Внятно, раздельно, медленно выговорила Екатерина последние слова, не особенно повышая голос. Но он стал таким грозным, потрясающим, что граф побледнел до легкой синевы, призакрыл глаза и совсем ушел, прижался к спинке своего кресла.
– Да я… Да кто же… Да никогда, государыня… Да разве… – залепетал наконец он, кое-как преодолев свою внезапную унизительную слабость.
Екатерина вдруг махнула рукой и негромко расхохоталась, уловив страх фаворита. Ей стало и жалко его, и смешно.
– Ха-ха-ха! О Господи! Вот не чаяла, что так пугать тебя могу… Вздор!.. Успокойся! И слушай, что теперь без гнева, по чести по моей скажу… Ты знаешь, как я дорожу словом чести… Так слушай. Правда, прибыль мне не велика, если бросает свое место, уходит от меня человек, которого любила я все время… которого, как мать, берегла и холила… но… и убыток не велик. Люди разберут, чья больше вина. И Бог рассудит… Только неправды я не выношу… Что ты такое плел позавчера? Нынче, сдается, посмирнее стал. Сошло с тебя? Снова повторишь ли? Я в чем перед тобою виновата ли?
– Конечно, нет, государыня… Я и субботу никого не винил, говорил, что не заслужил охлаждения… Но если оно явилось, тоже никто не виноват. Сердцу только Бог указать может, матушка! Больше никто…
– Так, так… Мудрец какой стал ты у меня, Саша… Далей.
– Я только и сказал: судьба. Силы мои слабы… Хвораю все…
– А я хожу за тобою, да так, как не каждая мать за дитятей за любимым…
– Видит Бог, государыня, помню, помню, ценю это… Вот слезы мои на глазах тому порукою. Стыдно, а не прячу их, матушка. Смотри и верь…
– Смотрю, верю… Дальше… – мягче и тише отозвалась Екатерина, забывшая обо всем в мире в эту минуту и стоящая, как женщина, у которой бесповоротно собрались отнять нечто близкое, дорогое: последний призрак радости, последнюю крупицу чувства, еще не развеянного среди долгих лет бурной, полной событиями, приключениями и романами жизни.
– А далее старое пойдет… Первое, думается, негоден я тебе. Вместо радости и отдыха – заботы и скука со мною… с больным, с слабым… с печальным… Не рад и сам, а не вижу в себе веселья былого. Улетело оно, златокрылое. Не поймаю. Не вини…
– В том не виню… Далей…
– Другое: тошно мне и на людей глядеть… Что говорят, что думают обо мне! Моложе был, как-то не думалось. А теперь, что дальше… Не сердись, матушка… Я о себе, не о тебе. Ты выше всех. Тебе нет суда людского, кроме Божьего. А я и о том думаю: придет минута, надоем, как с другими было. Уйти прикажешь. Куда я глаза покажу? И перед самим собою… Прости… все скажу…
– Все, все. Иначе как же?..
– Война теперь. Народ последнее несет. А я в роскоши купаюсь по твоей милости… Завистники шипят: «Фаворит куски рвет!»
– Ложь. Ты никогда не просишь… Я сама…
– Мы это знаем, государыня, больше никто… А покор остается… Вот посмотри, какие итоги разгуливают и по нашему городу, и по европейским дворам… Я не хотел… Но надо же мне оправдать себя, что не пустая, шалая дума толкает меня… от моего счастья уйти велит… Многое… тяжелое… И вот это заодно…
Граф подал Екатерине листок, сложенный пополам, исписанный внутри, как запись в приходо-расходной книге.
Быстро двинувшись к письменному столу, Екатерина взяла со стола прежде всего золотую табакерку, одну из тех, какие стояли по всем комнатам, где проводила время государыня, раскрыла, втянула ароматный табак, с сердцем захлопнула крышку, отыскала очки, надела, взяла в руки большое увеличительное стекло в золотой оправе, развернула листок и стала читать…
Гнев снова овладел ею с первых же строк, какие она пробежала глазами. Но, стиснув свои белые, крепкие зубы, которые были все еще целы, кроме одного в верхнем ряду, Екатерина, слегка шевеля губами, будто читая про себя, просмотрела весь листок.
Вот что на нем было:
– Пашквиль гнусная… Я знаю, чьих рук дело. Она, «дружок мой», помощница всего и во всем главная, муравей на возу. Душенька княгинюшка, красуля… Академии директор и всем сплетням заводчица… Ну, попадется она мне… Тяжебница! Ей бы только чужих свиней хватать и резать, а не… Подожди, Екатерина Романовна, тезка моя милая… Мы ужо…
– Да нет, быть не может, чтобы она…
– Кому иному? Другой бы не посмел. Тут ложь и правда совсем по-особому, по-женски смешаны… Но… о ней ли будем спорить? Дашкову я давно на примете держу. Случая нет. А подойдет – за все отвечать заставлю… Чтобы не сказала, будто я из-за обиды мелкой караю и гоню… Крикунья, горло широкое. Надо с ней иначе… Но все же прошу мне сказать: что тебя тут трогать может? Дай Бог, чтобы о тебе так же много и хорошо говорили, как о светлейшем. А и его здесь поместили. Не место красит человека, человек – место; уж если на то пойти, что неловко, стыдно тебе любить меня… Меня!.. Вот ежели бы ты не любя, лукаво, продажно подходил – тогда иное дело… Я бы первая почуяла. Ежели бы ты видел, что не люблю я тебя, а только себя, старуху, тешу, слабости потакаю… Видишь, кажись, иное. А это самое вот колебание в тебе еще ближе, еще дороже тебя делает, когда обозначилось, что, кроме красоты телесной и сердечной нежности, душу в себе гордую носишь… Так в чем же помеха? Я, правда, женщиной родилась. Иные нам пути и законы написаны и природой, и небом, чем вам, чем мужскому полу. Вы все смеете… Все себе разрешили… И думать не хотите о нас. Может, женщина ни в чем, кроме пола, от вашей мужской души отличия не имеет. Мне судьба иное сулила, чем всем женам земным… Тридцать лет, почитай, я правлю страной, сильным народом… И меня самое великим мужем в женском образе зовут, верю, не за то лишь, что я платить могу, обласкать людей умею. Без огня дыму нет. Да еще такого жаркого дыму, как про твою «матушку», как зовешь меня, по свету идет!.. Чего же стыдиться тебе? Я не стыжусь, что, может, на сотни две лет путь новый указала женам на земле…
– Путь новый?..
– Да, да. Не про троны я говорю. И до меня были государыни… и будут. Я говорю о сердце. Про него скажу. Волю дала я на высоте своему сердцу и показала, что ни вреда, ни стыда нет от этого умной жене… Такой, которая свято держит свое чувство каждый раз, когда загорается оно. А что чувство не единожды в жизни, не двоежды, не троежды загораться у нас, у жен, может, про то весь мир ведает. Укрывать же зачем, лукавить, лицемерствовать? Нет! Кто смеет – пускай смеет… И слабых надо учить смелее быть. Не только государыней народа – водительницей жен русских во всей правде их душевной быть хочу. Ужели этого не поймешь? Все на своем стоять будешь? Молчишь? Говори же.
– Оно-то и так, – грустно качая головой, ответил граф, – да мне задача та не по плечу. Простой я, не такой, как ты, матушка… Понял это… и вот…
Он не досказал.
– Ха-ха… Вижу, правда… слабый ты духом, Саша. Жаль! Думалось, так и проведем мы последние дни. Немного мне осталось… Устала я – вверилась тебе. Светлейший тебя любит, с его помощью, гляди, и ты бы след оставил для родины… Ничего тебя не влечет… Или уж, видно, что-нибудь так завлекло, что и глядишь – не видишь, слушаешь и не слышишь… Знать, Бог того хочет. Французы толкуют: «Ce gue femme veut, Dieu le veut!»[11] У нас же, видно, наоборот быть должно. Добро. Правда, постарела я… Бывало, раней, чего пожелаю – свершается. А желала так сильно, что, кажется, камень загореться мог от моей воли… Стара…
– Матушка, родная моя!.. Что же мне делать? Научи! Посоветуй сама!
– Нет… Не говори ничего. Давно ты советов моих не слушаешь! Бог с тобой! Ступай, если правду мне чистую сказал… Я ведь узнаю… Ну, будь по-твоему! Помни: правда мне всего ближе… всего дороже! Самой приходилось сгибаться много… Таила то, чего сказать не могла. Но уж если я что сказала, так и жизнь на этой правде отдать могла. Слово мое было правда… Молчаньем лгала только порой. И то врагам, ради земли, ради царства… Друзьям – никогда! Я – жена, не муж, как ты. И думается, не станешь лгать ты мне словами. Если говоришь, так нет иного в мыслях. Так? Верно, Саша?
Пытливый взор ее обжег лицо фаворита, снова принявшее помертвелый вид.
– О, да ты и впрямь болен! Я и не вижу. Отдыху тебе не даю. Ступай. Может, и склеим все… Я подумаю. Жаль мне себя… Но и тебя жалею. Я подумаю. С Богом, иди… Мне тоже передохнуть надо… Окно открой… Так, благодарствуй… Иди! Я подумаю…
Медленно вышел из спальни Мамонов.
Екатерина подошла к окну и, прислонясь к раме, стоя стала глубоко вдыхать ароматный воздух, пропитанный дыханием соседних цветников.
От этого аромата еще сильней прилила кровь к вискам и щекам Екатерины, еще быстрее замелькали мысли в разгоряченной голове.
Какие-то забытые видения проносились перед ее внутренним взором, в то время когда глаза глядели на высокое, голубое небо, на буйную зелень парка, подбегающего к стенам ее покоев, и не видели ничего…
Все лицо этой старой женщины как-то странно помолодело и одухотворилось, словно озаренное светлыми воспоминаниями юности, овладевшими ею, просветленное наплывом великодушных решений и чувств, начинающих шевелиться на дне усталой, обычно холодной, недоверчивой души.
«Ну а если и лжет? Не для обиды мне… Жалеет, огорчить не хочет… За себя опасается… и за эту… за душеньку свою, если правда… Сама же я говорила в сей час ему: сердцу не закажешь… Так и он… Мало ли я любила смолоду… Вот и здесь, под этими деревами… чего не было… В этом покое…»
Екатерина оглянулась.
Залитая полуденными лучами, спальня ее имела особенно нарядный, ликующий вид.
Вся комната была окружена стройными серебряными колонками, сверху покрытыми эмалью лилового цвета; все это отражалось в зеркалах, украшающих стены, а сверху замыкалось прелестно расписанным потолком.
Вдруг словно ожила эта комната, наполнилась тенями, призраками. Не пугающими, белыми, в одеждах смерти, а веселыми, радостными, сверкающими любовью и страстью…
Красавцы-великаны Григорий и Алексей Орловы… Ловкий Зорич. Пылкий, сверкающий и быстро тухнущий Васильчиков… Увлекательный, пышущий здоровьем и негой Корсаков. «Пирр, царь эпирский», как называла она его… Философ в теле Гектора Ермолов, переживший то, чем, по словам Мамонова, страдает сейчас последний фаворит… Сознание стыда из-за положения мужчины, попавшего на содержание к своей повелительнице…
Вот умный, извилистый и сухой, внешне пламенный, ледяной внутри Завадовский. Выпущенный из будуара, он сумел войти в здание Сената, стать полезным министром, если не оказался пригоден как фаворит… Вот нежный, капризный, причудливый, но такой ласковый, обаятельный красавец-дитя Ланской… Кто знает, что толкало его, но он отдал ей с любовью и жизнь свою. Конечно, если бы она знала, что недостаток собственных сил этот хрупкий мужчина пополняет опасными приемами сильных возбуждающих средств, она бы поберегла его… Не только ласки мужчины – и он сам по себе был ей так дорог, так мил.
Очевидно, и он почему-либо дорожил Екатериной, хотя она была вдвое старше его. Иначе он не решился бы пойти на последнее, чтобы до конца казаться неутомимым и пылким в любви…
Наконец, заслоняя всех, зареял крупный, величавый образ человека с одним настоящим, но сверкающим, как бриллиант, глазом… С причудами балованного принца, с умом вождя, с характером смешанным, порою непреклонным до ужаса, порою изменчивым, как у женщины, охваченной жаждой любви…
Все они стали перед Екатериной… Всех помнит она… И, как это ни странно, любит всех и сейчас, далеких, полузабытых, истлевших в могиле, или случайных, как Страхов, как гвардеец Хвостов, осчастливленный ее лаской тогда, давно… когда еще она отдавала свое сердце избраннику, подобно всем остальным женщинам, а не брала их к себе, в золоченую клетку, как делала со времени вступления на трон…
Вот они, далекие, милые, полузабытые друзья ее юных лет…
Очаровательный, вкрадчивый и смелый Салтыков, отец ее первого ребенка… Блестящий рыцарь Запада, царственный и чарующий Понятовский…
Вот все они тут, в ее памяти, в ее остывающем сердце, которое все тише и медленнее бьется с каждым месяцем, с каждым днем…
Все тут…
И нет никого… Вихрями жизни отвеяло всех. Отлетает и последний…
Тут он, за стеной… И нет уже его… Отвеян жизнью…
Так скорее надо все покончить. Не дать позлословить, посмеяться на счет старой женщины, которая никак не хочет отпустить молодого любовника – своего подданного.
Она отпустит. Так, как и не ожидает никто!
Быстро подошла Екатерина к столу, на который бросила «счет», показанный ей Мамоновым.
Взяв пасквильный листок, она перешла к другому столу, на котором было навалено немало папок, ящиков, образцов минералов, каких-то инструментов, чертежей и много другого, как и на остальных семи-восьми столах различной величины, какими были уставлены спальня и кабинет Екатерины.
Раскрыв небольшую шкатулку, она собиралась бросить туда памфлет, как вдруг заметила сверху лежащий рисунок и взяла его брезгливо в руки, вглядываясь с презрительной гримасой в карикатуру, грубо отпечатанную на листке.
«Пожалуй, еще хуже что-нибудь нагрязнят обо мне… Какая низость… Тоже, поди, отсюда, от «подруг» и «друзей», дано внушение негодяям-издателям!»
На листке, действительно, был изображен гнусный рисунок за подписью: «Вот все, что ты любишь!»
Такие пасквили часто печатались за границей по внушению политических врагов императрицы, затем провозились в Россию и в тысячах экземпляров ходили по рукам у иностранцев, проживающих в столице, и у представителей русской знати, особенно из числа лиц, окружающих Павла. Завистливые подруги Екатерины, вроде княгини Дашковой, особенно старались распространять эти листки.
Екатерина швырнула отвратительный листок в ящик и захлопнула крышку.
Сев за свой стол, она раскрыла табакерку, левой рукой поднесла ее к носу и почти не отрывала, вдыхая возбуждающий порошок, пока правая рука скользила по гладкому листку бумаги.
Записка писалась по-французски и гласила так:
«Пусть совершается воля Судьбы. Я могу предложить вам блестящий исход, золотой мостик для почетного отступления. Что вы скажете о женитьбе на дочери графа Брюса? Ей, правда, только четырнадцатый год, но она совсем сформирована, я это знаю. Первейшая партия в империи: богата, родовита, хороша собой. Решайте немедленно. Жду ответа».
Держа перо в руке, она перечитала написанное и быстро добавила внизу по-русски:
«Теперь убедиться можешь, я тебе не враг. Нынче же вызову графиню Брюсову, чтобы на дежурство приехала с дочкой. Отвечай».
Сняв очки, Екатерина сложила листок и позвонила.
Появился Захар. Она протянула ему незапечатанный листок:
– Отдай графу. Принесешь ответ…
Молча взял записку этот скромный, осторожный и преданный человек, знающий самые сокровенные стороны личной жизни Екатерины, и поспешно вышел через маленькую дверь, ведущую на половину фаворита.
Екатерина сначала ходила в волнении по спальне, переходила в будуар, опять возвращалась назад.
Ноги, за последнее время начинающие изменять государыне, вдруг подкосились, заныли, отяжелели, стали словно свинцом наливаться.
Она вынуждена была опуститься на диванчик, протянулась на нем, закрыла руками лицо, глаза, стараясь ни о чем не думать, не замечать времени… Ждала.
Время тянулось страшно медленно…
Около получаса прошло. Никого нет…
Она готова была сама уже поспешить туда, узнать, не случилось ли чего.
Может быть, она не поняла, огорчила его своим предложением?.. Может быть, он и не думает уходить?.. В самом деле, против воли, но она могла возбудить в нем порыв ревности… А мужчины в таком состоянии еще глупее женщин…
Зачем было писать? Какая непростительная торопливость! Она уже не девочка. Знает людей, знает сердце мужское… Надо было переждать… Ну, подурит – и все по-старому могло пойти. А теперь! Как вернуть эту глупую записку?
Прямо пойти сказать, что все это пустяки, что она не пустит его, что любит и не думает заменить никем? Да, так и следует сделать…
Князь Г. Г. Орлов
Екатерина решительно двинулась к маленькой двери, когда та раскрылась и Захар появился на пороге серьезный, как будто опечаленный, с небольшим конвертом без адреса в руках.
Почти выхватила она этот холодный, загадочный сверток.
Что в нем? Мука или радость? Продолжение мирной, счастливой жизни или снова боль разрыва?.. Потом – новые встречи, новое сближение?
Конечно, она не останется одинокой после удаления этого фантазера, если он решил воспользоваться данным ему выходом. Она сейчас же заполнит вакансию, отдаст пустое место достойнейшему…
Но надо же поглядеть, что там, в записке…
Захар, осторожный, предусмотрительный, сейчас же вышел, как только записка очутилась в руках Екатерины.
Сорвав оболочку, при помощи лупы она стала читать.
Очевидно, рука сильно дрожала у Мамонова. Буквы стояли вразброд, почерк был неузнаваем.
«Дольше таиться нельзя. Должен признаться во всем. Судите и милуйте. На графине Брюсовой жениться не могу. Простите. Более году люблю без памяти княжну Щербатову. Вот будет полгода, как дал слово жениться… Надеюсь, поймете и выкажете милосердие и сострадание. Несчастный, но вам преданный до смерти А.».
Листок выпал из рук Екатерины.
Частые, крупные слезы покатились из глаз. Грудь судорожно, высоко стала вздыматься и опускаться. Но рыдания были беззвучные, задавленные, глухие…
«Так вот оно как! Все чистая правда, значит… И что зимою мне светлейший говорил… намекал… И все доносы теперешние… Вот оно что… Правда… правда…»
Голова ее упала на руки, лежащие на столе, и долго сдавленные рыдания потрясали это сильное, крупное тело…
Потом постепенно рыдания ослабели, стихли.
Она встала, выпила воды, отерла лицо, нашла записку Мамонова и положила ее в ящик шифоньера, стоящего в углу.
Затем позвонила.
– Анну Никитишну попроси… И капли мне мои подай… успокоительные… И льду для лица. Пожалуйста, Захар, поживее…
Зотов выслушал, поклонился:
– Слушаю. Позову… принесу…
Он скрылся.
Екатерина снова опустилась перед письменным столом, взяла перо, надела очки, начала писать; но только вывела первых два слова: «Господин граф…»
Сейчас же изорвала листок, взяла другой, написала: «Хотя бы теперь…»
И снова порвала. Так было испорчено четыре-пять листков. Наконец, испортив, сломав в пальцах гибкое гусиное перо, она бросила все в корзину под стол, облокотясь, закрыла лицо руками, и снова слезы хлынули из глаз, орошая щеки, скользя между белыми пальцами с розовыми ногтями…
Шум двери, шаги подходящей Нарышкиной заставили Екатерину обернуться.
У дверей стоял Захар с каплями на подносе, с куском льда на тарелке.
– Поставь. Уйди. Благодарю…
И, не ожидая даже, пока скроется старый камердинер, Екатерина обратилась к Нарышкиной:
– Ты знаешь ли? Все кончено… Он написал… Он любит княжну… дал ей слово жениться… Понимаешь, все кончено…
И снова рыдания, на этот раз неудержимые, громкие, наполнили комнату.
Долго пришлось Нарышкиной успокаивать подругу.
Все было пущено в ход: капли, лед к щекам, убеждения и даже дружеские упреки в малодушии, в слабости, так не идущей великой повелительнице, женщине, прославленной всюду и везде.
Лесть послужила самым лучшим лекарством.
Понемногу Екатерина успокоилась.
– Ты права. Распускаться не надо. Скорее вызови княжну… и ее маменьку… На послезавтра назначу сговор…
– Умница, милая. Это им будет самое лучшее наказание…
– Пускай… А нынче я, может быть, загляну к тебе… Пожалуй, и этого… ротмистра… Зубова пригласи. Пусть поболтает… утешит, рассеет меня немного… Я столь несчастна!..
Слезы снова хлынули градом из красивых еще, теперь опечаленных глаз.
II
– Да я… Да кто же… Да никогда, государыня… Да разве… – залепетал наконец он, кое-как преодолев свою внезапную унизительную слабость.
Екатерина вдруг махнула рукой и негромко расхохоталась, уловив страх фаворита. Ей стало и жалко его, и смешно.
– Ха-ха-ха! О Господи! Вот не чаяла, что так пугать тебя могу… Вздор!.. Успокойся! И слушай, что теперь без гнева, по чести по моей скажу… Ты знаешь, как я дорожу словом чести… Так слушай. Правда, прибыль мне не велика, если бросает свое место, уходит от меня человек, которого любила я все время… которого, как мать, берегла и холила… но… и убыток не велик. Люди разберут, чья больше вина. И Бог рассудит… Только неправды я не выношу… Что ты такое плел позавчера? Нынче, сдается, посмирнее стал. Сошло с тебя? Снова повторишь ли? Я в чем перед тобою виновата ли?
– Конечно, нет, государыня… Я и субботу никого не винил, говорил, что не заслужил охлаждения… Но если оно явилось, тоже никто не виноват. Сердцу только Бог указать может, матушка! Больше никто…
– Так, так… Мудрец какой стал ты у меня, Саша… Далей.
– Я только и сказал: судьба. Силы мои слабы… Хвораю все…
– А я хожу за тобою, да так, как не каждая мать за дитятей за любимым…
– Видит Бог, государыня, помню, помню, ценю это… Вот слезы мои на глазах тому порукою. Стыдно, а не прячу их, матушка. Смотри и верь…
– Смотрю, верю… Дальше… – мягче и тише отозвалась Екатерина, забывшая обо всем в мире в эту минуту и стоящая, как женщина, у которой бесповоротно собрались отнять нечто близкое, дорогое: последний призрак радости, последнюю крупицу чувства, еще не развеянного среди долгих лет бурной, полной событиями, приключениями и романами жизни.
– А далее старое пойдет… Первое, думается, негоден я тебе. Вместо радости и отдыха – заботы и скука со мною… с больным, с слабым… с печальным… Не рад и сам, а не вижу в себе веселья былого. Улетело оно, златокрылое. Не поймаю. Не вини…
– В том не виню… Далей…
– Другое: тошно мне и на людей глядеть… Что говорят, что думают обо мне! Моложе был, как-то не думалось. А теперь, что дальше… Не сердись, матушка… Я о себе, не о тебе. Ты выше всех. Тебе нет суда людского, кроме Божьего. А я и о том думаю: придет минута, надоем, как с другими было. Уйти прикажешь. Куда я глаза покажу? И перед самим собою… Прости… все скажу…
– Все, все. Иначе как же?..
– Война теперь. Народ последнее несет. А я в роскоши купаюсь по твоей милости… Завистники шипят: «Фаворит куски рвет!»
– Ложь. Ты никогда не просишь… Я сама…
– Мы это знаем, государыня, больше никто… А покор остается… Вот посмотри, какие итоги разгуливают и по нашему городу, и по европейским дворам… Я не хотел… Но надо же мне оправдать себя, что не пустая, шалая дума толкает меня… от моего счастья уйти велит… Многое… тяжелое… И вот это заодно…
Граф подал Екатерине листок, сложенный пополам, исписанный внутри, как запись в приходо-расходной книге.
Быстро двинувшись к письменному столу, Екатерина взяла со стола прежде всего золотую табакерку, одну из тех, какие стояли по всем комнатам, где проводила время государыня, раскрыла, втянула ароматный табак, с сердцем захлопнула крышку, отыскала очки, надела, взяла в руки большое увеличительное стекло в золотой оправе, развернула листок и стала читать…
Гнев снова овладел ею с первых же строк, какие она пробежала глазами. Но, стиснув свои белые, крепкие зубы, которые были все еще целы, кроме одного в верхнем ряду, Екатерина, слегка шевеля губами, будто читая про себя, просмотрела весь листок.
Вот что на нем было:
«Ведомость приходу и расходу по «маленькому хозяйству» Екатерины Великого, как ее бескорыстные хвалители, свои и иноземные, именуют.
Со дня «Ропшинского действа», роптания достойного, и до наших дней, кроме предбудущего, как Господь нам еще да поможет.
ПРИХОДУ
(Согласовано с письмом, кое к господину барону Гримму в Париж послано)
Губерний, по новому положению учрежденных. . . . . . 29
Городов вновь выстроено. . . . . . . . . .144
Заключенных договоров и трактатов. . . . . . . . 30
Одержанных побед. . . . . . . . . . . 78
Достопамятных указов о законах либо новых учреждениях. . . . 88
Указов для народной участи облегчения. . . . . . . 113
РАСХОДУ
(С тем, что и малым детям ведомо у нас, согласовано)
Братьям пятерым Орловым. . . . . . . . 17 000 000 р.
г. Высоцкому. . . . . . . . . . . 300 000
г. Васильчикову. . . . . . . . . . 1 100 000
г. Потемкину. . . . . . . . . . . 5 000 000
г. Завадовскому. . . . . . . . . . 1 380 000
г. Зоричу. . . . . . . . . . . 420 000
г. Корсаку. . . . . . . . . . . 920 000
г. Ланскому. . . . . . . . . . . 7 200 000
г. Ермолову. . . . . . . . . . . 550 000
г. Мамонову. . . . . . . . . . . 690 000
гг. Страхову, Левашову, Стоянову, Казаринову и прочим с ними. . 1 500 000
На всякие плезирные расходы. . . . . . . . 7 000 000
На войны, земель не давшие. . . . . . . . 150 000 000
Людьми утрач. всего до 500 000 чел.
А балансом счеты уравнять – сие всяк сам легко сможет.
Счетоводитель Нелицеприятный»
– Пашквиль гнусная… Я знаю, чьих рук дело. Она, «дружок мой», помощница всего и во всем главная, муравей на возу. Душенька княгинюшка, красуля… Академии директор и всем сплетням заводчица… Ну, попадется она мне… Тяжебница! Ей бы только чужих свиней хватать и резать, а не… Подожди, Екатерина Романовна, тезка моя милая… Мы ужо…
– Да нет, быть не может, чтобы она…
– Кому иному? Другой бы не посмел. Тут ложь и правда совсем по-особому, по-женски смешаны… Но… о ней ли будем спорить? Дашкову я давно на примете держу. Случая нет. А подойдет – за все отвечать заставлю… Чтобы не сказала, будто я из-за обиды мелкой караю и гоню… Крикунья, горло широкое. Надо с ней иначе… Но все же прошу мне сказать: что тебя тут трогать может? Дай Бог, чтобы о тебе так же много и хорошо говорили, как о светлейшем. А и его здесь поместили. Не место красит человека, человек – место; уж если на то пойти, что неловко, стыдно тебе любить меня… Меня!.. Вот ежели бы ты не любя, лукаво, продажно подходил – тогда иное дело… Я бы первая почуяла. Ежели бы ты видел, что не люблю я тебя, а только себя, старуху, тешу, слабости потакаю… Видишь, кажись, иное. А это самое вот колебание в тебе еще ближе, еще дороже тебя делает, когда обозначилось, что, кроме красоты телесной и сердечной нежности, душу в себе гордую носишь… Так в чем же помеха? Я, правда, женщиной родилась. Иные нам пути и законы написаны и природой, и небом, чем вам, чем мужскому полу. Вы все смеете… Все себе разрешили… И думать не хотите о нас. Может, женщина ни в чем, кроме пола, от вашей мужской души отличия не имеет. Мне судьба иное сулила, чем всем женам земным… Тридцать лет, почитай, я правлю страной, сильным народом… И меня самое великим мужем в женском образе зовут, верю, не за то лишь, что я платить могу, обласкать людей умею. Без огня дыму нет. Да еще такого жаркого дыму, как про твою «матушку», как зовешь меня, по свету идет!.. Чего же стыдиться тебе? Я не стыжусь, что, может, на сотни две лет путь новый указала женам на земле…
– Путь новый?..
– Да, да. Не про троны я говорю. И до меня были государыни… и будут. Я говорю о сердце. Про него скажу. Волю дала я на высоте своему сердцу и показала, что ни вреда, ни стыда нет от этого умной жене… Такой, которая свято держит свое чувство каждый раз, когда загорается оно. А что чувство не единожды в жизни, не двоежды, не троежды загораться у нас, у жен, может, про то весь мир ведает. Укрывать же зачем, лукавить, лицемерствовать? Нет! Кто смеет – пускай смеет… И слабых надо учить смелее быть. Не только государыней народа – водительницей жен русских во всей правде их душевной быть хочу. Ужели этого не поймешь? Все на своем стоять будешь? Молчишь? Говори же.
– Оно-то и так, – грустно качая головой, ответил граф, – да мне задача та не по плечу. Простой я, не такой, как ты, матушка… Понял это… и вот…
Он не досказал.
– Ха-ха… Вижу, правда… слабый ты духом, Саша. Жаль! Думалось, так и проведем мы последние дни. Немного мне осталось… Устала я – вверилась тебе. Светлейший тебя любит, с его помощью, гляди, и ты бы след оставил для родины… Ничего тебя не влечет… Или уж, видно, что-нибудь так завлекло, что и глядишь – не видишь, слушаешь и не слышишь… Знать, Бог того хочет. Французы толкуют: «Ce gue femme veut, Dieu le veut!»[11] У нас же, видно, наоборот быть должно. Добро. Правда, постарела я… Бывало, раней, чего пожелаю – свершается. А желала так сильно, что, кажется, камень загореться мог от моей воли… Стара…
– Матушка, родная моя!.. Что же мне делать? Научи! Посоветуй сама!
– Нет… Не говори ничего. Давно ты советов моих не слушаешь! Бог с тобой! Ступай, если правду мне чистую сказал… Я ведь узнаю… Ну, будь по-твоему! Помни: правда мне всего ближе… всего дороже! Самой приходилось сгибаться много… Таила то, чего сказать не могла. Но уж если я что сказала, так и жизнь на этой правде отдать могла. Слово мое было правда… Молчаньем лгала только порой. И то врагам, ради земли, ради царства… Друзьям – никогда! Я – жена, не муж, как ты. И думается, не станешь лгать ты мне словами. Если говоришь, так нет иного в мыслях. Так? Верно, Саша?
Пытливый взор ее обжег лицо фаворита, снова принявшее помертвелый вид.
– О, да ты и впрямь болен! Я и не вижу. Отдыху тебе не даю. Ступай. Может, и склеим все… Я подумаю. Жаль мне себя… Но и тебя жалею. Я подумаю. С Богом, иди… Мне тоже передохнуть надо… Окно открой… Так, благодарствуй… Иди! Я подумаю…
Медленно вышел из спальни Мамонов.
Екатерина подошла к окну и, прислонясь к раме, стоя стала глубоко вдыхать ароматный воздух, пропитанный дыханием соседних цветников.
От этого аромата еще сильней прилила кровь к вискам и щекам Екатерины, еще быстрее замелькали мысли в разгоряченной голове.
Какие-то забытые видения проносились перед ее внутренним взором, в то время когда глаза глядели на высокое, голубое небо, на буйную зелень парка, подбегающего к стенам ее покоев, и не видели ничего…
Все лицо этой старой женщины как-то странно помолодело и одухотворилось, словно озаренное светлыми воспоминаниями юности, овладевшими ею, просветленное наплывом великодушных решений и чувств, начинающих шевелиться на дне усталой, обычно холодной, недоверчивой души.
«Ну а если и лжет? Не для обиды мне… Жалеет, огорчить не хочет… За себя опасается… и за эту… за душеньку свою, если правда… Сама же я говорила в сей час ему: сердцу не закажешь… Так и он… Мало ли я любила смолоду… Вот и здесь, под этими деревами… чего не было… В этом покое…»
Екатерина оглянулась.
Залитая полуденными лучами, спальня ее имела особенно нарядный, ликующий вид.
Вся комната была окружена стройными серебряными колонками, сверху покрытыми эмалью лилового цвета; все это отражалось в зеркалах, украшающих стены, а сверху замыкалось прелестно расписанным потолком.
Вдруг словно ожила эта комната, наполнилась тенями, призраками. Не пугающими, белыми, в одеждах смерти, а веселыми, радостными, сверкающими любовью и страстью…
Красавцы-великаны Григорий и Алексей Орловы… Ловкий Зорич. Пылкий, сверкающий и быстро тухнущий Васильчиков… Увлекательный, пышущий здоровьем и негой Корсаков. «Пирр, царь эпирский», как называла она его… Философ в теле Гектора Ермолов, переживший то, чем, по словам Мамонова, страдает сейчас последний фаворит… Сознание стыда из-за положения мужчины, попавшего на содержание к своей повелительнице…
Вот умный, извилистый и сухой, внешне пламенный, ледяной внутри Завадовский. Выпущенный из будуара, он сумел войти в здание Сената, стать полезным министром, если не оказался пригоден как фаворит… Вот нежный, капризный, причудливый, но такой ласковый, обаятельный красавец-дитя Ланской… Кто знает, что толкало его, но он отдал ей с любовью и жизнь свою. Конечно, если бы она знала, что недостаток собственных сил этот хрупкий мужчина пополняет опасными приемами сильных возбуждающих средств, она бы поберегла его… Не только ласки мужчины – и он сам по себе был ей так дорог, так мил.
Очевидно, и он почему-либо дорожил Екатериной, хотя она была вдвое старше его. Иначе он не решился бы пойти на последнее, чтобы до конца казаться неутомимым и пылким в любви…
Наконец, заслоняя всех, зареял крупный, величавый образ человека с одним настоящим, но сверкающим, как бриллиант, глазом… С причудами балованного принца, с умом вождя, с характером смешанным, порою непреклонным до ужаса, порою изменчивым, как у женщины, охваченной жаждой любви…
Все они стали перед Екатериной… Всех помнит она… И, как это ни странно, любит всех и сейчас, далеких, полузабытых, истлевших в могиле, или случайных, как Страхов, как гвардеец Хвостов, осчастливленный ее лаской тогда, давно… когда еще она отдавала свое сердце избраннику, подобно всем остальным женщинам, а не брала их к себе, в золоченую клетку, как делала со времени вступления на трон…
Вот они, далекие, милые, полузабытые друзья ее юных лет…
Очаровательный, вкрадчивый и смелый Салтыков, отец ее первого ребенка… Блестящий рыцарь Запада, царственный и чарующий Понятовский…
Вот все они тут, в ее памяти, в ее остывающем сердце, которое все тише и медленнее бьется с каждым месяцем, с каждым днем…
Все тут…
И нет никого… Вихрями жизни отвеяло всех. Отлетает и последний…
Тут он, за стеной… И нет уже его… Отвеян жизнью…
Так скорее надо все покончить. Не дать позлословить, посмеяться на счет старой женщины, которая никак не хочет отпустить молодого любовника – своего подданного.
Она отпустит. Так, как и не ожидает никто!
Быстро подошла Екатерина к столу, на который бросила «счет», показанный ей Мамоновым.
Взяв пасквильный листок, она перешла к другому столу, на котором было навалено немало папок, ящиков, образцов минералов, каких-то инструментов, чертежей и много другого, как и на остальных семи-восьми столах различной величины, какими были уставлены спальня и кабинет Екатерины.
Раскрыв небольшую шкатулку, она собиралась бросить туда памфлет, как вдруг заметила сверху лежащий рисунок и взяла его брезгливо в руки, вглядываясь с презрительной гримасой в карикатуру, грубо отпечатанную на листке.
«Пожалуй, еще хуже что-нибудь нагрязнят обо мне… Какая низость… Тоже, поди, отсюда, от «подруг» и «друзей», дано внушение негодяям-издателям!»
На листке, действительно, был изображен гнусный рисунок за подписью: «Вот все, что ты любишь!»
Такие пасквили часто печатались за границей по внушению политических врагов императрицы, затем провозились в Россию и в тысячах экземпляров ходили по рукам у иностранцев, проживающих в столице, и у представителей русской знати, особенно из числа лиц, окружающих Павла. Завистливые подруги Екатерины, вроде княгини Дашковой, особенно старались распространять эти листки.
Екатерина швырнула отвратительный листок в ящик и захлопнула крышку.
Сев за свой стол, она раскрыла табакерку, левой рукой поднесла ее к носу и почти не отрывала, вдыхая возбуждающий порошок, пока правая рука скользила по гладкому листку бумаги.
Записка писалась по-французски и гласила так:
«Пусть совершается воля Судьбы. Я могу предложить вам блестящий исход, золотой мостик для почетного отступления. Что вы скажете о женитьбе на дочери графа Брюса? Ей, правда, только четырнадцатый год, но она совсем сформирована, я это знаю. Первейшая партия в империи: богата, родовита, хороша собой. Решайте немедленно. Жду ответа».
Держа перо в руке, она перечитала написанное и быстро добавила внизу по-русски:
«Теперь убедиться можешь, я тебе не враг. Нынче же вызову графиню Брюсову, чтобы на дежурство приехала с дочкой. Отвечай».
Сняв очки, Екатерина сложила листок и позвонила.
Появился Захар. Она протянула ему незапечатанный листок:
– Отдай графу. Принесешь ответ…
Молча взял записку этот скромный, осторожный и преданный человек, знающий самые сокровенные стороны личной жизни Екатерины, и поспешно вышел через маленькую дверь, ведущую на половину фаворита.
Екатерина сначала ходила в волнении по спальне, переходила в будуар, опять возвращалась назад.
Ноги, за последнее время начинающие изменять государыне, вдруг подкосились, заныли, отяжелели, стали словно свинцом наливаться.
Она вынуждена была опуститься на диванчик, протянулась на нем, закрыла руками лицо, глаза, стараясь ни о чем не думать, не замечать времени… Ждала.
Время тянулось страшно медленно…
Около получаса прошло. Никого нет…
Она готова была сама уже поспешить туда, узнать, не случилось ли чего.
Может быть, она не поняла, огорчила его своим предложением?.. Может быть, он и не думает уходить?.. В самом деле, против воли, но она могла возбудить в нем порыв ревности… А мужчины в таком состоянии еще глупее женщин…
Зачем было писать? Какая непростительная торопливость! Она уже не девочка. Знает людей, знает сердце мужское… Надо было переждать… Ну, подурит – и все по-старому могло пойти. А теперь! Как вернуть эту глупую записку?
Прямо пойти сказать, что все это пустяки, что она не пустит его, что любит и не думает заменить никем? Да, так и следует сделать…
Князь Г. Г. Орлов
Екатерина решительно двинулась к маленькой двери, когда та раскрылась и Захар появился на пороге серьезный, как будто опечаленный, с небольшим конвертом без адреса в руках.
Почти выхватила она этот холодный, загадочный сверток.
Что в нем? Мука или радость? Продолжение мирной, счастливой жизни или снова боль разрыва?.. Потом – новые встречи, новое сближение?
Конечно, она не останется одинокой после удаления этого фантазера, если он решил воспользоваться данным ему выходом. Она сейчас же заполнит вакансию, отдаст пустое место достойнейшему…
Но надо же поглядеть, что там, в записке…
Захар, осторожный, предусмотрительный, сейчас же вышел, как только записка очутилась в руках Екатерины.
Сорвав оболочку, при помощи лупы она стала читать.
Очевидно, рука сильно дрожала у Мамонова. Буквы стояли вразброд, почерк был неузнаваем.
«Дольше таиться нельзя. Должен признаться во всем. Судите и милуйте. На графине Брюсовой жениться не могу. Простите. Более году люблю без памяти княжну Щербатову. Вот будет полгода, как дал слово жениться… Надеюсь, поймете и выкажете милосердие и сострадание. Несчастный, но вам преданный до смерти А.».
Листок выпал из рук Екатерины.
Частые, крупные слезы покатились из глаз. Грудь судорожно, высоко стала вздыматься и опускаться. Но рыдания были беззвучные, задавленные, глухие…
«Так вот оно как! Все чистая правда, значит… И что зимою мне светлейший говорил… намекал… И все доносы теперешние… Вот оно что… Правда… правда…»
Голова ее упала на руки, лежащие на столе, и долго сдавленные рыдания потрясали это сильное, крупное тело…
Потом постепенно рыдания ослабели, стихли.
Она встала, выпила воды, отерла лицо, нашла записку Мамонова и положила ее в ящик шифоньера, стоящего в углу.
Затем позвонила.
– Анну Никитишну попроси… И капли мне мои подай… успокоительные… И льду для лица. Пожалуйста, Захар, поживее…
Зотов выслушал, поклонился:
– Слушаю. Позову… принесу…
Он скрылся.
Екатерина снова опустилась перед письменным столом, взяла перо, надела очки, начала писать; но только вывела первых два слова: «Господин граф…»
Сейчас же изорвала листок, взяла другой, написала: «Хотя бы теперь…»
И снова порвала. Так было испорчено четыре-пять листков. Наконец, испортив, сломав в пальцах гибкое гусиное перо, она бросила все в корзину под стол, облокотясь, закрыла лицо руками, и снова слезы хлынули из глаз, орошая щеки, скользя между белыми пальцами с розовыми ногтями…
Шум двери, шаги подходящей Нарышкиной заставили Екатерину обернуться.
У дверей стоял Захар с каплями на подносе, с куском льда на тарелке.
– Поставь. Уйди. Благодарю…
И, не ожидая даже, пока скроется старый камердинер, Екатерина обратилась к Нарышкиной:
– Ты знаешь ли? Все кончено… Он написал… Он любит княжну… дал ей слово жениться… Понимаешь, все кончено…
И снова рыдания, на этот раз неудержимые, громкие, наполнили комнату.
Долго пришлось Нарышкиной успокаивать подругу.
Все было пущено в ход: капли, лед к щекам, убеждения и даже дружеские упреки в малодушии, в слабости, так не идущей великой повелительнице, женщине, прославленной всюду и везде.
Лесть послужила самым лучшим лекарством.
Понемногу Екатерина успокоилась.
– Ты права. Распускаться не надо. Скорее вызови княжну… и ее маменьку… На послезавтра назначу сговор…
– Умница, милая. Это им будет самое лучшее наказание…
– Пускай… А нынче я, может быть, загляну к тебе… Пожалуй, и этого… ротмистра… Зубова пригласи. Пусть поболтает… утешит, рассеет меня немного… Я столь несчастна!..
Слезы снова хлынули градом из красивых еще, теперь опечаленных глаз.
II
ДВОЙНОЙ СГОВОР
Когда к вечеру Зубов, надушенный, затянутый, в парадной форме, явился по приглашению к Нарышкиной, хозяйка была совершенно одна и встретила гостя с грустным, опечаленным видом.
– Здравствуйте. Очень мило сделали, что откликнулись на мой призыв. Мне очень нездоровится нынче. Обычные мигрени. Видите, я совсем по-домашнему… Уж не взыщите… Садитесь. Чаю хотите? Нет? Поболтаем. Да что вы так скучны тоже? Бледный, томный… На себя не похож… Я вас знала всегда таким веселым, живым, на загляденье… Неужто, в самом деле, так сердцем больны? А? Не верится даже…
– Не знаю, что и сказать! Я свои чувства не раз выражал вам. И теперь, когда вы влили в меня надежду… Наконец, сегодняшняя записка… Я между жизнью и смертью… Говорят, нынче произошло окончательное объяснение. Называют и невесту графа: княжна Щербатова… Не мучьте… Говорите скорее: как моя участь? Смею ли я надеяться?..
– Увы! Порадовать мало чем могу вас. Для того и позвала, чтобы вы не втягивались больше в свои мечты… Насколько мне известно, выбор уже остановили – увы! – не на вас… Стойте, что с вами?.. Вы помертвели?.. Успокойтесь… Выпейте воды… Я пошутила… Даю вам слово… Хотела испытать… Еще не решено. Да будьте же мужчиной… Слышите: еще все перед вами… Ну что вы? Лучше стало теперь? Дитя! Какой смешной…
– О, не смейтесь… Я только и живу этой мыслью… Анна Никитишна, умоляю вас, помогите мне… Я так вам буду благодарен… Так…
Он сразу со своего стула пересел к ней на диван, где хозяйка полулежала в свободной позе, и стал целовать ее руки.
– Я все сделаю, что хотите… Буду слушать вас, готов на все… Но вы научите… Я не забуду… Прошу вас…
И он стал все горячей и сильнее целовать ее полуобнаженную руку, шею, коснулся губами груди, на которой раскрылся домашний, плохо застегнутый пеньюар.
Нарышкина, еще привлекательная, здоровая женщина, почувствовала жгучую истому от поцелуев этого красавца и, пожалуй, не отказалась бы от его ласк, но Екатерина могла войти каждую минуту, и это сдержало разгоряченную женщину.
– Стойте. Опомнитесь, сумасшедший мальчик! Не теперь, после… Сейчас может прийти она… я жду ее… Придите в себя, оправьтесь… Помните, какая участь постигла Корсакова и графиню Брюсову за такую же оплошность… Ага, испугался! Ну и сидите паинькой. Верю вам и так, без сильных доказательств, что вы не забудете моих услуг, моей помощи… и постараетесь не остаться в долгу… Я признательных, сердечных людей люблю. А вам буду тем полезнее, что светлейший, наверное, пойдет против вас. Он привык, чтобы и в сердечных делах здесь глядели из его руки, брали того, кого он укажет. А нам надоело. Хочется сделать собственный выбор… Вот и подтянитесь… Как излишняя скромность может быть вредна, так опасна особая развязность… Вы эту прыть покажете с Протасовой, когда придет время. Оно и будет передано по адресу. А мы с вами еще будем видаться, надеюсь… Пригладьте ваши волосы… Пудру сотрите на мундире… вам попало с моей прически… Так… Тсс… вот, кажется, мистер Том изволит лаять. Взгляните в окно… Идет… Ну, сидите смирно. Мы никого не ожидаем… Болтаем, как добрые друзья… И… – Оставя французскую речь, Нарышкина закончила по-русски: – Помните: смелым Бог владеет. Только смелость умной быть должна… – Затем снова залепетала по-французски: – Скажите откровенно: как нравится вам эта Хюсс? Преплохая актриса. И некрасива даже. Удивляюсь, что хорошего нашел в ней господин Морков?..
– Здравствуйте. Очень мило сделали, что откликнулись на мой призыв. Мне очень нездоровится нынче. Обычные мигрени. Видите, я совсем по-домашнему… Уж не взыщите… Садитесь. Чаю хотите? Нет? Поболтаем. Да что вы так скучны тоже? Бледный, томный… На себя не похож… Я вас знала всегда таким веселым, живым, на загляденье… Неужто, в самом деле, так сердцем больны? А? Не верится даже…
– Не знаю, что и сказать! Я свои чувства не раз выражал вам. И теперь, когда вы влили в меня надежду… Наконец, сегодняшняя записка… Я между жизнью и смертью… Говорят, нынче произошло окончательное объяснение. Называют и невесту графа: княжна Щербатова… Не мучьте… Говорите скорее: как моя участь? Смею ли я надеяться?..
– Увы! Порадовать мало чем могу вас. Для того и позвала, чтобы вы не втягивались больше в свои мечты… Насколько мне известно, выбор уже остановили – увы! – не на вас… Стойте, что с вами?.. Вы помертвели?.. Успокойтесь… Выпейте воды… Я пошутила… Даю вам слово… Хотела испытать… Еще не решено. Да будьте же мужчиной… Слышите: еще все перед вами… Ну что вы? Лучше стало теперь? Дитя! Какой смешной…
– О, не смейтесь… Я только и живу этой мыслью… Анна Никитишна, умоляю вас, помогите мне… Я так вам буду благодарен… Так…
Он сразу со своего стула пересел к ней на диван, где хозяйка полулежала в свободной позе, и стал целовать ее руки.
– Я все сделаю, что хотите… Буду слушать вас, готов на все… Но вы научите… Я не забуду… Прошу вас…
И он стал все горячей и сильнее целовать ее полуобнаженную руку, шею, коснулся губами груди, на которой раскрылся домашний, плохо застегнутый пеньюар.
Нарышкина, еще привлекательная, здоровая женщина, почувствовала жгучую истому от поцелуев этого красавца и, пожалуй, не отказалась бы от его ласк, но Екатерина могла войти каждую минуту, и это сдержало разгоряченную женщину.
– Стойте. Опомнитесь, сумасшедший мальчик! Не теперь, после… Сейчас может прийти она… я жду ее… Придите в себя, оправьтесь… Помните, какая участь постигла Корсакова и графиню Брюсову за такую же оплошность… Ага, испугался! Ну и сидите паинькой. Верю вам и так, без сильных доказательств, что вы не забудете моих услуг, моей помощи… и постараетесь не остаться в долгу… Я признательных, сердечных людей люблю. А вам буду тем полезнее, что светлейший, наверное, пойдет против вас. Он привык, чтобы и в сердечных делах здесь глядели из его руки, брали того, кого он укажет. А нам надоело. Хочется сделать собственный выбор… Вот и подтянитесь… Как излишняя скромность может быть вредна, так опасна особая развязность… Вы эту прыть покажете с Протасовой, когда придет время. Оно и будет передано по адресу. А мы с вами еще будем видаться, надеюсь… Пригладьте ваши волосы… Пудру сотрите на мундире… вам попало с моей прически… Так… Тсс… вот, кажется, мистер Том изволит лаять. Взгляните в окно… Идет… Ну, сидите смирно. Мы никого не ожидаем… Болтаем, как добрые друзья… И… – Оставя французскую речь, Нарышкина закончила по-русски: – Помните: смелым Бог владеет. Только смелость умной быть должна… – Затем снова залепетала по-французски: – Скажите откровенно: как нравится вам эта Хюсс? Преплохая актриса. И некрасива даже. Удивляюсь, что хорошего нашел в ней господин Морков?..
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента