Больше всего он любил досаждать матери. Прятал куда-нибудь ключи от квартиры и с наслаждением наблюдал, как мать, торопясь на работу, бегает по дому с растерянным лицом, заглядывает в ящики, в кастрюли, шарит даже в помойном ведре. В зимние вечера он незадолго до ее прихода вкладывал в электрические патроны мокрые бумажки. Лампочки гасли одна за другой, как только бумажки подсыхали. Витька заявлял, что они перегорели, и отказывался готовить уроки при свете керосиновой лампы. Мать кидалась в поисках выхода к соседям; а он ложился спать и принимался придумывать новые пакости, одну изощренней другой.
   У мальчишек, пользовавшихся изделиями Витькиных рук, вдруг стали взрываться поджигалки. Это были уже опасные штучки, но он не прекращал ими заниматься, пока не произошло несчастье. Один из пацанов лишился глаз. Витька перепугался, нервное потрясение оказалось настолько сильным, что он заболел и два месяца провалялся в постели.
   Он ушел из восьмого класса, не закончив школу. Год жил на иждивении матери, потом поступил на курсы электромонтеров…
   Назаров взглянул на будильник. Это был старый механизм со звонком наверху. По циферблату бежала секундная стрелка. Тик-так, тик-так, тик-так. На кровати, разметавшись во сне, лежала Лиза. Ей было жарко, на верхней губе выступили бисеринки пота, одеяло одним углом сползло на пол. Назаров отвернулся к окну, переступил с ноги на ногу, стараясь не шуметь. Ему вдруг захотелось спать. Спать, чтобы не думать ни о чем, не вспоминать, не бередить душу. Сейчас он разбудит Лизу, она уйдет, и он ляжет, зароется лицом в подушку… Хотя нет, спать нельзя. Нельзя потому, что его ждет еще дело, которое он должен сделать сегодня, до того, как припрется старик Комаров. Не сможет Назаров спать в это утро, некогда ему спать.
   Тик-так… Тик-так… Три часа пять минут.

Глава вторая

   – Фото Назарова тебе не попадалось? – опросил Шухов.
   Кожохин вынул из-под бумаг дешевую базарную проволочную рамку со стеклом. Шухов с минуту рассматривал портрет, затем аккуратно положил на стол. Вздохнул. Был человек, и нет его. Убили человека.
   – Два окурка свежих мы тут обнаружили, – Кожохин кивнул на раковину. – Его сигареты, обломки спичек в кончики воткнуты. Была, говорят, у него такая привычка. Чтобы табак в рот не попадал.
   – А ты, что же, хотел чужие окурки найти?
   – Да нет. Просто факт констатирую. Курил человек ночью.
   – Будто сам не куришь.
   – Бывает, – сказал Кожохин. – Когда не спится.
   – Ну вот, и ему не спалось. А почему не спалось? Где та веревочка, Иван Петрович, за которую дергать надо?
   – Поищем, – откликнулся Кожохин. – Вы что сегодня делать хотели?
   – С книжками возился.
   – Да, – задумчиво произнес Кожохин. – Билеты вот еще смущают. На один поезд у Мокеевой и Назарова были взяты билеты. На одно число и в разные вагоны. Странно?
   – Ты не торопись, – сказал Шухов. – Ты о глав ном думай.
   – Не пойму я, где оно, это главное. Все утро ду маю. Аквариум вот расколотили. Зачем?
   – Старика Комарова хорошо прощупал?
   – Скользкий он.
   Шухов взглянул на часы.
   – Мокееву-то к тебе доставят? – спросил он. Кожохин кивнул.
   – Так, может, пока суд да дело, мы навестим старичка? Тут ведь уже ничего все равно не высидишь. А с Комаровым побеседовать необходимо. Как-никак лицо заинтересованное.
   Старичок пугалом торчал на пчельнике среди голубеньких ульев. Заметив гостей, он двинулся им навстречу, размахивая руками и что-то бормоча под нос.
   – Видик у него любопытный, – усмехнулся Шухов. Они подождали старика у крыльца. Комаров с ходу затянул слышанную уже Шуховым песню про горелый дом и убытки от пожара, которые, по его мнению, обязано покрыть государство. Кожохин нетерпеливо прервал его излияния, и старик перестал причитать. Его глазки-льдинки вопросительно уставились на Шухова.
   – Веди в горницу, дед, – сказал Кожохин. – Разговор к тебе есть.
   Шаркая ногами по ступенькам, Комаров поднялся на крыльцо. В сенцах долго вытирал башмаки о половик. Шухов и Кожохин последовали его примеру. В обширной кухне у недавно выбеленной русской печи гремела ведрами крупнотелая старуха, жена Комарова. Комаров повесил свою широкополую зеленую шляпу на гвоздь. Шухов с интересом стал рассматривать печку, заглянул на полати, с которых гирляндами свисали остатки лука. Потом взял в руки ухват на длинной палке. Комаров с женой следили за его действиями, не скрывая любопытства. Кожохин понимающе улыбнулся: нечасто сейчас попадаются на глаза эти ставшие уже музейными штуки.
   – Редкая вещь, – сказал Шухов, повертев ухват. – Люське бы его показать. Никогда ведь не видела.
   – А и покажи, – откликнулась старуха. Она громыхнула заслонкой, взяла ухват, сунула его в раскрытый зев печи и легко вытащила оттуда ведерный чугун с каким-то варевом.
 
 
   – Н-да, – крякнул Шухов. Старик и Кожохин уже прошли в горницу, он двинулся за ними. В просторной комнате с темными иконами в углу главное место занимала высокая железная кровать со взбитыми подушками, с кружевами, подзорами и еще с какими-то занавесочками на спинках. Напротив – диван. Посредине комнаты круглый стол, накрытый ковровой скатертью, стулья с гнутыми спинками расставлены возле свободных стен. Над кроватью – фотографии под стеклом. Комаров – молодой, усатый – сидит. Рядом, положив ему руку на плечо, стоит жена. Голый мальчик, задрав одну ножку, лежит на животе. Снова Комаров и жена. Мальчику уже лет пять. Он сидит на коленях у матери в матросском костюмчике. Еще какие-то лица. «Живут, как в тридцатые годы», – подумал Шухов, усаживаясь и еще раз обегая взглядом комнату, лакированный красный платяной шкаф, витую этажерку с безделушками на полках, сундук, окованный блестящими железными полосами. Задрипанный вид хозяина всей этой благодати давно канувших в Лету времен плохо гармонировал с обстановкой квартиры. Шухов подумал, что старику лучше подошла бы приказчичья поддевка и мягкие сапоги гармошкой. Может, и есть они у него, хранятся где-нибудь в нафталиновых глубинах сундука, пересыпанные для верности еще и махоркой. Может, надевает их старик в бессонные ночи и бродит призраком по дому, вспоминая то, что было и быльем поросло. Впрочем, чушь все это. Давно приспособился старик к современности. Медом торгует. Деньги на сберкнижке держит. Телевизора, правда, в квартире нет. Но и до этого дойдет. Сына вот женить надумал. А что это за существо, сын его? Где он, кстати?
   Комаров поправил фитиль в лампадке, перекрестился истово и уселся на копчик стула, ожидая вопросов. Кожохин переглянулся с Шуховым.
   – Говорите, Павел Михайлович, – сказал он. – Я еще утром набеседовался.
   Шухов провел ладонью по узорчатой скатерти, разглаживая невидимые складки, прикинул, с чего лучше начать разговор, и спросил, как бы между прочим:
   – Назарова давно знаете?
   – А зачем мне его знать? Жил себе и жил… Ты мне скажи вот: за горелое кто платить будет? Аль самому мне прикажешь? Тут рублей на пятьсот ремонту будет.
   – Заладила сорока, – буркнул Кожохин. Шухов укоризненно взглянул на него. Кожохин умолк.
   – Насчет оплаты я вам ничего не скажу, – заметил Шухов. – Это не наша компетенция. Мы с вами говорим как со свидетелем по делу…
   – Это как? – визгливо перебил его старик. – Какой я вам свидетель? Вы меня сюда не впутывайте. Никаких дело в ваших знать не знаю и знать не хочу.
   Разговора не получалось, Комаров увиливал от прямо поставленных вопросов, божился, кричал, требовал деньги на ремонт купленного дома, ругал милицию, недвусмысленно давая понять Шухову, что им с Кожохиным пора бы удалиться из его апартаментов. Шухов уже начал подумывать о том, что они зря теряют время, что старик им не помощник, пока одно оброненное Комаровым слово не заставило его насторожиться. И не столько само словечко, которое было всего-навсего рядовым матерным, сколько интонация, с какой его произнес старик.
   Словечко-то пустышка, конечно. Так, бранная характеристика Назарова. Но тон! Какой тон! Словно вдруг приоткрылся плотный занавес, и Шухов на секунду увидел актера, снявшего маску, чтобы вытереть потное лицо. Нет, не зря пришли они сюда, в эту горницу, пропахшую лампадным маслом. Старик Комаров знал о Назарове больше, чем говорил. Шухов встал, подошел к кровати, ткнул пальцем в фотографию мальчика в матросском костюмчике.
   – Сын?
   – Ну? – спросил старик, щурясь на следователя. – И что теперича?
   – Где он?
   – Нету, аль не видишь?
   – Так куда он делся? Ведь он с тобой живет. Ночевал где?
   – Дома ночевал, – спокойно ответил старик. – А куда утром ушел, не ведаю.
   На кухне вдруг что-то загремело, и в дверях возникло разгневанное лицо старухи.
   – Да что же это ты брешешь, старый греховодник? – запричитала она. – Напраслину на нас возводишь. В лес ушел Митька, по грибы. Еще до свету ушел.
   Старик подпрыгнул на стуле, откуда только прыть взялась, закричал, забрызгал слюной, пошел на жену, размахивая руками. Она выдержала натиск, продолжая стоять в дверях несокрушимой крепостью. Шухов понял, что скандалы здесь – дело привычное, ждал терпеливо, не вмешиваясь. Кожохин смотрел на эту сцену с каменным лицом, слушал. И по мере того как услышанное усваивалось, лицо его делалось все сердитее. Когда супруги выдохлись, Кожохин открыл свой чемоданчик, достал бумагу и предложил хозяевам повторить показания.
   – Говорить будете по очереди, – строго сказал он. – И чтобы тихо.
   Да, старик купил дом для сына. Дмитрий собрался жениться поздно. Ему уже под сорок. Мужик он тихий, хозяйственный, работает слесарем в горкомхозе. В четверг старик с Назаровым оформили сделку. А разговор о купле-продаже дома состоялся давно, может, месяц, может, полтора. Давал ли Назаров объявление о продаже? Нет, не давал. Пришел к Комарову, спросил будто просто так: «Слыхал я, Лексеич, что ты сына женишь. А я вот уезжать надумал. Дом не купишь?» Старик осмотрел хоромину, сторговались на семи тысячах. Заплатив деньги, Комаров забеспокоился: Назаров выпросил у него три дня фору для сборов, а мало ли что может за три дня случиться. Вот и случилось. Каждый вечер и каждое утро Комаров навещал Назарова, приглядывал за домом. Сегодня припоздал чуть: Митька в лес собрался, будил его, уж больно сын спать горазд. Во сколько будил? Да часа в четыре, как раз перед светом. Почему сразу не рассказал об этом Кожохину? Боялся, что затаскают по милициям, поди докажи, что не верблюд: Назаров ведь деньги за дом в карман положил. Семь тыщ. Долго ли до греха.
   – Будем брать Митьку? – спросил Кожохин, когда они садились в машину. Шухов завозился на сиденье, устраиваясь поудобнее, и ответил вопросом на вопрос:
   – А сам-то ты как считаешь, Иван Петрович?
   – Не верится, – вздохнул Кожохин. – Хотя формальные основания вроде есть. Алиби у Митьки отсутствует. Но ведь это ни о чем не говорит. И мотивов тоже не видно.
   – Да, мотивов с этой стороны не видно, – согласился Шухов.
   – А может, удрал уже Митька? – предположил Кожохин.
   – Поглядим, – лаконично произнес Шухов. – Машину за ним послать надо, конечно. Кстати, ты заметил, что у Комарова телевизора нет?
   – Какое это имеет значение?
   – Вот и я думаю: какое? На всем «Нарыве» антенны торчат, а у Комарова и Назарова нету.
   – Сродство душ, что ли? – хмыкнул Кожохин. – Вы уж больно далеко забираетесь, Павел Михайлович.
   – Черт его знает. Мало мы еще знаем пока. Ползаем в темноте. Окурки собираем.
   Помолчали. Шухов вытащил сигарету, повертел ее в пальцах. Сказал:
   – Комарова ты правильно определил. Скользкий он, верно. Юлит, запутывает. На Митьку тень, по-моему, он сознательно набрасывал. Знал, что старуха не выдержит, вмешается. Уверен он, что с Митькой все в порядке. Я так думаю: Митька этот ни сном, ни духом не подозревает о происшествии. Он действительно ушел по грибы. А вот старик чего-то опасается, поэтому и крутит. Может, дела у него с Назаровым были тайные. Мы ведь и о Назарове ничего не знаем. Обходчик. И все.
   – Да нет, – возразил Кожохин. – Знаем, что жил здесь восемь лет. Что приехал с Дальнего Востока. Не судим. Не пьет.
   – Не пил, – поправил Шухов. – На кой черт нам все эти «не», когда мы не можем внятно сказать ни одного «да».
   – Мокеева скажет, – проворчал Кожохин…
   И вот она сидит перед Шуховым, испуганная, ошеломленная, ничего не понимающая. В синих глазах блестят слезы. У нее привлекательная внешность, сильные маленькие руки, красивая фигура. На взгляд лет тридцать. По паспорту – тридцать пять.
   – Имя, отчество, фамилия?
   – Елизавета Петровна Мокеева.
   – Место работы?
   – Я не работаю, уволилась.
   – Почему?
   – Уезжаю. К сестре в Харьков.
   Железнодорожный билет лежит на столе перед Шуховым. Он куплен еще в прошлый понедельник в кассе предварительной продажи. Тут же паспорт, трудовая книжка. Пачка банкнотов. В паспорте значится, что Елизавета Петровна Мокеева замужем за Мокеевым Эдуардом Васильевичем.
   – Ваш муж живет в городе?
   – Мы разошлись с ним.
   – Он сейчас в городе?
   – Да. Я ушла от него три месяца назад. Квартиру оставила ему.
   – Когда вы познакомились с Назаровым?
   – Два месяца назад.
   – При каких обстоятельствах?
   – Он покупал у меня газеты. Разговаривали. Потом пошли в кино.
   – Давно он покупал у вас газеты?
   – Месяца два.
   – Ваш муж знал Назарова?
   Секундное замешательство. Спокойный ответ:
   – Нет, не знал.
   – Вы поссорились с мужем?
   – Нет, просто ушла. С ним трудно жить. Он…
   – Что?
   – Ну, я ему не нужна. Он увлечен какой-то ерундой. Изобретает что-то. Квартиру загадил. Магнитов натащил разных. На балконе телескоп стоит…
   – Как муж отнесся к вашему уходу?
   – А зачем вам это нужно? Не все ли равно как? По-моему, даже не заметил, что я ушла.
   – Хорошо. Вы утверждаете, что Назаров отдал вам деньги сегодня утром. Почему именно сегодня? Почему этого нельзя было сделать раньше и взять аккредитивы?
   – Он… Он хотел выписать аккредитивы. Но потом…
   – Не торопитесь. Расскажите подробнее.
   – Ну, мы в пятницу пошли в сберкассу. Вышли к остановке. Ждем трамвая. И тут Виктор вдруг говорит: «Мне что-то нехорошо». И предложил вернуться. А в субботу днем я занималась стиркой, готовилась к отъезду. Пошла к Виктору, когда сберкасса уже закрылась. Утром он отдал мне деньги.
   – С какой целью Назаров это делал?
   – Я должна была присмотреть дом. Виктор сказал, что приедет позднее.
   – Когда он собирался выехать?
   – Мы вместе покупали билеты. Он взял на понедельник, на завтра. Сказал, что должен еще заехать в Курск, к родственникам. Обещал через неделю встретиться.
   Шухов мысленно чертыхнулся. У Назарова в нагрудном кармане пиджака лежал билет до Сочи. Пиджак висел на спинке стула. Билет был на поезд в четыре тридцать. В воскресенье. И вчера он заказал такси на четыре утра.
 
   Три часа пять минут. В доме сонная тишина. Только будильник тикает. Назаров не разбудил Лизу в назначенное им самим время. Решил: пусть еще поспит несколько минут, не стал входить в спальню, пристроился в неудобной позе у стола: стул стоял неловко, а двигать его он не хотел. Через открытую дверь поглядывал на Лизу, на циферблат будильника.
   Бежит секундная стрелка, бежит по кругу, создавая иллюзию движения. И так же бегут мысли Назарова. Все время по кругу, все время возвращаясь к одной и той же исходной точке. И представляется Назарову, что жизнь его тоже попала в кольцо, из которого нет выхода. Уедет он, и кольцо переберется с ним вместе. Кольцо ли? Стена глухая. А ведь думал о счастье. Бежал к нему. А оно от него убегало. Всегда. Сколько помнил себя.
   …Он встретил слепого в сороковом году. Того слепого мальчишку, который пронзительно кричал, когда ему выжгло глаза взрывом паршивой поджигалки. Четыре года Назаров боялся этой встречи, четыре года за версту обходил дом, где жил слепой. Думал: знает слепой, ждет своего часа только. Потом, с годами, понял, что напрасен его страх: не может слепой знать ничего. Если бы знал, так давно бы указал на Витьку. Доводись его судьба Витьке, так ни на секунду не задумался бы, отомстил бы. А слепой молчал. Значит, не знал.
   Поняв это, Назаров захотел посмотреть на слепого, прикинуть, как калеки устраиваются, чем живут. Любопытно это было ему. Он знал, что слепой работает в механической мастерской ВОС. Мать как-то упомянула о нем: приходил в библиотеку. И Назаров стал ходить по тем улицам, где, по его предположению, легче встретить слепого. На третий день это и произошло. Он увидел слепого издали. Тот шел, легонько постукивая палочкой по стенам домов. Темные очки закрывали изуродованные глазницы. Шел он быстрой летящей походкой, помахивая палочкой. И если бы Назаров не знал его, то и не заподозрил бы, что перед ним человек с вечной ночью в глазах. «Освоился, – подумал Назаров и сглотнул слюну. – Ишь как мчится. И не споткнется». Он дернул слепого за рукав, остановил.
   – Витька? – спросил тот удивленно. – А я думал, что ты в армии. Куда ты делся вообще?
   – Работаю, – сказал Витька, отводя взгляд or черных очков. Ему вдруг показалось, что слепой и не слепой вовсе, что он притворяется, а на самом деле видит Витьку насквозь, что знает он все про поджигалку с испорченным стволом; знает и молчит, ждет до поры, чтобы выбрать момент и ударить побольнее. С трудом удержался, не сорвался с места, не побежал. «Работаю», – выговорил снова, боясь встретиться глазами с черными очками, хотя и был уверен, что слепой не может видеть его побледневшего лица.
   – А в армию меня не взяли. По здоровью, – добавил он, сообразив, что надо что-то говорить, не молчать только, не выдавать своего испуга.
   Слепой не заметил волнения. А может, вид сделал, что не заметил. Заговорил о дружках-товарищах, о девчонках знакомых, о работе своей. Потом заторопился, сказал, что опаздывает: кружок какой-то там у них собирается, а он староста. Пригласил Витьку заходить прямо домой, адрес напомнил. Руки вот только почему-то не протянул, повернулся, пошел в сторону, помахивая да постукивая палочкой.
   Вечером Витька валялся в кровати и все раздумывал: почему слепой не подал руки? Решил, что, наверное, обычай такой у них, у незрячих: неудобно невесть куда в темноту руку совать, обыкновенному человеку смешно показаться может. Решил так и успокоился: не знает ни о чем слепой, не догадывается.
   Через несколько дней потянуло его снова к слепому. Пришел. Мать проводила Витьку в комнаты. Подивился на толстые огромные книги. Потом чай пили, болтали. Попозднее явилась соседская девчонка, темноволосая, с красивым строгим лицом и карими добрыми глазами. Познакомились, назвалась Аней. Слепой при ней сразу как-то обмяк, застеснялся. «Любит, – подумал Витька про него, безмерно удивляясь своей догадливости и поражаясь в то же время этому открытию. – Да как же это он? На что ему надеяться? Болван безглазый».
   Но шли дни, и Витька убедился, что слепой пользуется взаимностью. Девчонка заканчивала техникум, слепой говорил, что она скоро станет медсестрой. Про себя он молчал, но Витька видел, что и он возится с книжками, ходит на лекции. Тянется! Живет! И чувствует себя счастливым, чего про себя Витька сказать не мог. У Витьки слепой стал вызывать злобу.
   У Витьки были о счастье свои понятия. Он твердо верил воспоминаниям матери о сладком адвокатском житье в былые годы, когда она пускалась в рассказы о балах и нарядах, о гостиных, сверкающих позолотой, об обедах на серебре с осетриной от самого Елисеева, об ужинах с картами, о красивых женщинах в шуршащих шелковых платьях. Он знал, что у адвоката денежки водились. Когда ему было пятнадцать лет, Витька вбил себе в голову, что адвокат спрятал где-нибудь в доме клад. Он лазил на чердак, выстукал стены, отодрал в одной из комнат половицы, разрыл землю в подвале, однако ничего не нашел. Через год страсть кладоискательства прошла, но в мозгу прочно и тревожно осел золотой туман.
   – Что бы ты сделал, – спросил он как-то слепого, – если бы клад нашел?
   Слепой не понял сразу. Потом сказал задумчиво:
   – Отдал бы.
   – Кому? – чуть не закричал Витька.
   – В мастерскую. Купили бы два новых станка.
   – Почему два?
   – Ну, три. Это еще лучше.
   Витька с сожалением посмотрел на него. Слепой не видел его взгляда.
   – А я бы… – начал Витька, но задохнулся, умолк. Черные очки выжидательно уставились на него. «Стекла, – подумал Витька. – Это только стекла».
   Через месяц они уже не встречались. И виноват был опять Витька. Он так и не отвык от своей любви к мелким пакостям. Увидев на улице Аню, увязался за ней, стал расспрашивать про слепого, удивлялся его работоспособности и жажде жизни, заставил Аню пооткровенничать. А подойдя к калитке, повернул девушку к себе, засмеялся и в упор бросил:
   – Как же это ты с ним, а? С незрячим-то? Мыкаешься ведь, а?
   У Ани задрожали губы, на глаза навернулись слезы.
   – Дрянь, – тихо сказала она. – Я давно поняла, что ты дрянь.
   И ушла. А он стоял у калитки, глядя ей в спину, и усмехался странно. Тогда он не понимал, что это зависть. Тогда ему было только восемнадцать лет…
   Он не знал, что такое любовь, ни в восемнадцать, ни в двадцать пять, ни в сорок шесть. Мать могла бы сказать, что он не знал любви никогда, начиная с первого часа своего рождения. Однако его привлекала физиологическая сторона отношений между мужчиной и женщиной. Тайные желания раздирали душу и ум. Да и тело требовало своего. Он хотел бы обладать всеми женщинами. Но ему почти ничего не доставалось. В юности Назаров относил это отсутствие женского интереса к своей персоне, это равнодушие, с которым женщины проходили мимо него, к особенностям своей внешности. Он не любил смотреть на свое отражение в зеркале, потому что зеркало показывало ему отнюдь не киногероя. Он хотел бы походить на Кторова – экранного кумира тех времен. Холодное стекло бесстрастно заявляло, что его внешность не несет в себе демонических черт. И хотя он не любил свое отражение, но любил себя. И поэтому злился на женщин, которые, как он думал, избегают его из-за того, что очень высоко себя ценят.
   Назаров ошибался. С самого детства он был уверен, что жизнь с ним обошлась жестоко. А жесток был он. Как-то, когда он разговаривал со слепым о смысле жизни и о счастье, тот заметил, что все разнообразие человеческих отношений, в сущности, можно свести к несложной формуле. «Ты нужен людям, пока отдаешь, – сказал слепой. – Когда начинаешь только брать, ты перестаешь быть членом общества и теряешь право на уважение». Слепой добавил, что и в любви так. А Назаров считал, что не так. Он не верил слепому. Откуда у слепого может взяться мудрость? Из толстых книг с выпуклыми буквами? Чушь. Назаров тоже читал книги. Но книжные прописи не укладывались в сознании, не соотносились с жизнью, которой он жил. Слепой был дураком. Он не искал кладов, не мечтал о красивых костюмах, о ресторанах, в которых молчаливые подтянутые официанты подносят денежным клиентам осетрину на серебряных тарелках и, угодливо изгибая спины, ждут чаевых. Слепой, он и есть слепой. Правда, Назарова смущала любовь Ани к слепому. Он не понимал, за что можно любить урода. А выглядел слепой счастливым. И Аня тоже.
   Со слепым он решил больше не встречаться. Слепой, по мнению Назарова, был исключением из правила. Теперь Витьку манил парк.
   В парке над Волгой по вечерам горели фонарики над танцплощадкой. Духовой оркестр гремел медью. Кружились пары. Знакомились. Влюблялись. Бродили по затемненным липовым аллеям, целовались, клялись в вечной верности. Назаров ходил сюда, покупал билет на танцплощадку, смотрел, как кружатся пары под фокстрот «У самовара я и моя Маша». Но вскоре ему надоело бесцельное стояние, и он пригласил на танго сероглазую смешливую девчушку, которую приметил накануне. Так начался его первый роман. Девчушка как-то легко потянулась к нему. Назаров показался ей интересным парнем, занятным собеседником. Он умел рассказывать разные смешные истории; подарил какую-то чудную брошку, которую сделал сам из куска серебряного венчика, отломанного от иконы из материнского киота. Дней через пять они перестали ходить на танцы, целовались в темных уголках, болтали о разной милой чепухе.
   Потом было то, что казалось девчушке любовью, а Назарову – счастьем обладания.
   А еще через несколько дней она спросила:
   – Почему ты стал так груб со мной?
   Поводом послужил ее вопрос о матери Назарова. Он сказал, чтобы она не лезла к нему с глупостями.
   – Все вы кошки, – сказал он зло. – Ты что, воображаешь, что я женюсь на тебе?
   А она и в самом деле вообразила. Она ждала, когда он познакомит ее со своей матерью. И спросила об этом. Он же грубо обозвал ее кошкой.
   – Уйди, – сказала она. – Ты мне противен.
   – Подумаешь, – ответил он и ушел, чувствуя себя победителем.
   Фонарики над танцплощадкой по-прежнему светились манящими огнями. И ему казалось, что все осталось по-прежнему. Кроме того, что он стал ощущать себя сильнее. А вечером, стоя перед зеркалом, он увидел в своем отражении нечто такое, что даже ему понравилось. Он понял в этот вечер, что жизнь гораздо проще, чем он себе воображал. Слепой врал: брать можно было без отдачи.
   Война не опалила его жгучим крылом, пронеслась над ним черной птицей. Четыре года он вертелся в тылу, в автобате, чинил машины. На фронт его не посылали по той же причине, по какой в свое время не взяли в армию. Врачи находили у него туберкулез. Процесс затухал на время, потом приходили обострения. А после войны болезнь совсем заглохла, хотя особых стараний к лечению Наваров и не прилагал.