Пока что присутствие рядом пузырька с ядом или провода под высоким напряжением ни разу не совпало с периодами помутнения рассудка, но Кюлафруа, и позже Дивина, будут страшиться этого момента, и одновременно готовиться к тому, что это случится очень скоро по воле Рока, и чтобы смерть все равно явилась следствием их решения или их отвращения к жизни.
Это были прогулки без цели, бессонными ночами по черным улицам города. Он останавливался и заглядывал в окна на залитые золотистым светом интерьеры через гипюр занавесей с вышитыми цветами, акантовыми листьями, амурами, стреляющими из лука, кружевными оленями, и эти интерьеры напоминали ему дарохранительницы, скрытые за занавесками, в массивных и темных алтарях. Перед окнами и по их сторонам на ступенях алтаря фонари, как восковые свечи, выстроились в почетном карауле среди деревьев с еще необлетевшей листвой, на которых распускались букеты лилий эмалевых, металлических, тканевых. Словом, это были обычные выдумки маленького бродяги, в представлении которого мир заключен в магическую сеть, которую они сами ткут вокруг глобуса и завязывают пальцами ловкими и крепкими, как у Павловой [15]. Эти дети умеют быть невидимыми для других. Контролер не разглядит их в вагоне, полицейский на пристани, даже в тюрьмы они, кажется, попадают тайком, как табак, чернила для татуировки, свет луны или луч солнца, или как звуки фортепьяно. Малейший жест служит им подтверждением того, что хрустальное зеркало, которое их кулак покрывает серебристыми паутинками, заключает в себе целый мир домов, ламп, люлек, крещений, - мир людей. Ребенок, о котором идет речь, был настолько далек от всего этого, что от времени своих скитаний он, кажется, удержал в памяти лишь одну мысль: "В городе у женщин в трауре красивые туалеты". Но в своем одиночестве он может умиляться при виде чужих мелких неприятностей: присевшая на корточки старушка, внезапно застигнутая ребенком, обмочила черные хлопчатобумажные чулки; а стоя перед окнами еще не заполненных посетителями ресторанов, взрывающихся яркими огнями, хрусталем и серебром, он, затаив дыхание, наблюдает сцены из трагедий, которые гарсоны во фраках, театрально обмениваясь репликами и обсуждая вопросы первенства, разыгрывали до прихода первой элегантной пары, ломающей своим появлением все действо; или педерасты, которые, заплатив ему только 50 сантимов, сбегали полные счастья, которого им хватит на целую неделю; на больших вокзалах он из зала ожидания ночами наблюдал, как мужские тени в свете печальных огней прожекторов пересекают бесчисленное множество рельсов. У него болели ноги и плечи. Ему было холодно.
Дивина вспоминает эти грустные моменты из жизни бродяги: вот ночью на дороге какая-то машина, внезапно осветив его фарами, выставляет напоказ и ему и себе его бедные лохмотья.
У Миньона горячее тело. Дивина вжалась в него. Не знаю, то ли это уже во сне или она еще вспоминает: "Как-то утром (совсем рано, на рассвете) я постучала в твою дверь. Я не могла больше бродить по улицам среди старьевщиков и отбросов. Я искала твою постель, которая была скрыта от меня кружевами, кружева, кружевной океан, кружевной мир. Из самого далекого уголка мира кулак боксера забросил меня в узкую сточную канаву". Именно в этот момент раздавался звон колокола- Теперь она засыпает в кружевах, и их соединенные тела плывут.
Этим утром, после того, как я целую ночь напролет с особой нежностью ласкал мою дорогую парочку, мой сон прерывается грохотом засова, который отодвигал тюремщик, пришедший за мусором. Я встаю и, пошатываясь, бреду к параше, еще не выйдя из странного сна, в котором я сумел получить прощение своей жертвы. Я был погружен в ужас по самый рот. Ужас входил в меня. Я жевал его- Я был полон им. Он, моя юная жертва, сидел рядом со мной и свою голую левую ногу, вместо того, чтобы положить на правую, подсунул под ляжку. Он ничего не сказал, но я совершенно точно знал, что он думает: "Я все сказал судье, ты прощен. К тому же я буду присутствовать на судебном заседании. Ты можешь признаться. И быть уверенным: ты прощен." И тут же, как это обычно и бывает во снах, он превратился в маленький труп -не крупнее фигурки с рождественского пирога, не крупнее вырванного зуба - лежащий на дне бокала с шампанским среди греческого пейзажа с витыми обломками колонн, вокруг которых обвиваются и развеваются, как серпантин, длинные белые черви; и все залито светом, который бывает только в сновидениях. Я уже не припоминаю, где был я при этом, но знаю, что поверил его словам. С пробуждением ощущение того, что меня простили, не прошло. Но о том, чтобы вернуться в мир реальных ощущений, в мир камеры, об этом нет и речи. Я снова ложусь до времени, когда разносят хлеб. Атмосфера ночи, запах, который идет от параши, полной дерьма и желтой воды, поднимают во мне, словно черную землю, подкопанную кротами, воспоминания детства. Одно воспоминание вызывает другое; вся та жизнь, которую я считал подземной и навеки скрытой, выходит на поверхность, на свежий воздух, под грустное солнце, отчего приобретает запах гнили, которым я упиваюсь. Наиболее болезненное воспоминание - это воспоминание об уборной в доме с шиферной крышей. Она была моим убежищем. Жизнь, которую я воспринимал как что-то далекое и запутанное, через темноту уборной и ее запах -- трогательный запах, в котором преобладает аромат бузины и плодородной земли, поскольку уборная находилась в отдаленном углу сада, возле ограды, -- эта жизнь казалась мне особенно приятной, ласковой, легкой, даже слишком легкой, то есть и вовсе лишенной веса. Говоря о жизни, я имею в виду то, что происходило вне уборной, весь остальной мир, который не был моим маленьким закутком из досок, изрешеченных ходами насекомых. Мне казалось, что она немного колеблется, подобно нарисованным снам, в то время как я, в своей дыре похожий на личинку, возвращался к спокойному ночному существованию, и порой у меня возникало ощущение, что я медленно погружаюсь то ли в сон, то ли в озеро, то ли в утробу матери или, что то же, - в кровосмешение - то есть в духовный центр земли. Минуты этого счастья никогда не были для меня минутами счастья светлого, а мой мир никогда не был тем, что литераторы и теологи зовут "небесным покоем". И это хорошо: ведь для меня было бы невыносимо ужасно быть отмеченным Богом, им избранным; я уверен, что, если заболев, я был бы излечен чудом, то не пережил бы этого. Чудо - гнусная вещь: покой, который я искал в отхожем месте и который я буду искать в воспоминаниях о нем, этот покой внушает мне доверие, этот покой приятен.
Иногда начинался дождь, я слышал стук капель по цинковой крыше; тогда мое грустное блаженство, мое угрюмое наслаждение усугублялось еще и ощущением скорби. Я приоткрывал дверь, и вид мокрого сада с побитой дождем зеленью приводил меня в отчаяние. Я часами сидел в этой камере, примостившись на деревянном сиденье; мои душа и тело, добыча запаха и темноты, пребывали в состоянии мистической взволнованности, ибо самая тайная часть существа приходила сюда именно с тем, чтобы разоблачаться, как приходят в исповедальню. Пустая исповедальня таила в себе для меня такую же сладость. На картинках из старых журналов мод, валявшихся там, женщины 1910 года непременно носили муфту, зонтик или платье с турнюром.
Мне понадобилось много времени, чтобы, распознав их, прибегнуть к колдовству этих низменных сил, которые за ноги тянули меня к себе, махали вокруг меня черными крыльями, похожими на ресницы вампиров, и вонзали самшитовые пальцы в мои глаза.
В соседней камере спустили воду. Так как наши унитазы соединены, вода в моем забурлила и еще одна волна запаха захлестнула камеру. Мой твердый член зажат в трусах, и стоит прикоснуться к нему рукой, как он, освобожденный, упирается в простыню, и та сразу приподнимается. Миньон! Дивина! А я здесь один...
Я люблю Миньона особенно нежно, поэтому не сомневайтесь - в конце концов это свою судьбу, истинную или ложную - я то как лохмотья, то как судейскую мантию надеваю на плечи Дивины.
Медленно, но верно я стремлюсь избавить ее от всякого счастья, чтобы сделать из нее святую. Хотя огонь, сжигающий ее, уничтожил тяжелые оковы, ее уже опутывают новые: Любовь. Так рождается мораль, которая, конечно, не является моралью в общепринятом смысле (это мораль под стать Дивине), но все-таки это мораль, со своими понятиями о Добре и Зле. Дивина еще не стоит по ту сторону добра и зла, там, где и должно быть святому. А я, скорее добрый, чем злой, демон веду ее за руку.
Вот "Дивинариана", составленная для вас. Так как я хочу описать несколько произвольно взятых эпизодов, то оставляю читателю самостоятельно разобраться с хронологией описываемых событий, приняв за данное, что на протяжении этой, 1-й главы ей будет от двадцати до тридцати лет.
Дивинариана
Дивина говорит Миньону: "Ты мое безумие".
Дивина скромна. Она отличает роскошь лишь по тайне, которая в ней таится и которая ее пугает. Роскошные отели, словно логово ведьм, держат пленников силой своих чар, и лишь наши заклинания способны высвободить их из мрамора, ковров, бархата, черного дерева и хрусталя. Едва разбогатев благодаря одному аргентинцу, Дивина приобщилась к роскоши. Она накупила кожаных чемоданов с окованными углами, пахнущих мускусом... Семь или восемь раз на дню она садилась в вагон поезда, распихивала свой багаж, устраивалась на подушках, а за несколько секунд до свистка, звала двух или трех носильщиков, выгружалась, брала машину и просила отвезти ее в Гранд-Отель, где останавливалась лишь на время, необходимое, чтобы быстро и роскошно устроиться. Целую неделю она вела жизнь звезды и теперь умеет и ступать по ковру, и говорить с лакеем, и не потеряться среди роскошной мебели. Она приручила волшебство и спустила роскошь на землю. Теперь крутые закругления и завитки на мебели, картинных рамах и деревянных стенных панелях, вырезанные в стиле эпохи Людовика XV, придают особую элегантность ее жизни, которая развертывается перед ней, словно раздваивающаяся дворцовая лестница. А уж когда во взятой напрокат машине она проезжает мимо кованой решетки или выписывает на улице восхитительную петлю, тогда она -- инфанта.
Смерть это не мелочь. Дивина уже боится оказаться застигнутой ею врасплох. Она хочет умереть достойно. Как тот младший лейтенант авиации, который отправлялся на боевой вылет в парадной форме, чтобы смерть, случайно залетев в самолет, обнаружила и запечатлела бы его в образе офицера, а не бортмеханика. Вот и у Дивины всегда при себе засаленный серый диплом о высшем образовании
-- Он глуп, как пуговица... (Мимоза собирается сказать: от ботинок).
Дивина нежно: от ширинки.
У нее всегда при себе, в рукаве, маленький веер из газа и белой слоновой кости. Когда она произносила слово, которое ее смущало, то с быстротой фокусника вынимала из рукава веер, раскрывала его, и вдруг возникшее порхающее крыло прикрывало нижнюю часть ее лица. Всю ее жизнь веер будет порхать возле нее. Она обновит его у торговца домашней птицей на улице Лепик. Дивина с подругой зашли туда купить курицу. Следом вошел сын хозяина. Глядя на него, Дивина загоготала, подозвала подругу и, засунув палец в гузку курицы, лежащей на разделочном столе, закричала: "О, смотрите же, вот красотка из красоток!" А веер уже порхал возле ее покрасневших щек. Она еще раз влажным взглядом посмотрела на хозяйского сына.
Полицейские задержали Дивину на бульваре, она была немного навеселе. Пронзительным голосом она поет Veni Creator [16]. И каждый прохожий, словно наяву, видит перед собой маленькие пары новобрачных: скрытые под белыми кружевами, они преклоняют колени на вышитой скамеечке для молитвы; а оба сержанта видят себя шаферами на свадьбе у кузины. Однако они все же ведут Дивину в участок. Всю дорогу туда она трется о них, а они, возбудившись, лишь крепче держат ее и нарочно спотыкаются, чтобы лишний раз прикоснуться к ее бедрам своими. Их гигантские члены ожили, они бьют, они колотят, они напирают в отчаянном и кровавом приступе на дверь штанов толстого голубого сукна. Они, как священник в Вербное воскресенье у закрытой двери церкви, требуют открыть ее. А молодые и старые педерасты стоят на бульваре и наблюдают, как Дивину уводят под торжественное свадебное песнопение Veni Creator:
- На нее наденут наручники!
- Как на матроса!
- Как на каторжника!
- Как на роженицу!
Останавливаются буржуа, их много, но никто из них ничего не видит и ничего не понимает, и едва ли их мирное доверчивое настроение испортит такой пустяк:
Дивина, ведомая под руки, и жалеющие ее подруги.
Отпущенная на свободу, назавтра вечером она снова на своем посту на бульваре. Глаз у нее синий и распухший.
- Боже, миленькие мои, я ведь чуть в обморок не упала. Жандармы меня поддержали. Они все меня окружили и обмахивали клетчатыми носовыми платками. Они, как святые женщины, осушали мое лицо. Мое Божественное Лицо: "Придите в себя, Дивина, придите, придите, придите в себя!" Они меня воспевали!
Они отвели меня в темный карцер. На белой стене кто-то (О, этот "кто-то"! Я буду искать его среди мелких строк тяжелых страниц романов с продолжением, населенных восхитительно прекрасными пажами и хулиганами.
Это были прогулки без цели, бессонными ночами по черным улицам города. Он останавливался и заглядывал в окна на залитые золотистым светом интерьеры через гипюр занавесей с вышитыми цветами, акантовыми листьями, амурами, стреляющими из лука, кружевными оленями, и эти интерьеры напоминали ему дарохранительницы, скрытые за занавесками, в массивных и темных алтарях. Перед окнами и по их сторонам на ступенях алтаря фонари, как восковые свечи, выстроились в почетном карауле среди деревьев с еще необлетевшей листвой, на которых распускались букеты лилий эмалевых, металлических, тканевых. Словом, это были обычные выдумки маленького бродяги, в представлении которого мир заключен в магическую сеть, которую они сами ткут вокруг глобуса и завязывают пальцами ловкими и крепкими, как у Павловой [15]. Эти дети умеют быть невидимыми для других. Контролер не разглядит их в вагоне, полицейский на пристани, даже в тюрьмы они, кажется, попадают тайком, как табак, чернила для татуировки, свет луны или луч солнца, или как звуки фортепьяно. Малейший жест служит им подтверждением того, что хрустальное зеркало, которое их кулак покрывает серебристыми паутинками, заключает в себе целый мир домов, ламп, люлек, крещений, - мир людей. Ребенок, о котором идет речь, был настолько далек от всего этого, что от времени своих скитаний он, кажется, удержал в памяти лишь одну мысль: "В городе у женщин в трауре красивые туалеты". Но в своем одиночестве он может умиляться при виде чужих мелких неприятностей: присевшая на корточки старушка, внезапно застигнутая ребенком, обмочила черные хлопчатобумажные чулки; а стоя перед окнами еще не заполненных посетителями ресторанов, взрывающихся яркими огнями, хрусталем и серебром, он, затаив дыхание, наблюдает сцены из трагедий, которые гарсоны во фраках, театрально обмениваясь репликами и обсуждая вопросы первенства, разыгрывали до прихода первой элегантной пары, ломающей своим появлением все действо; или педерасты, которые, заплатив ему только 50 сантимов, сбегали полные счастья, которого им хватит на целую неделю; на больших вокзалах он из зала ожидания ночами наблюдал, как мужские тени в свете печальных огней прожекторов пересекают бесчисленное множество рельсов. У него болели ноги и плечи. Ему было холодно.
Дивина вспоминает эти грустные моменты из жизни бродяги: вот ночью на дороге какая-то машина, внезапно осветив его фарами, выставляет напоказ и ему и себе его бедные лохмотья.
У Миньона горячее тело. Дивина вжалась в него. Не знаю, то ли это уже во сне или она еще вспоминает: "Как-то утром (совсем рано, на рассвете) я постучала в твою дверь. Я не могла больше бродить по улицам среди старьевщиков и отбросов. Я искала твою постель, которая была скрыта от меня кружевами, кружева, кружевной океан, кружевной мир. Из самого далекого уголка мира кулак боксера забросил меня в узкую сточную канаву". Именно в этот момент раздавался звон колокола- Теперь она засыпает в кружевах, и их соединенные тела плывут.
Этим утром, после того, как я целую ночь напролет с особой нежностью ласкал мою дорогую парочку, мой сон прерывается грохотом засова, который отодвигал тюремщик, пришедший за мусором. Я встаю и, пошатываясь, бреду к параше, еще не выйдя из странного сна, в котором я сумел получить прощение своей жертвы. Я был погружен в ужас по самый рот. Ужас входил в меня. Я жевал его- Я был полон им. Он, моя юная жертва, сидел рядом со мной и свою голую левую ногу, вместо того, чтобы положить на правую, подсунул под ляжку. Он ничего не сказал, но я совершенно точно знал, что он думает: "Я все сказал судье, ты прощен. К тому же я буду присутствовать на судебном заседании. Ты можешь признаться. И быть уверенным: ты прощен." И тут же, как это обычно и бывает во снах, он превратился в маленький труп -не крупнее фигурки с рождественского пирога, не крупнее вырванного зуба - лежащий на дне бокала с шампанским среди греческого пейзажа с витыми обломками колонн, вокруг которых обвиваются и развеваются, как серпантин, длинные белые черви; и все залито светом, который бывает только в сновидениях. Я уже не припоминаю, где был я при этом, но знаю, что поверил его словам. С пробуждением ощущение того, что меня простили, не прошло. Но о том, чтобы вернуться в мир реальных ощущений, в мир камеры, об этом нет и речи. Я снова ложусь до времени, когда разносят хлеб. Атмосфера ночи, запах, который идет от параши, полной дерьма и желтой воды, поднимают во мне, словно черную землю, подкопанную кротами, воспоминания детства. Одно воспоминание вызывает другое; вся та жизнь, которую я считал подземной и навеки скрытой, выходит на поверхность, на свежий воздух, под грустное солнце, отчего приобретает запах гнили, которым я упиваюсь. Наиболее болезненное воспоминание - это воспоминание об уборной в доме с шиферной крышей. Она была моим убежищем. Жизнь, которую я воспринимал как что-то далекое и запутанное, через темноту уборной и ее запах -- трогательный запах, в котором преобладает аромат бузины и плодородной земли, поскольку уборная находилась в отдаленном углу сада, возле ограды, -- эта жизнь казалась мне особенно приятной, ласковой, легкой, даже слишком легкой, то есть и вовсе лишенной веса. Говоря о жизни, я имею в виду то, что происходило вне уборной, весь остальной мир, который не был моим маленьким закутком из досок, изрешеченных ходами насекомых. Мне казалось, что она немного колеблется, подобно нарисованным снам, в то время как я, в своей дыре похожий на личинку, возвращался к спокойному ночному существованию, и порой у меня возникало ощущение, что я медленно погружаюсь то ли в сон, то ли в озеро, то ли в утробу матери или, что то же, - в кровосмешение - то есть в духовный центр земли. Минуты этого счастья никогда не были для меня минутами счастья светлого, а мой мир никогда не был тем, что литераторы и теологи зовут "небесным покоем". И это хорошо: ведь для меня было бы невыносимо ужасно быть отмеченным Богом, им избранным; я уверен, что, если заболев, я был бы излечен чудом, то не пережил бы этого. Чудо - гнусная вещь: покой, который я искал в отхожем месте и который я буду искать в воспоминаниях о нем, этот покой внушает мне доверие, этот покой приятен.
Иногда начинался дождь, я слышал стук капель по цинковой крыше; тогда мое грустное блаженство, мое угрюмое наслаждение усугублялось еще и ощущением скорби. Я приоткрывал дверь, и вид мокрого сада с побитой дождем зеленью приводил меня в отчаяние. Я часами сидел в этой камере, примостившись на деревянном сиденье; мои душа и тело, добыча запаха и темноты, пребывали в состоянии мистической взволнованности, ибо самая тайная часть существа приходила сюда именно с тем, чтобы разоблачаться, как приходят в исповедальню. Пустая исповедальня таила в себе для меня такую же сладость. На картинках из старых журналов мод, валявшихся там, женщины 1910 года непременно носили муфту, зонтик или платье с турнюром.
Мне понадобилось много времени, чтобы, распознав их, прибегнуть к колдовству этих низменных сил, которые за ноги тянули меня к себе, махали вокруг меня черными крыльями, похожими на ресницы вампиров, и вонзали самшитовые пальцы в мои глаза.
В соседней камере спустили воду. Так как наши унитазы соединены, вода в моем забурлила и еще одна волна запаха захлестнула камеру. Мой твердый член зажат в трусах, и стоит прикоснуться к нему рукой, как он, освобожденный, упирается в простыню, и та сразу приподнимается. Миньон! Дивина! А я здесь один...
Я люблю Миньона особенно нежно, поэтому не сомневайтесь - в конце концов это свою судьбу, истинную или ложную - я то как лохмотья, то как судейскую мантию надеваю на плечи Дивины.
Медленно, но верно я стремлюсь избавить ее от всякого счастья, чтобы сделать из нее святую. Хотя огонь, сжигающий ее, уничтожил тяжелые оковы, ее уже опутывают новые: Любовь. Так рождается мораль, которая, конечно, не является моралью в общепринятом смысле (это мораль под стать Дивине), но все-таки это мораль, со своими понятиями о Добре и Зле. Дивина еще не стоит по ту сторону добра и зла, там, где и должно быть святому. А я, скорее добрый, чем злой, демон веду ее за руку.
Вот "Дивинариана", составленная для вас. Так как я хочу описать несколько произвольно взятых эпизодов, то оставляю читателю самостоятельно разобраться с хронологией описываемых событий, приняв за данное, что на протяжении этой, 1-й главы ей будет от двадцати до тридцати лет.
Дивинариана
Дивина говорит Миньону: "Ты мое безумие".
Дивина скромна. Она отличает роскошь лишь по тайне, которая в ней таится и которая ее пугает. Роскошные отели, словно логово ведьм, держат пленников силой своих чар, и лишь наши заклинания способны высвободить их из мрамора, ковров, бархата, черного дерева и хрусталя. Едва разбогатев благодаря одному аргентинцу, Дивина приобщилась к роскоши. Она накупила кожаных чемоданов с окованными углами, пахнущих мускусом... Семь или восемь раз на дню она садилась в вагон поезда, распихивала свой багаж, устраивалась на подушках, а за несколько секунд до свистка, звала двух или трех носильщиков, выгружалась, брала машину и просила отвезти ее в Гранд-Отель, где останавливалась лишь на время, необходимое, чтобы быстро и роскошно устроиться. Целую неделю она вела жизнь звезды и теперь умеет и ступать по ковру, и говорить с лакеем, и не потеряться среди роскошной мебели. Она приручила волшебство и спустила роскошь на землю. Теперь крутые закругления и завитки на мебели, картинных рамах и деревянных стенных панелях, вырезанные в стиле эпохи Людовика XV, придают особую элегантность ее жизни, которая развертывается перед ней, словно раздваивающаяся дворцовая лестница. А уж когда во взятой напрокат машине она проезжает мимо кованой решетки или выписывает на улице восхитительную петлю, тогда она -- инфанта.
Смерть это не мелочь. Дивина уже боится оказаться застигнутой ею врасплох. Она хочет умереть достойно. Как тот младший лейтенант авиации, который отправлялся на боевой вылет в парадной форме, чтобы смерть, случайно залетев в самолет, обнаружила и запечатлела бы его в образе офицера, а не бортмеханика. Вот и у Дивины всегда при себе засаленный серый диплом о высшем образовании
-- Он глуп, как пуговица... (Мимоза собирается сказать: от ботинок).
Дивина нежно: от ширинки.
У нее всегда при себе, в рукаве, маленький веер из газа и белой слоновой кости. Когда она произносила слово, которое ее смущало, то с быстротой фокусника вынимала из рукава веер, раскрывала его, и вдруг возникшее порхающее крыло прикрывало нижнюю часть ее лица. Всю ее жизнь веер будет порхать возле нее. Она обновит его у торговца домашней птицей на улице Лепик. Дивина с подругой зашли туда купить курицу. Следом вошел сын хозяина. Глядя на него, Дивина загоготала, подозвала подругу и, засунув палец в гузку курицы, лежащей на разделочном столе, закричала: "О, смотрите же, вот красотка из красоток!" А веер уже порхал возле ее покрасневших щек. Она еще раз влажным взглядом посмотрела на хозяйского сына.
Полицейские задержали Дивину на бульваре, она была немного навеселе. Пронзительным голосом она поет Veni Creator [16]. И каждый прохожий, словно наяву, видит перед собой маленькие пары новобрачных: скрытые под белыми кружевами, они преклоняют колени на вышитой скамеечке для молитвы; а оба сержанта видят себя шаферами на свадьбе у кузины. Однако они все же ведут Дивину в участок. Всю дорогу туда она трется о них, а они, возбудившись, лишь крепче держат ее и нарочно спотыкаются, чтобы лишний раз прикоснуться к ее бедрам своими. Их гигантские члены ожили, они бьют, они колотят, они напирают в отчаянном и кровавом приступе на дверь штанов толстого голубого сукна. Они, как священник в Вербное воскресенье у закрытой двери церкви, требуют открыть ее. А молодые и старые педерасты стоят на бульваре и наблюдают, как Дивину уводят под торжественное свадебное песнопение Veni Creator:
- На нее наденут наручники!
- Как на матроса!
- Как на каторжника!
- Как на роженицу!
Останавливаются буржуа, их много, но никто из них ничего не видит и ничего не понимает, и едва ли их мирное доверчивое настроение испортит такой пустяк:
Дивина, ведомая под руки, и жалеющие ее подруги.
Отпущенная на свободу, назавтра вечером она снова на своем посту на бульваре. Глаз у нее синий и распухший.
- Боже, миленькие мои, я ведь чуть в обморок не упала. Жандармы меня поддержали. Они все меня окружили и обмахивали клетчатыми носовыми платками. Они, как святые женщины, осушали мое лицо. Мое Божественное Лицо: "Придите в себя, Дивина, придите, придите, придите в себя!" Они меня воспевали!
Они отвели меня в темный карцер. На белой стене кто-то (О, этот "кто-то"! Я буду искать его среди мелких строк тяжелых страниц романов с продолжением, населенных восхитительно прекрасными пажами и хулиганами.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента