.
— Поедем домой, пожалуйста!
Жанна вздохнула, сказала «хорошо» и чмокнула меня в висок. По дороге я притворилась спящей, уткнулась лицом в Жаннину юбку.
Дома она меня раздела, велела принять ванну, потом растерла махровым полотенцем и протянула мне пару трикотажных перчаток вместо промокших, которые я не сняла, даже купаясь.
Мы присели на край ванны — она была в платье, я в ночной рубашке. Она сняла с меня мокрые перчатки, и когда я увидела свои руки, я отвела глаза.
Она уложила меня на широкую кровать в спальне, подогнула одеяло и погасила лампу, — ровно в десять часов, как и обещала. После того как Жанна увидела следы ожогов на моем теле, она стала какая-то странная. А мне она только сказала, что следов осталось немного: одно пятно на спине и два на ляжках, и вообще — я похудела. Я чувствовала, что она все меньше и меньше узнает во мне прежнюю Ми, хоть и старается держаться непринужденно.
— Не уходи. Я отвыкла быть одна, мне страшно.
Она села у кровати и немного побыла со мной. Я заснула, прижавшись губами к ее руке. Она ничего мне больше не говорила. И вот именно тогда, в преддверии сна, на той зыбкой грани, когда сознание отступает, когда все нелепо и все возможно, у меня впервые возникла мысль, что я не существую вне рассказов Жанны обо мне, и что будь Жанна лгуньей, я была бы ложью.
— Я хочу, чтобы ты объяснила мне все сейчас. Вот уже несколько недель я слышу: «Потом, потом!». Вчера вечером ты говорила, что я не любила свою тетку. Скажи — почему?
— Потому что она была не слишком ласкова.
— Со мною?
— Со всеми.
— Но если она взяла меня к себе, когда мне было тринадцать лет, она должна была меня очень любить.
— А я и не сказала, что она тебя не любила. И потом, ей это вроде бы лестно было. Тебе это не понять. Ты обо всем судишь с одной точки зрения: любит не любит.
— Почему в феврале Доменика Лои стала жить у меня?
— В феврале вы с ней встретились. И только очень нескоро после этого она к тебе переселилась. А почему — знаешь одна ты! Ну чего ты от меня хочешь, что я могу о тебе сказать? Каждые три дня у тебя бывала какая-нибудь новая блажь: то собака, то машина, то американский поэт, то Доменика Лои — и всегда одна только дурь. Когда тебе было восемнадцать лет, я однажды нашла тебя в Женеве, в номере гостиницы, с каким-то счетоводом. А когда тебе было двадцать, я нашла тебя в другой гостинице с Доменикой Лои.
— Какую роль она играла в моей жизни?
— Рабыни, как все.
— Как и ты?
— Как и я.
— А что там произошло?
— Ничего. Что, по-твоему, могло произойти? Ты бросила мне в голову чемодан, потом вазу, за которую мне пришлось заплатить — и очень дорого, — а ты укатила со своей рабыней.
— Где это было?
— В «Резиденте Уошингтон», улица лорда Байрона, четвертый этаж, комната четырнадцатая.
— Куда же я отправилась потом?
— Понятия не имею. Мне было не до этого. Тетка твоя ждала только тебя, чтобы отдать богу душу. Явившись к ней, я получила вторую оплеуху за восемнадцать лет службы. Через неделю она умерла.
— И я туда не поехала?
— Нет. Не скажу, правда, что я ничего о тебе не слышала, — ты натворила столько глупостей, что слухи не могли не доходить до меня, но сама ты с месяц не давала о себе знать. Пока не растратила все деньги. И не наделала столько долгов, что потеряла кредит даже у своих хахалей. Я получила во Флоренции твою телеграмму:
«Прости, несчастна, денег, целую тысячу раз лобик, глазки, носик, губки, ручки, ножки, будь добренькая, рыдаю, твоя Ми». Клянусь, это текст точный, я тебе его покажу.
Когда я оделась, Жанна показала мне телеграмму. Я прочла ее, стоя на одной ноге, — другую я поставила на стул, и Жанна пристегивала к моему чулку подвязку, чего я в своих перчатках не в состоянии была сделать.
— Идиотская телеграмма.
— И все же, ты тут — как на ладони. А знаешь, ведь были разные телеграммы. Иногда из двух слов: «денег Ми». А иногда в один день приходило пятнадцать телеграмм подряд, причем все об одном и том же. Ты перечисляла мои качества. Или нанизывала, строчку за строчкой, прилагательные, характеризующие ту или другую черту моей особы, а уж выбор слов зависел от твоего настроения. Это было обременительно, и притом очень накладно для промотавшейся идиотки, но зато ты доказала, что у тебя есть фантазия.
— Ты говоришь обо мне так, словно ты меня ненавидела.
— Я ведь не рассказываю тебе, какими словами ты оснащала свои телеграммы. Ты умела делать больно… Другую ногу!… После смерти твоей тетки я не послала тебе денег. Я взяла и приехала… Поставь другую ногу на стул!… Я приехала на мыс Кадэ в воскресенье днем. До самого вечера ты была пьяна — еще с субботы. Я сунула тебя под душ, выгребла из дома хахалей и мусор из пепельниц. Мне помогала До. Три дня подряд ты молчала как убитая. Вот.
Я была готова. Она застегнула мое серое легкое пальто, взяла свое пальто из соседней комнаты, и мы вышли. Все было как в дурном сне. Я уже не верила ни одному слову Жанны.
В машине я заметила, что все еще держу в руке ту телеграмму. Но ведь телеграмма эта как раз и доказывала, что Жанна не солгала. Долгое время мы молчали; далеко впереди, под хмурым небом, маячила Триумфальная арка.
— Куда ты везешь меня?
— К доктору Дулену. Он уже звонил ни свет ни заря. Надоел.
Она покосилась на меня, сказала:
— Ну чего ты, мой цыпленочек, загрустила?
— Мне не хочется быть той Ми, какую ты описываешь. Я не понимаю. Не могу объяснить, откуда я это знаю, но я не такая. Неужели же я могла до такой степени перемениться?
— Да, — ответила Жанна, — ты очень переменилась.
Целых три дня я занималась чтением старых писем, разбирая чемоданы, привезенные Жанной с мыса Кадэ.
Я пыталась проследить свою жизнь во всей ее последовательности, и Жанна, которая не отходила от меня ни на шаг, подчас сама становилась в тупик перед моими открытиями. Так, она не могла объяснить происхождение найденной мною мужской рубашки, маленького револьвера с перламутровой рукояткой, заряженного, — Жанна его никогда не видела; или каких-то писем,
— авторы их были ей неизвестны.
Мало-помалу, несмотря на имевшиеся пробелы, я восстанавливала перед собой свой внутренний облик, и он явно не совпадал с моим нынешним обликом. Я не была так глупа, так тщеславна, так жестока, как прежняя Мишель. Мне ничуть не хотелось ни напиваться, ни бить по щекам не угодившую мне прислугу, ни плясать на крыше автомобиля, ни бросаться в объятия шведского бегуна или первого встречного мальчика, у которого нежные губы. Но все это могло казаться мне необъяснимым после пережитой мною катастрофы, самым поразительным было другое. Особенно невероятной казалась мне моя душевная черствость: узнав о смерти крестной Мидоля, я отправилась кутить в тот же вечер и даже не поехала на похороны.
— И все же ты и в этом остаешься сама собой, — повторяла Жанна. — Да притом никто же не говорит, что у тебя нет сердца. Ты могла чувствовать себя очень несчастной. Это выражалось в припадках нелепого гнева, а в последние два года в потребности быть с кем угодно, только бы не в одиночестве. В глубине души ты, наверное, думала, что все кругом сплошной обман. Когда нам тринадцать лет, это называют разными красивыми словами: жажда нежности, сиротская доля, тоска по материнскому теплу. А когда нам восемнадцать, вместо красивых слов употребляют отвратительные медицинские термины.
— Что же я такое ужасное сделала?
— Это было не ужасно, это было наивно.
— Ты никогда не отвечаешь на мои вопросы! Заставляешь меня предполагать черт знает что, и я поневоле, конечно же, воображаю всякие гадости! Ты делаешь это нарочно!
— Пей свой кофе, — отвечала Жанна.
Сейчас облик и поведение Жанны тоже не вязались с тем представлением о ней, какое создалось у меня в первый день и вечер нашей встречи. Она стала замкнутой, час от часу отдалялась от меня все больше. Что-то в моих словах, в моих поступках ее отталкивало, и мне было ясно, что ее это мучит. Она долго и молча разглядывала меня, иногда несколько минут подряд, затем начинала вдруг быстро говорить, постоянно возвращаясь к рассказу о пожаре, либо о том дне, за месяц до несчастья, когда она застала меня пьяной на мысе Кадэ.
— Самое правильное было бы, если бы я туда поехала!
— Через несколько дней поедем.
— Я хочу видеть отца. Почему мне нельзя видеть тех людей, которых я знала Прежде?
— Твой отец в Ницце. Он стар. Встреча с тобой, когда ты в таком состоянии, ничего хорошего ему не сулит. Что до прочих, то я предпочитаю еще немножко подождать.
— А я — нет.
— А я — да. Послушай, мой цыпленочек: пройдет день — другой, и все, может быть, сразу восстановится. Ты думаешь, мне легко не давать твоему отцу с тобой встретиться? Он считает, что ты еще в клинике. Думаешь, мне легко отгонять от тебя всех этих шакалов? Я ведь хочу, что бы ты успела выздороветь к тому времени, как с ними встретишься.
Выздороветь… Я уже столько узнала о себе, ничего при этом не вспомнив, что изверилась в своем выздоровлении. А у доктора Дулена меня ждало все то же: уколы, игры с кусочками проволоки, режущий глаз свет ламп, автоматическое письмо. Мне делали укол в правую руку и заслоняли ее небольшим щитом, чтобы я не видела того, что пишу. Я не чувствовала ни карандаша в своих пальцах, вложенного врачом, ни того, как вожу рукой. Пока я безотчетно выполняла свое задание, доктор Дулен и его ассистенты беседовали со мной о южном солнце и прелестях приморья. Из этого, дважды производившегося опыта с автоматическим письмом мы ничего не вынесли, разве что почерк у меня ужасно изменился от постоянного ношения перчаток.
Доктор Дулен, которому я сейчас верила не больше, чем Жанне, уверял, что эти сеансы якобы освобождают от чувства тревоги мое «подсознание», а оно-то все и помнит. Я прочла «написанные» мною страницы. Они представляли собой набор бессвязных, незаконченных слов, большей частью получившихся, по выражению Дулена, от «столкновения поездов», как в худшие дни моего пребывания в клинике. Чаще всего встречались слова одного порядка: «нос», «глаза», «рот», «руки», «волосы», так что мне казалось, будто я читаю свою телеграмму Жанне.
Это было идиотское занятие.
На четвертый день у нас с Жанной произошел крупный разговор. Кухарка была на другом конце дома, слуга куда-то ушел. Мы с Жанной сидели в креслах у камина в гостиной, потому что я постоянно зябла. Было около пяти часов дня. В одной руке я держала письма и фотографии, в другой — пустую кофейную чашку.
Жанна, бледная, с кругами под глазами, курила и — в который раз! — отказывалась позволить мне увидеться с прежними знакомыми.
— Я этого не хочу, вот и все. Кто, по-твоему, твои прежние знакомые? Ангелы, сошедшие с небес? Да они же не упустят такую легкую добычу, как ты.
— Это я-то добыча? Но с какой точки зрения?
— С той точки зрения, которая выражается цифрами с большим количеством нолей. Тебе исполняется двадцать один год в ноябре. К тому времени будет вскрыто завещание Рафферми. Но вскрывать его необязательно, чтобы подсчитать, сколько миллиардов лир перейдет в твои руки.
— Надо же было все это мне объяснить.
— Я думала, ты знаешь.
— Я ничего, решительно ничего не знаю! Ты-то понимаешь, что я ничего не знаю!
Тут она совершила свою первую оплошность:
— Я уже перестала понимать, что ты знаешь и чего ты не знаешь! Я просто теряю голову. Не сплю по ночам. В сущности, тебе так легко играть комедию!
Жанна швырнула свою сигарету в огонь. Я поднялась с кресла, в эту минуту часы в прихожей пробили пять.
— Комедию? Какую комедию?
— А потеря памяти! — ответила она. — Это ведь хорошая выдумка, очень хорошая выдумка! Никаких внешних повреждений, никаких следов от этой болезни нет. Но кто может утверждать, что больная амнезией на самом деле не больна, кроме нее самой?
Она тоже вскочила, сейчас она была неузнаваема. И вдруг снова стала Жанной: стройная женщина в широкой юбке, огромная, на голову выше меня, светловолосая, глаза с золотой искоркой, спокойное лицо.
— Миленькая моя, я сама не знаю, что говорю!
Но моя правая рука размахнулась прежде, чем эти слова дошли до моего сознания. Я ударила Жанну в уголок рта.
Внезапно острая боль пронзила затылок, я зашаталась и повалилась ничком на Жанну. Она подхватила меня и крепко прижала к груди, не давая пошевельнуться. Но мои руки были как свинцом налиты, я бы и не могла вырваться.
— Успокойся, — говорила она.
— Пусти меня! Зачем бы я стала играть комедию? Зачем? Ну! Хоть это ты скажешь мне, а?
— Успокойся, прошу тебя!
— Да, пусть я дура, ты слишком часто это мне говорила! Но не такая уж я дура! Так зачем же я ломаю комедию? Объясни! Пусти меня!
— Успокойся же наконец! Не кричи!
Повернув меня к себе спиной, она опустилась вместе со мной в кресло, так, что я оказалась у нее на коленях, и, дыша мне в затылок, зашептала:
— Я ничего не говорила. А может, сказала вздор. Все эти три дня я схожу с ума. А ты не замечаешь!
Тут она совершила вторую оплошность: яростным шепотом, который был страшнее крика, она сказала:
— Не могла же ты помимо своей воли сделать такие успехи за три дня! Если ты ничего не помнишь, как же ты можешь ходить, смеяться, говорить точь-в-точь как она?
Из моего зажатого рта вырвался вопль, на миг меня захлестнула тьма, и когда я очнулась, я лежала навзничь на ковре. Склонившись надо мною, Жанна прикладывала к моему лбу влажный носовой платок.
— Не шевелись, миленькая.
Я увидела на ее лице след от моего удара, по складке у рта стекала тоненькая струйка крови. Так это мне не померещилось? Я не сводила глаз с Жанны, а она расстегивала пояс моей юбки и, обняв меня, усаживала. Ей тоже было страшно.
— Пей, миленькая!
Я залпом выпила что-то очень крепкое. Мне стало лучше. Я смотрела на нее и сейчас была спокойна. «а ведь правда, — говорила я себе, — теперь-то я уже способна играть комедию». Когда она, стоя на коленях передо мной на ковре, привлекла меня к себе: «ну, давай помиримся!» — я машинально обняла ее за шею. Но я была потрясена и почти готова относиться к ней по-прежнему, когда ощутила на своих губах соленый вкус ее слез.
Заснула я поздней ночью. Долгие часы, неподвижно лежа в постели, я думала над словами Жанны, стараясь угадать, что именно с ее точки зрения могло побудить меня симулировать амнезию. Этому я не нашла никакого объяснения, равно как и разгадки ее волнений. Однако я была уверена, что у Жанны есть основательные причины держать меня вдали от людей, в доме, где меня никогда не видели ни слуга, ни кухарка. А побуждения Жанны станут мне известны хоть завтра: она не хочет показывать меня моим бывшим знакомым, поэтому стоит мне явиться к кому-нибудь из них, чтобы произошло именно то, чего Жанна хочет избежать. Зато мне станет все ясно.
Я решила разыскать кого-нибудь из своих прежних друзей. Мой выбор пал на молодого человека, который заверял меня в своем письме, что я принадлежу ему на веки, — адрес его был указан на обороте конверта.
Его звали Франсуа Шанс, жил он на бульваре Сюше. По словам Жанны, он
— адвокат и, несмотря на свою фамилию, не имел ни единого шанса на успех у той Ми, какой я была когда-то.
Засыпая, я раз двадцать пережила в воображении свой завтрашний побег от Жанны, план которого составила.
Я хлопнула дверцей.
— Да ты с ума сошла. Подожди же!
Она тоже выскочила из машины и нагнала меня на тротуаре. Я отвела ее протянутую руку.
— Я прекрасно справлюсь сама. Я только хочу немного походить, поглядеть витрины, побыть одной! Неужели ты не понимаешь, что мне надо побыть одной?
Я показала на папку, которую держала в руке. Оттуда высыпались на тротуар газетные вырезки. Жанна помогла мне их собрать: это были статьи, появившиеся после пожара. Их дал мне доктор Дулен, проделав свой обычный сеанс со светом и тестами на красочные пятна, после чего у меня осталось только ощущение бесплодной усталости. Еще один час ушел впустую, лучше бы я потратила его на что-нибудь другое — призналась бы Дулену в своих подлинных, а не мнимых опасениях. К несчастью, Жанна считала нужным присутствовать при наших беседах.
Она обняла меня за плечи — высокая, элегантная, волосы ее отливали золотом в лучах полуденного солнца. Я снова отвела ее руку.
— Это неразумно, дорогая, — сказала она. Ведь у нас скоро второй завтрак. А потом я покатаю тебя по Булонскому лесу.
— Нет. Пожалуйста, Жанна. Мне так это нужно.
— Хорошо. Тогда я поеду сзади.
Жанна вернулась в машину. Она была недовольна, но, против моего ожидания, не разозлилась. Я прошла метров сто по тротуару, столкнулась с гурьбой девушек, выходивших из конторы или с фабрики, перешла через улицу и остановилась у бельевого магазина. Оглянувшись, я увидела наш «Фиат», который остановился во втором ряду потока экипажей, неподалеку от меня. Я пробралась к Жанне. Она опустила стекло и перегнулась через пустое сиденье рядом с собой.
— Гони монету, — сказала я.
— Зачем?
— Хочу купить кое-какие вещички.
— В этой лавочке? Да я могу повезти тебя в гораздо лучшие магазины.
— А я хочу сюда. Гони монету. Побольше. Мне нужно уйму вещей.
Жанна только подняла брови, покоряясь судьбе. Открыв свою сумку, она вынула все имеющиеся там кредитки и протянула их мне.
— Ты не хочешь, чтобы я помогла тебе выбрать? Никто лучше меня не знает, что тебе идет.
— Я прекрасно справлюсь сама.
Входя в лавку я услышала за собой голос Жанны: «миленькая, не забудь, размер сорок второй! « Продавщице, встретившей меня у порога, я велела дать мне платье, висевшее на деревянном манекене, и комбинации, белье и пуловер с витрины.
Я сказала, что у меня нет времени мерить платье, и попросила упаковать все отдельными свертками. Затем я отворила дверь и позвала Жанну. Она вышла из машины, лицо к нее было усталое.
— Мне не хватает денег. Ты не дашь мне чек?
Жанна направилась к магазину, я пропустила ее вперед. Пока она выписывала чек, я взяла те покупки, которые продавщица успела уже упаковать, и, сказав, что отнесу их в машину, вышла.
В машине, на приборной доске, я оставила записку, заранее положенную в карман пальто:
«Жанна, не волнуйся, не устраивай погони за мною, я вернусь домой или позвоню по телефону. Тебе нечего меня бояться. Я не знаю, чего ты боишься, и все же целую тебя в ушибленный краешек рта, потому что люблю тебя, и мне больно, что я это сделала, что я стала походить на твою ложь обо мне».
Когда я отошла от нашего «Фиата», меня нагнал полицейский и сказал, что автомобиль нельзя останавливать посреди мостовой.
Я ответила, что машина не моя и меня это не касается.
3
— Нет.
Целую минуту я молчала, тщетно стараясь представить себе, как живую, ту женщину, чье лицо я знала по фотографии, — старуху в пенсне, сидящую в кресле на колесиках.
— Я любила Доменику Лои?
— Кто ж ее не любил? — ответила Жанна.
— А тебя я любила?
Она обернулась: я встретила ее взгляд, в котором дрожали огоньки мелькавших мимо фонарей. Она пожала плечами и резким тоном ответила, что скоро мы будем дома. И вдруг мне стало больно, так больно, точно я самое себя ранила, я взяла Жанну за руку. Машина дернулась и описала дугу. «Прости», — сказала я, и Жанна, наверное, подумала, что я прошу прошения за эту дугу.
Она показала мне Триумфальную арку, площадь Согласия, дворец Тюильри, Сену. Миновав площадь Мобера, мы остановились в маленькой улочке, которая вела к реке, подле гостиницы, освещенной неоновой надписью: «Гостиница Виктория».
Мы остались в машине. Жанна попросила меня посмотреть на гостиницу, но дом этот не вызывал во мне никаких воспоминаний.
— А здесь что? — сказала я.
— Здесь ты часто бывала. В этой гостинице жила До.
— Поедем домой, пожалуйста!
Жанна вздохнула, сказала «хорошо» и чмокнула меня в висок. По дороге я притворилась спящей, уткнулась лицом в Жаннину юбку.
Дома она меня раздела, велела принять ванну, потом растерла махровым полотенцем и протянула мне пару трикотажных перчаток вместо промокших, которые я не сняла, даже купаясь.
Мы присели на край ванны — она была в платье, я в ночной рубашке. Она сняла с меня мокрые перчатки, и когда я увидела свои руки, я отвела глаза.
Она уложила меня на широкую кровать в спальне, подогнула одеяло и погасила лампу, — ровно в десять часов, как и обещала. После того как Жанна увидела следы ожогов на моем теле, она стала какая-то странная. А мне она только сказала, что следов осталось немного: одно пятно на спине и два на ляжках, и вообще — я похудела. Я чувствовала, что она все меньше и меньше узнает во мне прежнюю Ми, хоть и старается держаться непринужденно.
— Не уходи. Я отвыкла быть одна, мне страшно.
Она села у кровати и немного побыла со мной. Я заснула, прижавшись губами к ее руке. Она ничего мне больше не говорила. И вот именно тогда, в преддверии сна, на той зыбкой грани, когда сознание отступает, когда все нелепо и все возможно, у меня впервые возникла мысль, что я не существую вне рассказов Жанны обо мне, и что будь Жанна лгуньей, я была бы ложью.
— Я хочу, чтобы ты объяснила мне все сейчас. Вот уже несколько недель я слышу: «Потом, потом!». Вчера вечером ты говорила, что я не любила свою тетку. Скажи — почему?
— Потому что она была не слишком ласкова.
— Со мною?
— Со всеми.
— Но если она взяла меня к себе, когда мне было тринадцать лет, она должна была меня очень любить.
— А я и не сказала, что она тебя не любила. И потом, ей это вроде бы лестно было. Тебе это не понять. Ты обо всем судишь с одной точки зрения: любит не любит.
— Почему в феврале Доменика Лои стала жить у меня?
— В феврале вы с ней встретились. И только очень нескоро после этого она к тебе переселилась. А почему — знаешь одна ты! Ну чего ты от меня хочешь, что я могу о тебе сказать? Каждые три дня у тебя бывала какая-нибудь новая блажь: то собака, то машина, то американский поэт, то Доменика Лои — и всегда одна только дурь. Когда тебе было восемнадцать лет, я однажды нашла тебя в Женеве, в номере гостиницы, с каким-то счетоводом. А когда тебе было двадцать, я нашла тебя в другой гостинице с Доменикой Лои.
— Какую роль она играла в моей жизни?
— Рабыни, как все.
— Как и ты?
— Как и я.
— А что там произошло?
— Ничего. Что, по-твоему, могло произойти? Ты бросила мне в голову чемодан, потом вазу, за которую мне пришлось заплатить — и очень дорого, — а ты укатила со своей рабыней.
— Где это было?
— В «Резиденте Уошингтон», улица лорда Байрона, четвертый этаж, комната четырнадцатая.
— Куда же я отправилась потом?
— Понятия не имею. Мне было не до этого. Тетка твоя ждала только тебя, чтобы отдать богу душу. Явившись к ней, я получила вторую оплеуху за восемнадцать лет службы. Через неделю она умерла.
— И я туда не поехала?
— Нет. Не скажу, правда, что я ничего о тебе не слышала, — ты натворила столько глупостей, что слухи не могли не доходить до меня, но сама ты с месяц не давала о себе знать. Пока не растратила все деньги. И не наделала столько долгов, что потеряла кредит даже у своих хахалей. Я получила во Флоренции твою телеграмму:
«Прости, несчастна, денег, целую тысячу раз лобик, глазки, носик, губки, ручки, ножки, будь добренькая, рыдаю, твоя Ми». Клянусь, это текст точный, я тебе его покажу.
Когда я оделась, Жанна показала мне телеграмму. Я прочла ее, стоя на одной ноге, — другую я поставила на стул, и Жанна пристегивала к моему чулку подвязку, чего я в своих перчатках не в состоянии была сделать.
— Идиотская телеграмма.
— И все же, ты тут — как на ладони. А знаешь, ведь были разные телеграммы. Иногда из двух слов: «денег Ми». А иногда в один день приходило пятнадцать телеграмм подряд, причем все об одном и том же. Ты перечисляла мои качества. Или нанизывала, строчку за строчкой, прилагательные, характеризующие ту или другую черту моей особы, а уж выбор слов зависел от твоего настроения. Это было обременительно, и притом очень накладно для промотавшейся идиотки, но зато ты доказала, что у тебя есть фантазия.
— Ты говоришь обо мне так, словно ты меня ненавидела.
— Я ведь не рассказываю тебе, какими словами ты оснащала свои телеграммы. Ты умела делать больно… Другую ногу!… После смерти твоей тетки я не послала тебе денег. Я взяла и приехала… Поставь другую ногу на стул!… Я приехала на мыс Кадэ в воскресенье днем. До самого вечера ты была пьяна — еще с субботы. Я сунула тебя под душ, выгребла из дома хахалей и мусор из пепельниц. Мне помогала До. Три дня подряд ты молчала как убитая. Вот.
Я была готова. Она застегнула мое серое легкое пальто, взяла свое пальто из соседней комнаты, и мы вышли. Все было как в дурном сне. Я уже не верила ни одному слову Жанны.
В машине я заметила, что все еще держу в руке ту телеграмму. Но ведь телеграмма эта как раз и доказывала, что Жанна не солгала. Долгое время мы молчали; далеко впереди, под хмурым небом, маячила Триумфальная арка.
— Куда ты везешь меня?
— К доктору Дулену. Он уже звонил ни свет ни заря. Надоел.
Она покосилась на меня, сказала:
— Ну чего ты, мой цыпленочек, загрустила?
— Мне не хочется быть той Ми, какую ты описываешь. Я не понимаю. Не могу объяснить, откуда я это знаю, но я не такая. Неужели же я могла до такой степени перемениться?
— Да, — ответила Жанна, — ты очень переменилась.
Целых три дня я занималась чтением старых писем, разбирая чемоданы, привезенные Жанной с мыса Кадэ.
Я пыталась проследить свою жизнь во всей ее последовательности, и Жанна, которая не отходила от меня ни на шаг, подчас сама становилась в тупик перед моими открытиями. Так, она не могла объяснить происхождение найденной мною мужской рубашки, маленького револьвера с перламутровой рукояткой, заряженного, — Жанна его никогда не видела; или каких-то писем,
— авторы их были ей неизвестны.
Мало-помалу, несмотря на имевшиеся пробелы, я восстанавливала перед собой свой внутренний облик, и он явно не совпадал с моим нынешним обликом. Я не была так глупа, так тщеславна, так жестока, как прежняя Мишель. Мне ничуть не хотелось ни напиваться, ни бить по щекам не угодившую мне прислугу, ни плясать на крыше автомобиля, ни бросаться в объятия шведского бегуна или первого встречного мальчика, у которого нежные губы. Но все это могло казаться мне необъяснимым после пережитой мною катастрофы, самым поразительным было другое. Особенно невероятной казалась мне моя душевная черствость: узнав о смерти крестной Мидоля, я отправилась кутить в тот же вечер и даже не поехала на похороны.
— И все же ты и в этом остаешься сама собой, — повторяла Жанна. — Да притом никто же не говорит, что у тебя нет сердца. Ты могла чувствовать себя очень несчастной. Это выражалось в припадках нелепого гнева, а в последние два года в потребности быть с кем угодно, только бы не в одиночестве. В глубине души ты, наверное, думала, что все кругом сплошной обман. Когда нам тринадцать лет, это называют разными красивыми словами: жажда нежности, сиротская доля, тоска по материнскому теплу. А когда нам восемнадцать, вместо красивых слов употребляют отвратительные медицинские термины.
— Что же я такое ужасное сделала?
— Это было не ужасно, это было наивно.
— Ты никогда не отвечаешь на мои вопросы! Заставляешь меня предполагать черт знает что, и я поневоле, конечно же, воображаю всякие гадости! Ты делаешь это нарочно!
— Пей свой кофе, — отвечала Жанна.
Сейчас облик и поведение Жанны тоже не вязались с тем представлением о ней, какое создалось у меня в первый день и вечер нашей встречи. Она стала замкнутой, час от часу отдалялась от меня все больше. Что-то в моих словах, в моих поступках ее отталкивало, и мне было ясно, что ее это мучит. Она долго и молча разглядывала меня, иногда несколько минут подряд, затем начинала вдруг быстро говорить, постоянно возвращаясь к рассказу о пожаре, либо о том дне, за месяц до несчастья, когда она застала меня пьяной на мысе Кадэ.
— Самое правильное было бы, если бы я туда поехала!
— Через несколько дней поедем.
— Я хочу видеть отца. Почему мне нельзя видеть тех людей, которых я знала Прежде?
— Твой отец в Ницце. Он стар. Встреча с тобой, когда ты в таком состоянии, ничего хорошего ему не сулит. Что до прочих, то я предпочитаю еще немножко подождать.
— А я — нет.
— А я — да. Послушай, мой цыпленочек: пройдет день — другой, и все, может быть, сразу восстановится. Ты думаешь, мне легко не давать твоему отцу с тобой встретиться? Он считает, что ты еще в клинике. Думаешь, мне легко отгонять от тебя всех этих шакалов? Я ведь хочу, что бы ты успела выздороветь к тому времени, как с ними встретишься.
Выздороветь… Я уже столько узнала о себе, ничего при этом не вспомнив, что изверилась в своем выздоровлении. А у доктора Дулена меня ждало все то же: уколы, игры с кусочками проволоки, режущий глаз свет ламп, автоматическое письмо. Мне делали укол в правую руку и заслоняли ее небольшим щитом, чтобы я не видела того, что пишу. Я не чувствовала ни карандаша в своих пальцах, вложенного врачом, ни того, как вожу рукой. Пока я безотчетно выполняла свое задание, доктор Дулен и его ассистенты беседовали со мной о южном солнце и прелестях приморья. Из этого, дважды производившегося опыта с автоматическим письмом мы ничего не вынесли, разве что почерк у меня ужасно изменился от постоянного ношения перчаток.
Доктор Дулен, которому я сейчас верила не больше, чем Жанне, уверял, что эти сеансы якобы освобождают от чувства тревоги мое «подсознание», а оно-то все и помнит. Я прочла «написанные» мною страницы. Они представляли собой набор бессвязных, незаконченных слов, большей частью получившихся, по выражению Дулена, от «столкновения поездов», как в худшие дни моего пребывания в клинике. Чаще всего встречались слова одного порядка: «нос», «глаза», «рот», «руки», «волосы», так что мне казалось, будто я читаю свою телеграмму Жанне.
Это было идиотское занятие.
На четвертый день у нас с Жанной произошел крупный разговор. Кухарка была на другом конце дома, слуга куда-то ушел. Мы с Жанной сидели в креслах у камина в гостиной, потому что я постоянно зябла. Было около пяти часов дня. В одной руке я держала письма и фотографии, в другой — пустую кофейную чашку.
Жанна, бледная, с кругами под глазами, курила и — в который раз! — отказывалась позволить мне увидеться с прежними знакомыми.
— Я этого не хочу, вот и все. Кто, по-твоему, твои прежние знакомые? Ангелы, сошедшие с небес? Да они же не упустят такую легкую добычу, как ты.
— Это я-то добыча? Но с какой точки зрения?
— С той точки зрения, которая выражается цифрами с большим количеством нолей. Тебе исполняется двадцать один год в ноябре. К тому времени будет вскрыто завещание Рафферми. Но вскрывать его необязательно, чтобы подсчитать, сколько миллиардов лир перейдет в твои руки.
— Надо же было все это мне объяснить.
— Я думала, ты знаешь.
— Я ничего, решительно ничего не знаю! Ты-то понимаешь, что я ничего не знаю!
Тут она совершила свою первую оплошность:
— Я уже перестала понимать, что ты знаешь и чего ты не знаешь! Я просто теряю голову. Не сплю по ночам. В сущности, тебе так легко играть комедию!
Жанна швырнула свою сигарету в огонь. Я поднялась с кресла, в эту минуту часы в прихожей пробили пять.
— Комедию? Какую комедию?
— А потеря памяти! — ответила она. — Это ведь хорошая выдумка, очень хорошая выдумка! Никаких внешних повреждений, никаких следов от этой болезни нет. Но кто может утверждать, что больная амнезией на самом деле не больна, кроме нее самой?
Она тоже вскочила, сейчас она была неузнаваема. И вдруг снова стала Жанной: стройная женщина в широкой юбке, огромная, на голову выше меня, светловолосая, глаза с золотой искоркой, спокойное лицо.
— Миленькая моя, я сама не знаю, что говорю!
Но моя правая рука размахнулась прежде, чем эти слова дошли до моего сознания. Я ударила Жанну в уголок рта.
Внезапно острая боль пронзила затылок, я зашаталась и повалилась ничком на Жанну. Она подхватила меня и крепко прижала к груди, не давая пошевельнуться. Но мои руки были как свинцом налиты, я бы и не могла вырваться.
— Успокойся, — говорила она.
— Пусти меня! Зачем бы я стала играть комедию? Зачем? Ну! Хоть это ты скажешь мне, а?
— Успокойся, прошу тебя!
— Да, пусть я дура, ты слишком часто это мне говорила! Но не такая уж я дура! Так зачем же я ломаю комедию? Объясни! Пусти меня!
— Успокойся же наконец! Не кричи!
Повернув меня к себе спиной, она опустилась вместе со мной в кресло, так, что я оказалась у нее на коленях, и, дыша мне в затылок, зашептала:
— Я ничего не говорила. А может, сказала вздор. Все эти три дня я схожу с ума. А ты не замечаешь!
Тут она совершила вторую оплошность: яростным шепотом, который был страшнее крика, она сказала:
— Не могла же ты помимо своей воли сделать такие успехи за три дня! Если ты ничего не помнишь, как же ты можешь ходить, смеяться, говорить точь-в-точь как она?
Из моего зажатого рта вырвался вопль, на миг меня захлестнула тьма, и когда я очнулась, я лежала навзничь на ковре. Склонившись надо мною, Жанна прикладывала к моему лбу влажный носовой платок.
— Не шевелись, миленькая.
Я увидела на ее лице след от моего удара, по складке у рта стекала тоненькая струйка крови. Так это мне не померещилось? Я не сводила глаз с Жанны, а она расстегивала пояс моей юбки и, обняв меня, усаживала. Ей тоже было страшно.
— Пей, миленькая!
Я залпом выпила что-то очень крепкое. Мне стало лучше. Я смотрела на нее и сейчас была спокойна. «а ведь правда, — говорила я себе, — теперь-то я уже способна играть комедию». Когда она, стоя на коленях передо мной на ковре, привлекла меня к себе: «ну, давай помиримся!» — я машинально обняла ее за шею. Но я была потрясена и почти готова относиться к ней по-прежнему, когда ощутила на своих губах соленый вкус ее слез.
Заснула я поздней ночью. Долгие часы, неподвижно лежа в постели, я думала над словами Жанны, стараясь угадать, что именно с ее точки зрения могло побудить меня симулировать амнезию. Этому я не нашла никакого объяснения, равно как и разгадки ее волнений. Однако я была уверена, что у Жанны есть основательные причины держать меня вдали от людей, в доме, где меня никогда не видели ни слуга, ни кухарка. А побуждения Жанны станут мне известны хоть завтра: она не хочет показывать меня моим бывшим знакомым, поэтому стоит мне явиться к кому-нибудь из них, чтобы произошло именно то, чего Жанна хочет избежать. Зато мне станет все ясно.
Я решила разыскать кого-нибудь из своих прежних друзей. Мой выбор пал на молодого человека, который заверял меня в своем письме, что я принадлежу ему на веки, — адрес его был указан на обороте конверта.
Его звали Франсуа Шанс, жил он на бульваре Сюше. По словам Жанны, он
— адвокат и, несмотря на свою фамилию, не имел ни единого шанса на успех у той Ми, какой я была когда-то.
Засыпая, я раз двадцать пережила в воображении свой завтрашний побег от Жанны, план которого составила.
Я хлопнула дверцей.
— Да ты с ума сошла. Подожди же!
Она тоже выскочила из машины и нагнала меня на тротуаре. Я отвела ее протянутую руку.
— Я прекрасно справлюсь сама. Я только хочу немного походить, поглядеть витрины, побыть одной! Неужели ты не понимаешь, что мне надо побыть одной?
Я показала на папку, которую держала в руке. Оттуда высыпались на тротуар газетные вырезки. Жанна помогла мне их собрать: это были статьи, появившиеся после пожара. Их дал мне доктор Дулен, проделав свой обычный сеанс со светом и тестами на красочные пятна, после чего у меня осталось только ощущение бесплодной усталости. Еще один час ушел впустую, лучше бы я потратила его на что-нибудь другое — призналась бы Дулену в своих подлинных, а не мнимых опасениях. К несчастью, Жанна считала нужным присутствовать при наших беседах.
Она обняла меня за плечи — высокая, элегантная, волосы ее отливали золотом в лучах полуденного солнца. Я снова отвела ее руку.
— Это неразумно, дорогая, — сказала она. Ведь у нас скоро второй завтрак. А потом я покатаю тебя по Булонскому лесу.
— Нет. Пожалуйста, Жанна. Мне так это нужно.
— Хорошо. Тогда я поеду сзади.
Жанна вернулась в машину. Она была недовольна, но, против моего ожидания, не разозлилась. Я прошла метров сто по тротуару, столкнулась с гурьбой девушек, выходивших из конторы или с фабрики, перешла через улицу и остановилась у бельевого магазина. Оглянувшись, я увидела наш «Фиат», который остановился во втором ряду потока экипажей, неподалеку от меня. Я пробралась к Жанне. Она опустила стекло и перегнулась через пустое сиденье рядом с собой.
— Гони монету, — сказала я.
— Зачем?
— Хочу купить кое-какие вещички.
— В этой лавочке? Да я могу повезти тебя в гораздо лучшие магазины.
— А я хочу сюда. Гони монету. Побольше. Мне нужно уйму вещей.
Жанна только подняла брови, покоряясь судьбе. Открыв свою сумку, она вынула все имеющиеся там кредитки и протянула их мне.
— Ты не хочешь, чтобы я помогла тебе выбрать? Никто лучше меня не знает, что тебе идет.
— Я прекрасно справлюсь сама.
Входя в лавку я услышала за собой голос Жанны: «миленькая, не забудь, размер сорок второй! « Продавщице, встретившей меня у порога, я велела дать мне платье, висевшее на деревянном манекене, и комбинации, белье и пуловер с витрины.
Я сказала, что у меня нет времени мерить платье, и попросила упаковать все отдельными свертками. Затем я отворила дверь и позвала Жанну. Она вышла из машины, лицо к нее было усталое.
— Мне не хватает денег. Ты не дашь мне чек?
Жанна направилась к магазину, я пропустила ее вперед. Пока она выписывала чек, я взяла те покупки, которые продавщица успела уже упаковать, и, сказав, что отнесу их в машину, вышла.
В машине, на приборной доске, я оставила записку, заранее положенную в карман пальто:
«Жанна, не волнуйся, не устраивай погони за мною, я вернусь домой или позвоню по телефону. Тебе нечего меня бояться. Я не знаю, чего ты боишься, и все же целую тебя в ушибленный краешек рта, потому что люблю тебя, и мне больно, что я это сделала, что я стала походить на твою ложь обо мне».
Когда я отошла от нашего «Фиата», меня нагнал полицейский и сказал, что автомобиль нельзя останавливать посреди мостовой.
Я ответила, что машина не моя и меня это не касается.
3
Такси доставило меня на бульвар Сюше, к дому с широкими окнами, очевидно недавно выстроенному. На табличке у парадного я прочла фамилию. Я поднялась на четвертый этаж пешком — лифта я почему-то боялась — и, не раздумывая, позвонила. Друг, любовник, воздыхатель, «шакал», — не все ли равно?
Дверь отворил неизвестный мне человек лет тридцати, в сером костюме, с приятной внешностью. Из квартиры доносились спорящие голоса.
— Франсуа Шанс?
— Он обычно завтракает не дома. Вы хотели бы его видеть? Он не предупредил меня, что у него назначено свидание.
— Я не назначала свидания.
Поколебавшись и оставив дверь на лестничную площадку открытой, он впустил меня в большую прихожую с голыми стенами, без всякой мебели. Ничто в этом человеке не вызвало во мне ощущения, что мы с ним когда-либо встречались; между тем он как-то странно оглядывал меня с головы до ног. Я спросила, кто он такой.
— То есть, как это, кто я такой? А вы кто?
— Я Мишель Изоля. Только что вышла из больницы. Я знакомая Франсуа, хотела бы с ним поговорить.
Мой собеседник явно знавал Мишель Изоля — это было видно по его растерянному взгляду. Он попятился, с сомнением дважды покачал головой, потом сказал «извините» и бросился бегом в одну из комнат в глубине квартиры. Оттуда он появился в сопровождении другого господина, который был старше его, полнее, не так эффектен, и выскочил с салфеткой в руке и непрожеванным куском за щекой.
— Мики!
Ему, вероятно, уже стукнуло пятьдесят, волосы на висках у него были жидкие, лицо одутловатое. Сунув свою салфетку молодому человеку, который меня впустил, он поспешил мне навстречу.
— Входи, не будем же мы здесь стоять. Почему ты не позвонила по телефону? Входи же.
Он втолкнул меня в комнату и запер дверь. Положив руки мне на плечи, он внимательно меня рассматривал. Несколько секунд пришлось мне терпеть этот осмотр.
— М-да, вот это сюрприз так сюрприз! Я, разумеется, узнал бы тебя с трудом, но выглядишь ты восхитительно и, видимо, совсем здорова. Садись, рассказывай. Как обстоит с твоей памятью?
— Вам все известно?
— Ну, разумеется, мне все известно! Мюрно только третьего дня говорила со мной по телефону. Она разве не приехала с тобой?
Эта комната, очевидно, была его рабочим кабинетом. В ней стояли гладкие строгие кресла, большой стол красного дерева, книги на застекленных полках.
— Когда ты вышла из клиники?
— Кто вы?
Подсев ко мне, он взял меня за руку, все в той же неснимаемой перчатке. Вопрос мой его ошеломил, но по его лицу, изумленному, расплывшемуся сперва в улыбку, затем омрачившемуся, я могла понять, с какой быстротой он мысленно сделал свои выводы.
— Ты не знаешь, кто я такой, и тем не менее пришла ко мне? Да что же это происходит? Где Мюрно?
— Она не знает, что я здесь.
Я чувствовала, что его удивление растет, что на самом деле все должно быть проще, чем я думала. Он выпустил мою руку.
— Если ты меня не помнишь, то откуда ты знаешь мой адрес?
— Из вашего письма.
— Какого письма?
— Которое я получила в клинике.
— Но я не писал тебе!
Теперь я в свою очередь недоуменно таращила на него глаза. Он смотрел на меня так, словно я неразумное животное, но по его лицу я видела, что он сомневается уже не в моей памяти, а в моем рассудке.
— Погоди минуточку, — сказал он. — Сиди спокойно.
Я вскочила одновременно с ним и загородила ему дорогу к телефону. Не владея собой, я закричала:
— Не делайте этого! Я получила письмо, на конверте был указан ваш адрес. Я пришла к вам, чтобы узнать, кто вы, чтобы вы сказали, кто я!
— Успокойся же! Никак не пойму, что ты тут плетешь. Если Мюрно ничего не известно, я должен ей позвонить. Не знаю, каким образом тебе удалось уйти из клиники, но, очевидно, сделала ты это без спросу.
Он снова взял меня за плечи, пытаясь усадить в кресло, с которого я вскочила. Кожа на висках у него была землистая, а щеки вдруг побагровели.
— Умоляю вас, объясните, вы обязаны мне объяснить! Я, может быть, рассуждаю как дурочка, но я не сумасшедшая! Умоляю вас, объясните!
Так и не усадив меня в кресло, он отказался от этого намерения. Но когда он снова ринулся к телефону, стоявшему на столе, я схватила его за руку.
— Успокойся, — сказал он. — Я тебе зла не желаю. Ведь я знаю тебя столько лет.
— Кто вы?
— Я Франсуа Шанс! Адвокат. Веду дела Рафферми. Включен в «главную книгу».
— А что это такое?
— Приходно-расходная книга. В нее были включены люди, обслуживающие Рафферми. Те, кому платили по ведомости. Я тебе друг, но это нужно долго объяснять. Именно я занимался ее коммерческими сделками во Франции, понимаешь? Да сядь же ты!
— Вы писали мне после несчастья?
— Нет. Мюрно просила этого не делать. Я, как и все, справлялся о твоем здоровье, но писать не писал. Ну что я тебе мог сказать?
— Что я буду принадлежать вам вечно.
Произнося эти слова, я отчетливо сознавала, что это немыслимая чушь, не мог же написать такое письмо этот господин с отвислым подбородком, который годился мне в отцы.
— Что? Да это же смешно! Да я никогда бы себе этого не позволил! Где письмо?
— У меня его нет.
— Послушай, Мики, я понятия не имею, что у тебя на уме! В твоем теперешнем состоянии ты, может статься, бог весь что выдумала. Прошу тебя, дай мне позвонить Мюрно!
— Но как раз Жанна-то и подала мне мысль поехать к вам. Я получила от вас любовное письмо, и притом Жанна говорила, будто вам со мной не везло и вы не имели ни малейшего шанса на успех, что ж, по-вашему, я тут выдумала?
— Мюрно читала это письмо?
Дверь отворил неизвестный мне человек лет тридцати, в сером костюме, с приятной внешностью. Из квартиры доносились спорящие голоса.
— Франсуа Шанс?
— Он обычно завтракает не дома. Вы хотели бы его видеть? Он не предупредил меня, что у него назначено свидание.
— Я не назначала свидания.
Поколебавшись и оставив дверь на лестничную площадку открытой, он впустил меня в большую прихожую с голыми стенами, без всякой мебели. Ничто в этом человеке не вызвало во мне ощущения, что мы с ним когда-либо встречались; между тем он как-то странно оглядывал меня с головы до ног. Я спросила, кто он такой.
— То есть, как это, кто я такой? А вы кто?
— Я Мишель Изоля. Только что вышла из больницы. Я знакомая Франсуа, хотела бы с ним поговорить.
Мой собеседник явно знавал Мишель Изоля — это было видно по его растерянному взгляду. Он попятился, с сомнением дважды покачал головой, потом сказал «извините» и бросился бегом в одну из комнат в глубине квартиры. Оттуда он появился в сопровождении другого господина, который был старше его, полнее, не так эффектен, и выскочил с салфеткой в руке и непрожеванным куском за щекой.
— Мики!
Ему, вероятно, уже стукнуло пятьдесят, волосы на висках у него были жидкие, лицо одутловатое. Сунув свою салфетку молодому человеку, который меня впустил, он поспешил мне навстречу.
— Входи, не будем же мы здесь стоять. Почему ты не позвонила по телефону? Входи же.
Он втолкнул меня в комнату и запер дверь. Положив руки мне на плечи, он внимательно меня рассматривал. Несколько секунд пришлось мне терпеть этот осмотр.
— М-да, вот это сюрприз так сюрприз! Я, разумеется, узнал бы тебя с трудом, но выглядишь ты восхитительно и, видимо, совсем здорова. Садись, рассказывай. Как обстоит с твоей памятью?
— Вам все известно?
— Ну, разумеется, мне все известно! Мюрно только третьего дня говорила со мной по телефону. Она разве не приехала с тобой?
Эта комната, очевидно, была его рабочим кабинетом. В ней стояли гладкие строгие кресла, большой стол красного дерева, книги на застекленных полках.
— Когда ты вышла из клиники?
— Кто вы?
Подсев ко мне, он взял меня за руку, все в той же неснимаемой перчатке. Вопрос мой его ошеломил, но по его лицу, изумленному, расплывшемуся сперва в улыбку, затем омрачившемуся, я могла понять, с какой быстротой он мысленно сделал свои выводы.
— Ты не знаешь, кто я такой, и тем не менее пришла ко мне? Да что же это происходит? Где Мюрно?
— Она не знает, что я здесь.
Я чувствовала, что его удивление растет, что на самом деле все должно быть проще, чем я думала. Он выпустил мою руку.
— Если ты меня не помнишь, то откуда ты знаешь мой адрес?
— Из вашего письма.
— Какого письма?
— Которое я получила в клинике.
— Но я не писал тебе!
Теперь я в свою очередь недоуменно таращила на него глаза. Он смотрел на меня так, словно я неразумное животное, но по его лицу я видела, что он сомневается уже не в моей памяти, а в моем рассудке.
— Погоди минуточку, — сказал он. — Сиди спокойно.
Я вскочила одновременно с ним и загородила ему дорогу к телефону. Не владея собой, я закричала:
— Не делайте этого! Я получила письмо, на конверте был указан ваш адрес. Я пришла к вам, чтобы узнать, кто вы, чтобы вы сказали, кто я!
— Успокойся же! Никак не пойму, что ты тут плетешь. Если Мюрно ничего не известно, я должен ей позвонить. Не знаю, каким образом тебе удалось уйти из клиники, но, очевидно, сделала ты это без спросу.
Он снова взял меня за плечи, пытаясь усадить в кресло, с которого я вскочила. Кожа на висках у него была землистая, а щеки вдруг побагровели.
— Умоляю вас, объясните, вы обязаны мне объяснить! Я, может быть, рассуждаю как дурочка, но я не сумасшедшая! Умоляю вас, объясните!
Так и не усадив меня в кресло, он отказался от этого намерения. Но когда он снова ринулся к телефону, стоявшему на столе, я схватила его за руку.
— Успокойся, — сказал он. — Я тебе зла не желаю. Ведь я знаю тебя столько лет.
— Кто вы?
— Я Франсуа Шанс! Адвокат. Веду дела Рафферми. Включен в «главную книгу».
— А что это такое?
— Приходно-расходная книга. В нее были включены люди, обслуживающие Рафферми. Те, кому платили по ведомости. Я тебе друг, но это нужно долго объяснять. Именно я занимался ее коммерческими сделками во Франции, понимаешь? Да сядь же ты!
— Вы писали мне после несчастья?
— Нет. Мюрно просила этого не делать. Я, как и все, справлялся о твоем здоровье, но писать не писал. Ну что я тебе мог сказать?
— Что я буду принадлежать вам вечно.
Произнося эти слова, я отчетливо сознавала, что это немыслимая чушь, не мог же написать такое письмо этот господин с отвислым подбородком, который годился мне в отцы.
— Что? Да это же смешно! Да я никогда бы себе этого не позволил! Где письмо?
— У меня его нет.
— Послушай, Мики, я понятия не имею, что у тебя на уме! В твоем теперешнем состоянии ты, может статься, бог весь что выдумала. Прошу тебя, дай мне позвонить Мюрно!
— Но как раз Жанна-то и подала мне мысль поехать к вам. Я получила от вас любовное письмо, и притом Жанна говорила, будто вам со мной не везло и вы не имели ни малейшего шанса на успех, что ж, по-вашему, я тут выдумала?
— Мюрно читала это письмо?